Несправедливости на марше

Ориджиналы
Джен
В процессе
NC-17
Несправедливости на марше
Описание
За 24 июня всегда наступает 25, даже если граната, летевшая в министра, застряла в проводах. Что делать, если в Шарите лежит третье лицо Веймарской республики? А если твою новорождённую родину рвут на части Уайтхолл, Берлин, красный Владивосток и белый Ростов? А если капитал в очках и с тростью требует предать все идеалы сразу — думая, что их тебе заменила животная жажда выжить? Ответы найдутся в прошлом, которое привело Софью, Рустема и Александра в Берлин. Хватит ли им смелости туда нырнуть?
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

19 октября 1918 года. София

— Тоже не можете заснуть? — скрип половиц аккомпанировал мягкому, мелодичному голосу Штефана. Софья стыдливо запахнула халат — несмотря на темноту, он казался ей сейчас абсолютно прозрачным. Слишком часто во флигеле появлялся тот, кто видел каждого из обитателей насквозь — до напряжённых нервов и жил, которые раньше помогали нестись вперёд, а теперь были годны лишь удерживать от окончательного падения. В сентябре к архистратилату Петру Алексеевичу на подмогу в борьбе с большевиками и газаватистами прибыл полк ВСЮР. На улицах патрульных казаков-инвалидов войны заменили молодчики в новых кителях. Новые порядки наступали и на рынке. Мена всего и вся уходила вместе с пестротой «ромейских денег». На прилавках всё чаще мелькали «червонцы» — хрустящие, с золотистыми краями и портретами Екатерины Второй в центре. Жизнь краснокирпичного флигеля тоже изменилась. По выходным, давая отдых Агафье, стали присылать приличные обеды. Стёпа как-то на радостях стянул котлету из индейки, но с непривычки едва проглотил кусок. Остатки были скормлены приблудному Барсику — чёрному в белых носочках. На посольском столе обосновались акварель, писчая бумага, свежие рисовальные карандаши, солидные книги – экономика, история, русская классика, служившая неплохим поспорьем к устным урокам. Штефана порадовали новой бритвой и свежими манжетами для рубашки, Агафью – чистыми полотенцами с завёрнутым в них мылом и передником с вышитыми на груди цыплятами. Источник всех этих благ воплотился в конце сентября, когда испанка обволокла Крестоградск своим ядовитым душным дыханием. Стёпу эпидемия от прогулок не отвадила. После очередной вылазки он вернулся ночью и, разгорячённый и усталый, рухнул спать, не раздеваясь.  Встать с постели утром Стёпа не смог: лоб его горел под агафьиной мокрой ладонью.  — Wunderbar, — шипел Штефан. — Jetzt sind wir einer Leprosorium. — Типун те на язык, индюк гамбургский! — фыркала Агафья. — Он молодой, оклемается. А вам сюда не заходить. Не знамо чем ещё заразите. — Как это понимать? — растерянно озирался сонный ещё Вальтер. — Где предлагаете… — Я не предлагаю, я сына лечу! — рявкнула Агафья. — Я не собираюсь подчиняться вашим варварским приказам! — вспыхнул Штефан, но смягчился, заметив знакомый силуэт в тёмно-сером пальто. — Софи, могу ли я помочь? Я умею уколы ставить… — Не надо пока уколов. Сварите лучше морс из брусники, — кивнула Софья на банки под столом в «кухнекабинете». — Должна же она когда-нибудь кончиться… Брусничное питьё не помогло. Когда Софья к вечеру, на гудевших и скрипевших от стояния в очереди ногах вернулась во флигель, он напоминал лазарет. Агафья раздражённо полоскала в железном тазу какие-то тряпки, пока на кухне свистел, надрываясь, примус. — Нашлёндрался по своим дружкам-кружкам, — бурчала она себе под нос. — Как прогулялись? Софья качала головой: в аптеках закончились даже бинты. У Байгера, где на стенах после ремонта ещё не просохла штукатурка, провизор с красным от насморка носом смотрел на посетителей из-за стекла, как взмыленный конь на капризных барышень, что просят папеньку "покатать на лошадке". — Ничего не поробишь, — пожимала Агафья плечами. — Хто вытерпит хворобу, тот живе буде. Разотрите пока лучше пана посла — горячий, как самовар. Аль вже нишо не допоможе? Воздух в «посольской» давил тёплой духотой. В запахе мужского пота разбивались на охвостья нот вонь уксуса и усыпляющий запах перечной мяты, которой были посыпаны углы и полка для образов, ныне пустовавшая. На раскладушке у окна, захлёбываясь лающим кашлем, метался Стёпа. Сквозь присвисты он, точно лирический герой дешёвого спектакля, бормотал:  — Так и сгину... без освиты... без мира... без революции... хде ж ти, мамко... як помру, то поховайте... Штефан жался к стене, стуча зубами от озноба. Простыни под ним смялись и напоминали теперь грязную пену на волнах зимнего Чёрного моря. Софья подвинула низкую табуретку на трёх ногах к койке и положила ему на лоб мокрую тряпицу. — Es stinkt..., — тряхнул Штефан головой. Софья, погладив пальцами его влажные волосы, выдохнула тихо: — Шшш. Es ist ein Arzneimittel. Sie werden sich bald erholen. Штефан не ответил, но дрожь его как будто смягчилась. Он, вероятно, погрузился бы в сон, если бы ни надрывный хрип с соседней постели. — Зовсим уж мертвяк, — качала головой Агафья и механически, с размахом крестилась.  Лицо Вальтера и правда напоминало теперь восковую маску: обросшие щетиной щёки впали, лоб блестел от пота, как вылизанная косым дождём мостовая, бледность кожи сменялась на кончике носа синеватой чернотой — точь-в-точь как на подушечках длинных музыкальных пальцев, что висели теперь бессильно, как отломанные от здорового стола высохшие ветки. Краснели только губы, но кровь на них уже засыхала, очерчивая рот бурыми разводами. Рой скользких слёз разбился мелкой стеклянной дробью и царапнул пищевод. Возвращаясь из аптеки, Софья видела, как грузили на телеги тела из госпиталя — с почерневшими руками и с глазами, в которых навечно застыли кошмары гриппозного бреда. — Vater, — слова с трудом пробивались сквозь сипение надорванного горла. — Ich bin nicht schuldig, ich schwöre es... ich bin ein Patriot geblieben... allgemeine Volksbewaffnung... wie... die französische Revolution. Слова разорвались на обрывки звуков, взорванные приступом кашля. Тело Вальтера изогнулось, как в столбняке — кровь брызнула на шерстяное покрывало. — Леворюсьеров полон дом, и уси хворобые, — ворчала Агафья и снова поворачивалась к Стёпе, держа в руках жестяную кружку. — Пей морс, кутёнок ты мой шелудивый... Остаток фразы утонул в визге клаксона, вскоре сменившемся постукиванием сапожных каблуков. Белый китель у входа в «посольскую» сверкнул своей белизной. — Поручик Лука Сергеевич Матвейский, адъютант по особым поручениям его высокоблагородия Андрея Петровича Лучникова. Вы, как я понимаю, лекарица Фатьянова? Софья несколько раз моргнула, но так и не смогла признать в подтянутом остроносом шатене смешливого пухляша, который на выпускном балу оттоптал своей двоюродной сестрице Кате все ноги. В Баку от него приходили письма, достойные не то фельетонов Аверченко, не то разящих скупой грустью новелл Мопассана: «Питер город прекрасный, но дорогой. Половину присланного маменькой спустил на «Мумм» и мамзелей», «Провалился на экзаменации. Барзиловский со своими аминами — чистая каналья», «Заступил вольноопределяющимся. Казарма душит, но к порядку приучает», «Майор Лучников ходатайствует о моём поступлении в юнкерское училище. Виленское! Для отчаяннейших из отчаянных!», «Окончил в числе первых! Дальше академия Генштаба — ждите меня в Крестоградск архистратилатом», «Не верь досужим басням о войне. Завтра отбываю в Минск с полком — узнаешь всё из первых рук», «Капитаны зубоскалят, что адъютант – это денщик-зубрила. Ну да лиха беда начало!». В шестнадцатом поток писем прервался, Мотия-старшая надела траурный чепец, а Катя повязала на фотокарточку чёрную ленту. И вот… — Мы к их превосходительству послу. Прохор, Михайло, пожалуйте лекарства! И, ради всего