Ex Cineribus | Из Пепла

Убивая Еву Джон Уик
Фемслэш
Завершён
NC-17
Ex Cineribus | Из Пепла
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Джейн Уик заслужила свою смерть. Но когда в её тихий ад врывается изгнанная, скучающая и до одури стильная психопатка Вилланель, у Джейн не остается выбора, кроме как снова взять в руки оружие. Им предложили сделку: совместная работа в обмен на жизнь. Турне по кровавым разборкам от Гонконга до Рима. Единственное правило: не стрелять друг в друга. Легче сказать, чем сделать.
Примечания
Галерея: https://www.deviantart.com/sorendo/gallery/98035361/ex-cineribus Это сиквел-AU после событий «Джона Уика 4». Мир, правила и иерархия полностью соответствуют вселенной Джона Уика, но главный герой — женщина, а её история продолжается. Добро пожаловать в мир неонового нуара, дизайнерских нарядов и балета насилия. Музыкальное сопровождение приветствуется.
Посвящение
Иконам харизмы Киану Ривзу и Джоди Комер ❤
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Part I: Cineres et Ossa. 1. Sic Transit Gloria Mundi

Джейн Уик мертва. Надгробие из холодного гранита не умеет лгать. Оно просто констатирует факт, высеченный римскими литерами: JANE WICK. Под ним — эпитафия, которую она выбрала сама, когда-то давно, в другой жизни. В той, где слова еще имели значение. «Любящая жена». Над кладбищем висит низкое, свинцовое небо Нью-Йорка, готовое в любой момент пролиться холодным ноябрьским дождем. У могилы стоят двое. И собака. Уинстон Скотт, элегантный, как погребальный ястреб, в идеально сшитом черном пальто, смотрит на камень с выражением тщательно отрепетированной скорби. Его трость с набалдашником в виде черепа мягко тонет во влажной земле. Рядом с ним — Король Боулер, закутанный в слои ткани, как эксцентричный пророк с городских окраин. Его скорбь — более театральна, более шумна. Она плещется в его глазах, смешиваясь с цинизмом. — Ты думаешь, она на небесах? — голос Короля был скрипучим, как несмазанные петли склепа. — Или в аду? Уинстон медленно поворачивает голову. Его взгляд скользит по рядам одинаковых надгробий, по мертвой геометрии этого города скорби. — Кто знает? Собака, крупный питбуль с глазами цвета старого янтаря, тихо скулит. Она не смотрит на камень. Она смотрит на Уинстона, потом на Короля, будто ищет ответ, который не могут дать люди. Она была последней нитью, связывавшей Джейн с миром живых. Теперь и эта нить перешла по наследству. — Она была хорошей женщиной, — говорит Король, и это звучит почти как исповедь. — Любила собак. Уинстон молчит. Он касается пальцами в перчатке холодной поверхности гранита. Проводит по буквам ее имени. «Любящая жена». Всего два слова, чтобы описать целый мир, сгоревший дотла. Вселенная, сжавшаяся до точки, а затем взорвавшаяся кровавым фейерверком. И все из-за щенка и украденной машины. Нет. Все из-за памяти, которую они осквернили. Он выпрямляется, отряхивая с пальцев воображаемую пыль. Прощание окончено. Спектакль завершен. — Прощай, дитя мое, — шепчет он так тихо, что слова тонут в порыве ветра. Он разворачивается и уходит, не оглядываясь. Его походка — выверенный ритм человека, который управляет миром, стоящим на костях. Король Боулер смотрит ему вслед, качает головой и растворяется среди могил, словно призрак. Собака на мгновение замирает, смотрит на могильный камень, а затем трусцой бежит за Уинстоном. Живые должны держаться живых. Джейн Уик мертва. Весь мир в это верит. Надгробие — тому свидетель.

***

Или почти. В сотне миль от Нью-Йорка, в заброшенном церковном приходе, купленном десять лет назад на кровавые деньги, Джейн Уик пытается дышать, не разрывая свежие швы на ребрах. Здесь ее имя — не более чем эхо в пустом нефе. Здесь она — просто тело. Карта боли, нарисованная пулями и ножами. Ее убежище. Ее персональный ад. Ее бетонный саркофаг. Днем лучи света пробиваются через выцветшие витражи, рисуя на каменном полу дрожащие образы святых. Пылинки танцуют в этих лучах, словно души, не нашедшие покоя. Воздух пахнет ладаном, порохом и антисептиком. Святая троица ее новой веры. Джейн сидит на краю алтаря, который теперь служит ей операционным столом. Обнаженная по пояс, она вливает в себя виски прямо из бутылки — дешевый, обжигающий, реальный. Огонь в горле помогает заглушить огонь в теле. Рядом на стерильной ткани разложены ее инструменты: иглы, хирургические нити, пинцеты, бутылочки с обеззараживающим. Она не лечится. Она производит техническое обслуживание. Ее тело — машина, побывавшая в серьезной аварии. Вмятины, трещины, пробоины. Зеркало, висящее на стене исповедальни, отражает мозаику шрамов. Некоторые — старые, белесые, как призраки былых сражений. Другие — новые, багровые, злые. Свежий рубец тянется от ключицы к груди, уродливый росчерк ножа парижского убийцы. На левой руке не хватает безымянного пальца — дар Старейшине, плата за возвращение в ад, из которого она так хотела сбежать. Она отставляет бутылку и берет иглу. Процесс наложения швов — это медитация. Вдох. Прокол. Выдох. Стежок. Вдох. Прокол. Выдох. Стежок. Боль — это метроном, отсчитывающий секунды ее выстраданного существования. Она не морщится. Эмоции — непозволительная роскошь. Топливо, которое она сожгла дотла в своей войне с Высоким столом. Джейн Уик мертва. Это не метафора. Та женщина, что любила, скорбела и мстила — умерла на ступенях Сакре-Кёр. Та, что осталась, была лишь ее функциональным призраком, тенью, сведенной к набору инстинктов и рефлексов. Ее день — это ритуал. Литургия выживания. Утро — обслуживание тела. Обработка ран. Растяжка забитых, протестующих мышц. День — обслуживание арсенала. Ее настоящие святыни разложены на бывших церковных скамьях. Каждая винтовка, каждый пистолет, каждый нож. Она разбирает их до последнего винтика, чистит, смазывает. Ее пальцы знают каждый изгиб, каждую царапину на вороненой стали. Heckler & Koch P30L. Glock 26. Taran Tactical TR-1. Их холодный вес в руке — единственное, что кажется реальным в этом мире. Единственное обещание, которое никогда не будет нарушено. Вечер — обслуживание разума. Чтение. Стоики. Сенека, Марк Аврелий. Философы, знавшие все о смерти, долге и тщетности. Их слова — сухие, как кости, — не приносят утешения. Они лишь подтверждают то, что она и так знает: все обращается в прах. Ночь — худшее время. Ночью приходит тишина. Не та, что снаружи. Та, что внутри. Оглушающая, всепоглощающая. Тишина была ее сокамерником, ее палачом и ее единственным собеседником. Она заканчивает последний шов и туго затягивает узел. Капля крови падает на холодный камень алтаря. Жертвоприношение богу, которого не существует. Она встает и подходит к стене, где висит ее бронекостюм. Черный, элегантный, испещренный отметинами от пуль. Ее кожа. Ее ряса. Она одевается медленно, каждый элемент одежды — часть доспеха, скрывающего руины. Брюки, рубашка, жилет, пиджак. Взгляд цепляется за маленькую деревянную шкатулку, стоящую на подоконнике. Единственный предмет из прошлой жизни, который она позволила себе сохранить. Она не открывает ее. Ей не нужно. Память — это ржавый гвоздь в мозгу, который не вытащить. Елена. Запах ее волос — жасмин и страницы старых книг. Смех — тихий, как перезвон колокольчиков на ветру. Она сидит на этом самом подоконнике, только не здесь, а в их доме в Нью-Джерси, и смотрит на закат. Болезнь уже точила ее изнутри, химия в ее венах вымывала краски, но в глазах еще горела жизнь. «Ты слишком серьезная, Джордани», — говорила она, называя ее именем из прошлого, которое никто больше не смел произносить. «Мир — серьезное место», — отвечала Джейн. Елена улыбалась. «Не весь. Не здесь. Здесь — наш мир». Джейн моргает. Призраки тают в лучах пыльного света. Скорбь — это фантомная конечность. Ты знаешь, что ее нет, но она все еще болит, ноет при каждой смене погоды. Ее скорбь была ураганом пятой категории. Он вырвал с корнем ее душу, оставив на ее месте лишь выжженную, соленую землю. Она думала, что месть принесет покой. Она разрушила империю Вигго Тарасова. Она бросила вызов Высокому столу. Она убила сотни. Но покой так и не пришел. Потому что память о Елене была единственным пулевым ранением, которое Джейн не могла залатать. Она подходит к огромному витражу в дальнем конце нефа. На нем изображен архангел Михаил, пронзающий копьем змея. Лицо ангела — бесстрастное, сосредоточенное. Лицо профессионала, выполняющего свою работу. Джейн смотрит на него и не чувствует ничего. Ни веры. Ни надежды. Ни страха. Лишь холодное, кристально чистое осознание. Она мертва. И это место — не убежище. Это ее могила. Просторная, тихая, с красивыми окнами. И она будет лежать в ней, пока прах не станет прахом. Но мертвым не положено спать.

***

Ее молитва начинается на рассвете. Не та, что со сложенными ладонями и бормотанием под нос. Ее молитва — это разговор с телом на единственном языке, который оно еще понимает. На языке боли. Пространство перед алтарем — ее додзё. Ее Голгофа. Холодный камень пола — ее единственный спарринг-партнер. Он никогда не поддается и всегда отвечает честно. Сегодня она работает над ударом. Простой боковой удар ногой, mawashi geri. Движение, которое она совершала десятки тысяч раз. Но сегодня ее тело — чужое. Треснувшее ребро, зашитое и склеенное, — это предатель, который воет при каждом напряжении мышц. Она поднимает ногу. Медленно. Неимоверно медленно, преодолевая вязкое сопротивление воздуха и внутренний крик тканей. Рука держится за резную спинку дубовой скамьи — костыль для ее разрушенного баланса. Мышцы бедра натягиваются, как тетива. Ребро отзывается вспышкой белого света за веками. Остро. Ядовито. Предатель. Она завершает удар в пустоту и так же медленно возвращает ногу. Дыхание — рваный шепот в гулкой тишине. Она делает это снова. Снова. И снова. Это не тренировка. Это экзорцизм. Она не пытается стать сильнее. Она пытается вытравить старую боль новой. Забить одну агонию другой, более свежей, более контролируемой. Мышечная усталость — это честная боль. Ты ее зарабатываешь. Она твоя. Боль от раны — это чужой отпечаток на твоем теле. Подпись врага, оставленная ножом или пулей. Джейн стирает эту подпись, переписывая ее собственной волей. Она наносит удар за ударом, пока ноющая боль в бедре не становится громче, чем острый крик в боку. Пока предатель не замолкает, оглушенный монотонным гулом усталости. Затем она отпускает скамью и опускается на пол. Следующий этап литургии: падения. Она падает на бок, группируясь, позволяя плечу и бедру принять удар холодного камня. Бам. Глухой звук эхом разносится под сводами. Кости вибрируют. Швы натягиваются. Пол не прощает. Он не лжет. Он говорит ей: ты здесь. Ты материальна. Твоя боль реальна, значит, ты реальна. Перекат. Встать на одно колено. Снова падение. Каждый удар о пол — это точка в конце предложения. Конец воспоминанию. Елена смеется, зарываясь пальцами в ее волосы. Бам. Ублюдок Тарасов смотрит на нее пустыми глазами наркомана. Бам. Маркиз де Грамон улыбается, и его зубы похожи на ряд надгробий. Бам. Она бьется о камень снова и снова, пытаясь стряхнуть с себя призраков, как капли грязной воды. Это жестокое крещение в реальности. Она не смывает грехи. Она вбивает себя обратно в свое тело, в настоящий момент, в этот склеп. Финальный акт — исповедь. Она подходит к стене, где осыпается фреска, изображающая мученичество святого Себастьяна. Его тело, пронзенное стрелами, застыло в экстатической агонии. Его потускневшие глаза смотрят в вечность. Джейн упирается руками в пол и ставит ноги на стену. Стойка. Кровь приливает к голове, мир переворачивается. Все ее тело — одна натянутая струна. Каждая мышца кричит. Мелкая дрожь пробегает от лодыжек к плечам. Капли пота срываются с кончика носа и разбиваются о каменные плиты в миллиметре от ее глаз. Тик-так. Тик-так. Живой метроном. Она смотрит в лицо святого. В его нарисованном страдании она не видит божественного откровения. Она видит знакомое отражение. Просто еще одно тело, доведенное до предела. Она держит стойку. Секунды растягиваются в тягучие, липкие минуты. Дрожь усиливается. Дыхание застревает в горле. Периферийное зрение начинает темнеть, сжимаясь в туннель, в центре которого — мучительный лик святого. Это ее диалог с ним. Без слов. Без просьб. Просто взаимное признание боли. Она держит. Держит, пока темнота не начинает побеждать, пока мышцы не отказываются подчиняться, превращаясь в пучки горящего провода. И тогда она рушится. Не падает, а именно рушится, как подкошенное здание. Тело бьется о пол. Мгновение она не дышит, лежит в луже собственного пота, слушая, как сердце колотится о ребра, словно запертая в клетке птица. Тишина в голове. Полная. Блаженная. Выстраданная. Молитва окончена. Тело говорило. Она слушала. Она лежит на полу, и камень под ней — единственная реальность. Но реальность тонка, как лед на мартовской луже. Изнеможение ломает этот лед, и она проваливается. Вниз. В холодную, темную воду памяти. Это не сны. Это осколки. Острые, как битое стекло. Они вспыхивают за закрытыми веками глазами без порядка, без логики. Просто уколы прошлого, пронзающие настоящее. Нет лица. Нет образа. Только ощущение. Вес чужой руки на ее спине, посреди ночи. Ладонь Елены, лежащая между ее лопаток. Тепло, проникающее через хлопок старой футболки, прямо в позвоночник. Успокаивающее. Заземляющее. «Я здесь. Ты дома». Она не помнит, когда это было. Она даже не уверена, было ли это на самом деле. Но тепло — настоящее. Оно отпечаталось в ее нервных окончаниях, и теперь его отсутствие — это дыра в ее теле. Щенок. Дейзи. Ее память цепляется не за кровь на ковре. Не за сломанное тельце. А за то, что было до. Тяжесть теплого комка шерсти у нее на коленях. Ритмичное, доверчивое сопение спящего существа. Поднимающаяся и опускающаяся грудная клетка под ее ладонью. Вдох-выдох. Жизнь. Простая. Невинная. Зависящая от нее. Это не была любовь. Это было нечто более древнее. Ответственность. Тихий, немой контракт. «Я тебя защищу». Последний смысл, оставшийся в ее мире. Последняя лампочка, горевшая в пустом доме. Они не просто убили собаку. Они перерезали этот провод. Погасили свет. И оставили ее в абсолютной, звенящей темноте. Коридоры «Континенталя». Бесконечные, одинаковые, застеленные коврами, которые впитали в себя столько лжи, пота и страха, что могли бы служить уликами на суде над всем человечеством. Запах полироли для мебели, старой кожи и чего-то неуловимо-металлического под этим всем. Запах крови, которую так тщательно затирают, но которая навсегда остается в самой структуре здания. Она идет по этому коридору. Мимо молчаливых убийц в дорогих костюмах. Их лица — одинаковые маски профессионального безразличия. В этом мире нет людей. Есть функции. Есть статусы. Золотая монета — это не деньги. Это пропуск в ад, где все вежливы друг с другом, прежде чем вонзить нож в спину. Лицо Уинстона. Вежливая, чуть усталая улыбка. Глаза, в которых нет ничего, кроме отражения. Абсолютный, идеальный вакуум. Он не злой. Зло требует страсти. Он — архитектор системы. Смотритель музея восковых фигур, которые иногда истекают кровью. Джейн понимает это сейчас, проваливаясь сквозь слои памяти. Она не была Бабой-Ягой. Не была легендой. Это все — ярлыки, часть фольклора. Она была лучшим инструментом. Самым острым скальпелем в руках этих хирургов хаоса. Ее ярость, ее боль — все это было лишь топливом для их машины. Она была не героем этой истории. Она была ее главным ритуальным жертвоприношением. Падение. Нет страха. Нет паники. Когда Уинстон выстрелил, и ее тело полетело с крыши «Континенталя», была лишь одна-единственная секунда абсолютной тишины. Мир замер. Звуки города смолкли. Ветер затих. И в этой секунде невесомости пришло озарение. Ясное, холодное, как лезвие гильотины. Убить ее было невозможно. Она была мифом. А мифы нельзя застрелить. Мифы можно только заменить. Единственный способ убить «Джейн Уик» — это инсценировать ее смерть так, чтобы в нее поверили все. Особенно — она сама. Удар о тент. Боль, ломающая кости. Темнота. Но она понимала. Легенда умерла там, на асфальте. Но чтобы убить легенду, ей пришлось вырвать из себя и последнюю живую часть. Ту, что еще на что-то надеялась. Вечер наступает не как обещание отдыха. Он просто заливает церковь серой краской, стирая последние цвета с витражей. День сдает свой пост не ночи, а безмолвию. Джейн сидит на скамье. Не двигается. Она стала частью этого места. Еще одна статуя, вырезанная из тени и терпения. Ее взгляд — в мутное, затянутое паутиной стекло окна, где какой-то безымянный святой воздевает руки к небу, которое давно его не слышит. Тусклый уличный фонарь снаружи не пробивается светом, а лишь подчеркивает толщину вековой грязи. Тишина здесь — не просто отсутствие звука. Это плотная, физическая субстанция. Она давит на барабанные перепонки, заполняет легкие, просачивается в поры. В этой тишине можно услышать, как осыпается штукатурка со стен. Как стареет дерево. Как умирает надежда. Она протягивает руку и берет со стоящего рядом столика два предмета. Бутылку дешевого виски. И тяжелую, потускневшую от времени серебряную чашу для причастия, которую она нашла в ризнице. На ее основании выгравирована латинская вязь. Hic est enim Calix Sanguinis mei. «Сия есть Чаша Крови Моей». Она откручивает крышку. Плеск виски, льющегося в чашу, — единственный звук в этом застывшем мире. Громкий, как выстрел. Она наполняет ее до краев. Янтарная жидкость ловит тусклый свет, становясь похожей на сгустившийся мрак. Она подносит чашу к губам. Холодный металл касается кожи. Она пьет. Это не кощунство. Кощунство требует веры, которую нужно осквернить. У нее не осталось ничего, кроме этого ритуала. Это ее единственно возможное причастие. Виски — это кровь. Горячая, обжигающая, текущая по венам мира, в котором она заперта. Боль, разливающаяся по ее измученному телу, — это плоть. Хлеб ее существования, который она преломляет каждый день. Ее религия — выживание. Ее догмат — ни во что не верить. Ее единственный святой — тот мученик на фреске. Ее единственная молитва — лязг затвора. Она допивает до дна и ставит пустую чашу на скамью. Звон серебра о дерево — краткое, одинокое эхо. На краю скамьи горит единственная свеча. Маленький, трепещущий огонек в океане тьмы. Она смотрит на него долго, не моргая, пока в глазах не начинают плясать оранжевые пятна. Пламя — это жизнь. Неукротимая, бессмысленная, отчаянно цепляющаяся за воск, пожирающая его, чтобы просуществовать еще мгновение. Она не задувает ее. Это было бы слишком просто. Слишком безлично. Она протягивает руку. Большой и указательный пальцы медленно смыкаются вокруг фитиля, прямо у основания пламени. Ш-ш-ш-ш-ш. Короткое, злое шипение. Острая вспышка боли в подушечках пальцев. Запах гари и жженой кожи. Огонек умирает. Комнату поглощает абсолютная, непроницаемая темнота. Джейн сидит в этом мраке, ощущая лишь фантомное биение пламени на обожженных кончиках пальцев. Это ее последний ритуал дня. Последний контролируемый акт боли перед тем, как тишина снова заявит на нее свои права. — Sic transit gloria mundi, — шепчет она в темноту. Голос — хриплый, надтреснутый от долгого молчания. Слова звучат не о славе империй и королей. Они — о ней. О той женщине, которой она когда-то была. О мире, который сгорел. И тишина, словно голодный зверь, поглощает ее слова. Поглощает ее саму. Аминь.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать