Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Мен Ги говорит «твой рэперок», будто это что-то простое. Как голубое небо или зеленая трава.
А у Нам Гю потеют ладони.
Ментоловая жвачка. Кислотно-желтые ветровки. Он слишком яркий, этот ублюдок Танос, и Нам Гю не уверен, что именно ему стоит делать, но знает точно, что не может показаться перед ним с дрожащими пальцами и прилипшими ко лбу мокрыми прядями волос.
Примечания
Короче, мне понравился стиль, в котором я писала по КазуСкарам (читайте, кстати, «Уроборос» называется, хороший, честно), а Тангюнам это подходит идеально, так что буду кормить вас этим. По классике — другие персы из канона могут появляться, но не так часто, так что их не указываю, пусть будет сюрприз.
Традиционный плейлист в ЯМ — https://music.yandex.ru/playlists/13ad7ab2-ac36-47d4-97c1-d23e6739de3d?utm_source=desktop&utm_medium=copy_link
В спотике — https://open.spotify.com/playlist/0i8clc8I9BvmOWTEM4acAX?si=57Lbb6AyS_SIbepMc95ipQ
Можете еще вот эдиты мои по тангюнам и всяким другим приколюхам в тт посмотреть, вооот — https://www.tiktok.com/@aifloun5?_t=ZS-8yPuM4mU0fA&_r=1
Attention: текст ни в коем случае не призывает к употреблению и не романтизирует его и все связанные с ним вещи. Ни в какой форме. Наркотики — зло, пейте пиво.
Посвящение
Всем чудесным булочкам, которые смогут осилить это n-ое количество страниц.
XVII
29 октября 2025, 04:50
— Помнишь, как раньше тут было жарко? И тихо так. Мы даже подушки выносили, чтобы тут спать.
В недрах электросетей тишина, и гнусавый смех уже давно отправленных на тот свет ворчливых старушек за стенкой больше не слышится, пока Нам Гю трет посеребренные светом из окон виски и кутается сильнее в мягкий свободный худи. Прячет стыдливо кислотный ворот футболки, но внюхивается сквозь дым в уже иллюзорную мятную жвачку. Стекла напротив переливаются цветом малахита, и в них его собственное отражение мажется до странности.
Со Ен сидит на полу босиком и прижимает к груди колени. Серый оверсайз ADER error сползает с плеч, обнажая узкую ключицу, где проступает тонкий след от бретели. Под ним тонкое платье — совсем не по сезону, и кожа покрывается под тканью россыпью мелких мурашек, пока собранные в пучок волосы выбираются парой непослушных прядей, оставляя полосочки тени на расслабленном лице. Они будто отражают переплетение потолковых трещин, и раскраивают ее на бледные блики света. У ног — мандариновая корка и пара подсохших долек.
Нам Гю хмыкает и по привычке тянет рукав худи на ладонь, выдыхая дым в сторону окон.
— И комары, блять. Вот это я помню. И мать, сука, с этим своим кимчи. Сушила на балконе, а потом всю хату воняло.
— Ага. И как ты орал, когда она тебе кроссовки вон туда выбросила, — Со Ен показывает вниз, на заросший угол между трубами и стеной. — Nike, между прочим. Настоящие. Где ты их добыл тогда вообще? Так и не сказал ведь.
— Все-то тебе расскажи да покажи.
На потолке тусклая лампа дергается в такт коротким замыканиям в стене. По проводам проходит слабое, почти живое потрескивание, и, словно прислушиваясь, Со Ен почти бесшумно вытягивает ноги, шевелит пальцами. Они тонкие, будто нарисованные, и на большом облупился черный лак. Она держит стакан с остатками апельсинового сока и глядит куда-то мимо, в темное окно, где отражение улицы путается с ее собственным лицом, пока пальцы бездумно теребят сухие дольки. Трубочка, смятая следами зубов, дергается в пластике, и оранжевые капельки просвечивают, мешаясь на дне с вязкой мякотью.
Цитрус и табак бьют в ноздри, вяжут, будто клей. Сладко-горький запах — и Нам Гю вдруг ловит себя на мысли, что за последние три дня это, блять, лучшее, что он чувствовал.
— Тебе че, по наследству типа квартира отошла? — лениво бросает он, уже зная ответ.
Ну, конечно. Не его же, разочарование семьи и ошибку материнской биографии в завещание вписывать. Хотя, зная ее — могла любую хуйню выкинуть. И могла квартиру и соседке снизу переписать, и подарить очередному дружку, чтоб тот таскал ей дерьмо в целлофане, и ради дозы еще долгие годы назад заложить.
С нее станется.
Со Ен кивает, не поднимая взгляда.
— Ага.
— И что делать с ней будешь?
— Продам, — дергает плечами. И все.
Молчит, закусывая губу, а у Нам Гю нет никаких поводов продолжать на нее давить. Он думает, что на этом разговор кончен, но вдруг она шевелится, и тонкие, почти прозрачные пальцы тянутся к его сигарете. Кончики ее пальцев сухие, как провода под изоляцией, и Нам Гю морщится, успевая заметить на запястье растекшийся в желтый синяк.
Она хочет выхватить, но вдруг замирает. Бросает короткий взгляд, как бы спрашивая разрешения в удивленных глазах, и с протянутой руки забирает сигарету, делая быструю затяжку. Тихо срывается в кашле от заполнившего легкие никотина, и Нам Гю едва сдерживает смешок.
Не привыкшая к курению, да и на его памяти в этих ладонях сигарету он видит впервые.
Со Ен выдыхает, стряхивает пепел, будто умеет, хотя держит сигарету неуверенно, прижимая ее к пальцам так, что коротко стриженые ногти продавливают полумесяцы во влажной от рта бумаге.
Дым спутывается, ломается и распадается на куски. Она возвращает сигарету и мнет губы, сжимает их в тонкую линию. Наверное, и правда неприятно. Он видит, как она тянется к карману худи — нащупать леденец, жвачку, хоть что-то — и натыкается на пустоту. Останавливается, упирается затылком в стену и просто молчит.
Дым путается и спотыкается, пока коротко стриженые ногти продавливают полумесяцы в влажной бумаге, и Со Ен возвращает сигарету назад и мнет губы.
Наверное, и правда неприятно, да и горечь на языке непривычная и раздражающая. Он видит, как она тянется к карману худи — нащупать леденец, жвачку, хоть что-то — и натыкается в ворсе на пустоту. Останавливается, упирается затылком в стену, скользя взглядом по потолку.
— А что мне с ней еще делать? Жить тут… — Со Ен дергает плечом, поправляя сбившиеся рукава толстовки, и кашляет. — В общем, пусть кому-то другому принесет что-то хорошее. Балкон жалко, конечно. Скучать буду. Решила, что ты, наверное, тоже, вот и позвала. Посидеть напоследок.
Нам Гю кивает, но думает, что не понимает себя совершенно и не знает, нахрена вообще пришел. Не был здесь лет двенадцать, с того самого дня, когда мать выставила его за порог, и не хотел возвращаться назад. Ни при каких. Обходил это место стороной, как заразное, но проснувшись от звонка Со Ен сегодня утром отчего-то не смог сказать «нет». Внутри что-то коротнуло, и все старые защитные механизмы сгорели.
Желание-страх, странное протяжное хочу-не-хочу ютилось где-то в груди, и, наверное, он хотел бы объяснить себе это рационально. Типа, расплата с прошлым.
Символический жест.
Маленький акт прощания.
Очередной психологический ритуал очищения: заглянуть в старое дерьмо, плюнуть и уйти. Позлорадствовать и увидеть, что мать довела все до пиздеца, отметить засохшей крови, понюхать химозу — а потом с облегчением понять, что все давно выветрилось. Что из этой коробки вытравили даже воспоминания, как тараканов под кипятком. Благочестивость, вдруг резко накрывшая его родителя, вымыла все остатки грязи из этих стен, и это позволило бы выдохнуть.
Когда мать внезапно повернулась к Богу и начала таскать домой иконы, свечи и пластиковые лилии из Daiso, она будто вымыла все остатки грязи из этих стен. Теперь стены тут пахнут порошком и застоем. Для Нам Гю, конечно, этот странный поиск себя в религии выглядит чуждо и бредово: смысл пенять на богов, когда ты в говно растекаешься в ванной и дрожишь в мефедроновой дымке, упираясь затылком в кафель стены?
По, по идее, это должно было дать ощущение покоя. Освобождения. Типа, на замену всему тому, что пришлось пережить в этих стенах, пришла какая-то стерильность. Как ранку обеззаразить, и она, хоть и пенится, и щиплет, сука, нещадно, но уже не гноится.
Охота за каким-то новым, неведомым осознанием, возможность задышать полной грудью — вот, что Нам Гю хотел бы видеть в этом их вечере на балконе.
Но — хуй там.
Никакой это не катарсис.
Не терапия, а просто обмен говна в голове на другое говно. Удобная реабилитация, механическая чистка памяти и самый ебанутый и кривой эскапизм.
Нам Гю ковыряет ногтем фильтр и косится на Со Ен. Та — непривычно тихая, но из спокойного на ней лишь сдержанные цвета одежды. Глаза — бегающие в неровном ритме, цепляющиеся за все подряд — облупленную краску, след ботинка на стене, старую наклейку 7-Eleven под окном — и вздрагивающие от накопившихся в пыльном слое подоконника воспоминаний. Узлами дрожащих фаланг она пытается держать себя в руках, невольно перенимая привычку брата вечно заламывать пальцы. Замечая собственный прокол и пытаясь держаться ровнее, раздражается и прячет руки в кармане худи, но там — все равно продолжает. Мягкий полиэстер вздрагивает от движений ладони и натягивается, обнажая резкие сгибы суставов.
Холодный воздух шевелит выбившуюся прядь волос, и она смято выдыхает, унимая ее запястьем.
Наверное, знакомый гул холодильника за стеной отзывается в ней точно также, как и в самом Нам Гю — кровью по барабанным перепонкам. Почти родной звук. В детстве он сливался с дыханием матери, когда та спала, пьяная, на полу, уткнувшись лицом в стопку старых курток.
Снизу протяжно орет автобус, и вибрация ползет вверх по ржавым перилам, дребезжит по бетонной арматуре, просачивается сквозь плитку, а Нам Гю думает, что в этом всем — чертовски много правильного. Что-то в этом есть — в возвращении на этот ободранный балкон, где некогда дергали воротники футболок от июльской жары, где мать кричала на них обоих, не обращая внимания ни на синяки по всему телу, ни на ободранные колени и локти, где они прятались от соседей, где он воровал сигареты из ее сумки.
Нам Гю почти поражен тем, что решился — вдруг полностью вывернуть наружу вообще будто бы все, что когда-либо его волновало, и вот так в открытую и внаглую посмотреть этому в глаза.
Вот Нам Гю и смотрит.
Могилу — уже отметили.
Теперь — квартира, и сидеть вновь плечом к плечу с сестрой на крошечном облезлом балконе.
И, конечно, Су Бон. Отвернуться от него — тоже часть этого квеста, не так ли?
Типа, финальный босс — простить, заглушить обиду и злость, отпустить и все прочее.
Да, пожалуй, это тоже сюда входит.
Нам Гю выдыхает шумно и смотрит на облезлые обои, на следы от старых гвоздей, на трещины в плитке у двери — и чувствует, как все сжимает грудь. Не ностальгия, а скорее брезгливость, вперемешку с чем-то вроде жалости. В голове картинки сопоставляются кусочками пазла.
Тогда — июль. Раскаленный бетон, липкие пятна солнца, пробивающиеся сквозь лимонную конфету. Мелкие ожоги розового от ворса на ладонях. Чужие кончики волос щекочут шею, путаясь с собственными такими же черными прядями. Воздух густой, пахнет потом, пылью и какой-то выдуманной детской тайной.
Сейчас — наступающий на пятки октябрь. Сырость. Плесень на стене. Бетон холодный, и под задницей словно лед. Пластиковый столик выцвел до цвета аптечной ваты, а между ними — дистанция больше протянутой руки.
Со Ен наклоняет голову и ладонью скользит к застрявшим в ворсе бутылочным осколкам. Темно-зеленым и мутным, как болотная грязная пленка. Зажимает в пальцах, чувствуя, как острые грани царапают подушечку, и, в невозможности поймать в отблеске затянутое тучами солнце, глядит через него, как сквозь линзу, искажая брата.
— У тебя глаза косят смешно, если так смотреть, — тихо и ровно, опуская стекло чуть ниже.
Нам Гю хмыкает, облизывая рот, и прижимает к нему сигарету, тут же чувствуя, как липнет к слюне фильтр. Мелкие ранки на губах щиплют, и дым, сизой струйкой соскальзывая к скулам, прикрывает лицо, пока периферийно он видит, как худое плечо сестры, подернутое светом, едва касающееся воздуха между ними, чуть склоняется к нему и осторожно останавливается в паре сантиметров.
Главное правило балкона не нарушается — они не трогают друг друга, но Нам Гю сквозь зубы все равно отчаянно хочет переплести их руки.
— А вот раздражение и так и так видно, — Со Ен вздыхает и как-то совсем по-детски морщит нос, откидываясь назад, сохраняя паузу воздуха между их телами. Закрытое окно глушит звуки, и ее дыхание и шорох плотного платья наполняют тяжело уши. — Ты раньше чаще улыбался, как я помню. Тебе шло.
Нам Гю утешает слушать, как у нее под ногтями трещит тонкая жила мандарина. Звук почти гипнотический, и он косится вниз на ее пальцы, мнущие мутную дольку в полупрозрачной пленке. Рвется кожица, и сок выступает каплей, вязкой, как бензин под солнцем.
— Что-то случилось, пока мы не виделись? — тихо спрашивает Со Ен, приглушая звуки в торопливом повороте головы.
Понижает голос до шепота совершенно рефлекторно, будто все еще, как долгие годы назад, боится, что их могут подслушать.
Привычка, выработанная годами.
Нам Гю не смотрит на сестру в ответ. Пепел падает прямо в крошечную трещину в бетоне, и он тут же растирает его холмиком ладони, следя, как черная полоска крошится и отпечатком остается на коже. Собираться с мыслями нет никакого повода — все равно в голове пусто, да и зачем подбирать слова и нервничать. Все самое паршивое уже случилось.
— Да вот, кажись, люблю одного долбоеба.
Пауза.
Без всяких напряжений и уж тем более без дула пистолета у виска. Факт и ощущение, будто сказал что-то техническое: температура, давление, прогноз осадков. Легко слетают с языка эти фраза, наконец доведенная до элементарных частиц, и тут же глушится в новой затяжке.
Но Со Ен не улыбается. Не двигается ближе, не касается и лишь скользит взглядом по мазутным теням
Чуть мутновато-прохладные карие глаза. С красноватой каймой от недосыпа.
— И кто же это?
— А это уже не твое дело, — фыркает Нам Гю, бессмысленно поправляя капюшон, и думает, что, вообще-то, и не его уже дело тоже — чего страдать и любить то теперь?
Глупость какая-то, но не сказать не мог. Правило балкона ведь такое — делиться. И он, как дурак, до сих пор ему следует.
Со Ен молчит и не дает никакой ответной реакции. Пожимает плечами, видимо, решая, что ничего больше не услышит, и выбирает не давить. Хорошая, на самом деле, привычка — давать время и считать, что скажет и так, когда будет готов.
Вот только Нам Гю не будет.
И, наверное, отчаянно хотел бы сейчас, чтобы его именно додавили. Заставили все рассказать и выплеснуть.
Со Ен качает в стакане цитрусовый сок и тихо роняет:
— Ты, как обычно, все держишь в себе. А потом удивляешься, что колбасит.
Она молча встает и, подбирая с пола мандариновые корочки и быстро кидая в рот оставшиеся сухие дольки, подходит ближе к окну. Пальцы оставляют пыльные следы на стекле, когда приоткрывается форточка, ладонь придерживает раму, чтобы та не хлопнула от ветра, и воздух, нисколько не помогающий дышать свободнее и легче, треплет теперь ее пряди, делая пучок еще более небрежным.
Нам Гю кажется, что в этих собранных волосах есть какой-то подтекст. Какое-то неосознанное желание и вывернутая наизнанку не самая очевидная скорбь — быть ближе к такой ненавистной матери. Помнить ее руки и образ, даже если в груди какой-то ебануто-разношерстный коктейль и отношение, не поддающееся хоть какому-то определению.
Со Ен никогда прежде не завязывала волосы так. Не мазала руки аптечным кремом, и уж точно не вытаскивала из кармана мятную жвачку. Она, возможно, бездумно пытается внешне быть на свою мать похожей и сохранить в этих деталях ее образ, и от этого Нам Гю передергивает физически.
Ирония ебаная в том, что у сестры это выходит плохо, и как бы ни пыталась она выдержать верную текстуру, ни одна мелочь не приближает ее к ней. Фальшь видно прет из каждого движения, из каждого интонационного излома, в то время как он, Нам Гю, рвет все связи, вытаскивает из себя по кускам материнскую ДНК, сжигает запахи, манеры, привычки, все до последней занозы — и все равно, сука, становится ею. С каждым своим решением, мыслью и действием приближается к ней бесповоротно и верно.
Мерзко до скрежета в зубах.
Он поднимается за сестрой следом и боковым зрением видит, как она облокачивается на оконную раму, укладывая на руку голову. Свет CU мягко лижет ее лицо, подсвечивая кожу холодно-зеленым. Она копается в кармане худи, ищет что-то, прикусывая губу, и на протянутой ладони тычет в него парой разноцветных фантиков.
Лимонный леденец и пластинка мятной жвачки.
— Будешь?
А Нам Гю может лишь отвернуться, дернув плечом, потому что если сейчас хоть капля лимона или мяты коснется языка — сорвет крышу. Размажет прямо по бутылочным осколкам на полу и втопчет в колючий ворс до срыва дыхания, и все отзовется в нем сразу же — дыхание, память, какая-то тупая нежность, от которой тянет блевать.
В груди будто проворачивается что-то острое.
— Не, сестренка, себе оставь.
Со Ен разворачивает конфетку и прячет ее за щекой. Молчит пару минут, и в разлитой меж их так и не соприкоснувшимися плечами слышно, как леденец перекатывается языком и стукается звонко о ряд зубов.
— Ты многого заслуживаешь, Нам Гю.
Говорит вдруг ровно и будто бы в контексте, но совершенно мимо всего, о чем они успели поговорить за последний час, и от контраста будничного тона и этой странной фразы передергивает.
Что это, блять, вообще значит?
Нам Гю не знает, что ответить, и ищет спасение во вдруг разрезавшей воздух вибрации телефона в кармане.
Не обратил бы на входящие уведомления внимания совершенно, если бы не этот момент, — все последние дни взгляд не фокусировался ни на одном сообщении, размазывался в ноль и от перегруженности мозга, и от заполняющей кровь химии, но именно сейчас ему надо было вдруг оказаться трезвым и растерянным, чтобы инстинктивно потянуться к прохладному металлу корпуса.
И тут же почувствовать, как слух превращается в вакуум.
убью нахуй если увижу, [26.09.2025, 18:48]
Ну че, Нам Гю, привет
убью нахуй если увижу, [26.09.2025, 18:48]
Зайди-ка ко мне вечерком сегодня, не занят, надеюсь?
Холод пробегает по затылку. Сердцебиение, громкое, тупое, будто бьет прямо в виски.
— Все хорошо? — сестра наклоняет голову, сводя к переносице брови едва-едва, чтобы не казаться слишком обеспокоенной.
Нам Гю отмахивается, надеясь, что в быстром движении руки по воздуху получается спрятать дрожь.
Смотря что для тебя плохо.
— Да-да, не парься. Типы с работы опять хуйню мутят.
убью нахуй если увижу, [26.09.2025, 18:49]
Не боись, пиздиться не будем. Так, перетрем за старое чутка, если не против
убью нахуй если увижу, [26.09.2025, 18:49]
А то паршивенько как-то вышло. Ну, в прошлый раз.
— Как-то ты побледнел, — задумчиво рассасывая конфетку тянет Со Ен. Сладость трещит между зубами, и запах лимона разбавляется табаком и выдохами. В свете экрана ее глаза становятся совсем прозрачными — два маленьких пронзительных окна, — и она ведет взглядом к лицу Нам Гю.
Тот торопливо прячет реакцию, быстро убирая телефон в карман, не зная, что думать, не понимая вообще ничего. Никаких мыслей — просто гул в голове. Мозг будто пересушен, и там крутится одно пустое блять.
Руки чешутся от нехватки движения в теле, но, пока воздух плотный, как марля, и тянет кожу, будто наэлектризованный, каждая мышца связана тонкими резинками.
— Да ебать, еще бы, — выдыхает Нам Гю, прикусывая нижнюю губу. — Эти дауны на складе опять разъебали ящик дорогого вискаря. Семь бутылок. Семь, блять. Разогнать бы их всех нахуй.
Со Ен щурится и явно что-то понимает, но продолжает не изменять своей привычке не давить.
И с каждой секундой, пока ее глаза лениво блестят в отражении мутного стекла, эта черта кажется Нам Гю все более и более проигрышной и не сулящей ничего хорошего ему самому. Лучше бы хоть раз решила до него по-настоящему доебаться и выпытать вообще все, что сидит внутри. Сказала бы хоть что-то живое, блять, вместо этой ровной линии ЭКГ.
Это кажется ему какой-то извращенной формой милосердия. Или трусости. Он сам не знает, но почти чувствует, как хочет, чтобы хоть кто-то сейчас его встряхнул, врезал, что ли, выдернул из этой вязкой безжизненности. Чего-то, что остановит его от непоправимого.
Разум тихо и размеренно едет под откос. Где-то там, за зрачками, уже гудит пустота — будто его медленно разворачивают на скользкой системе координат, и каждая новая секунда — это непрерывное смещение к точке, где «он» заканчивается, начинается просто неконтролируемый пиздец.
Но Со Ен молчит. Тепло ее дыхания чуть касается стекла, и оно запотевает, пока она лениво сворачивает фантик от леденца в тугую спираль и вновь смотрит на город.
Плитка под ногами шершавая, с запекшихся пятнами клея и липкими следами старого скотча, и в углу — желтоватый фильтр и шнур от зарядки, перетянутый изолентой. Между ними пахнет цитрусом, никотином и чем-то женским — старым парфюмом, осевшим в ворсе шторы и войлоке. Пальцы сестры на стекле — тонкие, как провода, оставляют следы, и свет неонового баннера отскакивает от них.
— Ты как будто не справляешься, — говорит Со Ен наконец, и обводит след от пыли на подоконнике, не поднимая взгляда. — Не лезешь же опять во всякое… ну, в то свое старое говно?
Она прикусывает губу и отворачивается, надеясь, что ее поймут. Понимают, конечно же, прекрасно, и воздух сладковато-тяжелый, будто в нем растворен весь их общий прошлый мусор — детство, мамины таблетки и инъекции, кровь на кроссовках и размазанные по лицу слюни и слезы.
Нам Гю хотел бы сказать ей, что все это — пиздец как временно. Что он просто устал, что завтра все иначе. Но знает: не будет. Никаких новых начал. Тот же подзаебавший цикл и пустая трясучка под ребрами.
— Все под контролем.
— Конечно.
Она бросает вниз фантики, а Нам Гю — окурки, и хотелось бы, чтобы в этом крылась какая-то метафора отречения от прошлого и начала новой жизни, но по дрожащим рукам и большому пальцу, нервно скользящему по экрану телефона в кармане, точно знает, что все, как раз-таки, наоборот.
Вся эта попытка «начать заново» — не больше, чем фикция или формула утреннего кофе: измерения, температура, время. Можно соблюдать все, но результат будет все равно крошечным — как пепел от сигареты на сухих подушечках.
***
Нам Гю стоит перед дверью, зависая напряженной рукой над звонком, и думает, что он полный идиот. Сегодня, видимо, день какой-то торжественный. По-уебански особенный в каждой секунде череды его конченых решений. Что он там хотел? Разобраться со всем прошлым? Да пиздеж полный, и царапание кожи ладони о шероховатый бетон знакомой многоэтажки совсем неподалеку от его старой квартиры ощущается как первый звоночек к селфхарму. Или безумию. Или отчаянию. Или вообще всему сразу, и Нам Гю со всем дрожащим нутром чувствует, как сдает самообладание, как подгибаются колени, но отчего-то совершенно абсурдно и замутнено видит в закрытой двери перед глазами спасение. Временное доказательство для самого себя. Финальная точка, отрубающая все пути назад. Нам Гю зажмуривается. Делает вид, что сомневается и раздумывает, хотя на самом деле уже принял решение, и тянуть дальше не имеет никакого смысла. Он едва ли успевает выждать паузу между первым и вторым звонком, как дверь перед ним распахивается, тут же окутывая горько-теплым воздухом квартиры и тяжелой дымкой травы. Отдергивает руку, нервно и по привычке заправляя за уши волосы, и натягивает на лицо самую презрительную и недовольную мину из всех возможных. Ну а хули? Чтобы неповадно было. А в проходе стоит он — блядский запах металла и мальв. Тот самый ублюдок, раскрасивший его лицо от бледно-красного до болезненно желто-синего с месяц назад. Тот самый конч, которого Нам Гю, казалось бы, меньше всего в жизни хотел бы когда-либо видеть Его первая любовь. Хотя сейчас, после всего, что было, Нам Гю этого слова шарахается, как огня, и вряд ли этим словом может описать тот пиздец, что пригвождал его лопатки к холодному ломкому стеклу, множил панические мурашки вдоль позвоночника и вырывал до скручивания легких стоны и боли, и унижения, и предательства. В общем, еще одна паршивая глава из прошлого. Ничего нового. — Ну привет, — говорит тот без какого-либо удивления и отходит чуть в сторону, пропуская в квартиру Нам Гю. — Неважно выглядишь. Че стряслось? Настолько нелепо и буднично звучит эта заинтересованность — словно видятся они каждый день, и такие встречи в чужом жилье, все таком же душном и влажном, не больше, чем въевшаяся под кожу рутина, — что Нам Гю может лишь хмыкнуть, вваливаясь, не снимая обувь, внутрь, и тут же становясь напротив прохода на кухню. А ебать тебя это не должно. — Зачем звал? — бросает Нам Гю коротко и не глядя, решая не отвечать. Перенимая эту странную игру и взаимно не реагируя на вопрос, тот хмыкает, упираясь плечом в дверной косяк. — Не против, если я закурю? Нам Гю думает, что ему будет похуй, даже если он застрелится. Пачка сигарет, конечно же, неизбежно шуршит и без очевидного ответа на бесполезный вопрос. Следом также закономерно щелкает зажигалка, и не отводить от нее взгляд не получается — смотреть на что угодно еще значит заведомо корчиться от ебейшего раздражения и ненависти, а после поджимать губы, чтобы не выкинуть все самое нелицеприятное разом и не начать слишком рано такой ожидаемый мордобой. Нам Гю думает, что, хотя, возможно, он был бы ему даже полезен — такая вот реабилитация. Терапия. Отрезвляющий кулак в ебло. Но покорно выбирает задушить в себе все самое противное и мерзкое — а именно: желание показать себе наглядно, где его собственное место, чтобы не надеяться и не рыпаться, — и лениво смотрит на язычок пламени. Тот дрожит едва заметно от чужого дыхания — все окна закрыты и затянуты какими-то особенно вырвиглазными желтыми шторами в абсурдно крупный безвкусный цветок, и духота комнаты тяжело давит на горло. Сине-оранжевый дергается в сторону и тут же тухнет под щелчком пальца. Походу, не пиздеж — на то, как горит огонь, и правда можно смотреть вечно. Успокаивает. И разрешает не зажимать на ладонях рукава толстовки до неприятного натяжения в плечах. Нам Гю прищуривается. Ублюдок напротив медленно выдыхает дым. — Ну и кислое же у тебя ебало, — хмыкает он, крутя в руке сигарету. Красный кончик бегает меж пальцев и роняет размытые полоски на чуть отросшие ногти. Чистые, аккуратные, но неизменно удлиняющие фалангу. Нам Гю морщится, прекрасно помня, как эти белесые полумесяцы оставляли отметины на его бедрах долгие годы назад. Тот никогда не стриг их коротко — когда ноготь выпирает тонкой линией над подушечкой, гораздо удобнее открывать зиплок, выдавливать из блистера таблетку и отковыривать пленку засохших капель с руки. Практично. В целом, как и все в этом уебке, — холодный расчет и выверенное до миллиметра поднятие насмешливых уголков губ. — Сори, — бросает Нам Гю, отводя взгляд. Уж о чем, а о блядских ногтях думать сейчас — полный бред. — Лыбу натянуть не успел. От одного вида твоего перекашивает. Ублюдок хмыкает, но совершенно безэмоционально. Ни дрожи насмешки, ни даже издевательского блеска в глазах. — А чего пришел тогда? Он затягивается вновь, и настолько глубоко и долго, что Нам Гю кажется, что у него самого легкие развалятся от иллюзорного ощущения дыма в собственной груди. Своих сигарет, как назло, нет, и руки чешутся попросить тяжку, но он скорее головой об стену убьется, чем позволит этому мудаку сделать даже такое мельчайшее одолжение. С никотином в крови или, может, с чем-то покрепче, отвечать на поставленный вопрос было бы явно проще, потому что сейчас у Нам Гю меж висками даже пуля прошла бы со свистом и без особого сопротивления. Настолько там пусто. Ни единой мысли. И правда — зачем пришел? Последнее ведь место, где он хотел бы оказаться. Самое отвратительное решение, стоять напротив. До ужаса унизительная идея разговаривать якобы сдержанно-вежливо и гадать, что же будет дальше, когда такие нелепые слова иссякнут полностью, при этом прекрасно на самом деле зная исход. Мерзость. Хотя, может, в этом и есть ответ. До чертиков неудобный и безумный, но как справиться с самим собой иначе Нам Гю не имеет ни малейшего понятия, а потому смиренно сверлит взглядом желтые шторы в ебучий цветочек позади наклоненной к нему головы и раздраженно вертит металлический кончик веревочки толстовки, пока не ощущает, как кожа на подушечках становится горячей. — Ну уж точно не от великой к тебе любви, — выдавливает из себя он, очерчивая взглядом стебельки и пересчитывая переломанные на складках листья. Уебок хмыкает. — Да видно. И действительно видно. Отвращение у Нам Гю просвечивает сквозь кожу и проступает на лице, как синяк — четко, медленно, со всеми оттенками. Он даже не пытается скрывать это чувство. Оно ведь искреннее, зудящее под ребрами, и Нам Гю знает, что в течение следующего получаса будет уже не одиноко. К нему примешается привычная компания, и оно завяжется и породнится со своим близнецом — самоненавистью. Теплой, старой, почти домашней. Семейное, блять, воссоединение. Тонкая полоска неона с уличных вывесок отрезанным занавеской куском света падает на пол и дрожит, долбясь в половые щели, и Нам Гю успевает прочертить ее путь от края подоконника до сорванного куска болотных обоев на стене напротив, где в щель пола попала крошка стекла. На секунду застывает — ровно до того момента, как чужой голос вразвалочку снова лезет в ухо, тянущийся, будто жвачка на солнце. — Знаешь, я ведь правда так считаю, — произносит парень напротив, и в голосе скользит ленивое оправдание, будто из приличия. — Некрасиво вышло в последнюю нашу встречу. Искренне извиняюсь. Ну и… соболезную. Мамашу твою, конечно, только конченый жалеть будет, но так вроде принято, да? Протокол есть протокол. Воздух дергается. Нам Гю не двигается, но языком коротко касается неба. Морщится, раздраженно выдыхая и продолжая пялиться в стену. — Забавно, — тянет он после паузы. — С каких пор ты стал таким заботливым? Жалость появилась? Не припомню, чтоб раньше она у тебя водилась. Когда подставил, например. Предал, выходит. Или это я путаю? Вообще-то, он не планировал это говорить. Не из-за боли — это давно перегорело, — а просто не стоило даже тратить дыхание. Ему, в целом, уже давным-давно все равно на то, что когда-то там между ними было, но слова все равно выходят — будто на автопилоте. Не звучат обиженно, просто как пинок под ребра, чтобы чем-то забить тишину. Но лицо уебка напротив вдруг кривится. Становится на секунду живым — какое-то открытое, почти честное, — но быстро схлопывается обратно в маску. Он рефлекторно морщит переносицу. Глушит странно обнаженную эмоцию в быстрой затяжке и тут же тянет ухмылку. — Предал? — внимательные холодные глаза прищуриваются, скользя по лицу Нам Гю, и тому кажется, будто они пытаются высмотреть какую-то уязвимость и в нем, что быть на равных. — Нихуя себе заявочка. А я и не в курсе был, что между нами было хоть что-то, что можно было предать. Звучит вроде как обычная переброска колкостями, простая пикировка, но Нам Гю слышит какой-то скрытый наезд. Вскидывает бровь — и тут же ловит неожиданный взрыв в лице напротив. — А че рожу корчишь? — чужие пальцы сжимают фильтр до каштанового пятна, и голос держится ровно, но с подспудным надрывом. — Напомнить, как меня десятки раз пиздили, потому что ты мой товар на продажу пиздил? Зиплоки вскрывал, пакеты резал, чтоб самому закинуться? До сих пор, сука, шрамы от тех отморозков. Нам Гю чиркает по щеке пальцем — кожа горячая, будто с температурой. Слова, слетающие с чужих губ, заботят его мало. Ну да, пиздили. И, быть может, даже мало, раз до сих пор может языком трепать и вообще открывает рот. Пока на затылок давит гудение холодильника, и капающая с него на пол вода отдается в слухе молоточками, Нам Гю ловит дрожащие нервного света на чужом нахмуренном лице и не может найти хоть одну причину, по которой должен все это выслушивать и — упаси боже — сопереживать. Как там говорят — мы в ответе за тех, кого приручили? Ну так вот: эта ублюдина должна быть в ответе за того, кому чуть ли не насильно впихнула в рот первую таблетку. Пусть сам несет ответственность за свои творения. Все честно. Тип напротив тем временем делает шаг ближе, прищуриваясь, и Нам Гю чувствует уплотнение воздуха и ловит этот миг, как вспышку статики — от напряжения по коже бегут крошечные искры. Скулы у того ходят под кожей, дрожит мышца на щеке, и это — охуенно. Получается, задевает. Странное, мерзко-сладкое удовольствие — видеть, как у другого в глазах вспыхивает злость. Мудаку больно вспоминать. Значит, все идет как надо. — А когда наряд из-за тебя вызвали и на меня чуть статью не повесили? — продолжает тот, не отступая, хотя пальцы дрожат, крепче сжимая бычок. — На меня чуть статью не повесили, блять. И за сбыт, и по сто тридцать первой. Потому что ты, обдолбыш, хер пойми чем закинулся и не смог ту малолетнюю пизду домой отвести, как я просил. Та еще сучка была, кстати. Уверен, ты ее и подговорил на меня настучать. Он усмехается нервно и сухо, пока в голове у Нам Гю вспыхивает самое душное лето за, кажется, всю историю Сеула. Целый город сгорает и стекает с крыш в асфальт, воздух втягивается в легкие, как расплавленный пластик, а комната — чужая и забита сладкими духами, пылью и Peach Blossom до синтетической пленки на постели и в ворсинках штор. Девчонка та — лет шестнадцать, максимум. Фиолетовые тени под глазами, тонкая полоска туши, растертая на щеке, и футболка с принтом NewJeans — неуместно милая и приторно-розовая. Шея блестела — вся в этом ебаном клубнично-персиковом лосьоне, приторном до головной боли. Смеялась она громко и раздражающе, с фальшивым захлебом, вечно откидывая назад слипшиеся ярко-крашеные волосы, открывая ключицы, перепачканные в глиттере, а спустя время — уже лежала на полу, бледная и с пустыми глазами. Нам Гю не помнит, кто вызвал скорую. Только ее ногти — лак облез, а на подушечках пальцев остались следы пудры, смешанной с чем-то белым. Липкая кровать, темные занавески — не в цветочек, но тоже в какой-то совершенно тошнотворный узор, — а за окном гудение шоссе с редким, маслянистым дождем и визгом автобусных тормозов, застрявшим где-то между нервом и срывом. Тогда в квартире было тихо, как после взрыва, а родители, переживавшие за свою дочурку, связавшуюся с непонятными типами, не могли найти ее несколько суток подряд. Нам Гю было забавно — то, как девчонка им в рот заглядывала. Он мало думал о последствиях, а потом, стоя бездвижно у стены и пялясь в качающуюся, будто маятник, тень от кондиционера, думал, что это, наверное, все-таки пиздец. А еще завидовал. По-черному, потому что мать этой объебанной малолетки словила такую истерику, что, когда нашла свое дорогое дитя по наводкам знакомых из общей компашки в их хате, и плакала, и смеялась попеременно, дрожа всем — и платьем, и грудью, и губами, как кровь, и огромными слезящимися глазами, и нескончаемыми, но так и не выкуренными сигаретами. Кричала, рыдала, и снова кричала. А потом вдруг обмякла, упала на колени рядом с телом, как рыба хватая ртом прокуренный липкий воздух и вдавливая кожу под дорогим платьем в бутылочное стекло. О нем бы так не пеклись. — Ты тогда даже не извинился, — говорит его первая любовь, и какой-то отчаянно ненавистный взгляд топит зрачок в абсолютной темноте. — Просто смылся, как последний гондон. Нам Гю молчит, чуть сжимая пальцы. Свет от неона за окном вырезает ему скулы и делает глаза черными, как бензиновые пятна. Перед взглядом снова — сцена мельче и фрагментами: ногти, пот, белые следы от порошка на прикроватном столике. Пустой стакан с айсом и пластиковая трубочка, прилипшая к краю. — Ты, кстати, тоже не извинился. За то, что меня туда втянул. Ублюдок дергается. — Да ты сам полез. Тебя ж не тянули. И вообще — стоило ли? После того, как я тебя из какой-то левой хаты вытаскивал, помнишь? — морщится, дерганно отводя взгляд в сторону. Пепел шуршит по коже, и расслаивающийся дым вертится у его губ особенно нервно. — Где ты за дозу какому-то типу левому отсосал. А тогда мы вроде как типа... ну, были… Он осекается резко и выдыхает, позволяя себе паузу. — Да в пизду, — наконец выдает, сплевывая в сторону. — Вечно все вокруг у тебя хуевые, а ты, блять, святой. Хоть раз бы подумал, что у людей есть причины так себя вести. Как с тобой, так и вообще. Нам Гю не понимает примерно нихуя и даже не хочет и пытаться. Любопытный и неожиданный, конечно, высер, но какое ему до этого дело? Он упирается взглядом в разводы на обоях и ищет глазами оторванные кусочки. Реагировать и отвечать не собирается и старается не копать в чужие слова глубже. Похуй. Сам все знает. А нытье и претензии выслушивать сейчас, да еще и от этого уебана, в его планы не входит. — Знаешь, я поначалу реально думал, что ты заслуживаешь чего-то хорошего. Заботы, что ли, — продолжает парень, рассматривая мятый фильтр. — Думал, ну, накормлю тебя таблетками, покажу, как оно бывает — красиво, без страха, на волне. Новый мир типа, и ты будешь в нем со мной. Вдвоем. Без никого. Как, блять, Сид и Нэнси. Голос у него почти ласковый, противно мягкий, а Нам Гю едва сдерживает смешок. Сид и Нэнси, ага. Только без гитар, рока, кайфа и романтики. Одни шприцы, пустые глаза и зеркала с разводами. На чужих пальцах черные следы от никотина, и Нам Гю смотрит на них, будто в гипнозе. Свет из окна разбивается на тонкие ломкие полосы, ползет по рваным трещинам, по засаленным обоям, по грязной посуде в углу. Тусклое мерцание, обрезанное жалюзи, преломляется на линзе стакана с остатками воды. Он закатывает глаза и делает вид, что его до жути занимает узор на столешнице. Хочется плюнуть, но он просто втягивает воздух. Слышит, как трещит зажигалкп, как шуршит ткань штанов при движении. Он почти не слушает. А этот все не заткнется. Нам Гю искренне надеется, что скоро ему надоест нести всякий бред, потому что начинает цеплять. В смысле, не сам этот мерзкий тип и не чувство какого-то стыда и вина — нет, это, блять, было бы слишком неуместно, и не существует ни одной параллельной вселенной, где он смог бы это к нему испытать. Просто схожесть. Неприятно, что в этих пьяных, полуубитых фразах есть что-то знакомое. В паттерне своего поведения, в том, как все скатывается в пизду и что делает он сам. Одни и те же рваные петли, та же тяга к самоуничтожению. — А потом, — не сдается тот, усмехаясь, — понял, что нихуя ты вообще-то не заслуживаешь. Нам Гю фыркает. — Класс. У тебя прям дар на комплименты. Какие на редкость полярные взгляды на свою жизнь он сегодня слышит. Молчащее напряжение тянется, будто жвачка на подошве. — Ты же и сам это понимаешь, да? — говорит уебок, перегибаясь вперед, голос чуть ниже, с нажимом. — Раз сюда приперся. Как пес, внимание выцарапываешь, а потом шарахаешься, как будто сейчас пнут. И правильно делаешь — все равно ведь все проебешь. Как всегда. Воздух между ними вязнет, будто кто-то медленно выжимает его из комнаты. Тяжело, липко, как в подвале без окон. Свет над головой дергается, лампа мигает, и тень на стене превращается в какое-то рваное, живое пятно. За окном визжит мопед, где-то внизу проезжает грузовик, вибрация от мотора проходит по полу, по ступням, по позвоночнику. Воняет гарью, потом и старым жиром. С улицы тянет чем-то сладким — карамелизированными орешками и мокрым асфальтом. Нам Гю чувствует, как кислород в квартире кончается, Кажется, еще секунда — и придется вдохнуть чужой выдох, густой, как дым. Пальцы белеют, суставы проступают под кожей. Он прижимает язык к зубам — чтобы не сказать вслух то, что крутится в голове. Слова, что могли бы сорваться, будто спрессованы — стоят костью поперек дыхания. Сука, прав. Вот она — его дарованная свыше хуйня: все, к чему прикасается, разваливается. Стоит чему-то стать ровным — он сам сует руки и рвет в клочья. До костей, до пустоты. Холодный ветер из щели под окном трогает лодыжку. Кожа покрывается мурашками. Нам Гю чувствует, как футболка липнет к спине, как на подушечке пальца зудит царапинка. Мелкие ощущения спасают от пустоты. Он щурится и выдыхает сквозь зубы: — Ну ты и уебок. — Я хотя бы этого не скрываю. Нам Гю сильнее сжимает челюсть. Скулы хрустят. Если бы можно было, он бы реально их расколол — чтоб перестали дрожать от злости. Разговоры — мусор. Ему на них похуй. Слова липнут к вискам, как пот в жару, раздражают своим звоном, да и сам этот тип напротив вызывает лишь одно желание: выключить звук. Хочется просто перекрыть кислород, чтоб комната снова стала тише. На то, перекашивается ли лицо этого гандона в ненависти, тоске, грусти, желании или же остается обреченно-равнодушным, он готов класть огромный болт. Нам Гю пришел сюда не слушать про свои ошибки. Ему нужна тишина. Без морали, без смысла, без этих ебаных анализов. Просто чтобы не слышать собственные мысли. Этот кусок прошлого нужен ему только как инструмент — тупой, грязный, как нож для вскрытия консерв, но работающий. Чтобы вычистить из головы всю липкую дурь. Чтобы сбросить ржавчину, хоть на время. Что выйдет — хуже или лучше — неважно. Разбираться придется потом. Главное, чтоб стало чуть менее шумно внутри. Он прикрывает веки. Фиолетовые отблески неона стучат под веками, словно сердечный ритм. Где-то в глубине мелькают какие-то ебано печальные глаза Су Бона — странно прозрачные, будто нарисованные водой, — и заставляют Нам Гю вздрогнуть. Переклинивает. Хватит. Он делает шаг вперед, не давая себе времени на раздумья, и грубо толкает парня назад к столешнице, тут же наваливаясь и вдавливая. Сигарета выпадает из чужой руки, оставляя след пепла на полу, и в следующий миг дерево под их телами глухо гудит. Воздух пахнет перегаром, пылью и дейзиком. Тепло пробивается сквозь одежду. Нам Гю стискивает чужие бедра — чувствует, как под пальцами двигаются упругие мышцы. Живое сопротивление. — Какие мы резвые, — слышится противно-скользкое где-то сбоку, прямо у уха. Голос вязкий, мерзкий, с каким-то сальным оттенком. Нам Гю хочется отстраниться, схватить за волосы, размазать об столешницу, чтоб не смел открывать рот. Но вместо этого — глухое, короткое, будто из горла выдрали: — Заебал тянуть время. И че, блять, разнылся-то? Мгновение расползается, как капля, падающая в замедленной съемке. Смех — тихий, липкий, как мазут, рвет пространство между ними, проникает в уши и взрывает в мозгу паническую вспышку. Нам Гю замирает на долю секунды — и сразу давит сильнее, будто пытается стереть звук движением. Все вокруг будто выцветает, превращаясь в гул — неровное дыхание, скрип столешницы, липкий пульс, забивающий уши. Мир сжимается до тесного пространства между вдохом и выдохом. Если моргнуть — рассыплется. Если вдохнуть слишком глубоко — вывернет. Это не про секс и желание. Не про удовольствие. Это чистка. Перезапуск. Химия тела против химии мыслей. Хоть на пару секунд — без памяти. Без имени. Без ебаного Су Бона. Без этих коротких ногтей, окрашенных в цвета Haribo — розовый, алый, нефритовый. Без этих прикосновений, скользящих по ребрам, как электричество. Без мятных смешков и лимонных шепотов, от которой хотелось то ли смеяться, то ли бить головой об стену. Без на сорванном голосе люблю-ненавижу, всей липкой мешанину ревности, злости и какой-то тупой заботы, и, конечно же, мысли прогнуться и позволить утопить и себя, и того, кто засел в венах жгучим зудом. Нам Гю просто хочет вычистить себя изнутри — стереть запах, звук, даже следы. Выжечь все к хуям, чтоб не чесалось под кожей. Смириться. Напомнить, что привязываться нельзя. Ткнуть носом в живой пример того, что бывает с наивными идиотами. Не разрушить что-то потенциально щемящее и остановить жажду ворваться в него, пока вместо тепла не останется лишь очередная болезненная грязь. В голове гремит громко и напряженно одно единственное «ебать, че я, нахуй, творю», и отвращение к самому себе поднимается неуемной липкой тошнотой к горлу, скручивая гланды и противным комом убивая любую надежду на вырванный из губ звук. Мысли поднимаются горячей волной, как блевотина — с кислым привкусом, прожигая дыхание, но Нам Гю плевать хотел на все чистые моральные принципы и сжимает чужой член через скользящую под пальцами ткань спортивных штанов сильнее, почти до боли. Надеется, что потом ему прилетит — в ебло, в ребра, без разницы, лишь бы хрустнуло, — а следом этот же самый член будет долбиться в его рот до рвотных судорог, до потери ориентации, до того состояния, когда тело перестает сопротивляться, а мозг вылетает в белый шум. Ему это нужно. Эта дурманящая грязь. Ему нужно снова дойти до дна, где нет сочувствия, нет жалости, нет даже воздуха. Где не гладят по голове, не вытирают сопли мягким хлопковым платочком и не шепчут на ухо, что все будет окей. Где вместо поцелуев — вкус крови, соли и железа. Где лицо размазывается по чужой ладони, а кожа покрыта потом, где на груди и животе скапливается эта смесь из слюней, крови, спермы и какой-то нечеловеческой ярости, и все неоднородные жидкости мажут и бледную кожу бедер, и ягодицы, и пальцы, и, вероятно, блядское никак не унимающееся сердце, готовое разбить клетку ребер в бешенном болезненном ритме. Эта опускающая на дно и возвращающая под ноги почву реальность. Такая, что заставит блевать и от осознания происходящего, и от паники, и от несправедливости насилия над самим собой, и от собственного отражения. Потому что если не до предела, если не до полного выжигания — то нахуй вообще все это? Нам Гю знает, как выбить из себя все мягкое, как стереть до нуля любую иллюзию о тепле. Как понять, что ненавидеть и злиться нет никакого смысла. Как заставить себя не думать. Как перестать лелеять какие-то глупые мечты. Без жалости и без нытья. Боль — это контроль. Разрушение — способ удержать себя в границах. Он делает вдох. Воздух будто рвет горло изнутри, скребет, и на секунду кажется, что легкие сейчас просто сгорят. Под ребрами что-то щелкает, хрупкое — как будто пустота в груди схлопнулась обратно, оставив за собой эхо. Надо всего лишь снова показать самому себе свое место. Вспомнить, кто он и как относится к жизни. Что от нее ищет и что получает, и не ебать себе мозг, ведь если бы он никогда не забывал таких простых истин, то не истерил бы, как последняя наивная сучка, — с криками, с обидой, с ненужной ревностью, с этой, сука, сентиментальностью. Не стоял бы тогда перед Су Боном, весь вскрытый, будто в нем что-то важное, будто кто-то обязан это беречь, и не требовал бы больше, чем могут дать. Был бы благодарным и послушным за то, что в принципе смотрят. После такого — низкого, грязного и убивающего всю его суть — он и подумать не сможет о том, чтобы дать им с Таносом заведомо проебанный шанс. Банально стыдно будет. Противно и мерзко. Не казаться слабым просто, если сам позволяешь себя унизить. Не обманываться еще легче, если в целом ничего и не ждешь. Он знает: нужно снова туда — в край, где отвращение вычищают до бела. Пусть это похоже на самоубийство, на месть и Су Бону, и самому себе, на снятие кожи живьем, на автопсихотерапию мясорубкой, на самую большую и непоправимая ошибку — похуй. Ведь такие он уже совершал — сотни. Что изменится от еще одной? На самом деле — многое. Например, гораздо спокойнее получится забить, ведь не получить шанс не так страшно, как уверовать в него, а потом неизбежно проебать. Ублюдок хмыкает и отстраняется на сантиметр, никак не реагируя на наглость Нам Гю. Телом и жестом не останавливая и не мотивируя продолжить. Позволяет Нам Гю самостоятельно падать вниз и показывает до противного явно, что это — его собственное решение. Уебок. Кожа липнет к коже, и совсем не хочется этого чувствовать. Муть в горле и внутри головы толкает на резкий рывок ткани шорт вниз, и теперь под пальцами — грубая резинка боксеров и полутвердая плоть, а Нам Гю кажется, что он — сходит с ума, потому что настолько отчаянно против себя самого он, вроде, еще никогда не шел. Язвительно хмыкает в чужое лицо, держа дистанцию от губ — ни за что не позволит им соприкоснуться, иначе и правда нахуй зарежет себя этим ловящим желтый и режущий глаза отблеск света ножом, — и бросает глухо: — Че, как в старые-добрые? — Ну погоди, — шепот, до липкой дрожи обжигающий травянисто-горьким дыханием ухо. — Раз хочешь как в старые-добрые, то давай уж тогда воспроизведем все тонкости. Он резко дергает Нам Гю на себя, разворачивает и заставляет больно упереться бедрами в столешницу, оказываясь за спиной. Давит на поясницу, слыша, как от грубо воткнутых в дерево локтей звенит посуда, стукаясь металлом лезвия о пыльную керамику кружки, и с нажимом ведет ладонью выше, сжимая обратную сторону шеи. — Ну че, за мамку и папку? Пальцы, длинные и пахнущие табаком, без спроса толкаются в рот, и, сдерживая кашель, Нам Гю чувствует, как небо царапают ногти и грани горькой таблетки. Слюна скапливается на языке мгновенно, течет по фалангам, пока судорожно сжимается горло, и противно щекучещее и режущее ощущение оставляет на внутренней щеке царапины. — Лучше? Нам Гю кажется, что хуже и быть не может. Шепот липнет к коже и разрывает ее покров на болезненно жгучие молекулы. Задушенный скулеж вырывается из саднящего горла до безобразия жалко, и непозволительно частая и мелкая дрожь бьет плечи, давит между лопаток в инстинктивном желании тела сжаться и исчезнуть. — Помню, нежности ты не любишь, — толчок пальцев цепляет ногтями небо вновь, заставляя давиться и до влаги в уголках глаз сдерживать рвотный рефлекс. — Я прав? Издевательский и насмешливый вопрос, ведь единственные звуки, которые могут съехать по влажно-вязким от перемешанной с порошком слюны фалангам, — это хрип, кашель и унизительный скулеж. Нам Гю сжимает столешницу и почти физически чувствует, как подкашиваются колени. Даже пуля в висок ощутилась бы сейчас праздником, но он терпит. Пытается добить себя и искренне верит в правильность. Потому что если мозги не встанут на место, он просто, блять, сойдет с ума. Так надо, — повторяет, чувствуя, как холод кусается мурашками за одним движением оголенные бедра. Так надо, — убеждает он себя, когда чужие пальцы, сжимая до красных полос, раздвигают ягодицы. Так надо, — сдерживается, чтобы не шептать на срыве голоса, в отчаянной надежде забыться скользя языком по деснам и собирая таблеточную горечь, медленной химией впитывающейся в слизистую, пока ладонь давит в бешеный пульс на шее. — Ну и как, нравится? — липкое дыхание в ухо срывает из горла хрип. — В который раз в эту грязь падать? Полосы рубленного света бьют в глаза, и Нам Гю едва ли ощущает тело, как свое собственное, пока образ чужих ладоней смазывается, путается в цвете столешниц, густо-зеленых обоев и блядских цветочков, которые, кажется, прожгли до фантомного отражения на сетчатке глаз. Отвратительно желтые. Как лимонные леденцы и кислотные куртки. Нам Гю зажмуривает глаза сильнее и ненавидит, как от красноты собственной плоти под веками этот желтый, вперемешку с темнотой синей полоски неона у пола, превращается в фиолетовый. Блядская пытка и цветом, и запахом, и, несмотря на попытку сдержаться, вжимаясь зубами в собственную ладонь, в уголках глаз скапливаются предательские слезы. Хотел бы их стереть, но пальцы заняты, да и какая, к черту, разница. Все уже слишком далеко. Противно — до жжения в желудке, до подрагивания мышц, до звона в ушах. Ненависть и омерзение сплетаются в один тугой ком и режут желудок гвозьдем проглоченный гвоздь. И больно, и страшно, и мерзко, и Нам Гю тошнит от чужих рук на коже, от запаха дешевого лубриканта, от хруста ремня. Металл ножа у локтей обжигает холодом, и от жара дыхания в затылок будто сходит кожа. Тело сзади наваливается на него рвано и сдавленно. А он стоит, молчит, не сопротивляется. Его собственное тело — чужое. Безвольное. Пока чужой член трется меж ягодиц, его собственный, понятно, не шевелится. Да и с чего бы? Какое, нахрен, возбуждение, когда внутри только злость и желание рухнуть на пол, свернуться и позорно разрыдаться, захлебываясь в собственном крике? «Ты заслуживаешь многого, Нам Гю». «Нихуя ты вообще-то не заслуживаешь». Оба голоса звучат одинаково правдиво, и Нам Гю не решился бы спорить. Например, он заслуживает стоять здесь, упираясь животом в край столешницы, чувствовать, как химия разжижает и мозг, и чувства, и мысли, просыпаться на утро от ломоты по всему телу — и физической, и моральной, — а потом долго, с маниакальной тщательностью, оттирать с кожи чужие следы, стоя часами под душем. До красноты, до крови, пока горячая вода не станет казаться ледяной. Заслуживает проживать каждый день, не думая о следующем, — как и делал прежде всегда, обманывая себя тем, что не умеет привязываться. Что достаточно сильный. Что на все вокруг — ему искренне похуй, и вообще-то, он даже умереть не боится, втыкая очередную иглу в вену, заваливаясь на сомнительные хаты к левым типам и почти искренне кайфуя от того, как все новые и новые вещества подчиняют себе разум. Он верит в простую логику: кто стремится выжить — умрет, кто не боится смерти — выживет, а чувствуя что-то невозможно не бояться. А потому бросаться в любой минутный кайф и брать от жизни максимум, забывая себя и не оставляя ни в груди, ни в мыслях что-либо дольше дозволенного — лучшая практика. Он заслуживает не думать ни о чем и ни о ком, полагаться на себя, стараясь при этом всегда найти подле кого-то более решительного и сильного, чтобы подпитывать собственную значимость. А чего он не заслуживает — так это чего-то настоящего. Тепла, покоя, человеческого прикосновения. Хочет, безумно, конечно, и жизнь прожить достойно, и добиться чего-то, но не позволит себе, потому что любая попытка — путь в никуда. Так проще. Так безопаснее. Честнее. Каждый новый укол — как микросмерть. Каждый новый кайф — чуть глубже в яму. Под веками все так же пляшет этот гребаный фиолетовый — смесь крови и неона, боли и грязного света, и он думает, как же, все-таки, жутко спотыкаться и падать раз за разом. Чужие губы скользят от шеи к позвоночнику, и хочется вырвать его из-под кожи, но тело словно парализованное, и все, что Нам Гю может себе позволить — это дрожать и рефлекторно прогибать поясницу, на чистом инстинкте и чувстве пытаясь отшатнуться от касаний. В висках жжет, и он даже не знает, какую именно таблетку запихнули в его рот несколько минут назад, но надеется, что она подействует как можно скорее. А еще лучше — если она никогда не отпустит и станет последней. Комната пахнет горелым пластиком, потом, зажженными сигаретами и чем-то сладким, почти приторным — вроде клубничного вейпа. Желудок сводит от этой смеси, Столешница липнет под ладонями, и от влажности на ней блестят крошки рамена и мокрый круг стакана. Взгляд упорно концентрируется на нем, стараясь предотвратить собственный полный распад. Нам Гю чувствует свое тело не целиком, а отдельными участками — ладонь, прижатую к кромке стола, колено, застывшее в напряжении, шею, по которой стекает солоноватый пот. — Ты чего, блять, даже не шелохнешься? — тихо, с ехидной мягкостью. Нам Гю сжимает зубы. Не хочет видеть, не хочет слышать. Только бы этот урод заткнулся и перестал бубнить. Чужая рука — холодная, теперь — хватает за ворот худи, и кусок ткани проскальзывает между пальцев. Он чувствует грань, похожую на стекло; потом — глоток, резкая сухость, и крошечный жгучий шрам в кончике горла. Таблетка в желудке, запах химии фантомно заполняет легкие, и взгляд Нам Гю плавится к краям. Вспышки под веками ввинчиваются в мозг мигренью, и Нам Гю щурится, моргает, пытаясь стереть этот кислотный оттенок со своей сетчатки. Дикий инстинкт, похожий на животную потребность исчезнуть: чтобы меньше видеть, меньше помнить, меньше чувствовать. Жжение в висках превращается в теплую, тяжелую вату, которая медленно заполняет пространство между мыслями. Руки липкие от пота, и ногти врезаются в дерево. Дрожь проходит через все тело, как разряд. Его трясет не только физически и тошнит совсем не от таблетки. Рвота эмоций не выходит в словах — она уходит в ткани, в ту боль, что пронзает бок, в ту тяжесть, что оседает в груди. Тело не слушается. Оно знает свое место — согнутое, прижатое, вонзающееся в край столешницы. В пальцах пульс, и хочется вцепиться в чужую руку, сломать, вывернуть, но сил нет. Только стон, рваный, жалкий, и жгучие слезы, стекающие по скулам. Нам Гю мечтает, чтобы все поскорее закончилось, но ублюдок, прижимаясь к его спине всей грудью и шаркая тканью рубашки по его худи, цепляя острыми подбородком сбившийся в сторону капюшон, медлит. По сути — не делает вообще ничего и дает прочувствовать. Каждым царапанием ногтей по вжатому в край стола и втянутому животу показывает, по чьей воле это все происходит. Нам Гю больше не пытается скрывать эти короткие, уродливые звуки, что вырываются из горла — смесь всхлипа, скуления и хрипа. Глаза жжет, будто те засыпаны солью, и слезы обжигают бледные щеки и срываются вниз, к железу все того же ножа, в котором отражается его собственное размытое и перекошенное отражение: мокрые ресницы и стиснутые упрямо губы. Ладонь снова давит на шею, и он почти хрипит, то ли собираясь попросить уже, блять, задушить наконец, то ли сорвать всю гордость и заставить уебка действовать резче и сделать хоть что-то, но вместо слов с языка капает лишь хрип и шипение, и дрожь бьет в напряженные плечи так сильно, что передается в нависшее над ним тело. Казалось бы, это должно быть приятно, — его паника, ужас и отчаянная борьба с самим собой. Казалось бы, это должно подогреть, понравиться, и Нам Гю и правда чувствует сорванный толчок бедер, липкий удар члена по ягодице и задушенный жаркий хрип. Но поверх этого — странно раздраженное цоканье языка. Какая-то тяжелая и размазанная в вечность секунда тишины, а после — глубокий вздох полной грудью, потому что чужие пальцы, наконец, разжимают горло. Вспотевшую спину окутывают зарывающихся под худи холод и пустота, и, помедлив, парень позади Нам Гю, чье имя он так и не позволил себе достать из памяти — и, честно говоря, надеялся туда же затолкать своими действиями и имя Су Бона, — отстраняется, продолжая напряженным взглядом сверлить черный взлохмаченный затылок. — Оденься, не позорься, — слышится ровно, но никак не помогает унять трясучку рук. — И вали отсюда нахуй. Не за этим я тебя звал. Нам Гю кажется, что его ноги приросли к грязной плитке с пожелтевшими швами, потому что никак иначе не может объяснить, почему никак не выходит сдвинуться и заставить собственное тело подчиниться. Крошки, прилипшие к покрасневшим локтям, трут кожу сухо и раздражающе, и мелкие точки оставляют красные следы. — Если ты так пытался с чем-то там справиться, иди обратись к кому-нибудь другому. Мне это уже не интересно. За спиной снова щелкает зажигалка. Голос звучит приглушенно, и Нам Гю хотел бы надеяться, что это от сковавшего чужое горло дыма, но вакуум слуха и бешеный пульс во все еще горящей шее говорят об обратном. Кромка натирает мозоли. Сердце барабанит где-то в боку, но кажется — в уши. Дыхание убийственно громкое, и он считает его вместе с чужим: вдох — выдох — щелчок сигареты у губ позади. Фильтр тлеет, и красный кончик бросает мельчайшие россыпи пепла на пол. — А еще лучше перестать уже, блять, от себя бежать. Ссыкло. Не заебался доказывать себе, какое же ты чмо? Либо делай что-нибудь с этим, либо смирись уже, и хватит всем вокруг мозги ебать. Как он натянул штаны, как вышел в коридор, как давился от желтых вспышек под веками Нам Гю, наверное, никогда не вспомнит, потому что мозг выдал лучшую защиту из всех — стереть подчистую все кадры. Размытый взгляд и где-то на периферии слуха — щелчок дверной щеколды. И наконец обретенная возможность дышать. Он вываливается из квартиры, и трясущееся от макушки до кончиков пальцев тела кажется настолько неповоротливым и чужим, что путаются ноги, пропуская ступеньки, и немеют руки от неудачных ударов в нервные окончания локтя об облезлые углы грязного подъезда. Свежий воздух действует на легкие совсем не так, как ему хотелось бы, и стоит только поздней сентябрьской ночи надавить на грудь, как его скручивает тошнота пополам, и он, едва ли не напарываясь животом на торчащий из земли гнутый ржавый лом, падает на асфальт. Ладони упираются в грязь, и его выворачивает, скручивает так, что чуть не ломает пополам. Из горла рвется сиплый хрип, потом рвота, и желудочный сок жжет гортань, язык и небо. глаза. Из глаз текут какие-то уже совершенно тупые и неосознанные слезы, пока Нам Гю кашляет, давится, и плюет, чувствуя, как слюна с примесью желтого горчит на губах. Мелкая судорога следит мурашками вдоль шеи и бьет разрядами в пальцы, и Нам Гю судорожно размазывает все это дерьмо, неудачно размазывая слюну по лицу и тут же морщась. Грязные и пыльные ладони все еще пахнут чужим телом, а перед глазами так некстати мелькают по-ублюдски желтые нелепые цветы и вспышки фиолетового неона, и ему кажется, что он точно заорал бы, если бы не болело так сильно горло. Видимо, он добился своего. Определенно добился, и вышло даже жестче, сильнее, чем Нам Гю хотел бы, ведь так мерзко он себя, кажется, не чувствовал никогда. Отчаянное желание сдохнуть, прямо на месте, объебашиться всем, что под руку попадется и никогда не проснуться, и в этой непреодолимой тяге к насилию над собой уже совсем нет места какой-то там глупой надежде, ненависти и чувство. Все стерлось в ноль и теперь ощущается настолько далеким, хоть и все еще раздражающе болезненном, и в даже неясно, лучше от этого или хуже. Лучше — потому что весь пиздец с Су Боном теперь кажется какой-то шуткой, и Нам Гю и правда, оглядываясь, может лишь рассмеяться, видя в себе наивного придурка, не имевшего ни на что права. Хуже — потому что обида и раздражение теперь просто перемешались с ненавистью и отвращением к себе, и это, блять, ощущается чертовски хуево. Но, блять, зачем об этом думать? Ведь все, что он может сейчас, это прижаться к облезлой стене и дрожа, намеренно сильно удариться затылком о бетон, слыша, как осыпается в спутанные волосы старая краска, и трясущимися пальцами зависнуть над кнопкой вызова. До рези в глазах пялиться в имя, надеясь, что наконец уже, блять, ослепнет, чтобы не видеть ебучую слишком яркую аватарку и не сжимать до тонкой белой линии непослушные губы. А потом, ощутив давление в висках и тошноту в горле, прокрутив в голове все сказанное-сделанное и намешанное на поцелуи-касания, такие контрастно противно-нежные и отчаянно-теплые, смахнуть контакт в сторону и, судорожно нащупав под пальцами новое имя в сенсоре, приложить телефон к уху. Мучительно долгие гудки, и электрические сигналы, текущие к вышкам, падают не к тем рукам, к которым хотелось бы, но иного выбора Нам Гю себе не дает, а потому лишь прикусывает губу и покорно ждет ответа, стараясь не рассыпаться в труху прямо на месте. Секунда. Две. Три. Из динамиков звуковая волна звучит сонно и несколько растерянно, вливая в слух явно недовольное мычание, но Нам Гю даже при желании не смог бы разобрать, какие слова ему пытаются передать. В мыслях полная неразбериха, и ему кажется, что если он проведет в одиночестве у этой облеванной грязной стены еще хотя бы минуту, то сам же вскроет себе голову тем самым торчащим ломом. Или все же намеренно споткнется и напорется на него, лишь бы как-то заглушить все то, что перемалывает в комок судорожно бьющееся сердце. Он втягивает с усилием воздух, уже не стараясь звучать сдержанно. Сжимает телефон крепче, почти напрягая до боли голосовые связки, чтобы вытянуть из себя хоть один трезвый и содержательный звук. Прикрывает глаза, тут же дергаясь и ненавидя себя за ошибку, — под веками пятнами накладываются друг на друга фиолетовый и желтый, и новый ком тошноты давит гортань. Когда в телефоне в, наверное, пятый раз повторяют вопрос уже более тревожно, Нам Гю, наконец, находит в себе силы сглотнуть. И выдать жалкий ответ-просьбу. — Мен Ги, забери меня.***
Опираясь спиной о стену и бездумно смотря в гудроновое небо, Су Бон думает, что это самая ебаная идея, какая только могла прийти ему в голову — припереться сюда. Даже не просто тупая — безнадежная и унизительная. Глупая и совершенно ни к чему не ведущая, если учитывать, что он сам все довел до пиздеца. Теперь стоять здесь, будто школьник у двери, надеясь, что кто-то вдруг откроет, втащит за шиворот и скажет, что все нормально, что все само рассосется, попахивает каким-то особенно жалким мазохизмом. Над головой — выгоревшая пленка, вся грязно-серая, как промасленная тряпка, и с рваными прожилками облаков, подсвеченных мутным светом реклам и фар, а бетон под пальцами — холодный и шероховатый. Он бездумно ковыряет ногтем сухой облупленный слой краски поверх кривоватого граффити, как выцветшие венки под глазами, и курит вторую подряд. Мокрый асфальт, сигаретные бычки, обрывки упаковок из-под Crown и пожухлая листва, прилипшая к подошве. Так себе антураж для романтического воссоединения. Два дня подряд Су Бон стучал в квартиру Нам Гю — без толку. Пусто. Тишина за дверью звенела, будто насмешка. Понятно, почему Су Бон все равно продолжал приходить. И понятно, почему Нам Гю туда не возвращался — знал, что у Таноса есть ключи, и, вероятно, видеть его не хотел. По крайней мере, внушал себе именно это, пока — Су Бон был уверен, — ломался от одиночества не меньше. Впрочем, и сам Су Бон был не лучше — тот же набор из ебаного характера, отсутствия малейшего плана и упрямства, этого ебаного упрямства, противного, как заноза под кожей. Один в один. У Нам Гю оно в глазах, ледяное, острое, а у Су Бона — внутри, расползшееся тупой болью. Отстой. Он хмурится, натягивает капюшон плотнее, пряча лицо в тень, и ритмично стучит пальцами по бедру — коротко, нервно. Отстукивает этот ритм уже третий час, будто отмеряет расстояние между тем, что хочет сказать, и тем, что может. Но проблема в том, что сказать нечего. Сам не понимает, зачем вообще пришел, ведь в голове и правда — ни одного нового слова. Он думает — что вообще может предложить? Хотел бы — все, вот только прекрасно осознает, что на самом деле — нечего. Вообще. Нихуя из того, что у Таноса было в знакомом и выдроченном до автоматизма в клубах, барах и вписках, Нам Гю не надо было. Ни граничащий с пошлостью флирт, ни внимание, замыкающееся на сексе в гримерках и грязных сортирах, ни дозы гаша. Да, если предложить таблетку — возьмет. Если сунуть косяк — затянется. Даже рот послушно откроет и для марки, и для шмали, и для члена, вот только без сопровождения чего-то большего — серьезного, ответственного, чувственного и видимого — пальцем не пошевелит и лишь пошлет. И будет абсолютно прав. Он ведь хочет другое. Что-то реальное, тяжелое, как удар под ребра, и Танос прекрасно это понимает, со скрипом признавая, что, вообще-то, хочет того же. Чего-то, что нельзя купить за деньги, обеспечить за пару минут или достать через знакомого дилера. Су Бон мечтал бы дать это самое злосчастное и скрипящее под щекой большее — странное, ржавое, неудобное, но, блять, до дрожи щемящее. Вот только никогда раньше этого делать не приходилось, и это проблема. Пункт первый: он не знает, как это делать. По-детски не умеет. Пункт второй: не может себе позволить. Вообще-то Су Бон был уверен, что Нам Гю — такой же. Ныряет в кайф без страховки и особых раздумий, ищет дофаминовую вспышку, пока реальность не хлещет током, выжигая глаза, и не разъебывает тело в мясо. Из тех, наслушавшись детских страшилок, также привык вытаскивать занозы с человеческими именами из-под кожи прежде, чем те проскользнут по кровотоку и ебнут в самое дрожащее сердце. Кто не верит ни в кого, кроме себя, и не парится из-за последствий, потому что все равно все обернется одной и той же рвотой, похмельем, пустотой. Су Бон надеялся, что Нам Гю ко всему будет относиться проще. С пониманием. С принятием, конечно же, чужих каких-то нездорово огромных и давящих в грудь от нехватки места чувств, но и со смирением тоже. И, блять, чертовски просчитался, потому что теперь, стоя под этим давящим небом, с прожженными легкими и дрожащими пальцами, Су Бон чувствует — все пошло не по плану. Не одного его переебывает в этот раз знатно, заставляя изменять своим привычкам. По-новому. Глубже. И это бесит до скрежета зубов. Полный пиздец. Он ловит себя на дрожи. Не от холода — от какой-то тупой, липкой ярости, что, будто моторное масло в венах, лезет под кожу особенно упрям и крутит в животе. Пальцы шарят по карманам, ищут сигарету — нихуя. Только зажигалка, теплая от ладони и вся заляпанная жиром и отпечатками. Щелчок — пламя коротко выстреливает, отражается в его зрачках, как вспышка полицейской мигалки, и гаснет. Еще раз. И еще. Воздух сдувает огонь, и все. Пусто. Да и в пизду. Все равно никогда не мог курить этот мерзкий красный Marlboro. Горечь, будто лижешь ржавчину. К слову, даже эта помятая пачка — символ абсурда в чистом виде: у Нам Гю же все, блять, простое до неприличия. Те же сиги. Те же черные худи без принтов. Черный кофе без сахара, как будто жизнь и так не горчит. Татуировки — будто их бил пьяный мастер в подвале за двадцать тысяч вон: корявая гейша с сигаретой, нелепая счастливая семерка, какой-то идиотский плюшевый медведь на облаке — сука, будто из тетрадки школьника. Да каждый второй с такими ведь ходит, и Нам Гю вряд ли думал дольше секунды, набивая и партаки, и теперь этот уже выцветший пиздец на свою кожу. Ощущение, что он просто открыл старый каталог и ткнул пальцем в первый попавшийся эскиз. Может, и правда бил под кайфом. Не думая. Вполне в его стиле, ведь даже кольца у него, хоть и дорогие, но тоже — без лишних изяществ. Эмоции — как на ладони: легко считать нервозность по натянутым до кончиков пальцев рукава, по сорванному с губ смешку, по едва заметному отведению взгляда и по микродрожи губ, которая появляется, когда он злится, но старается не подать виду. Проще простого — понять, когда агрессия и ненависть абсолютно слепые, а когда за ними кроется такая бездонная пустота и боль, что самому становится страшно. Все в нем до дрожи реальное, открытое, сырое, почти болезненно живое, и Су Бон в первый же день выявил все его слабые места. Слишком быстро нашел. Эти точки на теле — как кнопки. Нажми — и видишь реакцию: банальную до невозможности, очевидную, но от того лишь более умилительную. Примитивно, но честно. Все — считывается на раз два. Прямолинейно и как-то даже грубо. И именно это, наверное, и выбешивает. Потому что с самим-то Нам Гю также просто нельзя. Ни в сексе, ни в разговоре, ни даже в ненависти. Он всегда идет и давит до конца, до последнего удара, и хуй разберешь, что там вообще в голове прячется. С ним или горишь, или дохнешь, и это — не просто контраст и деление на белое и черное, а какая-то невообразимая безумная смесь — что в груди, что в угашенных извилинах. Нам Гю — не тело. Не просто контакт. Он будто сплав из электричества и боли. Прикоснись — и тебя или прожжет до костей, или заставит сердце скакнуть, будто оно пытается вырваться наружу. Все или ничего. Без пауз. Без промежуточных состояний. Как будто у него внутри нет регулятора, только крайности: огонь или лед, любовь или ненависть, оргазм или пустота. И как бы ты ни выкрутился, все сводится к одному — сиди да считай протекающие сквозь пальцы секунды, пока не самоуничтожишься. И промежуточных вариантов, как всегда, нет. А ведь сукин сын был прав, когда швырял в него эти свои холодные слова. Когда разъебывал его фальшивый образ, роняя каждую фразу как пощечину. И Су Бон, как бы неприятно ни было бы, это знает. Под всем этим слоем он же и правда — никто. Чего стоит вся эта бравада, если внутри — пустой фасад? Без THANOS, без этого сияющего псевдо-бога сцены, он не выдерживает даже взгляда на собственное отражение. Без фанаток, вспышек, бесконечных вечеринок, он распадается, становится пустым. Слабым. Прозрачным. Нет внимания, а значит нет и уверенности. А в ее отсутствие — кому он нужен? Врет ведь сам себе. Не такой уж он и крутой и совсем ему не похуй на чужое мнение. Дерзость — иллюзия, и каждая реакция — дозировано. А Нам Гю видит это насквозь. Раздевает до гола, до последней капли пафоса, без стыда, без остановки. Сдирает показное, пока не остается только дрожащая, голая суть. Обычный человек с красными глазами, сбитым дыханием и самыми постыдными желаниями, от которых горят и уши, и кожа и срывающиеся с языки неконтролируемые смазанные и скомканные признания. И ведь делает это, сука, с каким-то особенным садистским наслаждением. Не со злостью даже — с хищным любопытством. Смотрит, как тот будет корчиться. Как долго сможет держаться. Специально проверяет, насколько далеко можно зайти, пытается ранить словом, хотя по глазам видно — ранит больше самого себя. Двое в одной ломке, только ломает по-разному. Вот же сукин сын. Точный, холодный, почти красивый в своей язвительной жестокости. Знает, куда давить. И жмет. Готов ли Су Бон все бросить ради него? Этот искусственный блеск, с которого блевать тянет — вспышки, лайки, липкие девчонки с одинаковыми губами и одинаковыми взглядами, где он, как будто бог, но на деле просто обертка, шум, всплеск света на воде. Отказаться от этого, прыгнуть в риск, вырубить автопилот и отказаться от собственных принципов? Хуй его знает. Скорее всего — нет. Су Бон это понимает, но ничего сделать не может. Он понимает это даже слишком хорошо, и от этого хочется орать. Внутри все дерется само с собой — инстинкт выигрывать, ломать, быть первым и это глупое, отчаянное желание просто сдаться. Свалить, затеряться, исчезнуть из поля зрения, сделать вид, будто все это — не с ним. Ему бы уйти. Сказать: «Хватит. Отъебись». Даже если, по сути, это он сам, как идиот, приполз и застрял, как муха в сиропе. Закурить, сплюнуть, выдохнуть. Сделать шаг — идти дальше. Но нет. Стоит с абсолютно тупой надеждой стоит и пялит в перекличку ночных фонарей по другую сторону Хангана, где отражаются вывески и стекло. Стоит и, сука, верит. По-настоящему, по-идиотски верит, что Нам Гю передумает. Что согласится на его правила, схавает и стерпит. Что смирится. Что кинется в объятия. Что тот обладает каким-то магическим всепрощением и скажет — «ладно, не все еще проебано». Полнейшая, безнадежная херня, но мозг не выключается. А дальше уж — как пойдет. Су Бон не привык планировать на будущее и, как ему казалось, Нам Гю, вообще-то, тоже, но его настолько разрывает от невозможности чувствовать чужое тепло сейчас рядом, пока на языке горечь, а слюна — кислая, что не попробовать он не может. Он втягивает воздух — резкий, как укус, пахнущий бензином и морем, и чувствует, как дрожь поднимается по телу, с ладоней к плечам. Пульс в висках, звон в ушах, легкое онемение пальцев. Все тело живет отдельно, будто не его — автономная, тупая машина, которая просто стоит и дышит. Если бы кто-то сейчас прошел мимо, вряд ли бы узнал в этом человеке Таноса. Нам Гю, блять. Сраный парадокс в человеческой коже. Сколько раз он пытался от него отрезаться — и каждый раз только глубже вязнет, будто чем сильнее сопротивляется, тем глубже врезается в бетон. Ноксу — эта приторная, липкая девка, слишком уверенная в своей глянцевой красоте, про которую сначала друг ему все мозги промыл, а потом и сводил активно и намеренно на пару со своей женой — он не оттолкнул не из желания, не из интереса даже. Из привычки, тупо. Потому что — а что, блять, иначе? Годы карьеры, когда к тебе липнут только те, кто видит в тебе персонажа, а не человека. Годы, когда ты сам веришь, что можешь только трахать и быть красивым в объективе. Годы, когда репутация — грязная, но привычная — становится единственным, что у тебя осталось. Так что да, странно было бы вдруг взять и оттолкнуть ее. Особенно при всех. Особенно под этими ебучими вспышками. Особенно когда рядом — Нам Гю. Он стоял рядом, в своем сером худи, и у Су Бона от этой ебаной близости с ним все внутри гудело так, что мозг просто не справлялся. От алкоголя, от порошка, от его запаха — табак, что-то горькое, немного ягоды, немного кровь. Хотелось просто не думать. Хотелось хоть на минуту выключить голову, дать телу действовать без тормозов, пусть катится как катится. Ноксу что-то почувствовала — конечно, почувствовала, сучка. Эти чувствуют, когда воздух вокруг меняется. Когда ты смотришь сквозь них, а не на них. Она заметила, как его взгляд цеплялся за Нам Гю дольше, чем надо, и как пальцы непроизвольно дрожали, когда тот чуть приблизился. А Су Бон искренне верил, что умеет скрывать. Что контролирует. Что может позволить себе на секунду расслабиться, отпустить все эти выстроенные образы, всю эту публичную хуйню и просто быть. Хотя бы на один вечер. Просто выдохнуть и поверить, что ему реально похуй. Что всем похуй. Что он — тот самый, дерзкий, независимый, безбашенный Танос, которому море по колено. Маленькая иллюзия, требующая несопоставимых усилий, но все-таки — шаг. Первый честный вдох за долгое время. Это был маленький шаг, требующий несопоставимых усилий, но ведь все-таки — шаг. А потом, как всегда, все пошло по пизде. Толпа вдруг выпрямилась, запах пота и дорогого парфюма стал густым, липким, как сироп. Вспышки — как удары, ритм — сбитый, пьяный. В глазах у этой гламурной твари Ноксу уже ожидание, сладкое и мерзкое. И все. Уверенность, размазанная алкоголем и таблетками, растворилась. Все вернулось на круги своя — как будто реальность плюнула в лицо. Танос не верил, что Нам Гю его поймет, но надеялся на нормальный разговор. Винил себя, что вообще поддался и притащил его в клуб — надо было стоять на своем и не рушить их якобы кривую идиллию, где не надо никому ничего объяснять. Да, паршиво. Да, сломалось бы когда-нибудь. Да, Нам Гю явно злился, и Су Бон не знал — и, опять же, — не умел иначе. Но не так ведь? А потом Нам Гю выкинул эту дичь с отсосом и дрочкой прямо в туалете клуба, и у Су Бона напрочь сорвало крышу. От чего сильнее — крепких длинных пальцев на своем члене, жаркого дыхания любимых губ в ухо или перемешанной с неконтролируемой страстью ярости — было неясно. Рвало безумно: от того, как его трахает этот поехавший взгляд, и от того, что в нем все еще есть слабость, которую тот видит насквозь, и Су Бон не понял, что в нем взорвалось первым — злость или возбуждение. Но одно он понимал точно — Нам Гю пиздец. Вообще-то он собирался все высказать. Вообще-то был готов и нахуй слать, и винить, и кричать, и бить, и даже на подходе к квартире все еще копил в себе самые нелицеприятные слова. Поднимал себе внутри градус, как будто перед дракой. Пока ехал домой, мысленно репетировал фразы. Каждую блядскую деталь. Как именно скажет, с какой интонацией, где будет ставить паузы. Все заранее знал: как войдет, как бросит сумку у двери, как упрется в косяк и начнет выговаривать все эти слова, что давно рвутся наружу. Все скажет, и пусть хоть ебись там все в труху. Думал: утром встанет, перекурит, возьмет этот вонючий горький Starbucks внизу и заявится к Нам Гю. А потом, — как это бывает в сальных комедиях, которые с каким бы опытом и в каком бы возрасте ни был, смотреть противно и стыдно — в пылу жаркой ссоры переведет все в не менее жаркий, липкий и отбитый секс, отыгрываясь и за язвительные слова, и за тон, и за вседозволенность. На автопилоте, где все перемешано — месть, вожделение, отвращение и привычка. Разложит его прямо на столе, на котором Нам Гю так любит оставлять свои прозрачные зиплоки, где на донышке всегда остается чуть порошковой пыли. Или на кресле, в котором они трахались пару недель назад, а еще раньше Нам Гю слизывал с его языка остаток дозы и сахар дыхания. Или прижмет к стене в прихожей, где он ловил его за запястья, где они дрались и целовались вперемешку десятки раз, сжимали, до синяков, до одури. А потом Танос увидел Нам Гю в своей квартире и посмотрел в виновато-раздраженные глаза. Нервно-болезненные. Раненые. Чертовски живые. И понял, что надо все это заканчивать. И, конечно же, спизданул. Намекнул, будто действительно переспал с кем-то. Слова вышли просто — как рвотный рефлекс. Как будто ему и правда похуй. Казалось — так проще, обрубить все на корню. Хотя, к хуям, какое проще? Он же после клуба бродил один по Хангану, курил до тошноты, вглядывался в отражения фонарей в воде, пока глаза не начало резать. Пальцы дрожали, дыхание сбивалось, под ногтями чернел песок с набережной. Уговаривал себя: хватит. Все. Закончиваем. Разумная, на самом деле, мысль — вечер обернулся полным пиздецом, а дальше было бы лишь хуже. Никто бы не уступил. Сказал тогда, как отрезал, и так и не понял, совершил ли ошибку. Но раз стоит сейчас здесь и курит одну за одной, то, вероятнее всего, ответ — да. Ебейшую. И, быть может, непоправимую. Подвергать себя риску страшно — особенно когда риск выглядит как Нам Гю. Терять его, как оказалось, — еще хуже. И что с этим делать — абсолютно непонятно. Он ведь не герой и не мученик, и потому совершенно не стыдно хотеть — одновременно и по-детски сбежать и все бросить, и также наивно удержать рядом с собой, подобно игрушке. Пальцы дрожат — как после дешевого амфа, когда сердце гонит кровь быстрее, чем мысли успевают строиться. Голова гудит остатками кайфа и сожалений. Так больно ему не было никогда — и с этим, сука, ничего не сделать. Хоть башку прострели. Особенно от осознания, что без него мир теряет вкус. Чужие-родные касания под кожей острые, въедливые, будто кислотой вытравлены. Хочется выдрать это все с мясом, лишь бы не кололо. Нам Гю ему нужен, и аксиома, ебаная константа, которую не опровергнуть и не изменить никакой логикой. Он не знает, чем все это кончится — и похуй. Главное, что внутри что-то просит еще раз попробовать. Хоть на ощупь, хоть через кровь из пальцев, до хруста в челюсти, до дрожи в суставах. Вывернуть все до конца. Пугает это. Противно и захватывающе одновременно, как падать в черную воду с завязанными глазами. Ужасно страшно, когда перед тобой — что-то неизведанное и такое до дрожи в кончиках пальцев манящее. Не интрижка, не загульная ночь, не пошлая грязь, не набивка статуса, а как раз наоборот — то, что по мнению Таноса, может просто стереть его в ноль, как пыль на экране. И потому единственное, что может выдавить из себя Танос, когда из припаркованного Kia K9 на улицу вываливаются его любимый придурок и держащий его под руку Мен Ги, — это дернуться вперед и совершенно задушенным пьяным голосом выдавить из себя хриплое: — Нам Гю! Мен Ги поворачивает голову первым. Все еще держит Нам Гю, чуть напрягает плечо. — Какого хуя ты... — Завали, бля, — рявкает Танос и делает шаг вперед. Все нервные окончания дрожат на последней грани. — Не с тобой разговаривают. Эхо от его голоса уходит в темноту переулка, между влажных стен, где пахнет бензином и жареным кимчи, и он сам удивляется, насколько резко это звучит. Какая-то бессмысленная вспышка раздражения и злости, вообще никуда не ведущая, и ему кажется, что оно продолжил бы собачиться и дальше, но приходится завалить ебало и замереть на месте уже в следующую резкую секунду. Потому что Нам Гю поднимает голову, пытаясь сфокусировать взгляд. И глаза у него — абсолютно мутные и отчаянно потерянные. Обдолбанные и ничего не выражающие. Не так, чтобы в ноль — Танос прекрасно знает, как выглядит эта мутная пустота, если закинуться чем-то пожестче, и наблюдал не один раз за плывущим расширенным зрачком по тонкой кромке радужки, — но от этого еще более странно и страшно. Глаза какие-то мутные сами по себе. И смотреть прямо сложно вовсе не от наркоты. Танос сжимает кулаки, ногти врезаются в ладонь. Хочется выматериться, швырнуть хоть что-то, просто чтобы этот хриплый ком в горле сдвинулся. Он выдыхает рвано, бросая короткий взгляд в сторону Мен Ги, словно ища хоть какой-то ответ на то, что вообще, блять, случилось, но на чужом лице лишь равнодушное раздражение и желание, чтобы Танос побыстрее смотал удочки и не мозолил глаза. Терпит. Наверное, исключительно ради того, чтобы дать Нам Гю, уже сто раз пожалевшим, что вообще когда-то просил Су Бона подвезти его до дома Мен Ги, самостоятельный выбор и время на принятие решения — что делать с этим крашеным уебком. Танос возвращает взгляд на Нам Гю. Чуть наклоняется, чувствуя, как от того пахнет горьким потом, марихуанной дымкой и чем-то приторно-сладким, совсем непривычным для него. — Fuck, kitten, what the… — вылетает само, но дальше не идет. Тянется ближе — быстро и по инерции, — и Мен Ги мгновенно перехватывает движение. Выставляет плечо, как стену. Пахнет чем-то дорогим, тяжелым, удушающим — Tom Ford, может, Oud Wood или что-то в этом духе. — Танос, съебись отсюда. Его и так еле держу на ногах. — А ты кто, блять, его охрана? — Танос плюет в сторону, пытаясь сбить дрожь. — А вы можете, блять, заткнуться? Оба вздрагивают, переводя взгляд на Нам Гю. У того на щеках — легкая дрожь, и в глазах — растерянно-раздраженный прищур. Машина за ними мигает аварийкой, отражая свет в лужах, пока он втягивает пропитанный влажным смогом воздух, и Танос считывает, как трясутся плечи под легкой курткой. — Чего хотел? Звучит до тошноты буднично. Будто они сейчас не на каких-то размазанных в грязи окраинах, не оба с горящими венами и дрожью после, возможно, одних из самых отвратительных своих дней, а снова — в квартире, и Су Бон просто зашел к Нам Гю в комнату, прижимаясь щекой к плечу. Словно вот сейчас он встанет, зевнет и спросит: «Сок будешь?» — и на секунду покажется, что все это просто бэд-трип. Все внутри сводит, и Танос ненавидит себя за выбор. Не сегодняшний. Не про прийти сюда. А за тот, из-за которого они вообще превратились в это. Он чувствует, как внутри все сжимается от самой мысли, что виноват. Не конкретно за сейчас — а за всю цепочку мелких «да похуй». Лужа, в которую они оба с упорством скатывались месяцами. Хуево это все, и, наверное, ни одно слово не способно полностью передать, насколько, и потому ничего больше не остается: ненавидит, но врать не хочет — иначе бы не поступил. — Нам Гю, слушай, — начинает, судорожно перебирая все такие липкие и до невозможности не собирающиеся в предложения мысли, ругая себя за то, что так и не придумал, что вообще стоит говорить. — Я, ну, типа… Язык заплетается. Мысли расползаются, как тараканы под светом. Он хочет сказать хоть что-то внятное, но мозг, распаренный веществами, просто отказывается сотрудничать. Су Бон выдыхает рвано. Сдается, потому что Нам Гю — не маленький, чтобы что-то ему объяснять и разжевывать. И так все видит, считывает и понимает. Возможно, даже больше его самого. — Поехали домой. Говорит тихо и устало, и фразы проще по звучанию и тяжелее по наполнению и не придумать. Нам Гю щурится. Смотрит, как пламя лижет пальцы Су Бона, пока тот нервно щелкает зажигалкой. Запах газа смешивается с дымом, и потрескавшаяся кожа на костяшках явно саднит и болит до мелких ранок, но он не замечает, продолжая смотреть в ответ. И чего только добивается? Для Нам Гю все это — странно. Вообще-то, это ему сейчас следовало бы ползать в чужих ногах и просить прощения, какого-то снисходительного разрешения вернуться с обещанием завалить ебало и больше не выделываться, не выкидывать всякую хуету, ставящую под вопрос его благоразумие. Явно не Таносу. И явно не так отчаянно. Но разве это что-то меняет? — Нет, Су Бон, — останавливает он и уже на вдохе ненавидит то, что собирается сказать. — Мне этого не надо. Голос у него осипший, низкий, как будто сорванный сигаретами и чем-то похуже, и Нам Гю бы, если честно, сам себе сейчас бы с удовольствием двинул. Прямо в челюсть, чтобы очухаться. Потому что говорить это, да еще и на чистую — блядски странно. Говорить искренне — все равно что идти босиком по битому стеклу: больно и, главное, нахер не нужно. Для него — ненормально. Для того, кто только и делает на протяжении всей своей жизни, что ищет быстрый и легкий кайф, ведь верить во что-то надежное глупо — жизнь не так устроено, и он прекрасно это уяснил на своей шкуре. — Не надо, — зачем-то потерянно повторяет он, выдыхая почти без пауз и зная, что его и так уже услышали. — Реально. Не хочу. Су Бон дергается, будто от пощечины. А Нам Гю не может заставить себя посмотреть в его глаза. Знает, как это: ловить кайф, пока тело не трясет от переизбытка, и молиться, чтобы потом не наступила та пустота, где даже собственное имя звучит чужим. Он привык искать выход в простом: трахнуться, вмазаться, исчезнуть. Утонуть в горячем теле, в дыму, в синем неоне. Забыться до беспамятства и падать в хищные лапы и эйфории, и иллюзии нежности с полным смиренном осознанием ее временности легче, чем мучаться в безустанно страхе быть кинутым и лелеять, как последнюю героиновую иглу, тщетные мечты. Парадоксально: именно это, то самое привычное спасение, сейчас кажется самым тошнотворным. Раньше он тонул в чужих руках, как в бензине, а теперь вылезает — мокрый, дрожащий, но впервые не рвется обратно, и, иронично, от этих самых своих принципов Нам Гю и отталкивается сейчас, ставя крест на излюбленном «быстром кайфе». Упиться последним мгновением — как когда-то в машине, как после долгие пять дней, а затем — еще месяц, — соблазнительно. Но с Су Боном так не хотелось. Единственное трепетное чувство, столь теплое и без примеси выгоды. Одноразовая акция надорванного сердца, в который раз преданно падающего в чужие ладони, но теперь — осознанно и с новой, неизведанной прежде теплотой. С надеждой. С этой мерзкой и отвратительной сукой, вечно портящей сиюминутный приход. «Нихуя ты вообще-то не заслуживаешь». «Все равно ведь все проебешь». Он вспоминает, как обычно все начиналось. Подвалы Cake Shop или FAUST, где под стробоскопами басы, как дефибриллятор, херачат в ребра. Губы незнакомые и ледяные — вкус водки с мятой. Вонь пота, пластика и дешевой пудры. Или в крохотной квартирке на Хапчжоне, где пахнет растворителем и потом, а рядом лежит тело, имя которого он так и не узнает. Или в черной тачке у набережной Хангана — теплое стекло, дрожащие пальцы, слипшиеся ресницы. Все быстро, грязно, эффективно. Довольно похоже на то, что происходило между ними за этот месяц в стенах одной квартиры, но без щемящей нежности. — Babe, listen, — начинает Танос настолько непривычно неуверенно, что в груди скручиваются все внутренности. — Я поступил по-мудатски, I know, и не буду врать, я… — Бля, Су Бон. Ну не начинай, да? Нам Гю с себя — в абсолютном ахуе, и сам не понимает, откуда вообще берет эти силы на отказ, но мысль жжет виски так сильно и удивительно трезво, что иного варианта он и правда не видит. С Су Боном не хотелось чего-то краткосрочного. Не хотелось дешевой короткой вспышки, этого стандартного one night stand. Не хотелось превращать его в статистику, в одно из тел, в очередной забытый номер в телефоне. Не хотелось расходиться с ненавистью, называя все происходящее между ними — временным. С ним хотелось иначе — как-то неправильно, нереалистично, почти трезво. Задержаться. Посидеть на балконе, слушая, как шумит Ханган внизу. Чтобы его голос звучал рядом, когда темно и трясет, и не потому что нужен секс или дозняк, а просто — чтобы не чувствовать этот ледяной вакуум в груди. И, если подытожить все, — с Су Боном просто не хотелось конца. А ведь он — неизбежен. И, зная их обоих, явно будет не самым приятным. Он видит Су Бона — тот стоит напротив, напряженный, чуть подрагивает подбородком. И где-то внутри Нам Гю все плывет. Тепло, липко, нехорошо. Он делает глубокий вдох, сжимает пальцы до хруста. Нам Гю уже дал шанс и облажался по полной. Та самая ебучая надежда схватила его за голову и впечатала без сожалений в кирпичную стену. Подарила череду перепихонов и доз, так скверно принижающих все те мысли, планы и жалкие выдохи чувства, что ютились в груди, выебала за дозволенную сентиментальность без вазелина и кинула на прогиб. Хуево. А дальше было бы — только хуже. И уж лучше сохранить то, что между ними было, хотя бы в таком, еще выносимом и терпимом ключе, пока они не затащили друг друга на самое дно. В сплошную ебучую ненависть. По крайней мере, Нам Гю был в этом уверен. Точно также, как и в том, что он сам — такой же ублюдок, как и стоящий напротив него крашеный долбан, и ринется даже первым, что испортить и разрушить все подчистую. Сжечь к черту, поддавшись эмоциям, что не за что было цепляться, — классика. Вот только плакать в этот раз на пепелище будет невыносимо больно, и он точно закончит с иглой в вене, с ножом в горле — своем или чужом, — не в силах себя контролировать. Слишком мерзкий конец для первой настолько чистой и всепоглощающей привязанности. Не обоснованной ничем, и от того — еще более искренней. — Су Бон, — выдавливает из себя Нам Гю. — Хватит. Танос вдруг замирает и затихает. Пальцы чуть дрожат, будто в них по-прежнему течет ток — алкогольный и наркотический. Он выдыхает медленно и, опуская, голову, вдруг шепчет. — You love me. Нам Гю вздрагивает. Ветер сбивает слова в нераспознаваемый шум, и он не слышит, не уверен, что хочет, но рефлекторно чуть подается вперед, переспрашивая. — Что? — You need me, — повторяет Су Бон чуть громче и, наконец, сталкивая взгляды. — Say it. Но в ответ слышит лишь напряженную тишину. Нам Гю смотрит в глаза напротив и, наверное, впервые в своей жизни его горло саднит и давит настолько, что физически невозможно выдавить ни единого слова. Уж что-что, а этого говорить он точно не планирует: если не смог переступить через себя и когда все еще было терпимо, то какой смысл сейчас? Нихуя же не поменяется. Только зря сотрясать воздух и выглядеть слабым. А потом прокручивать в голове по новой все брошенные фразы и еще сильнее утопать в этом невыносимом дерьме. Будто спустить курок — переступание черты, за которой уже нет дороги назад. Иначе это ощущаться и не может. Особенно, если не можешь вспомнить и раза, когда вообще кому-либо говорил эти слова. Но Таноса это не устраивает явно. Он делает шаг вперед, хватаясь пальцами за ворот чужой толстовки и тянет ближе к себе. Замечает краем глаза, как дергается в их сторону Мен Ги, но не может отвести глаз от ничего не выражающего лица напротив. Жжение внутри. Как сигаретой под кожей. — Fucking asshole, say it right now! И все же — рот будто запаян. Он даже не пытается подобрать слова. — Да пошел ты. Нам Гю отшатывается, толкает его в грудь и рвет из пальцев ворот. Смотрит, как отходит на шаг Су Бон, опуская вниз влажный в фонарном свете взгляд, и запускает ладонь в свои волосы. Дышит глубоко. — Just… — дышит глубоко, рвано и судорожно, чтобы после, едва осмелившись поднять голову, выдохнуть коротким шепотом. — Please. Мне нужно это. Хоть раз. Тишина. Только гул города под ногами, где-то вдали звук капель конденсата, бьющих по крышам припаркованных машин. Нам Гю стоит, тяжело дыша. В висках стучит — он не обдолбан настолько, чтобы не понимать ничего, но вымотан и едва ли держит себя на ногах, пока подрагивает от внутреннего жара кожа. Су Бон напротив — открытая рана, вся боль показательно наружу, и в этом есть что-то раздражающе честное. Он хочет отвернуться, но взгляд цепляется, а тело помнит все — оттенок его кожи на солнце, привычное движение рук, даже то, как тот морщит нос, если сигарета обжигает пальцы. Чертовски знакомый солоновато-мятный запах, угол губ, дыхание и дрожь ресниц. Все детали въелись, как никотин в ладони. Сука. Опять. Поймать бы себя за шкирку и встряхнуть — как пса, как зависимого, как идиота. Потому что с каждой секундной ему становится все сложнее врать. Он ведь, блять, не терпила. И не тупой. Знает, как будет лучше сейчас, и совсем не хочет утонуть напрочь и, главное, утопить Таноса в этом нескончаемом круге — дозы, ссоры, секс, скандалы. Паршивая какая-то совместная жизнь, совсем не как с глянцевых картинок. Подходит им, наверное, но разрушает не меньше, особенно когда в этот водоворот закрадывается чувство. Но минутная слабость — та еще сука, и вместо такого желанного ответа Нам Гю делает шаг ближе. Пальцами накрывает чужие ладони, отрывая от головы, переплетает и заставляет опустить вниз. Смотрит в дрожащие зрачки напротив чуть дольше, ловя сбивчивое дыхание на своих бледных щеках, и вдруг подается вперед, сталкивая губы. Мучительно медленно, осторожно и нежно. Су Бон вздрагивает и рефлекторно замирает. Не понимает, от чего именно сносит башню и трясет тело — от комка эмоций внутри или вкуса знакомых губ вперемешку с чем-то чужим и неясным. Пытается вырвать руки, обнять, прижать к себе, вцепиться в плечи, притянуть ближе, но Нам Гю держит крепко, не позволяя двинуться или коснуться себя иначе, пальцами давя в центр чужих ладоней. Он забывает дышать в моменте и мысленно себя кроет всеми хуями за эту слабость, мечтает выдрать блядское сердце из груди, но все же отчаянно пытается сохранить хоть какие-то жалкие остатки рассудка и не дает углубить поцелуй. Не раскрывает полностью губ, разрешая довольствоваться лишь мягким касанием, чувствуя, как его самого трясет от макушки до пят и как разливается неуемное тепло по всему телу. Как рвано выдыхает в поцелуй Су Бон, и как сладкая мята мешается с его собственным дыханием, чуть щекотя кожу. Большой палец с давлением очерчивает ладонь, и жар, переливающийся из кожи в кожу, до того контрастный забирающемуся под ворот холоду, что не жаться ближе не получается ни при какой внутреннем самоконтроле. Потому что, блять, до звездочек в глазах приходится жмуриться — ведь кажется, будто если прервется этот краткий контакт, этот миг в дроблении света ночных фонарей на их приближенных лицах, вдохнуть снова полной грудью больше не получится никогда. Но Нам Гю отстраняется первым. С ощущением невъебически невыносимой и безнадежной к себе жалости. Су Бон медлит, осознавая лишь через пару мгновений, что все закончилось, и раскрывает глаза. Дрожь ресниц бросает на его порозовевшие от холода щеки неровные тени. — Kitten… Нам Гю пользуется мгновением растерянность и размыкает их пальцы. Промозглый ветер скребет фаланги и прорывается между разошедшихся тел. — Разберись со своей головой, Су Бон. Он думает, что совет — ужасно странный, ведь ему и самому было бы неплохо разобраться со своей, но видит, как рвано выдыхает Танос, и не может найти каких-либо еще других слов. Задерживает взгляд на доли секунды и отступает в сторону, не слыша за спиной никаких движений, но физически ощущая, как Су Бон замирает всем телом, почти насильно заставляя себя не рваться вперед с фантомной памятью о губах. И с невозможностью вдохнуть. — Пойдем, — говорит он Мен Ги и первым двигается к дверям, пока Танос смотрит куда-то сквозь и мимо, все также с приоткрытыми губами и отсутствующим взглядом. Мен Ги, чуть помедлив, идет следом. Дверь открывается и после захлопывается также быстро, оставляя на ночной улице лишь тишину и сбитое, растерянное дыхание. После бега череп две-три ступеньки по лестнице острая боль в легких заставляет закусить губу, чтобы хрип не вырывался изо рта так позорно, пока ключ мучительно медленно поворачивается чужой рукой в замочной скважине. Ну же, блять, хули ты возишься?! Колено бьется в дверной косяк до обидного неприятно и в нерв, пока ступня пытается стянуть грязный кроссовок с другой ноги, то и дело цепляя скользкий и разъезжающийся ковер, но Нам Гю это ебет мало. Его в целом сейчас ничего не ебет, кроме бешено стучащего в груди сердца и потеющих ладоней. Дня хуже и не придумаешь. Вообще-то, он мог упасть в раскрытые объятия Су Бона, как преданный пес, и уже лежать с ним под какой-нибудь ссаных Lo-Fi в окутанной фиолетовым комнате и передавать изо рта в рот таблетку. Вообще-то, он хотел этого до безумия, но еще больше хотел — хоть раз выбрать себя. Не слишком понимает, что это значит, особенно с учетом того, как рвется теперь дыхание и как жжет до боли в глазах соль, но знает отчетливо — выслушать Таноса сейчас значило добровольно подписать себя на убийство. И не ясно ведь, кого даже — себя, его или обоих сразу. Потому что такими, какие они сейчас, они друг с другом не протянут долго, и, наверное, впервые в жизни Нам Гю не был готов нырять в омут с головой. Хотя хотелось сильнее, чем когда-либо. Он думает, что это, наверное, потому и есть самое искреннее в его жизни чувство — он не вынесет, если злосчастный круг запустится заново и в один проклятый день Су Бон посмотрит на него с ненавистью. А ведь так и будет. Потому что этот ублюдок — так нихуя и не понял. Ни в себе, ни в происходящем вокруг. Да и Нам Гю, в целом, был ничуть в этом не лучше. Он ненавидит себя за то, что позволил себе минутную слабость, — губы до сих пор жжет неистово от краткого соприкосновение, и сердце, кажется, совсем забыло, как биться ровно, переполошив и всковыряв все кровоточащее и болезненное. Внутри скручивает желудок злость вперемешку с на трезвую кажущейся отчаянно нездоровой любовью, и первое, что делает Нам Гю — спотыкаясь и пошатываясь, врезаясь плечом в дверной косяк, вваливается на кухню и плюхается на скрипящий тревожно стул. Трясущимися руками лезет в карман, натыкается на переплетенные нитки, больно режущие подушечки нервных пальцев, матерится глухо под нос и выуживает, наконец, единственное доступное ему спасение. Почти такое же лимонно-желтое, как леденцы в детстве на балконе с Со Ен. Почти такое же кислотно-фиолетовое, как растрепанные волосы, пахнущие цитрусовыми одноразками и перечной мятой. Почти такое же убийственно-спасительное, как прикосновение губ к губам на судорожном выдохе. Жить с мыслью, что кто-то может стать чем-то большим, чем просто кайф, — это почти как ломка. Мозг скребет изнутри. Сердце зудит, будто под кожей сидит насекомое. Нам Гю зажмуривает с усилием глаза, стараясь выкинуть картинку, и чувствует, как по позвоночнику струится холодный пот, как его выворачивает наизнанку, как ломит суставы, мышцы, кости, и как отчаянно хочется вырвать свои собственные пряди, так неудачно лезущие в и без того слезящиеся глаза. Задерживает дыхание и под искренне возмущенный и ошарашенный взгляд зашедшего следом Мен Ги пытается ногтем подцепить край полиэтилена. — Нам Гю, блять, в доме дети. Нам Гю в ответ лишь ведет плечом и ничего не отвечает. Ну и что? Он ведь не чужой несчастной дочурке сейчас собирается насильно в рот заталкивать порошковый кругляшок и не развешивает по дому мотивационные постеры о том, как же все-таки пиздато сторчаться и ни о чем никогда сложнее добычи новой дозы не переживать и не думать. Дрожащие пальцы равнодушно продолжают ковырять замок-молнию, вскрывая герметичность. Но Мен Ги такая реакция явно не устраивает. Резко поддавшись вперед и упершись бедрами в стол, чуть качнув его дальше к стене, он тянется рукой и выхватывает из чужих пальцев пакетик, тут же отходя на безопасное расстояние. Нам Гю раздраженно дергается, приподнимаясь со стула и пытаясь ухватить Мен Ги за локоть, но тот отшатывается вновь, не позволяя выцепить. Блять, и че это за хуйня? Он красноречиво протягивает руку, переводя взгляд с лица напротив на свои пальцы и обратно, но видит лишь отрицание в кратком кивке головы и цыкает. Приходится упереть ладони в стол и с максимально возможным раздражением свести к переносице брови. — Че ты, бля, творишь? — шипит Нам Гю. — Дай сюда. Но вся вложенная в слова злость не имеет в чужих глазах никакого веса. — Нет, — говорит Мен Ги, облокачиваясь поясницей о столешницу гарнитура. — Хватит с тебя. Долбоеб, ты себя только губишь. Охуеть. Приплыли, блять. Нам Гю не помнит, чтобы нанимал себе няньку. А еще не помнит, чтобы хоть кто-то в его жизни с таким серьезным лицом говорил очевидные вещи, будто ему пять и он нихуя в этой жизни не понимает. Хотя при этом — не понимает ведь сам Мен Ги, а ведет себя так, словно на собственной шкуре испытал всю удушающую силу разноцветных таблеток, как смешно и забавно шипящих под языком до поры до времени — пока это шипение не превращается в адскую невозможность выносить привычные для всех цвета вокруг и тянет все дальше в бездну. Вообще-то это нормально — не обладбливаться наркотой в нулину, и стыдиться или переживать из-за отсутствия такого опыта явно не стоит, но Нам Гю сейчас чувствует только злость и не может ничего с собой поделать. Он ведь знает, что делает, а этот вечно все контролирующий уебок напротив — нет, и не ему указывать, чем, как, когда и в каких пропорциях и дозировках следует гаситься. Особенно, когда у него под боком ребенок и без пяти минут жена, а у Нам Гю — полные неуемного зуда вены, синяки на запястьях и бедрах и до разрывающей боли в висках оглушающие мысли. — Да че ты несешь вообще? — бросает он сквозь зубы чуть тише. От резкого рывка в сторону за заветной дозой его останавливает лишь то, что он, все же, не считает себя полным мудаком — бить в ебало, истерить и будить всех прочих в доме, так радушно и терпеливо принимающих его уже которые сутки, было бы слишком по-охуевшему даже для него. Все, что остается, — красноречиво сверлить спокойное лицо напротив взглядом, пытаясь донести мысль и невероятно малое количество оставшегося терпения по воздуху как можно доходчивее. Но Мен Ги, видимо, из недалеких, ведь напряженные вибрации в воздухе будто не улавливает вовсе. — Я говорю, что тебе пора завязывать, — повторяет он настойчивее, сжимая в кулаке на весу прозрачный зиплок, тут же убирая его в карман. Видит, как внимательно следят за движением расширенные глаза напротив. Не упускают ни единого напряжения пальцев. Сука. Нашлась, блять, мамка. Нам Гю уже не знает, о чем жалеет больше, — что вообще попросил Мен Ги себя приютить, что попросил его забрать, что послал к черту Су Бона и не накидался с ним, вернув на круги своя весь ожидавший бы их пиздец, или что так сильно поверил в себя и в благоразумие придурка рядом, что решил достать зиплок прямо у него под носом. Череда хуевых решений. В целом, как и всегда, не привыкать, но если Нам Гю сейчас же не получит этот несчастный пакетик с химической иллюзией тишины в голове, он предаст все свои и без того шаткие и малые принципы и разъебет этот дом к хуям собачьим. Он выдыхает, сощуривая взгляд. — Блять, ты в край охуел? Но в ответ Нам Гю получает лишь тяжелый усталый выдох. Нет, ну это же надо? Нам Гю стискивает сильнее зубы. Мен Ги потирает переносицу и, наконец, поднимает голову, и то, что плещется на дне черных зрачков, заставляет второго невольно вздрогнуть и сильнее стиснуть — Нам Гю, — коротко рубит Мен Ги, и его взгляд становится нестерпимо серьезным. — Пройди реабилитацию. Воздух глохнет. Щелчок — короткий, будто кто-то взвел курок прямо у виска. Пиздец. И кого тут еще кроет? Нам Гю смотрит на Мен Ги так, словно тот — конченый идиот. Так, в целом, и есть, потому что ему чужая идея кажется до абсурдного тупой. Нереальной. Невозможной. И никогда прежде не приходившей в голову. Ведь правда — идиотизм, и ничего, кроме задушенного смеха, Нам Гю из себя выдавить не может. Прикрывает рот ладонью и смотрит на Мен Ги в ответ совершенно насмешливым взглядом, словно ожидая, когда тот тоже подхватит волну и поймет, насколько глупо все это звучит. Также, как если бы он предложил Нам Гю идти крестить спиногрызов и отмаливать грехи или научиться вышивать крестиком. — Ага, ебануться. Может, мне еще в церковь сходить? — тянет Нам Гю, опираясь локтем на стол. — Или на йогу. Подышать свежим воздухом, очистить карму. Но чужое лицо упрямо не меняет выражение. — Я серьезно, — говорит Мен Ги и даже не моргает, когда Нам Гю затихает резко, будто выключили тумблер. Смотрит пристально, прищуриваясь, и не отводит взгляд. Тишина между ними густеет. Будто кто-то выдернул чеку, а граната — вот она, в ладони. Щелк. И все звуки вокруг скручиваются в узел. Пепел с сигареты, оставленной в пепельнице, падает на скатерть — крошки серого на красной ткани. Змейка, крошечная и дрожащая, въедается в узор, и Нам Гю тянется рукой, что стряхнуть. Мелочь, а раздражает до дрожи. Все раздражает — этот стол, этот дом, этот запах молочной смеси, эта закрытая дверь в прихожей, за который, как Нам Гю кажется, осталось буквально все, что ему хоть как-то в его ебаной жизни нравилось. Рука дергается вверх, чтобы нервно заправить за ухо и без того лежащие как под линеечку волосы. Пальцы сами собой сползают к скатерти, к свисающим нитям на уголках, и он перебирает их. Вверх-вниз. Узорчатые ворсинки кусают металлические грани колец. Закручивает. Дергает. Разматывает. Перебирает бахрому. Тянет. Нитка рвется с тихим тсс. А Нам Гю не находит ни одного слова в ответ, и прикусывает губу, потому что правда задумывается. Все тело как будто не его. Он трет лицо ладонью — кожа сухая, горячая, будто натянута слишком туго. Пальцы дрожат, и от этого только бесит сильнее. Мен Ги не реагирует. Смотрит молча, будто реально верит в этот бред. А внутри — ужасающе пульсирующий зуд. Наркотики уходят — слишком быстро, и Нам Гю это чувствует. Становится холодно, будто кто-то открыл окно в мозгу. В голове проносится — да, может, правда? Может, пора? Просто взять и остановиться. Снять этот ебаный автопилот, перестать закидываться всем подряд, перестать просыпаться в поту с во рту вкусом железа и видеть в зеркале не себя, а какое-то жалкое, просвечивающее существо. Да, может, Мен Ги и прав. Может, стоило бы попробовать. Но как? Он уже пробовал — чертовски много раз. Холодный пот, дрожь, дыхание режет, как наждак, а в ушах шипит, будто электричество прямо в мозгу. И потом — момент, когда под язык падает крошечная таблетка, и все отпускает. Тепло разливается по телу, мир снова ровный, мягкий, понятный. Как будто кто-то накинул одеяло на всю внутреннюю боль. И стоит ему представить себя трезвым — пустота под ребрами будто распухает. Он даже дышать не может от этой мысли. Без дозы — как будто воздух становится плотным, вязким, липким, и всё тело начинает чесаться изнутри. Кожа зудит, пальцы дрожат, мозг расползается, а мысли крутятся по кругу. Нет. Без — он не выдержит. Без — просто сдохнет. Память отбрасывает назад: как первый раз закрыл глаза, когда таблетка начала работать. Как шум в голове стал сладким, как будто всё внутри наконец замолкло. Без мыслей, без звуков, без этих бесконечных "почему", "зачем", "когда". Просто тишина. Тишина, блаженная и ровная, приятная и теплая, будто вода. Сколько длилась — минута, час, день? Все одно. И тело — легкое, распадающееся на части. Он тогда подумал: вот оно, спасение. С тех пор — ни разу не ошибся. Но глаза Мен Ги напротив — чистые, блять, настоящие. И смотреть в них больно. Нам Гю поднимает взгляд. В затылке давит тяжесть, в горле першит. Воздух будто стал гуще, чем нужно. Он поднимает руку, будто хочет что-то сказать — и тут же роняет её обратно на стол. Ладонь ударяет по скатерти, пепел с края пепельницы осыпается, тает на поверхности, как снег. Мозг пульсирует от ломоты. Все вокруг размыто, слегка покачивается. Реальность скрипит — будто старая пластинка, где звук то глохнет, то рвется. Он чувствует — не просто ломку. Чувствует собственную зависимость, как физическое существо: она дышит под кожей, греется в венах, лежит тяжелым камнем в желудке. Мен Ги выдыхает и осторожно подходит ближе. Чувствует, как ощутимо вздрагивает чужое плечо под его ладонью, и сжимает чуть крепче в надежде заглянуть в потерянные и загнанные глаза. — Ты ведь сам знаешь, что надо. Нам Гю дрожит, и на подкорке сознания ему кажется, что осталось мгновение до того, как ноги подведут его окончательно и он рухнет прямо на колени, выпрашивая эту злосчастную таблетку слезливо и унизительно, лишь бы все наконец, блять, закончилось. Но хватка на плече не становится слабее и давит его все туда же — вниз. Только вот не на колени — на стул, куда Нам Гю смиренно оседает, тут же пряча в ладонях бледное лицо. Он трясется и даже не обращает внимания на появившуюся мельком в дверном проеме Чжун Хи, ушедшую следом за кратким движением руки Мен Ги. Тот стоит в молчании еще пару мгновений, прежде чем выдохнуть и, наконец, разжать пальцы. Похлопать по плечу неловко и неуверенно, а после развернуться и поставить перед Нам Гю стакан воды под тихий истеричный смешок. Будто это, блять, сейчас может чем-то помочь. Как прикладывать подорожник к оторванной нахуй ноге. Мен Ги медлит и мнется некоторое время и после, а потом вдруг отходит к проему. Бросает через плечо на так и не поменявшего позу трясущегося Нам Гю взгляд и говорит едва слышно, видя, как ощутимо вздрагивают чужие руки: — Я отвезу тебя туда завтра. Если ты сам не можешь взяться за голову, это должен сделать кто-то другой, — он замирает, пытаясь высмотреть в теле хоть какую-то привычную реакцию, но, не улавливая ничего, на выдохе отрывает ладонь от косяка и отворачивается. — Тебе так будет лучше. Ты же и сам понимаешь. Нам Гю не находит в себе сил на какой-либо ответ и знает, что так оно и будет. Ведь Мен Ги прав, и спорить, брыкаться и ерничать тут совершенно бесполезно. И лучше, конечно же, поздно, чем никогда. Чем после того, как закинувшись таблетками или чем похуже, Нам Гю сможет совершить очередной уебский — по отношению и к себе, и ко всем вокруг — поступок и размажет все еще хоть как-то склеенные остатки себя в необратимый ноль.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.