святого, выключите примус, пока здесь всё не загорелось! На стол «кухнекабинета» взгромоздилась, изгнав таз на пол, корзина высотой в половину стёпиного роста. Из неё на скатерть выпрыгивали пузырьки из тёмного стекла: рыбий жир, хинин, ипекакуана. — Всё сплошь индийское, — на лице Луки сияла довольная улыбка. — Заботятся о вас дорогие наши союзники. Получше, чем... он вам часом не проговаривался ни о чём касаемо ромейского двора? Софья пожимала плечами. Слишком много мыслей роилось и теснилось в голове, сжатой со всех сторон топотом, кашлем и кошачьим концертом запахов. Где катиного братца носило последние два года? Почему он сперва пропал, а после объявился в родном провинциальном городке, который ещё в гимназические годы величал исключительно «ссыльно-каторжным захолустьем»? Откуда в этом захолустье индийские снадобья для посла не то вражеской державы, не то и вовсе обречённой, сломленной страны? Лука кивал — не смиренно, а выжидательно, пока из корзины на тусклый свет керосинки выныривали рыжие апельсины, консервы с яркими английскими буквами на бумажных наклейках, бренди в бутылках с высокими горлышками, мешочки с чаем, колёсики адыгейского сыра и шоколад в алюминиевой фольге. — Когда его высокоблагородие узнали, кто обитает во флигеле, все заботы о вас поручили мне. Слава Всевышнему, Россия сможет гарантировать послу достойное обращение… Из комнаты донёсся новый приступ хриплого кашля. — Bessie... die gute Königin..., продолжал бредить Вальтер. — Sie könnten zwei leidende Nationen... Entschuldigung... Entschuldigung im Namen Deutschlands... Stefan... der Telegraph... nach Brüssel... Лука, прищурившись, поправил кивер. В серо-голубых глазах блеснуло то, что семь лет назад тянуло гимназисток плясать с ним до сбитого дыхания и выпрашивать «в знак вечной признательности» то веточку, то листик, то шерстинку с пальто. Софью же это пустое сверкание пугало — и тогда, и сейчас. — Прохор, вы в пластунах ходили, языка добывали… По-немецки разбираете? Прекрасно! Запишите, что их превосходительству требуется, и отправьте куда следует, — Матвеевский взглядом указал на Вальтера одному из казаков. Тот, взяв со стола карандаш и лист бумаги, шмыгнул в «посольскую» и плотно закрыл дверь. Визг петель царапнул барабанные перепонки. — А вы, Софья Денисовна, позаботьтесь о нём. Всем необходимым мы вас обеспечим. — Мы, поручик Матвейский, мы, полковник Лучников, или мы, генерал Деникин и ВСЮР?  Лука ответил по-осеннему прохладной усмешкой: — Учитесь мыслить масштабно, госпожа социалистка! Мы, Россия и её благодарные союзники. Политика тоже переживает лихорадку. Которую ваша кружковская братия проморгала, как коновал-неумеха. Вот только мир сильнее хвори. Да, кто-то уходит, но у держав по-настоящему великих хватает сил и стойкости пережить бурю. Германия — тоже держава, пусть её пока и терзают недуги. Но она должна поправиться. Как и посол. Надеюсь, вы понимаете, что это значит. С того вечера сияние белого кителя озаряло краснокирпичный флигель каждый день. Около десяти утра Матвейский — он настойчиво просил называть себя «Лукой Сергеевичем» — переступал через порог, оценивал чистоту и порядок, хвалил ассамский чай, заваренный Агафьей, и прислушивался к тревожным снам Стёпы о «вихрях враждебных» и «алых знамёнах». Софье поручик приносил то ленты — бледно-розовые и светло-голубые, «чтоб природный огонь глаз не соперничал с цветом», то кленовые листья с очерченными прожилками.  И всё же больше всего внимания уделялось «их превосходительству». Когда озноб и ломота отпустили Штефана, Лука провёл у постели «будущего господина доктора Лентца» почти час, расспрашивая: на каком транспорте «господин доктор посол» прибыл в Ромейю? Как принял его двор? Кто из обитателей Константинополя был с немецкой делегацией дружелюбней прочих? Как складывались отношения с императрицей-матерью Феодосией? С матроной-патрикией Екатериной? С зости патрикией Василисой Арктией? С самим Вальтером поручик вёл себя деликатнее и тоньше. В первый день октября, хмурый и промозглый, Лука принёс в «посольскую» аккуратный чайник и, точно невзначай, осведомился: — Возможно, вы предпочитаете кофе? Не уточните сорт? Его высокоблагородие может подобрать что-то новое — бразильское, например. Знаю, некоторые запахи и звуки могут будить... воспоминания. В другой раз, когда Вальтер решился снова взять в руки карандаш, Лука тихо опустил на стол пару перчаток из козьего пуха. — Прекрасно согревают пальцы. Не дают уставать. Василиса Сергеевна надевала такие на долгие церемонии... — Я помню об этом, — сухо кивнул тогда Вальтер, откладывая в сторону «Бесов», испещрённых пометками на полях. — Екатерина Михайловна носила тоже. Она была в их, когда кинула чернильница... чернильницей? Когда бросила красным в меня. — Надо же! Она всегда казалась такой сдержанной, такой деликатной... Особенно в глазах различных, гм, сторонников автономий и свобод. Внутри Софьи заскрёбся чёрный червячок подозрения: задумавшись, она вышила два ряда не тем цветом. Необходимость распороть и пересчитать кресты вернула мысли в прежнее русло, пока Лука продолжал петь дифирамбы Тарусской: — Воплощение стоицизма. Безбрачная матрона, всегда или с книгой, или с чётками в руках. В субботу утром — беседы-чтения этих всех Чхеидзе и Гегечкори. В воскресенье — церковь, последняя к причастию. Без украшений, без шёлковых платков и бархатных платьев. Мать наследника в чёрном льне и простом шерстяном пальто. Почти монахиня, вам так не кажется? — Когда забрали Константинополь большевики, — чеканил Вальтер, — сошла она с ума. Она называла меня... Со-у-тча-снихь... — Соучастник? — вопросительно поднимал брови Лука, позволяя посольской речи течь, как горному ручью — по ведомым лишь ему ложбинкам и расщелинам. — Не подскажете, когда это произошло? — Зима семнадцать, кажется, — морщил лоб Вальтер. — Тифлис, декабрь. Газаватисты в азербайджанской феме. Бобриновский-преемник в Старому… Старый… Старом Баку. Стратиг Чавчавадзе хотел идти в Ереван — христиан защищать. Она хотела Баку. Не к газаватистах… простите, газаватистам. К маленьк… маленькому стратиг-законный брат императора.  — Законный брат? — поправил Лука. — Шурин, хотите сказать? Брат жены? — Genau. Я шёл к ней с доклада… докладе… с докладом Чавчавадзе. Она не хотела слушать. Я сказал, Бобриновский-младший будет всё равно убит газаватистам. А она… она кричала «Соучастник» и била чернильница раз... раз-била чернильницу. В той чернильни... чернильнице были красные чернила. Красный — это есть цвет, вы понимаете. Она разбилась. Екатерина кидала в меня. Я смог шаг назад сделать. Вся Provinzenkarte... Стёпа, увлечённо раскрашивавший форзац учебника географии, уронил на Ромейю алую каплю. Акварельная кровь, сорвавшись с волоска кисточки, коснулась Баку, сползла по Армянской феме, слегка задела Картвелию и, наплевав на границы фем и фронтов, скользнула вниз, к Анатолии. Вальтер коротко цокнул языком. — Как тогда. Только задела Крестоградск она. Крестоградск или Ставрополь? — Хороший вопрос, и весьма прикладной для людей такого уровня, как мы. Пока на него нет ответа. Антон Иванович занят иным. Александр Васильевич… впрочем, о нём в следующий раз. — Имя городу должен вернуть трудовой народ, — пробурчал Стёпа, но Лука этого как будто не заметил. — И вы так спокойно это стерпели? — Она была жертвой императора, — пожал плечами Вальтер, макая карандаш в стакан для промывания акварельных кистей. — Ей было восемнадцать лет, когда он сделал матроной-патрикией. Чтобы она стала матерью принца. Матерью… im biologischen Sinne. Императрица Феодосия была злая. Но она не могла… она не могла стать матерью. Василиса говорила что-то о наследственности. — Виттельсбахи, — усмехнулся Лука. — Наследственность и в самом деле тяжёлая! Виттельсбах по матери, Бобринская-Бобриновская по отцу, валиде на троне трупа Османской империи… Вы хотели добавить? — Василиса рассказывала. Два раза в неделю. Бархатный халат. Рубиновые покои. Василиса говорила, что Екатерина говорила, он был то нежный, то грубый. А отец, Михаил Тарусский…, — зажмурился Вальтер, будто видя перед собой знакомое лицо. — Он говорил: искупление! От натуги у Софьи хрустнула нитка. — Искупление, — повторил Лука, смахивая пушинки с кивера. — К слову-к слову, пришёл ответ из Брюсселя. Они благодарны Германии за то, что сохранила совесть и волю к миру, несмотря на... обстоятельства. И рады, что именно вы протянули руку помощи и тогда, и сейчас. Особенно учитывая факт, что там тоже Виттельсбахи. — Брюссель? Совесть? — лицо Вальтера вытянулось. — Что вы имеете в виду? — Вы забыли? Как же так! Вы ведь должны быть нам благодарны! Понимаете, когда вы лежали совсем больной и задыхались в этом городишке, мы…, — Лука испытующе принялся сверлить взглядом Стёпу, который насвистывал себе под нос что-то неприлично бунтарское. — В общем, мы отправили в Бельгию телеграмму с теми словами, которые вы высказали на пике чувств. — Последний раз, выразившись на пике чувств, пан посол сюда и усвистал, — заметил Стёпа, глядя, как уши Вальтера наливаются пунцовым. — Мы не могли оставить без внимания последнюю волю гостя, — продолжал Лука. — Вы были при смерти. Спасибо полковнику Лучникову, архистратилату Арктосу и лекарице Фатьяновой... Карандаш хрустнул в кулаке Вальтера. — Aber das kann als ein Hochverrat angesehen werden! — лицо его побледнело сильнее, чем на пике болезни. — Об этом переживать не стоит. Ваше новое правительство более миролюбиво. И потом…, — шёпот жалил кладбищенской шахматкой, — признайтесь себе, мы сказали вслух то, что вы в себе подавляли. Мы решились быть милосердными к вам внутреннему. — О чём вы говорите? — «Г» Вальтер произносил на манер Стёпы и Агафьи, но Лука изо всех сил скрывал снисходительность. — Какое, zum Teufel, новое правительство?! — Либеральное. Во главе с принцем Баденским. Уже неделя как у власти. Пока там национал-социал-демократы, что голосовали за военные кредиты. С другими сложно — одни в тюрьме, другие... да, вы правы. Я уточню у архистратилата, как вернее именовать наш прелестный город. После этого визита Вальтер огрызнулся на Стёпу, когда тот попытался завести разговор о Бебеле и женщинах в социализме. Вечером за ужином он, вопреки возмущению Софьи, влил в себя три рюмки бренди и отправился спать, яростно хлопнув дверью. Стёпа после этого с минуту продолжал жевать галушки и упоительно чавкать, но, когда Агафья вышла в "купальную" притушить примус, выпалил: — А правда, что пане посол теперь из наших? Из социалистов-интернационалистов? Штефана тряхнуло, как будто через него пропустили весь ток Бакинской электростанции. — Что вы себе позволяете?! — Это всё новое вашенское правительство. Поручик рассказал, они там все красные и за мир. Пан посол аж цельную телеграмму отправив, коли хворый валявси. Перед Бельгией повинился, а та и рада! Эх, мы на горе всем буржуям... А шоколад у вас остался? Я товарищей угощу! — Господин поручик принёс шоколад послу, а не вашим, — скривился Штефан, — так называемым товарищам. Угостите лучше Софью... Денисовну. Если она не возражает. Чёрный ломтик — горько-сладкий, с лёгкой кислинкой от апельсина — растаял во рту под тёплой волной крепкого чая. Софья закрыла глаза не от удовольствия — скорее от растерянности. Интрига вокруг Вальтера вилась вокруг шеи лаской — согревала посреди умершего в сердце родного города, игриво щекотала клетки, ответственные за политику и, навсегда превращённые в споры, позволяла чувствовать себя тёплой и живой. В красных стенах флигеля политики было больше, чем в Шемахинском кружке — ею можно было умываться, питаться, дышать. Вот только на языке это оставляло щекочущий пепельный привкус, а в груди — увесистые гири ожидания укуса в сонную артерию. Октябрь полз серым составом, гружёным дождями и тучами, когда во дворе флигеля вновь завопил клаксон. Солдат в новой, с иголочки шинели, с бело-красной арктосовской кокардой на фуражке, пробасил: — Посол Хермании? К завтрему за вами прибудут. С самим хенералом Деникиным разговаривать будете за телеграмму. — Смогу ли я дезавуировать заявления? — сипел Вальтер со спиртовой повязкой на горле. — Это уж как хенерал решит, — сморщился солдат, будто услышав что-то неприличное. Вечером обитателям флигеля принесли «Neue Zürcher Zeitung». К краешку была приклеена записка с язвительно прыгающим почерком: «Привет от вашего доброго друга Морица Ф.». Софья сглотнула тошноту, когда Штефан, прокашлявшись, начал переводить написанное на первой полосе — тихо, размеренно, будто проглатывая новость по кусочкам: «От имени Германского государства, уполномочившего меня представлять его в Ромейе, и немецкого народа, к коему я себя причисляю по культуре и воспитанию, приношу искренние и глубокие соболезнования всем, без различения языка и нации, бельгийским жителям, потерявшим здоровье, имущество и близких из-за злодеяний армии кайзера; прошу прощения за разрушения и бесчинства, которые мои соотечественники, ведомые преступными приказами, творили на вашей земле, подобно своим предшественникам в африканских колониях; заявляю, что направление моё в Ромейю совершалось не только лишь с целями сепаратного  мира, заключённого 7 мая 1917 года в Константинополе, и прекращения уже проигранной войны, но и с целью пресечения противных этой войне толков, которые велись мной и коллегами по «Обществу 1914 года»; выражаю надежду на восстановление соседских отношений и на готовность властей моей страны приложить усилия к этому восстановлению». Шелест газеты смешался со вздохом Вальтера. Штефан поправил волосы дрожащими пальцами: — Нас повесят и скормят собакам, господин доктор… посол. Если миссию ещё не отозвали. — Собаки будут воротить от нас нос: мы слишком пропахли Ромейей, — запрокинул Вальтер голову. — Нет, Ялмар, конечно, называл мою миссию отсроченной казнью за Wehrkraftzersetzung. Но я не думал, что роль палача возьмёт на себя этот фанфарон в перчаточках! — Ферзетцунг…, — щурился Стёпа, оторвавшись от тарелки с борщом. — Вас сюда за пораженчество сослали, шо ли? Як Розу Люксембург? — С Люксембург поступили порядочней! Её посадили в Бреслау по приговору суда, а нас, — фыркнул Штефан, — без разбирательства и права на защиту в Крестоградск вышвырнули! — Это вже як Софью Денисовну, — тихо бросила Агафья, вытирая очередную миску. — Vor der Wehrkraftzersetzung sind alle gleich. Die deutsche Armee wird durch Wasser, Himmel und Gott diskreditiert. Nicht nur durch mich, — завершил Вальтер. — Германская армия есть дискредитируема водой, небом и Богом сейчас. Aber doch. Завтра мы побеседуем с генералом. Он должен меня понять. После ужина никому из обитателей флигеля не спалось. Агафья в «людской» бормотала молитвы, но всякий раз сбивалась и, фыркая, начинала заново: — Помилуй, Господи, раба твоего… цикаво, а за иудея не грех молиться? Они ж вроде из племени Христа? Аль те, что нынче, от него далеки? Тьфу ты, лучше «Символ» прочту, шоб дурь в башке не заводилась! Верую во единого… Софья щурилась над вышивкой: в тусклом свете керосинки лиловые и бордовые нитки сливались со светло-коричневыми, отчего поутру на канве часто распускались розы цвета молочного шоколада. В игольное ушко не без натуги пролезла светло-зелёная шерсть. Два маленьких, в четыре крестика, рядка — и в ткань уткнулся жирный, как осенняя муха, узел. Не желая отвлекать Агафью от молитвы, Софья набросила на плечи халат и осторожно, пытаясь не будить визгливые половицы, вышла в кухнекабинет за ножницами. Комната купалась в сизом полумраке, поразительно светлом и чистом для позднего октября. Под ногами плескались крошечными серебристыми рыбками рассеянные отблески звёзд. Дух жирного мыла и горячего пара осел, оставив место тонкому аромату индийских апельсинов. — Тоже переживаете за господина доктора? — голос Штефана сначала заставил вздрогнуть, но уже через минуту наполнил странным умиротворением, несмотря на приглушённое бормотание за дверью «посольской»: — …права владения, пользования и распоряжения особняком в Берлине, на Кёнигзалее 22, да будут переданы в полной мере фрау Матильде Ратенау, урождённой Нахман… — Немного, — прокашлялась Софья, изгоняя из горла склизкий ком. — Вы не видели здесь ножниц? Маленьких, с позолоченными кольцами? — Этих? — сверкнуло что-то в ладони Штефана. — Простите. Мне… тоже подумал, что нечто подобное рукоделию поможет справиться с тяжёлыми мыслями. Взгляните! На скатерти раскинулись вырезанные из апельсиновых корок цветы, деревья, тропические птицы и звери. Некоторые были знакомы Софье по урокам географии, другие же она видела впервые. — А это кто? Похоже на морскую свинку. На медицинском факультете держали… Штефан сжал корку в ладони — неведомая зверушка обречённо хрустнула, растекаясь по комнате цитрусовым запахом. — Это… почти что свинка. Кузина Мануэла присылала фотокарточки из зоопарка в Петрополисе, хоть в Минас-Жерайс их тоже хоть отбавляй. Зовутся «капиваро». Ласковые, привязчивые звери. Впрочем, Мануэле слишком многие кажутся ласковыми… — Кузина? Минас-Жерайс? Это в Бразилии? Штефан кивнул, выпустив в ночную синеву скупой вздох. Голова его легла на длинные пальцы изящных ладоней, сорочка на спине разгладилась от натуги. — Господин доктор говорил о том, почему я не питаю тёплых чувств к Ромейе. Он был прав, но упустил важные тонкости. Впрочем, для человека его склада такой взгляд понятен. Вся эта полудетская открытость миру, искреннее и горячее восхищение «неэкзотической экзотикой» — выздоровление от старых замашек «истинного европейца», возмущение творимым в Намибии и прочее. А я… Штефан поднял на Софью подёрнувшийся влагой взгляд. В голосе появилась расстроенная хрипотца. — Я могу сочувствовать жертвам варварства фон Тротты. Я даже могу всплакнуть над индейцами из книг про зверства конкистадоров, если у автора будет столько же таланта, сколько у Хаггарда. Но воспринимать весь этот «Новый Свет» и его азиатские подобия всерьёз — помилуйте. Слишком… Слишком тяжело для меня лично. Одно такое порождение тропиков уже отняло у меня дорогого человека. Софья опустилась на стул, её руки сомкнулись в замок. — Ту самую кузину? Скупой кивок. Слеза, остановленная у виска. Горечь баритонной хрипотцы на языке. — Мой дядя — тот, что проигрался на бирже — был на самом деле человек довольно беспутный, но при этом добрый. От какой-то не то модистки, не то танцовщицы, не то эльзаски, не то бельгийки, он прижил милую девочку. Чтобы обеспечить ей будущее, оставил её моим родителям на воспитание, а сам подался в охотники за капиталом. Мануэла унаследовала невесть от кого изящество, артистизм и какую-то странную способность влюблять и любить. Штефан покосился на ладонь, где лежала, истекая соком, смятая фигурка капибары. — Она собирала для меня каштаны. Мы вместе мастерили игрушки. Потом она разыгрывала с ними пьески, как в кукольном театре — и всегда с хорошим концом. Забавно — у меня как будто появилась собственная дочь, и это… немного примирило меня с собственными родителями. Они ведь были против моих академических устремлений. Считали, что я должен изучать полезное, практичное, то, за чем будущее. Как господин доктор. — Господина доктора это не спасло, — тихо заметила Софья. — Меня, впрочем, тоже. Врач — самая практичная профессия в Ромейе: отработав четыре года за хлеб и воду в фемных больницах, можно дерзнуть и податься в Апсны. Или в Никомедию, если есть средства на стол и квартиру. Учителям труднее. Но… — …но время не пощадило то счастье, — продолжал Штефан, ведомый своими мыслями. — Когда родителей не стало, а дядя проигрался на бирже, я был слишком занят обеспечением себя. Да и кто доверил бы мне, сироте-холостяку без степени и явственного рода занятий, ребёнка — пусть и ласкового, пусть и разумного? За воспитание Мануэлы взялась наша общая с ней родственница, графиня фон Майнхардис. Приехала к нам из своей Пруссии и перековала весь дом в казарму! В Кёльне одно время даже ходило выражение «Не будь таким майнхардисным» — чванным, то есть. Естественно, дух Мануэлы пришёлся старой карге не по душе. Она сбагрила девочку в какую-то школу под Потсдамом. Я пытался писать! Выбить свидание! Отказывали! «Вредное влияние». Хотя они там и без меня прекрасно справлялись! Когда Мануэле исполнилось шестнадцать, в пансионе случилось, как выразилась та родственница, «нечто скандальное». Я не знаю, что именно произошло — зная графиню, причиной тех чёртовых истерик могла быть лента не того цвета, недостаточно глубокий реверанс — что угодно!  Поток раскалённых фраз оборвался натянутой струной. Штефан дышал, как загнанная гончая. Софья поднесла стакан воды — безмолвно, бесшумно. Капибара скрылась под её ладонью. — Мануэлу забрали в графский дом, — Штефан едва удерживался от всхлипываний. — Я видел её там единожды. Потухшие глаза. Прямая, как вытесанный кол. Прикосновения — колючий иней. Из неё как душу вынули. Вынули — и вышвырнули с глаз долой. Штефан осушил стакан на вдохе. Так в бакинском порту грузчики после получки глушили арак. — Её взял в жёны Карлос Аугусто Пена. Бразильский плантатор, денег немерено. Его двоюродный дядя, кажется, потом выбился в какие-то министры. Или в президенты? Неважно! А Мануэла… от неё остались фотокарточки. Слова, политые этикетной патокой. И пустота под сладкой оболочкой. Как конфета, из которой высосали начинку! — Вы уверены? — В чём? — ярость Штефана хрустнула, столкнувшись с голосом Софьи. — В её пустоте. В том, что, утратив детскую артистическую непосредственность, ваша кузина не взрастила в себе что-то ещё. — Что можно было взрастить в себе там? В Бразилии! Она ведь неспособна дать Мануэле то, что отняла Пруссия! Это ведь место ссылки… Последние слова прозвучали с сомнением, трепеща, как истончившийся ситец на ветру. — Или место спасения, — произнесла Софья едва слышно. — От тёти. От позора. От ханжества. Штефан застыл, глядя куда-то вдаль — не на фигурки, не на ножницы, не на тонкую полоску света из «посольской». Казалось, он видел за столом кузину Мануэлу — то ли в форме «тюремного» пансиона, то ли в вычурном наряде, с головным убором из орхидей и веером из пеликаньих перьев. — Возможно, мой друг…, — выдохнул Штефан в сизую вечность ночи. — Но… разве могут такие страны, как Ромейя, быть местом спасения? — Парадоксально, но случается и такое. У нас в больнице служила медсестрой одна апснинка, Мария. Её жених Жакып впутался в какую-то авантюру в Семиречье. Его должны были казнить, а он — отчаянный человек — бежал в Ромейю! Сюда, на Север! Все говорили: дурак, самоубийца. А он прибыл, когда Христофор III концы отдал и всем уже было всё равно. — Увлекательно, — заметил Штефан. — И где они теперь? Софья пожала плечами: — Подались куда-то после объявления мира. В Полянию, должно быть — там не казнят. В кухнекабинете зазвенело молчание — не опустошённое, не накалённое тревогой, а полное понимания и примирения — зарождающегося, не готового ещё распустить лепестки, но пьющего жизнь из каждой капли воздуха. — Мне нужно подумать, Софья, — запнулся Штефан. — Доброй ночи. И… если вы пожелаете рассказать что-то ещё из ваших ромейских историй… Wilkommen, meine Freundin. Пусть с вами завтра пребудет удача.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать