Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Дуэль. Смертельное ранение. Плачущая у постели Гончарова. Просьба Пушкина, чтобы все его оставили, кроме неё...
А что, если бы во всей этой суете около его кровати оказался граф Бенкендорф, чья железная воля способна даже мёртвых поднять из гроба.
Теперь у них всё будет хорошо.
И скучно и грустно
20 октября 2025, 01:49
Недели через две после бала в Зимнем дворце, когда жизнь в доме на Мойке начала потихоньку обретать новые, более спокойные ритмы, Жуковский явился с визитом, неся подмышкой увесистый ящик.
— Помогите, Александр! Срочно требуется ваше профессиональное мнение! — возвестил он, вваливаясь в кабинет, где Пушкин как раз пытался что-то писать, а Бенкендорф с деловым видом делал вид, что проверяет его старые рукописи.
— По какому вопросу, Василий? — насторожился Пушкин.
— По вопросу качества данного ассортимента крымских вин! — с торжеством поставил ящик на стол Жуковский. — Мне прислали целый ящик, а я, как известный трезвенник, не могу оценить его один. Требуется эксперт. Вы, я слышал, в этом смысле большой специалист.
Бенкендорф нахмурился.
— Василий Андреевич, я не уверен, что это…
— Александр Христофорович, умоляю! — перебил его Жуковский с пафосом. — Это же для дела! Для сравнения! Для… вдохновения! К тому же, — он понизил голос до конспиративного шепота, — мне нужно обсудить с нашим другом кое-что очень важное. Касательно одного юного дарования.
Пушкин уже потянулся к ящику.
— Дарования? Какие еще дарования? Всех уже открыли до меня.
— Вот именно! — подхватил Жуковский. — А это новое! Молодое! И, черт побери, талантливое! Зовут Михаил Лермонтов. Гусар. Пишет такие стихи… Александр, тебе будет на кого равняться! Ну, почти, — он тут же поправился.
Бенкендорф, видя, что ситуация выходит из-под контроля, вздохнул.
— Ладно. Один бокал. И для обсуждения литературных вопросов. Я присоединюсь позже, мне нужно закончить с этими бумагами.
***
Час спустя Бенкендорф, закончив работу, направился в гостиную. Оттуда доносился громкий смех и оживленные возгласы. Он открыл дверь и замер. Картина была достойна кисти какого-нибудь жанрового живописца. На полу валялись две пустые бутылки. Жуковский, расстегнув жилет, сидел на диване и, размахивая руками, что-то декламировал с пафосом: «И скучно и грустно, и некому руку подать…» Пушкин, полулежа в кресле, с красным от вина и смеха лицом, ему аплодировал. — Браво, Василий! Браво! «В минуту душевной невзгоды…» Это гениально! Это же про меня! Прямо в яблочко! — Нет, это про него! Лермонтова! — поправил его Жуковский, чуть не падая с дивана. — Я же говорю, талант! А теперь слушай моё. «Спящая царевна». Только специальная, нетрезвая версия! «Родила царица… ик… в ночь не то сына, не то дочь…» — Неправильно! — захохотал Пушкин. — У меня лучше! «Царь-отец… ииии… позвал к себе всех семерых богатырей и сказал: который из вас, мерзавцев, мою дочь опоил?» Бенкендорф стоял на пороге, и его лицо выражало всю гамму чувств — от ярости до невозможного умиления. Он подошел к Пушкину и взял у него из рук бутылку. — Кажется, профессиональная оценка вин перешла в их безответственное потребление, — заметил он сухо. — Александр! — радостно воскликнул Пушкин, хватая его за руку. — Ты только послушай, что этот юнец Лермонтов вытворяет. «Нет, не тебя так пылко я люблю!» Как тебе? Моё сердце молчит, а его уже в гробик собирается! — Очень поэтично, — сказал Бенкендорф, отнимая бокал и у Жуковского. — И очень грустно. Но, полагаю, на сегодня литературных изысков достаточно. — Ничуть! — возмутился Жуковский, пытаясь встать и снова плюхнувшись на диван. — Мы только начали! Мы же коллеги. Мы должны поддерживать друг друга в творческом кризисе! В итоге Бенкендорф, с трудом сохраняя серьезность, почти на руках отнес обоих «коллег» в спальню Пушкина. Жуковский тут же заснул сидя, прислонившись к стене, бормоча что-то о «злом гении» и «парусе одиноком». Пушкин же, уже почти без сознания, пытался расстегнуть пуговицы на своем жилете. — Помоги, Александр… — пробормотал он. — Кажется, меня… арестовали мои же собственные одежда… Бенкендорф, ворча, помог ему раздеться до сорочки и уложил на кровать. Потом повернулся к Жуковскому, который начал потихоньку сползать по стене. — Василий Андреевич, прошу прощения, — он вздохнул и снял с него жилет и ботинки, уложив рядом с Пушкиным. Он стоял и смотрел на них: его гениальный, взбалмошный поэт и его пьяный, сентиментальный друг, мирно похрапывающие в обнимку на одной кровати. Он покачал головой, накрыл их одеялом и вышел, гася свет.***
Утром картина была еще более сюрреалистичной. Первым проснулся Жуковский. Он сел на кровати, огляделся с выражением полного недоумения, попытался поправить торчащие волосы и, увидев спящего рядом Пушкина, ахнул: — О боже! Александр! Что мы натворили? Где мы? И почему у меня болит все, даже ресницы? Пушкин открыл один глаз. —Тихо, Василий… Ты меня в гробик уложишь раньше времени… и того… Лермонтова. В этот момент дверь отворилась. На пороге стоял Бенкендорф в безупречном мундире, с лицом, выражавшим ледяное неодобрение. В руках он держал поднос с двумя огромными кружками темного, дымящегося отвара. — Подъём, — скомандовал он голосом, от которого у обоих заныли виски. — Сию же минуту. Вы оба ведете себя как недоучившиеся кадеты. Выпить столько… в середине недели! Василий Андреевич, вы — воспитатель наследника! Александр Сергеевич, вы… вы вообще кто угодно! Выпить этот отвар. Весь. Без разговоров. Жуковский, морщась, сделал глоток и скривился. — О, это же чистейшая полынь! Александр Христофорович, это жестоко! — Это необходимо для протрезвления, — непоколебимо заявил Бенкендорф. — А теперь — завтрак. Овсянка. Без сахара. Пушкин, бледный, как его собственная сорочка, с тоской посмотрел на кружку. —Может, лучше расстрел? Более гуманно. — Расстрел будет после завтрака, если отвар не будет выпит, — парировал Бенкендорф. Они покорно выпили противную жидкость. Потом, за завтраком, под строгим взглядом графа, к ним потихоньку стало возвращаться чувство юмора. — Знаешь, Василий, — сказал Пушкин, ковыряя в тарелке овсянку, — этот твой Лермонтов… он, пожалуй, прав. «И скучно и грустно»… Особенно когда тебя кормят овсянкой под присмотром шефа жандармов. — А я вот что подумал, — оживился Жуковский. — Мы могли бы написать совместную поэму. «Два Александра и один похмельный Василий». Или «Как я провел ночь с гением под стражей». Бенкендорф, разливавший чай, фыркнул. Это было почти что смех. — Предлагаю другое название: «Как два литератора отправились на гауптвахту за пьянство и неподобающее поведение». — О, нет! — всплеснул руками Жуковский. — Только не гауптвахта! Лучше уж ваша овсянка! Александр, ты только представь: мы с тобой в камере, я читаю тебе свои баллады, а ты мне — свои язвительные эпиграммы на нашего тюремщика. — Он бы тогда точно перестал быть нашим тюремщиком и стал нашим сокамерником, — мрачно пошутил Пушкин. — За убийство из-за плохих стихов. Бенкендорф смотрел на них, и его строгое лицо наконец смягчилось. Он покачал головой, но в глазах читалось странное облегчение. Его Саша смеялся. Шутил. Был жив. И даже эта идиотская пьяная ночь и утренняя головная боль были частью этой жизни. Неупорядоченной, безумной, но жизни. — Ладно, — сдался он. — Гауптвахту отменяю. Но овсянку — доедайте. И чтобы к обеду от вас не пахло вчерашним подвигом. Мне нужно ехать с докладом к императору. И я не хочу краснеть, объясняя, почему от моих подопечных разит перегаром и остроумием.***
Идея родилась у Пушкина спонтанно, как и все его лучшие (и худшие) замыслы. Они возвращались с официального приема в Аничковом дворце. Бенкендорф, в парадном мундире, усыпанном орденами, был мрачен и молчалив. Прием был утомительным, и Пушкин видел, как граф буквально застегивает себя на все пуговицы, чтобы сохранить маску невозмутимости. — Знаешь, Александр, — не выдержал Пушкин, глядя на его застывшее лицо. — Ты напоминаешь мне сегодня памятник самому себе. Очень величественный, очень впечатляющий, но чертовски неудобный. Тебе бы надо размяться. — Мои физические упражнения ограничиваются утренней верховой ездой и прогулками, — отрезал Бенкендорф, не поворачивая головы. — И не нуждаются в твоих комментариях. — О, это не комментарий! Это предложение! — глаза Пушкина загорелись озорным огоньком. Он указал на каток, устроенный на замерзшей Фонтанке, мимо которого они проезжали. Народ веселился, падал, смеялся. — Смотри! Идеальный способ сбросить груз государственных забот! Бенкендорф бросил скучающий взгляд в окно. —Катание на коньках? Это занятие для щеголей и девиц. Мне не до́лжно. — Именно потому и надо! — не унимался Пушкин. — Чтобы вспомнить, что ты не только «должен», но и «можешь»! Дай я покажу тебе! Он неожиданно распахнул дверь кареты и крикнул кучеру: —Стой! — Пушкин, что за… — начал было Бенкендорф, но было поздно. Поэт уже выскочил на снег и потянул его за руку. — Идем! Пока никто не видит! Пять минут! Я умоляю! И что-то в его лице — не шалость, а настоящая, детская мольба — заставило Бенкендорфа дрогнуть. С громким вздохом он вышел из кареты. — Пять минут. И никому ни слова. Пушкин, сияя, потащил его к прокату коньков. Дальнейшее действие больше напоминало фарс. Великий и ужасный граф Бенкендорф, гроза декабристов и первая тень императора, неуклюже переваливался на лезвиях, вцепившись в руку Пушкина. — Пушкин, я сейчас упаду, и это будет международный скандал, — сквозь зубы произнес он, пытаясь удержать равновесие. — Ничего, я вас поймаю! — хохотал Пушкин. — Смотрите, как легко! Просто скользите. Он отпустил его руку. Бенкендорф сделал два неверных шага, замахал руками и с грохотом, достойным падения крепостной стены, рухнул на лед. Его шляпа укатилась под скамейку. Народ вокруг замер в изумлении, а потом раздался сдержанный смех. Пушкин, не в силах сдержаться, расхохотался первым, подъехал и протянул руку. — Ваше Сиятельство, разрешите помочь подняться? Бенкендорф смотрел на него снизу вверх, и по его лицу пробегали тени ярости, унижения и… невероятного, дикого веселья. Он вдруг тоже рассмеялся — низко, хрипло, по-настоящему. — Черт бы тебя побрал, Пушкин… — он схватил его за руку и потащил за собой, так что тот едва удержался на ногах. — Но раз уж я здесь… — с неожиданной ловкостью он поднялся, подхватил под руху ошалевшего поэта и понесся с ним по льду, совсем не так уверенно, как минуту назад, но с отчаянной решимостью. — …то хоть умру с музыкой! Они неслись, спотыкаясь, смеясь и цепляясь друг за друга, вызывая у прохожих сначала шок, а потом и улыбки. Это было так нелепо и так заразительно. Когда они наконец остановились, запыхавшиеся, у самого бортика, Бенкендорф, все еще держа Пушкина за рукав, тяжело дышал. Его лицо раскраснелось, глаза блестели. — Ну? Доволен? Я потерял все свое достоинство. Надеюсь, ты ценишь это. — О, я больше чем доволен! — Пушкин вытер слезу смеха. — Я в восторге! Вы были… великолепны. Ужасно, но великолепно. Их смех постепенно стих. Они стояли так близко, что пар от дыхания смешивался. Пушкин вдруг потянулся и стряхнул с плеча Бенкендорфа снежинку. Его пальцы задержались на грубой ткани мундира. — Спасибо, — тихо сказал он. — За что? За публичное унижение? — Бенкендорф не отводил взгляда. — За то, что позволил себе быть просто человеком со мной. Взгляд Бенкендорфа смягчился. Он огляделся — никто не смотрел на них прямо. Тогда он быстрым, почти невидимым движением наклонился и прижал свои холодные губы к его губам. Это был короткий, стремительный, соленый от снега и смеха поцелуй, полный скрытой страсти и обещания продолжения. — Это не значит, что я разрешаю тебе делать это снова, — пробормотал он, отстраняясь, но его рука все еще сжимала локоть Пушкина. — Конечно, конечно, — Пушкин сиял. — Это был единичный эксперимент. Как с крамолой в стихах. Строго запрещено, но иногда проскальзывает. Они вернулись в карету мокрые, растрепанные и невероятно довольные. Бенкендорф пытался снова надеть маску строгости, но это плохо получалось — уголки его губ предательски подрагивали.***
Дома, в прихожей, пока слуга принимал мокрые мундиры, Бенкендорф не удержался. Он прижал Пушкина к стене, в тени, куда не падал свет от лампы. — Ты совершенно невыносим, — прошептал он, его губы снова нашли его губы, на этот раз медленнее, глубже, без спешки. Его руки скользнули под камзол, ощупывая знакомые контуры тела сквозь тонкую ткань рубашки. — Ты сводишь меня с ума. Заставляешь валяться в снегу. Я… я никогда… Пушкин ответил на поцелуй с жадностью, впиваясь пальцами в его волосы, стряхивая с них остатки снега. — Я знаю, — выдохнул он между поцелуями. — Это потому, что я гений. Даже в разложении твоей железной дисциплины. Бенкендорф низко зарычал и, подхватив его на руки, понес в спальню, роняя по пути перчатки и забывая обо всех на свете правилах приличия. На этот раз его «единичный эксперимент» явно собирались повторить. И не раз.***
На следующее утро Жуковский, заглянувший на огонек, с удивлением смотрел на них за завтраком. Бенкендорф, в идеально застегнутом мундире, читал газету, но на столе рядом с его локтем лежала ветка сосны, явно принесенная с улицы. Пушкин же, сияя, как новогодняя елка, намазывал масло на хлеб. — Друзья мои, — поприветствовал их Жуковский. — Вы выглядите… необычно свежо! Неужто нашли новый источник вдохновения? Бенкендорф поднял на него взгляд поверх газеты. — Василий Андреевич, не начинайте. Иначе я прикажу вам прочитать вслух все докладные записки за вчерашний день. Пушкин фыркнул и подмигнул Жуковскому. — Не бойтесь, Василий. Наш шеф жандармов вчера открыл для себя новый вид гимнастики. Очень оживляет. Жуковский снова посмотрел на ветку сосны, на едва заметную царапину на щеке Бенкендорфа и на сияющее лицо Пушкина. Мудрая улыбка тронула его губы. — Понимаю. Ну что ж, рад, что мои уроки по оживлению сказочных персонажей не прошли даром. Даже для… самых суровых из них.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.