Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Кеннеди не реагирует; не может сказать, что это жизнь, и взамен им полагается, разве что, свинцовая пуля, заточенный кинжал промеж лопаток и один-другой плевок в морду напоследок. И иначе никогда не будет.
Примечания
Леон-бог-Аполлон внешностью из четвёртого ремейка.
Посвящение
Моей идейной вдохновительнице Bonnie-Blue, спасибо, что ты есть 💜
1. Перспектива с одной точкой схода
05 октября 2023, 07:34
И тебе никогда неважно:
выносишь ты её из горящего здания
или бросаешь на корм акулам…
***
Терять время в ожидании кого-то — ритуал, и у Леона его нет. Они в нём, в общем-то, не приживаются, как смертоносные бактерии или инфекции: он не сортирует мусор на «бумага-пластик-смешанные отходы», не носит беловоротничковые костюмы офисных клерков с восьми и до восьми пять раз в неделю и не ставит обувь на коврике в идеальный ряд на «хорошую дорогу». Тотальное отсутствие привычек кажется чем-то естественным, ведь у тех, кто спасает мир на ежедневной основе, их никогда нет. Леон Кеннеди не сортирует мусор, но выбрасывает круглую сумму на оплату роскошного номера в отеле с панорамой на Белый Дом, и это не привычка и не ритуал, потому что те — всегда постоянны, в отличие от «просто временных трудностей», и они скоро закончатся. К тому моменту он и не вспомнит, как панорама Белого Дома вспыхивала на кончике неоновой спички-подсветки, как блики софитов марали его отутюженный образ «презентабельного джентльмена», пока он — настоящий Леон-агент-Кеннеди — томился внутри, запертый в клетке из собственных рёбер. Терять время в ожидании кого-то — ритуал, и Леон её никогда не ждёт по-настоящему верно и преданно, чтобы окрестить своей привычкой. Привычки всё ещё постоянны, и они окольцовывают запястья костлявыми пальцами, заставляя повторять их изо дня в день — и несколько пятниц, пущенных в расход своего времени, ничего не решают. Кеннеди снимает номер в Hay–Adams в без пятнадцати минут девять и обжигает горло неразбавленным скотчем на протяжении получаса, потому что она никогда не приходит вовремя — и, в отличие от Леона, это чужой ритуал, выработанный на протяжении долгого времени, хорошо приспособленный и подогнанный под трафарет каждого дня. Люди его профессии говорят, что время — это чья-то спасённая жизнь. Люди её профессии скажут, что время — это деньги. И они оба теряют его впустую с девяти часов вечера каждую пятницу, убеждая себя, что это «просто временные трудности». В конечном счёте, она всегда приходит в десять в роли обречённо счастливой спутницы с клеймом счастья на матовом лице, но за счастье платят отдельно — и это, в самом деле, не входит в её почасовой прейскурант. Поэтому за закрытой дверью номера Hay–Adams его, этого счастья, никогда нет. Вместо него Леон, распластавшийся в окопах из сверкающей роскоши, покрывается сепией чужого взгляда, остроугольной улыбки, выкрашенной в красный, и разговорами о работе. Да, они говорят о работе каждую пятницу. Это не входит в её прайс, а Кеннеди неизменно платит государство — и оно на его стороне. Поэтому он всегда прав. — Ты опоздала, Дженнис, — Леон мрачно болтает в руке бокалом-тюльпаном, не оборачиваясь и не приветствуя. Ему и не нужно. Он узнаёт её по трём коротким стукам в махогоновую дверь, дрогнувшему щелчку замка и терпким флёром шафрана с нотками орегано, пробивающим лёгкие насквозь. — Кажется, в прошлый раз мы условились не заставлять ждать друг друга. — За пунктуальность мне не доплачивают, — у Дженнис голос истощается с первым же выдохом, и фраза обрезается промежутками между глотками скотча и глухим потрескиванием кубиков льда в искрящемся скотче Леона. За пунктуальность ей не платят — и в этом есть смысл. Она торгует красивой мордашкой, сладкими речами и приятным времяпрепровождением, как японская гейша, только её сусохики всегда опоясано спереди, намекая на вульгарную доступность и щедрую компенсацию сверху хрустящими купюрами — любой каприз за ваши деньги, господа, и не более. Леон не платит ей долларами, но взамен на потраченное обещает далеко идущую вперёд перспективу, обличённую в свободу, и Дженнис иногда, в минуты затхлого отчаяния, смотрит на него, как на ожившую статую бога, но Кеннеди — никогда не он. До совершеннолетия на своих плечах его тянул добропорядочный коп, а у копов не должно быть плохих детей, но в Леоне гнилая кровь невинно убиенных жителей Раккун-сити, перекаченная в его вены, и покорёженное сознание. Наивный юнец из тысяча девятьсот девяносто восьмого умел жалеть и сожалеть; со специального агента, пережившего Испанию две тысяче четвёртого и преисполненного терапии мёртвых — жалости и сожалений хватает сполна. Леон окидывает Дженнис Васкез мрачным взглядом, и она воспаляется красным на дне его голубых радужек. Строгий фасад «презентабельного джентльмена» никогда не колеблется, но внутри всё ворочается, копошится и растягивает в разные стороны — почти что рвёт на части, как инструмент изощрённой пытки. Дженнис снова облачается в слепящий бургунди, уродливо контрастирующий с бледной кожей и струящейся позолотой волос, и она вся, как открытая рана с разорванными краями — застывшая кровь, твёрдая корочка на грани не-заживления и призрак, органы которого пробиты навылет. Леон приурочивает красный кому-то другому, чьё имя, как Господа, никогда не упоминает всуе, потому что оно — такое короткое, но звучное на языке — всякий раз надрезает ему дёсны над тонкими вкраплениями коренных зубов. Поэтому Кеннеди безучастно смотрит на неестественно выбеленную кожу, стараясь не задеть взглядом слепящий, осквернённый иным телом бургунди, и позволяет себе больше, нежели значится в прописанном уставе их встреч: — Тебе не идёт красный, Дженнис, — Леон возвращается к стекольному тюльпану, крепко стиснутом в мощной ладони. Он может психовать, но делает это исключительно молча. Не истерит, но иногда позволяет себе месить костяшку-другую о дверной косяк; бессильно вгрызаться в угол подушки в приступах инфернальной ярости. Перебеситься и снова затухнуть. Васкез лениво дёргает в ответ иссохшим плечом и уязвлённо молчит в его сторону отстранённое: «Я просила не называть меня по имени». Дженнис осталась в её давно забытом прошлом маленькой девочки со щербатой улыбкой и секущимися кончиками волос. Сгорела в огне вместе с потрёпанным фотоальбомом и воскресла алчной охотницей до прекрасной наружности и чужих кошельков. — Дакота, Леон, не забывай, — она вскидывает голову, и орел позолота вспыхивает в люминесцентном потолочном огне. Надорванные от затяжных улыбок уголки губ невротически подрагивают в такт обрывочному смешку. — Иначе я могу привыкнуть. Кеннеди не разделяет натянутого веселья, не улыбается вместе с ней и не язвит, но в глазах его снова перематывается плёнка картинок, запечатлевшая двух разрозненных, шрамированных людей, чья история никогда не должна была вписаться в одну страницу, прозаично начинающуюся с «Дорогой дневник, у меня была дерьмовая жизнь». Леону кажется, что в номере слишком светло для их мрачных, заунывных разговоров в попытках исправить — не их — ошибки, уходящие корнями в далёкое прошлое. Началось всё с того, что он, требующий возмездия за себя и за всех, искал: низы и средние ряды печально известной корпорации «Umbrella» падали ниц быстро, стоило лишь Правительству вцепиться в них посильнее. Верхушка, как и ожидалась, укромно пряталась, залегая на дно, пока Кеннеди, пользуясь личной протекцией Президента за все заслуги, не мог спокойно спать по ночам. Тогда он вышел на Дакоту Роллинс, случайно оказавшуюся не в том месте, не в то время и не с теми людьми; после, подбираясь всё ближе, выяснил один заковыристый факт, расходящийся с реальностью: этот человек родился спустя несколько лет после инцидента в Раккун-сити в теле восемнадцатилетней девушки, приехавшей покорять столицу из бедного, угледобывающего округа штата Кентукки. Образование в шкале застопорилось на отметке «middle», но шелестящий смех, красивое лицо и гладкое тело во взглядах ущербных душ с лихвой компенсировало недостаток представительницы древнейшей профессии. Напрягая силы и, само собой, связи выяснить правду не составило особой сложности: Дакота Роллинс не имя, а собачья кличка, и сам он подходит к ней, как к озлобленному щенку, выброшенному на обочину в стужу, приманивая на запах дома и куска мяса, обличённых в душещипательное «Я могу тебе помочь». Поднятые вверх ладони; медленные, но размашистые шаги — Леон Кеннеди не выглядит опасным, скорее, как кто-то, кто вынужден терпеть в своей жизни чужое присутствие, потому что «господи, так надо, и каждый найдёт свою выгоду от этого сотрудничества». Он — наверное, наконец-то упокоит свою кровоточащую душу; она научится дышать открыто, легко и свободно. Сделка, стоящая всех сожжённых-прожжённых свеч в темноте и гнилостного послевкусия под языком. И всё же, наверное. Тогда Леон протянул ей руку для пожатия, сверкая начищенным до блеска жетоном правительственного агента. Руки ему в итоге не пожали, но смотрели так, словно чужая конечность вот-вот превратиться в острейшие ножницы, и отсечёт плоть от плоти его. В тот день Дакота Роллинс сбежала, поджав хвост, а Кеннеди не пытался её остановить, словно зная наверняка: она обязательно вернётся, ведь запах еды и дома всё, что нужно оголодавшей бродяге, уставшей от ударов прутом по хребту и вечных гонений с ухоженных, пластиковых лужаек возле согретых уютом домов. Предчувствие не подвело, и спустя несколько суток она объявилась — не Дакота, но Дженнис, а Леону не принципиально кто из них кто, ведь личность у них одна на двоих, и они неделимы. Притираться друг к другу было сложно; раскалывать недоверие, как орешек, труднее вдвойне, или просто Кеннеди хреновый утешитель маленьких девочек, ступивших не на ту дорожку, но он давно уже не баюкает собственную боль — так куда ему теперь до чужой. Просто делай, что требуется, и всё закончится быстро и безболезненно. Прошлым никто не интересуется, рот открывать строго по делу. Молча работаешь, молча стреляешь, молча наивно хлопаешь ресницами. На вопросы ответы простые и сдержанные: «да; нет; будет сделано, сэр». Не волнует, в кого стреляешь, сколько ему лет, как его звали. Кишки летят фейерверками — и так каждый раз. Всё же героизм строится на крови, а в Священном писании есть хорошая фраза, которой стоит придерживаться: «Я умываю руки» — отличное, знаете ли, руководство к действию. Но ни быстро, ни безболезненно, ни молча в итоге, не получается. — Ничего не могу с этим поделать. Крэйг любит видеть меня в красном, — голос Дженнис запоздало простукивает в сознание, возвращая Леона к слишком яркому свету разделённого между ними номера. Ему бы вставить сейчас своё отчуждённое «но я нет», ведь отныне в нём эгоист и циник в пропорции три к одному — и эта пропорция залита прямо в глотку на пару с неразбавленным скотчем, больно надавливая на грудь. А к боли Леону не привыкать, ведь у них за столько лет совместной жизни рука об руку случился хороший такой паразитирующий симбиоз. Леон не признаётся ни себе, ни штатным психологам, что все эти годы он стоит на грани самоубийства — и всё готовится спрыгнуть. Если ему посчастливится умереть, боль уйдёт в землю вслед за ним, ляжет гнилыми костями рядом и за него, но Кеннеди не может обойтись с такой жестокостью с тем, что так долго делило с ним время. — Есть новости о Крэйге? — Леон цепляется за так удачно обронённую не им фамилию, и он бы солгал, скажи, что ему не импонирует препарирующая проницательность Дженнис. У неё тонко чувствующая натура, как и положено всем, чья сакральная миссия заключается в служении и услужливости — Васкез прощупывает почву долгими взглядами исподлобья, оценивает и тянет носом воздух, всегда зная, за какую ниточку дёрнуть, чтобы увести ситуацию в нужное для себя русло, и Леон никогда не чурается воспользоваться этим искусным талантом, позволяя ей пригреться у себя под боком, и ощутить себя снова подобием человека в беззвездную пятничную ночь. — Крэйг… — Дженнис задумчиво очерчивает языком краешек раздражённого уголка рта. — … обещал подарить мне пентхаус в центре. Неплохая инвестиция, что скажешь? Леон едва ли сдерживается, чтобы не закатить глаза куда-то к затылку. Личные проблемы и похождения Васкез его не волнуют, он делает только то и занимается лишь тем, что строго прописано в их дефектном прайсе: баш на баш и всё такое; крошечная услуга в обмен на глобальную цель. — Ты понимаешь, о чём я, — он цокает языком, так удачно задевая зуб с кишащим внутри червячком из нерва. Насущный комфорт легкоплавкий, и тот сгорает быстрее, чем Кеннеди мог бы им насладиться. — Ближе к делу, Дженнис. Над головой негромко потрескивают лампы, и это раздражает — за такие-то деньги, гори всё синим пламенем. Кеннеди поправляет на себе удушливый галстук, будто кто-то только что намеренно привёл его в беспорядок. Васкез ощутимо передёргивает от требовательных интонаций. Наедине с Леоном всегда не по себе — не потому, что он мужчина, к ним она привыкшая, а потому, что он странный. Не требует с неё ни томного взгляда, ни вульгарных вздохов; что-то обещает, всегда спокойный и собранный, как монолит. Вечно хмурый и без улыбки — и иной раз ей даже не по себе становится, когда Кеннеди не скалится. Аж холодеет внутри, но, к счастью, такое случается редко. Иными словами, никогда. Позолоченная Дженнис едва слышно фыркает в ответ, растягивает молчание — то ли обдумывая, то ли придумывая — и наконец-то генерирует: — Крэйг улетает в Мадрид на следующей неделе. Благотворительный вечер, но я предпочитаю называть это «пир во время Чумы». Ему подходит, — внезапно поумневшее лицо Васкез не вяжется в целостность, будто приклеено в программе для обработки, и Леон задумчиво трёт линию крепкого подбородка, кивая. — После у него будет встреча. — С кем встречается? — Кеннеди сглатывает кислоту и горечь, поднося к губам охладевшее стекло. — Мне нужны имена. Дженнис застывает перед ним; железы вырабатывают не желчь, а яд, и она кормится им с утра до ночи и с ночи до утра. — Это сложно, Леон. Больше всего он ценит конфиденциальность, поэтому Крэйг никогда не ведёт переговоров при мне. — Мадрид — это плохо, — нейроны в голове отчаянно замыкаются. Разочарование отчётливо прорисовывается сквозь выстроенную между ними стену и заполняет собой всё пространство. Новое рубцевание. В конечном счёте, ему не остаётся ничего другого, кроме как тяжело вздохнуть, мрачно понурив голову. И думать — много, усердно, на износ, чтобы там всё замкнулось и вспыхнуло, заставляя погрузиться в ещё большую агонию. — Мадрид — это прекрасно, — Дженнис противоречит ему с детской мечтательностью, и та ей совсем не к лицу, но Леон не акцентирует на таких мелочах своё разрозненное внимание. Мадрид — это Испания, а всё, что с ней связано, навевает отголоски закостеневшего трагизма. Боль, как ни странно, его бережёт, а Леон бережёт боль. Паразитирующий симбиоз, не забывай, Кеннеди. Он нужен тебе, он важен тебе, он — всё для тебя. И ты всегда для него. — За границей отследить Крэйга сложнее. Нельзя допустить, чтобы он покинул Штаты, — Леон прожигает Васкез насквозь, немо требуя. Не приказывает, но и не просит. Непоколебимо утверждает. — Сделай с этим что-нибудь. Дженнис прошибает и выворачивает. Наблюдать, как гладкое, выбеленное лицо напротив искажается от противоречивых эмоций — наверное, чудовищно и страшно, если бы ему помнилось, что это такое. Страх струится по мимической морщинке на лбу, во вторую забивается гнев, в третью — страх. Если приплюсовать всё вместе или перемножить между собой, получится отчаяние. После равно — жирный ноль. Хреновый, однако же, арифметический пример. — Как ты себе это представляешь, позволь спросить?! — Дженнис переходит на ультразвук, хотя отчаянно пытается заглушить его сквозь стиснутые зубы. — Думаешь, попрошу Крэйга посмотреть со мной романтическую комедию, и он отменит свои планы по порабощению мира? Лекало презентабельного джентльмена не рушится ни на грамм, и только горящая панорама на Белый Дом немного душит его крошечными огоньками — или это был галстук. Вскрик вписывается в систему личных убеждений как-то слишком легко, без боя; щёлкает протяжённым на километр завыванием прямо в уши. Леону бы вспомнить вовремя, что Дженнис Васкез девчонка, ступившая не на тот путь, и сердце у неё размером со звезду. В загазованном, отравленном небе Вашингтона они настолько редки, что каждый третий забывает о том, что небо — не стальной, натянутый поверх лист. Тональная основа, замешанная на чужой коже, плавится в духоте и жаре; отступает, как изрезанная полоска волны. Сквозь проступает безобразная синева с примесью фиолетового, лилового, сиреневого — он не разбивает палитру на оттенки, но цвета хорошо знакомые и въевшиеся в него самого. Васкез перед ним, выкрашенная в аляповатые соцветия гематом, выстраивается в неорганичный, чужеродный элемент, затерянный среди взрывов красного шёлка. Леон действительно впервые за долгое время не знает, что сказать: он в её мире нездешний и пришлый — масштаб не тот, да и злодей, скорее, здесь он, потому что посмотри-куда-ты-швырнул-девчонку. Как она до сих пор с тобой разговаривает? И разве тебе не стыдно, Кеннеди? Ему бы хотелось склонить себя к «нет», чем «да». Человечность здесь уже давно ничего не решает, и без этого винтика в захламлённой башке, в самом деле, жить стало бы проще. Дрессированное хладнокровие, как шавка, воспитанная в ледяных стенах. Леон, в конце концов, следопыт, охотник за головами — живыми и мёртвыми; в общем, теми головами, на которые Правительство укажет своим всевластным перстом. Иногда просто хороший парень из бара, пусть случайный собутыльник и скажет про него «сам себе на уме». Стрелок. Убийца. Ублюдок. Цель оправдывает средства, если цель облачается в красивое «спасение души», и Кеннеди, вроде как, души эти, спасает. Чью-то упокоит, чью-то очистит. До своей ему уже давно нет никакого дела. Есть она — ну, и ладно. Всё равно когда-то сгорит и истлеет — если уже нет. И всё же Леон находит в себе лишние силы, чтобы пошевелиться: скелет принимает горизонтальное положение; бокал, срощенный с ним, наконец-то остаётся в стороне и покое. Ему требуется несколько широких шагов, чтобы оказаться рядом. Вблизи размазанные синяки выглядят хуже и ярче, и он смотрит, зацепившись за самый уродливый и свежий из них. Зловещее подсознание упирается и шипит: «Ты сконцентрирован не на том» и «Тебе всё ещё плевать». Не ты же виноват, что сердце и кости у Дженнис разбиваются всякий раз о не твои кулаки. Не ты же боишься, что однажды её придётся похоронить в пятницу в гостиничном люксе Hay–Adams. Это всё делаешь не ты, так какая тебе, нахер, разница, Леон? Кеннеди, впрочем, в инопланетный контакт с собственным разумом предпочитает не вступать, хотя тузов в рукаве для ответа у него предостаточно. Например, суровое: «Она нужна мне живой» или то, что чуть мягче «Я же, чёрт возьми, обещал». Номер полон тишины. От них обоих — ни звука. У Леона в этот момент отчего-то мысли шелестят в голове, как безжизненное перекати-поле. Непрошенное, навязанное сожаление стынет в жилах, словно цемент, в уродливом сгустке и идентифицируется как случайное исключение. В следующий раз такого не повторится — обещает. Но обещания, как известно, принято нарушать. — Это он? — уточнение обидное, но всё же важное. Дакота, а вместе с ней и Дженнис, знается со многими мужчинами, сопровождая их красивым калейдоскоп из пудренной пыли, и у них обеих всё не как у людей. У него, в принципе, тоже, поэтому Кеннеди позволяет себе некоторую небрежность, не щадя, но отдалённо заботясь. — Крэйг это сделал? На выбеленным лице Васкез фасад сдирается не сразу, но быстрее, чем ожидалось. Почему-то рядом с Леоном выдержка не работает. С ним вообще ничего не работает, кроме спускового крючка неприятностей, которые он щедро подсыпает ей в туфли битой крошки стекла, когда делают очередную подвижку в своём идеальном плане коснуться того, кто неприкасаем. — Иногда… — Дженнис слабо ведёт плечом, будто ей безразлично, что творится внутри и снаружи. Она замыкается и запирается в собственном вакууме, не открытая и безыскусно колючая. —… на него находит. Когда что-то идёт не так. Кеннеди не отвечает, будто в самую глотку запихали его же собственный галстук, и ткань, внезапно ершистая, дерёт ему горло. — Дженнис, я хочу всё исправить, — он подходит ближе, пробирается по кордонам легко и безнадёжно, чувствуя, как под набойками продавливается ворс коврового покрытия, и сам он будто бы становится меньше, замкнутый в ограниченном пространстве их нелепой беседы. Хотеть не значит смочь — и это непреложная истина, с которой стоит считаться. Хорошо, что оба они это понимают и разделяют. — Наши желания, Леон, не всегда оказываются такими замечательными, как думается. Не всему суждено сбыться. Кеннеди не реагирует; не может сказать, что это жизнь, и взамен им полагается, разве что, свинцовая пуля, заточенный кинжал промеж лопаток и один-другой плевок в морду напоследок. И иначе никогда не будет. Конец света давно уже зацикленная дорожка, по которой идёшь-и-идёшь, не рассчитывая найти что-то новое. Нового не осталось. Или оно очень глубоко внизу. Снова молчание — и оно бесконечность. К нему привыкнуть быстро, и Леон благословил бы его, умей он это делать. Так всегда и бывает, когда из тебя такой себе собеседник, но даже это можно расценить как способ общения. И они общаются. Неуклюжими переглядами-перестрелками. Хлюпают разъеденными мозгами. Больно этим бьют, вплоть до вывиха, и пытаются не чувствовать. Сами же этот жребий и бросили: один предложил, а второй не отказывался. — Я буду… более осторожен в своих действиях, — Леон наконец-то говорит. Хоть что-то. Слова елозят в нём совсем живые, и они то добрые, то не очень. В нём совмещаются два человека, и Дженнис не успевает уличить моменты, когда происходит эта подмена. Отстранённость и бесчувствие. Милосердие и сострадание. Всеобщий, безызвестный герой без плаща и человек, который когда-то сдохнет в одиночестве. И обе половины спокойно достанут сердце из животрепещущей груди. — Мне жаль, Дженнис, — колокол трезвонит в собственной подгнивающей голове. — Скоро всё закончится. Обещает. А обещаний уже скопилось так много, что их впору записывать, лишь бы не забыть, учреждая конкурс на самое оригинальное и невыполнимое. — Я безмерно рада, что ты обо мне беспокоишься… — Дженнис воспринимает заботу-сочувствие в штыки. Всегда, везде и во всём. Сверкает замороженным взглядом его, Леона, сторону. У неё в радужки залито пасмурное небо глубиной всего в несколько миллиметров. Какое уж там утонуть, если душа лежит на поверхности. — … но со мной всё будет нормально. Твой джентльменский шарм тут ни к чему. Леон не противоречит, не обижается и не спорит. У них с Дженнис на двоих персональная история без обжёгшихся мотыльков, неосторожно летящих на свет, а одна только грязь, и к ней не привыкать. Снятый номер не отпускает своей дороговизной, хотя бы потому, что Кеннеди знает: у Васкез нет условий, хотя бы даже приближенных к стандартам, натянутых до округлённого «прилично», поэтому он всегда уходит первым с початой бутылкой скотча той же дорогой, что и всегда. Говорит то же, что и всегда: — Номер оплачен до полудня. Ложись спать, — накрахмаленная, выглаженная простыня в ответ шуршит так же, как и всегда. Кеннеди смотрит на мир сквозь призму огоньков-прорезей и не опускает забрало Спасителя.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.