Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
— Ненавижу их всех.
— Всех? — Уильям бросил на него быстрый взгляд, в котором промелькнула та самая старая, закаленная в огне и тумане искра.
Пьер помолчал, смотря на мелькающие огни. — Нет. Не всех, — он сказал это тихо, почти невнятно.
— Париж не создан для дружбы. Он создан для любви или для ненависти. А для всего остального… Поэтому есть только ты. Ты не в счет.
Примечания
!Важно! В первую очередь это сборник работ, и иногда в главах могут быть небольшие различия по одному и тому же пункту( ну или просто неупоминание в моменте) все сделано чтобы больше раскрыть их отношения и ту динамику которую я в них вижу, сборник будет пополнять по мере редактирования и написания новых работ, но большая часть глав является небольшими отдельными работами( лично для меня даже законченными наверное). Что ж, приятного чтения)
Посвящение
Посвящено всем тараканам в моей голове. Спасибо им за такую фантазию и все моральные травмы.
Чердак над бездной. 1941 год.
25 декабря 2025, 10:55
Воздух в Париже был густым и липким, как похлебка из брюквы, которой теперь кормили его жителей. Он впитывал в себя все: запах сапог на мостовых, едкий дым от мокрого угля, кисловатое дыхание страха. Пахло капитуляцией. И Берлином.
Берлин не просто был здесь. Он был везде. Его тень, длинная и прямая, как линия построения на плацу, падала на каждый бульвар, на каждый мост через Сену, которая текла теперь словно бы медленнее и тяжелее. Пьер чувствовал его холодную, методичную волю, как ледяной штырь в основании черепа. Его «вращали» это было самое точное слово. Каждый приказ, каждый пропуск, каждый перекрашенный указатель – всё было частью механизма, в который его тело-город пытались превратить.
Пьер, как и его город, стал тенью самого себя. Щеки впали, в глазах, помимо вечной ироничной искры, поселилась глубокая, невысказанная ярость. Он сидел в полуразрушенном ателье на Монмартре, где когда-то шили платья, сводившие с ума мир. Теперь здесь пахло пылью, мышами и тленом. Он курил последнюю из пачки отвратительных сигарет, которые ему «милостиво» позволяли иметь.
И тогда он почувствовал. Не услышал и не увидел. Именно почувствовал, как старый, глубокий шрам на его сущности – шрам от разрыва с Темзой, от Столетней войны, от тысячи крупных и мелких предательств – заныл и затрепетал. Это было похоже на вибрацию в рельсах перед поездом. Призрачный, но неистребимый запах: лондонского тумана, смешанного с речной сыростью, угольной копотью «Блица» и… чем-то неуловимо родным. Горечью крепкого чая и старого виски. Уильям.
«Нет, — прошептал Пьер про себя. — Нет, ты идиот. Самоубийца. Если он почует…»
Но было позно. Он уже знал, куда идти. Их место. Чердак старого дома недалеко от площади Пигаль, куда они век назад сбегали от своих королей, министров и дипломатов, чтобы просто быть Пьером и Уильямом – двумя вечными соперниками, нашедшими в ненависти форму страсти пожирательной любви.
Поднимаясь по скрипящим ступеням, Пьер думал только о том, как он его возненавидел. Как будет кричать, плевать, бить. Как напомнит ему о Дюнкерке, о бегстве, о брошенных на произвол судьбы солдатах, о котором кричали все газеты правительства «Виши». О том, как он остался один наедине с Берлином и его холодной, всепроникающей хваткой.
Он откинул люк. На чердаке, в луже лунного света, пробивавшегося через запыленное слуховое окно, стоял Уильям.
Он был почти неузнаваем. Не тот чопорный джентльмен в безупречном костюме. Перед ним стоял воин, изможденный, но не сломленный. Пальто было в пятнах и с порванным рукавом, под глазами лежали темные круги, как следы от пожаров, полыхавших в Сити. Но глаза… глаза горели тем же холодным, несгибаемым пламенем, что и во времена Кромвеля, или когда он один противостоял армаде. В них была ярость, усталость и что-то невыразимо острое, чего Пьер не видел в них очень давно.
Они молча смерили друг друга
взглядами – два призрака былого величия.
— Ты, — голос Пьера прозвучал хрипло, словно его горло ржавело от невысказанных слов. — У тебя хватило наглости. Приехал полюбоваться? Убедиться, что твой великий соперник окончательно превратился в проститутку при оккупационных войсках?
— Заткнись, Пьер, — голос Уильяма был низким, сдавленным, как будто он тоже неделями не говорил, а только отдавал приказы сквозь грохот зениток. — Я здесь не для твоих дешевых драм.
— А для чего?! Для чашечки чая? О, прости, у меня есть только эрзац-кофе из желудей! Или ты привез его с собой, как в старые добрые времена? — Пьер заходил по чердаку, его жесты были резкими, истеричными.
— Я здесь, потому что должен был. Потому что… — Уильям запнулся, что для него было несвойственно. — Потому что я не мог не знать. Как он с тобой.
Эти слова, сказанные тихо, обрушились на Пьер тишиной громче любого крика. Вся его напускная ярость схлынула, обнажив голую, дрожащую от боли и унижения рану.
— Как я? — прошептал он. — Ты хочешь знать, КАК Я? Он везде, Уильям! Он в ритме марша, который слышен даже ночью! Он в моих газетах, в радиоэфире! Он входит в каждый мой дом без стука! Он… — голос Пьера сорвался. — Он смотрит на меня, и я чувствую, как мой собственный свет гаснет. Как мой шик становится жалким фарсом. Он не насилует, он… он заставляет меня соглашаться на это. День за днем. И где же был ты, когда это начиналось? Где был твой флот? Твои обещания?
— Я был там, где должен был быть! — наконец взорвался Уильям, сделав шаг вперед. — Я горел, Пьер! Мои дети гибли под бомбами каждую ночь! Мои доктора, мои церкви, мои улицы превращались в пыль! А ты… ты просто сдался. Без боя.
— БЕЗ БОЯ?! — Пьер бросился на него. Это не был удар, это было падение. Он вцепился в Уильяма, тряся его. — Tu as vu nos champs après la Marne? Tu as vu la fleur de la nation entière couchée dans la boue?! У меня не было сил, чтобы это повторить! А у тебя… у тебя был проклятый пролив! У тебя всегда есть твой проклятый пролив!
Их губы сошлись. Это не был поцелуй. Это было столкновение. Укус, в котором смешались горечь, соль, яд обид и невысказанный, дикий, животный страх потерять друг друга навсегда. Это был акт агрессии, утверждения, мести и отчаянной проверки: «Ты жив? Я жив? Мы еще здесь?» Пьер оторвался, тяжело дыша.
— Ненавижу тебя, — выдохнул он, и в этих словах была вся правда. — Я ненавижу тебя за каждый мирный день, который ты провел на своем острове, пока я учился жить под сапогом. Я ненавижу тебя за то, что ты заставил меня бояться не за себя, а за тебя, если ты придешь.
— Молчи, — прошипел Уильям, и его руки, сильные, привыкшие теперь не к перу, а к оружию и развалинам, впились в плечи Пьера. — Ты думал, мне было легко? Смотреть на карты, знать, что он там, с тобой, что он делает с тобой… Каждый день я ждал вестей, что ты сломался окончательно. Что ты стал им.
— Не говори о нем! — закричал Пьер, но это уже был не гнев, а что-то вроде мольбы. — Ne prononce pas son nom ici, putain!
— Ты мой, — сказал Уильям, и в его голосе не было романтики, только ледяная, тотальная убежденность собственника и старого врага. — Мой. Даже если тебе придется носить его цвета. Даже если весь мир забудет, кто ты. Ты мой. И я пришел доказать что я, тоже всегда твой.
Он толкнул Пьера к груде старых холстов, покрытых пылью. Не было нежности, не было прелюдии. Это была церемония восстановления – возвращения своей территории. Борьба за власть в ее самой примитивной форме.
Они дрались, срывая с друг друга одежду: потертое пальто Уильяма, поношенный пиджак Пьера. Ткань рвалась под их руками. Пьер сопротивлялся, царапался, пытаясь укусить, но в каждом его движении была не истинная попытка остановить, а яростное соучастие в этом разрушении. Ему нужно было чувствовать боль, отличную от той, что причинял Берлин. Ему нужно было чувствовать что-то реальное.
Когда Уильям грубо перевернул его, прижав к холодным, пыльным половицам, Пьер зарычал: "Sale bâtard... fais-le, alors! Détruis-moi, puisque c'est tout ce que nous savons faire!"
Он не просил бережности. Он не хотел ее. Он хотел, чтобы это было так же больно, обидно и неизгладимо, как шрам от их истории.
Уильям вошел в него резко, без подготовки, одним властным, утверждающим движением. Пьер вскрикнул. Коротко, хрипло, больше от ярости, чем от боли. Он впился пальцами в гнилое дерево пола, костяшки побелели. Каждое движение Уильяма было словно удар молота по наковальне: тяжелое, методичное, неумолимое. Это не было наслаждение. Это была пытка и катарсис одновременно. Каждый толчок будто говорил: «Я здесь. Я жив. Ты жив. Мы ненавидим друг друга. Мы нужны друг другу».
Пот тек по вискам Пьера, смешиваясь с пылью на полу. Он задыхался, и в каждом выдохе вырывались обрывки слов: — Сволочь… предатель… Je ne te pardonnerai jamais... jamais de la vie…
— И не прощай, — хрипло дышал ему в ухо Уильям. — Но запомни… это. Запомни, кто ты.
Он одной рукой вцепился в волосы Пьера, оттягивая его голову назад, заставляя выгнуться дугой. Боль и невероятная, извращенная близость смешались в один огненный клубок внизу живота. В этой жестокости, в этой полной потере контроля, Пьер на мгновение ощутил себя свободным. Свободным от Берлина, от войны, от стыда. Он был просто телом, которое ненавидит и желает другое тело с одинаковой силой.
Когда Уильям, сдавленно выругавшись, достиг пика, Пьер уже не сдерживался. Его собственное освобождение нахлынуло волной унизительного, животного удовольствия, вырвавшегося со стоном, больше похожим на рыдание: "Mon Dieu... William... espèce de salaud..."
Он кончил на грязные полы, тело билось в мелкой дрожи от нахлынувших чувств.
Наступила тишина, нарушаемая только их тяжелым, сопящим дыханием. Запах пыли, пота, секса и старого дерева висел в воздухе. Запах их личного, грязного, непобедимого маленького Ада.
Пьер лежал, не двигаясь, чувствуя, как боль и жар медленно расходится по его телу. Он смотрел в черноту крыши над головой.
— Если он узнает, что ты был здесь… — тихо начал он.
— Пусть узнает, — перебил Уильям, садясь и подтягивая в объятья Пьера. Он достал смятую папиросу, руки слегка дрожали. — Потому что мы переживем его. Мы пережили всех. Черную смерть, твоих королей, мою революцию, Наполеона. Переживем и этого выскочку с его новым порядком.
Он затянулся, и кончик папиросы осветил его изможденное, решительное лицо.
— И когда это случится, я приеду сюда официально. Я выпью чашку твоего отвратительного кофе на Елисейских Полях. А ты будешь ненавидеть каждую секунду этого. И это будет означать, что мы снова в игре. Мы. Только мы.
Пьер медленно поднялся. Все тело ныло. Он подошел к слуховому окну, глядя на спящий, затемненный, чужой Париж. На его улицах патрулировали солдаты в серо-зеленом.
— Убирайся, Уильям, — сказал он беззлобно. — Avant l'aube. Et avant que je change d'avis et que je te livre par pure méchanceté.
За его спиной раздался короткий, сухой смешок. Потом звук застегивающейся ширинки, шаги. Уильям остановился рядом с ним у окна, их плечи почти соприкасались.
— До следующего раза, Пьер.
— J'espère qu'il n'arrivera pas, ce 'prochaine fois'.
— Но мы оба знаем, что будет.
Уильям сделал шаг к люку, затем резко остановился, обернулся и одним быстрым движением снова оказался рядом с Пьером. Прежде чем тот успел что-то сказать или отпрянуть, Уильям наклонился. Его губы, сухие и горячие от недавнего напряжения, прикоснулись не ко рту, а к оголенной шее Пьера, чуть ниже линии роста волос, там, где пульсировала живая, уставшая артерия. Поцелуй был не страстным и не нежным. Он был меткой. Быстрым, тихим, почти невесомым прикосновением, в котором было всё: "Ты мой", "Я был здесь", "Это не конец" и "Береги себя, сволочь".
Он длился долю секунды. Пьер вздрогнул, но не отшатнулся прошептав в темноту, уже не для него, а для самого себя: "Imbécile... Va-t'en... Reviens...". Париж замер, почувствовав, как по его спине пробежала странная, ледяная дрожь, не имеющая ничего общего с холодом чердака.
Затем Уильям отстранился. Больше ни слова. Он спустился в темноту люка и растворился в ней, как призрак.
Пьер стоял, не двигаясь, пока звуки его шагов не затихли внизу. Он медленно поднял руку и коснулся пальцами того места на шее. Кожа горела, будто от ожога, хотя прикосновение было легким.
Больше они не говорили. Через несколько минут чердак опустел по-настоящему. Остались только следы на пыльном полу, запах и неистребимое знание, запечатанное болью, яростью и этим внезапным, тихим поцелуем: они не одни. Даже в самом темном аду есть еще один демон, который тебя ненавидит, но никогда не позволит другому занять твое место.
Это была не любовь. Это было нечто крепче. Это была война на двоих против всего остального мира.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.