Пусть только ветер знает наши мысли

Роулинг Джоан «Гарри Поттер»
Слэш
В процессе
NC-21
Пусть только ветер знает наши мысли
автор
Описание
Альбус Дамблдор возвращается в Годрикову Впадину после окончания школы. Дни идут один за другим: письма, уход за сестрой, мысли, от которых не избавиться. Он не знает, что делать дальше, и не торопится решать. А через неделю встречает человека, с которым всё начинает меняться — не сразу, но навсегда.
Примечания
Эта история о выборе, который кажется личным, но оказывается историческим. Герои написаны не как идеализированные фигуры, а как живые, острые, иногда даже резкие персонажи. Пишу их такими, какими они могли бы быть — в своей реальности и в своём времени, и сознательно не навязываю им современный язык, темп или эмоциональные шаблоны. В тексте присутствуют сцены насилия и морально неоднозначные отношения. Если вы привыкли к безусловному комфорту между героями — эта история может показаться чужой. Здесь не будет привычного деления на добро и зло, на правых и виноватых. Некоторые поступки останутся без прощения. Некоторые — без объяснения. Визуализация Альбуса: https://pin.it/2xQrMhIgO
Посвящение
Посвящается Belle Époque — эпохе, в которой я не росла, но которая, возможно, взрастила меня.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава тридцать шестая

In moonlight on a wandering field

I drank alone and watched

It come unreeled

A life to belong to and keep

In straight line

Blown now too far away

To be done right

J.Marchant 'Adrift'

Они оставались у Хелены ещё несколько дней, и дом с его низкими потолками и покосившейся от времени узкой лестницей постепенно стал для них убежищем: временным, но достаточно прочным, чтобы дать обоим возможность перевести дыхание. Геллерт всё ещё чувствовал слабость, иногда по утрам рука напоминала о себе ноющей тяжестью, но рана заживала, и он уже снял бинты, с какой-то даже нарочитой решимостью — словно сам акт освобождения кожи от белых повязок подтверждал: он не беспомощен. Альбус большую часть времени спал. Между ними установилось хрупкое равновесие: каждый понимал, что слова пока ничего не изменят, и потому они оба, как по негласному уговору, обходили самые острые темы, сосредотачиваясь на более важных проблемах. Городок, где они остановились, жил в своей медленной, почти неподвижной тишине. Ничего не происходило, и в этом бездействии было нечто удобное. Но Геллерт ловил себя на том, что ему не хватает газет, писем, даже слухов, — всего того, что связывало бы его с миром, где кипела жизнь. Добыть новости из их мира здесь было невозможно. Он никогда прежде не бывал в этих местах, и не мог даже с уверенностью сказать, есть ли поблизости деревни волшебников или всё вокруг — лишь сонная швейцарская глушь. Оставалось ждать, пока Альбус восстановит силы и сможет двигаться дальше. На третий день, в воскресенье, в дом заглянул Бенжамин — племянник хозяйки. Он заговорил с Геллертом легко, будто со старым знакомым. Сказал, что завтра отправляется в Шаффхаузен, и может взять их с собой. Правда, добавил он, повозка будет нагружена под завязку, но, пожал плечами, — «для двоих места хватит». Геллерт поблагодарил, хотя внутри почувствовал, как слова Бенжамина повисли пустотой. Он сам ещё не понимал, куда именно им следовало двигаться. В какой мере всё плохо? Есть ли ордер на арест только на него или уже и на Альбуса? Эти мысли тянули его в разные стороны. Иногда он ловил себя на искушении оставить Альбуса здесь и уйти одному. Такой шаг выглядел разумным, но каждый раз он отталкивал эту мысль — слишком трусливой она казалась. И всё же не только страх удерживал его: скорее желание оградить Альбуса, не втягивать его глубже в собственные запутанные дела, не утянуть в ту воронку, из которой сам уже не видел выхода. Оставаться же в Швейцарии ему тоже не хотелось. Мысль о том, что здесь живёт его отец, беспокоила. Хотя Геллерт догадывался: после последних событий тот, скорее всего, уже в Вене, вместе с Элиотом, но даже сам факт родства, близости земли тревожил. Что страшнее — быть найденным отцом или министерством? И то, и другое ничего хорошего не предвещало. Ему хотелось написать Элиоту, дать знать, что он жив. Но он удержал себя: слишком велика была опасность, что письмо выследят. Министерство, возможно, всё ещё полагало, что он скрывается в Австрии. Именно тогда в его голове родилась мысль: Франция. Может быть, именно туда стоило отправиться. Эта идея вспыхнула и осталась с ним, тревожная, но живая. До приезда в Годрикову Впадину они с Элиотом провели почти полгода в Париже. Это было странное, напряжённое время, полное движения и каких-то мелких, но постоянных открытий. Там, как и в Вене или Лондоне, существовали магические кварталы — скрытые от глаз маглов, сплетённые из старых улиц, которых будто не существовало на карте, и домов с зачарованными фасадами, где чужак никогда не заметил бы дверей. Париж жил своей двойной жизнью: с одной стороны — блеск, шум и свет, с другой — тайная, подспудная сеть, куда можно было попасть лишь по шепоту знакомого имени или за особую услугу. Геллерту удалось завести там несколько знакомств — мимолётных, но ярких, с людьми, которых он даже не ожидал встретить. Среди них были не только маги, но и коллекционеры редкостей, с доступом к странным архивам; один старик, державший лавку заклинательных свитков и уверявший, что сам когда-то учился у Николя Фламеля. Париж вбирал в себя всё — и лёгкость случайных разговоров в кафе, и густой, почти вязкий воздух подвалов, где обсуждали далеко не безобидные сделки. Правда, сейчас, в нынешних обстоятельствах, сразу идти в магические кварталы было бы безумием. Ему придётся быть осторожным: начать с магловских улиц, найти временное жилье, всё разузнать — с самого начала, словно отстраивая собственное присутствие заново. Он прикинул: вряд ли Вена и Будапешт так быстро смогли договориться о совместном ордере. Париж всё ещё оставался притягательной возможностью. Франция была упряма: она неохотно шла на уступки соседям и часто отказывалась выдавать волшебников, если считала, что те подвергались преследованию по политическим мотивам. Это всегда нравилось Геллерту — именно в этом он видел для себя шанс, ту тонкую лазейку, на которую мог бы опереться. Париж казался ему городом, где можно раствориться в шуме и остаться незаметным, но в то же время попробовать сохранить свободу. Однако для этого нужны были люди — новые связи, новые имена, те, кто согласился бы протянуть руку, пусть и не из дружбы, а ради выгоды. В этом отношении он ясно понимал: ему будет не хватать Элиота. Тот обладал особым умением — вхождением в разговор так, будто всё давно решено; умением заставить собеседника почувствовать себя старым знакомым, готовым поделиться лишней деталью или выдать ненужный секрет. Иногда Геллерту казалось, что брат вовсе не говорит, а плетёт вокруг человека невидимую сеть, и рано или поздно в этой сети оказывалось то, что было нужно. Мысль о том, что теперь ему придётся обойтись без этого дара, задела его неожиданно. Он поймал себя на том, что снова возвращается к идее — написать Элиоту, как только доберётся. Не письмо, нет; что-то проще, осторожнее: открытку, пару слов, которые мало что значат для чужих глаз, но брат поймёт. Намёк, достаточно прозрачный, чтобы тот догадался, где он находится, но не слишком явный, чтобы это бросилось в глаза постороннему. Он понимал, что карьера Элиота в министерстве обречена. Всё, что произошло, должно было оставить след; даже если его брату удастся удержаться, ему всё равно не позволят остаться. Геллерт чувствовал в этом странную смесь — и лёгкой вины, и неожиданного облегчения. Ему не было по-настоящему стыдно: Элиот, по сути, пошёл в министерство ради отца, чтобы хоть как-то оправдать его надежды. Для Геллерта же сама мысль о послушании или долге никогда не имела такой силы. Было в этом что-то освобождающее, словно тяжёлый груз чужих ожиданий сдвинулся в сторону. А главное — мысль о том, что отец будет зол. Что ему придётся столкнуться не с гордостью, а с раздражением. Геллерта это почему-то особенно радовало. Возможно, потому, что именно в отцовском раздражении он видел живое доказательство — всё ещё можно идти против, всё ещё можно сопротивляться. Это было куда ближе и честнее, чем холодное одобрение, которое всегда казалось мёртвым. До Шаффхаузена они добрались уже ближе к ночи: Бенжамин несколько раз останавливался по пути, отчего дорога казалась бесконечной. Чем дальше они двигались на запад, тем ощутимее становилось тепло, словно сама земля облегчённо выдыхала остатки лета. Найти ночлег оказалось делом непростым: они обошли пять гостевых домов, в каждом слышали одно и то же вежливо-усталое «мест нет». Когда они постучали в последний, хозяйка, сонная и недовольная, уже готовилась захлопнуть дверь, но, выслушав объяснения Альбуса, всё же смягчилась. Помолчав, словно что-то обдумывая, она сообщила, что её сын уехал, и его жильё стоит пустым. Но они могут остаться там не больше чем на две ночи. Дом оказался просторным, с тремя спальнями, но не обжитым: в комнатах стояли лишь самые необходимые предметы мебели, и от этого он казался неуютным. На стенах не было картин, полки оставались почти голыми, а лёгкие занавески на окнах висели чуть криво. Геллерт чувствовал, как день, со всей его жарой и дорогой, наложился на него глыбой усталости. Он лёг, но сон не пришёл сразу: комната оказалась душной, воздух будто застоялся. Он открыл окно, но снаружи был штиль, не шевельнулось ни одно дерево. Лёжа на спине, он ощущал, как будто сама ночь давит на него. Ему казалось, что потолок опускается всё ниже, дыхание становится неровным. Мысли, сначала разрозненные, начали притягиваться друг к другу: одно воспоминание толкало другое, и постепенно это превратилось в водоворот, который тянул его всё глубже. События дня — лица, обрывки фраз, ночная дорога, тёмные силуэты гор за окном — наслаивались друг на друга, менялись местами, переплетались, пока не потеряли всякую логику. Сознание проваливалось в этот круговорот, и он уже не мог отличить мысль от сна. Резкий толчок, почти физический, вырвал его наружу. Он открыл глаза, и в первые секунды не понимал, где находится: стены казались чужими, пространство над ним неестественно высоким, окно — тёмным прямоугольником. Была ещё ночь. Его охватил холод, но не от воздуха — простыня под ним оказалась влажной, насквозь пропитанной потом, тело же продолжало гореть, как после долгой горячки. Казалось, в нём одновременно сходятся жар и озноб: кожа липкая и мокрая, но внутреннее тепло не спадало. Он попытался вдохнуть носом, но дыхание спотыкалось; рот пересох до такой степени, что язык будто прилип к нёбу. Он лежал, чувствуя, как сердце толчками отзывается где-то в груди, слишком тяжёлыми, слишком явными. В голове стоял звон, как если бы он слишком долго задерживал дыхание под водой. И в этой вязкой, удушающей тьме он только постепенно осознавал своё собственное тело — чужое, беспокойное, будто действующее против его воли. Он заметил, что рука лежит внизу, меж ног, как будто она оказалась там ещё во сне, прежде чем сознание успело проснуться. Он сглотнул — сухо, болезненно, горло саднило. На миг захотелось повернуться на другой бок, снова провалиться в сон, но тело упрямо не отпускало. Оно будто жило отдельно, тащило за собой мысли, не позволяя им раствориться. Он не прикасался к себе все эти дни. Не позволял. Это казалось слишком… неуместным. Но и случая для этого почти не представлялось — он почти никогда не оставался один. Но даже если бы он нашёлся, Геллерт знал: само касание было бы слишком невыносимым. Оно могло бы разбудить в теле то, что он предпочел бы забыть, потому что тогда воспоминание вернулось бы не как образ, а как ощущение. И этого он боялся сильнее всего. Не возбуждения как такового, а его источника: потому что оно начиналось бы там — и там же заканчивалось. Все эти дни Альбус был рядом, но как будто и не с ним. Его присутствие становилось почти осязаемым. Тишина комнаты уже не была пустой: она дышала им. Каждое движение — звук воды в умывальнике, скрип ножек стула, даже едва различимое шуршание страниц — отзывалось в Геллерте сжатием, тонкой судорогой. Внутри было нечто мучительное, не отпускающее, похожее на голод, от которого не умирают, но и насытиться им невозможно. И сегодня удержаться оказалось невозможно. Впервые. Он был один, и тело это знало — слишком хорошо. Оно помнило. Не ласку — нет. Слишком грубое слово, слишком обманчивое. Оно помнило сам факт контакта: как другой дёрнулся под ним, как дрогнул голос, как обожгло изнутри. Память кожи, мышц, запаха — куда прочнее, чем память сознания. Простыня сбилась в ком, дышать стало тяжелее. Внизу — напряжение, которое не уходило, как ни закрывай глаза, как ни пытайся отрешиться. Сжатые пальцы, едва двигались. Медленно, предельно осторожно. Геллерт ненавидел это. Просыпаться с бешеным пульсом, с телом, которое снова его хочет. Именно его. С Альбусом всё с самого начала было иначе. Не было места бездумной спонтанности, не было того голода, который можно было утолить в темноте и забыть наутро. С ним каждое желание становилось цепью, каждый взгляд — шагом в пропасть. До Вены это ещё можно было сдерживать, прятать под оболочкой холодной воли, но потом… когда они жили рядом, разделяя даже часы тишины и сна, это стало пыткой. Это была жажда. Не только тела — близости, покоя, прощения, хотя бы одного взгляда без настороженной тени. Он отдал бы всё, чтобы ещё раз почувствовать его губы на своих. Но последние дни ничего не менялось: они говорили отрывисто и почти не смотрели друг на друга. Он вспоминал, как тот тихо просил — «подожди». Как пахла кожа под шеей, тёплая и живая. Как внутри было узко и горячо. Как тело вжималось в него — то принимая, то сопротивляясь, с той уязвимостью, от которой кружилась голова. Всё это жило в нём. Не в воспоминании. В теле. И он продолжал. Потому что уже не мог остановиться. Кровь стучала в висках, дыхание рвалось, и боль внизу живота становилась невыносимой. Он стискивал зубы, будто от этого мог заглушить дрожь. Казалось, воздух в комнате стал вязким, каждое движение — преступлением, каждое прикосновение — приговором. Он видел Альбуса, так ясно, будто тень его проступала из темноты комнаты. Видел его лицо, резкие линии, искажённые бессилием; то, как он пытался отстраниться, и как не мог. И от этого становилось ещё хуже: возбуждало не просто воспоминание о теле. Возбуждала сама его уязвимость. Его беспомощность. Это осознание било по лицу. И всё же он кончил быстро — сдавленно, отворачиваясь к стене, будто мог этим скрыть от самого себя собственную низость. И вместе с облегчением пришло жгучее отвращение — липкое, обволакивающее, с тошнотой в горле. Хотелось отдёрнуть руку, хотелось вырвать из памяти каждый образ, каждый вдох, но вместо этого они только ярче вспыхивали перед глазами. Сон больше не шёл. Он знал, что теперь даже бессмысленно пытаться. Закрыв глаза он ещё долго лежал, не двигаясь, пока не почувствовал, что в груди нарастает дрожь — не от страсти, от стыда. От того, что сам факт этого мгновения никогда не исчезнет, что бы он себе ни твердил. Он перевернулся на бок, потом на спину, и только стало хуже: воздух в комнате был слишком густой, а в голове крутилось одно и то же — мысль о том, что он потерял над собой власть. В какой-то момент он не выдержал. Поднялся рывком, накинул рубашку, босыми ступнями ступил на скрипучий пол и вышел через заднюю дверь. Сумрак ночи уже заметно светлел. Во дворе пахло мокрой травой, камень под ногами ещё хранил ночную прохладу. Возле бочки, в которую стекала с крыши дождевая вода, стояла низкая деревянная скамейка. Он сперва лишь коснулся её краем ладони, задержался, словно проверяя, выдержит ли опора, потом медленно опустился на край. Доски были сырые и холодные. Он наклонился, погрузил руки в прохладную гладь, зачерпнул ладонями и резко умылся. Вода скатилась по лицу, по шее, стекла под ворот. Рубашка мгновенно прилипла к груди, но он не отдёрнул ткань, наоборот — будто позволил себе утонуть в этом ледяном облегчении. Внутри всё прыгало, то ли от нервов, то ли от жара, а мысли толкались одна в другую. Если так пойдёт и дальше, лучше будет как можно скорее избавиться от Альбуса, отправить его домой. Он не помнил, чтобы когда-либо в жизни чувствовал себя так беспомощно. Чтобы кто-то так влиял на его состояние. Всё это — опасно, мучительно. Он слишком ясно понимал: чувства их неравны. Альбус дал это понять ещё тогда, в тот вечер, когда холодным голосом сказал, что уйдёт. Тогда, в словах его не было сомнения — и Геллерт ощутил удар, каким не ожидал. Но после, в комнате, уже здесь, он говорил иначе. Там была искренность — тёплая, почти робкая — и Геллерт поверил. Или захотел поверить, потому что иного выхода не было. Теперь же всё это распадалось в нём на куски: прошлое противоречило настоящему, и он не знал, чему доверять. Он сидел на скамейке, не в силах выровнять дыхание. В груди теснилось что-то тревожное, как страх, от которого невозможно избавиться. Он впервые за долгое время осознавал, что хочет человека больше, чем власти, больше, чем победы, — и что этот человек, возможно, никогда не ответит тем же. Эта мысль пробивала его изнутри этой ночью особенно сильно. Сзади скрипнула дверь и раздались тихие шаги. Геллерт сразу узнал их — и по ритму, и по тому, как будто само пространство откликнулось, — но не обернулся. Он был слишком вымотан. Альбус не торопился, и когда подошёл, Геллерт почувствовал лишь лёгкое смещение воздуха рядом. — Слышал, как ты уходил, — тихо произнёс он. — Не можешь уснуть? Геллерт сжал пальцы на коленях и, не поворачивая головы, ответил: — Да… слишком жарко. Он чувствовал его взгляд, но не встречал его; опустил голову чуть ниже, будто стыдясь самого этого ответа. Альбус не садился сразу: стоял рядом, на полшага дальше, и это расстояние почему-то жгло его сильнее. Ветер легко тронул рубашку Геллерта, и он снова замер, будто боясь лишнего движения. — Почему ты на самом деле не спишь? — голос прозвучал ещё тише. — Честно, Альбус?.. — Он всё же поднял глаза, обессиленные, с тенью злости, которую уже не мог прятать. — За последние дни я уже не помню, как это — спать нормально. Тот ничего не ответил и медленно опустился рядом. Так близко, что плечо едва коснулось его. Случайно или нет — Геллерт не знал. — Я тоже… — сказал он, и голос его звучал глухо. Геллерт не пошевелился, только на мгновение задержал взгляд на светлой ткани рядом, на руке, неподвижно лежащей рядом с его коленом. — Посмотри на меня, — едва слышно попросил Альбус. Геллерт обернулся медленно, с какой-то внутренней неохотой, и в тот же миг ощутил, как тот наклоняется ближе. Всё застыло. Он сидел как вкопанный, не смея шевельнуться, как будто любое движение могло разрушить то, что рождалось в этой тишине. — Не делай этого… если это из жалости, — прошептал он, почти касаясь его губ. Альбус чуть отстранился, его глаза были слишком близко: — Считаешь себя жалким? Геллерт всмотрелся в них, коротко, с упрямой попыткой разглядеть — укор ли там, насмешка или что-то ещё. Молча пожал плечами. — Иногда. Когда ты рядом — особенно. — А я не считал, — ровно ответил Альбус. — Никогда. Он сделал вдох глубже и продолжил, не меняя тона: — Я считал тебя сильным, непредсказуемым. Пугающим, иногда. Но не жалким. Ты не знаешь, что это такое. — Кажется, теперь знаю, — выдохнул Геллерт. И когда произнёс это, сам чуть склонился вперёд — ниже, ближе, будто слова сами толкнули его. Губы встретились снова, на этот раз медленнее, будто проверяя. Поцелуй стал глубже, в нём уже не было осторожности, только тяжесть накопленного и невозможность отступить.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать