Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
1917 год. Я - Государь. Моё слово - закон. В день смуты мне и моей семье не спокойно. Люди начинают ненавидеть меня, становясь всё беспощаднее. Я чувствую, что скоро уйду. Не долго мне на этом свете осталось, но вдруг, есть шанс что-то изменить? "Распутин. Он поможет. Он один может". Слова моей жены. Господи, помоги нам... Умоляю...
Примечания
Не знаю, почему нет остальных персонажей в Григорий Р (2014). Видимо, потому что там не совсем про них было, в прочем, они добавлены из фильма 1996 года.. Ладно. Мне очень не понравилось читать про Феликса и Дмитрия, как будто кроме них больше никого нет (личное мнение). Эта порнуха уже задолбала. Хочется адекватного почитать, а его нет, вот и приходится придумывать другое развитие событий (не в обиду любителям NC-17, NC-21).
Часть 8. Тайна семьи Романовых и Григория Р.
24 марта 2026, 10:28
(От лица Николая II)
Я не спал. Как и всегда. Но эта ночь была иной. Не было того тёмного, тяжёлого забытья. Вместо этого — странная, нарастающая внутренняя вибрация. Сначала едва заметная, как отдалённый гул, она к утру превратилась в настойчивый, пронизывающий звон во всём моём существе. Это не было похоже на боль или страх. Это было похоже на… натяжение струны до предела. Ощущение, что что-то во мне вот-вот лопнет, сорвётся с удерживающих петель.
Мне было не по себе. Невыносимо. И единственным якорем в этом новом, непонятном шторме был он. Его живое, спящее присутствие рядом.
Как только первые бледные лучи утра обозначили контур окна, я не выдержал. Я вскочил с края койки и упал перед ним на колени, прямо на холодный пол. Он спал на спине, раскинувшись, рот приоткрыт. Я протянул руку, чтобы тряхнуть его за плечо, но мои пальцы, конечно, прошли насквозь. Отчаяние придало силы моему голосу.
— Гриша! — крикнул я, не шёпотом, а так громко, как только мог. — Григорий, проснись! Немедленно!
Он кряхнул, поморщился, но не проснулся.
— ПРОСНИСЬ! — завопил я, вкладывая в крик всю силу нарастающей паники. — Со мной что-то не так! Проснись, пожалуйста!
Его веки дрогнули. Он заворчал, повернулся на бок. — Отстань… рано… Спи... — пробормотал он спросонья.
Но я уже не мог остановиться. Ощущение было слишком жутким, слишком физическим, если это слово применимо к призраку. Казалось, моя сущность теряет плотность, расползаясь. Или, наоборот, сжимается в раскалённую, болезненную точку. Я не понимал, что это. Я боялся.
Я наклонился к его самому уху, хотя знал, что это бесполезно, и закричал с такой отчаянной силой, что, казалось, воздух в комнате должен был содрогнуться:
— ГРИША! МЕНЯ РАЗРЫВАЕТ! ПОМОГИ!
Он сел на кровати так резко, будто его дёрнули за верёвку. Глаза, мутные ото сна, метнулись по комнате и сразу нашли меня, стоящего на коленях перед кроватью. В них не было раздражения. Был мгновенный, острый испуг.
— Никола? Что ты? Что случилось?
Он был полностью проснувшимся. Я попытался объяснить, но мысли путались, накладываясь одна на другую.
— Я не знаю… Внутри… всё гудит… и свет… мне кажется, я вижу свет… не знаю, почему?... Но не тот, что тогда… помоги... колючий… другой...
Я говорил бессвязно, и он слушал, не перебивая, его лицо становилось всё серьёзнее. Он слез с кровати, опустился передо мной на корточки, так что наши лица оказались на одном уровне. Его живые глаза впивались в моё лицо.
— Дыши. — сказал он тихо, но властно. — Ртом. Дыши, как живой. Вдох-выдох. Давай.
Я попытался. Сделал беззвучный, судорожный "вдох".
— Не получается… не могу поймать ритм… всё плывёт… — в отчаянии сказал я.
— Смотри на меня. — приказал он. И начал дышать сам: глубоко, медленно, с шумным выдохом. — За мной. Вдох… Выдох…
Я пытался синхронизироваться с его грудью, с движением его плеч. Постепенно дикий, хаотичный звон внутри начал подстраиваться под этот ритм. Ощущение разрыва не ушло, но отступило, перестало быть всепоглощающим.
— Что это, Гриша? — прошептал я, уже способный формулировать мысли. — Я что, исчезаю? Что со мной? Ты знаешь? Знаешь ведь!
Он покачал головой, но его взгляд был напряжённо-аналитическим.
— Не исчезаешь. Меняешься. Больше полугода ты тут. Привязан к дому, к ним, ко мне. Душа устала. Ей тесно. Она… хочет двигаться. Или видеть больше. Или просто… не может больше так. Отсюда и боль. Не смертная. Рóстовая.
— Рóстовая? — я смотрел на него в полном недоумении. — Я же мёртвый...
— А душа-то живая. — ответил он просто. — Она не умирает. Забыл? Она не может вечно в углу сидеть и плакать. Даже царская. Особенно царская. Ей нужно… предназначение новое. Или старое, но по-новому.
Он помолчал, потом спросил, глядя мне прямо в глаза:
— Ты вчера с Александрой Фёдоровной был. Говорил с ней. Что ты хотел?
— Чтобы... она меня услышала. Чтобы… вернулась.
— А она не вернулась. И не вернётся. Но ты попытался. Ты вышел за рамки простого стояния в углу. Ты действовал. Пусть и безрезультатно. Может, от этого в тебе всё и затрещало. Потому что ты вспомнил, что можешь не только страдать. Ты можешь пытаться.
Его слова были как холодная вода. Они не утешали, но объясняли.
— Значит… это хорошо? Что меня… разрывает?
— Хорошо — нет. Больно — да. Но это не конец. Это… следующий этап. Только смотри, — он ткнул пальцем в мою грудь, вернее, в воздух на её месте. — не разорвись по-настоящему. Держись. За что? Хоть за мой храп. Но держись. Пока не поймёшь, куда тебя эта боль ведёт.
Он поднялся, потянулся, кости хрустнули.
— А теперь вставай. А я чайник поставлю. Утро, как-никак. И боль рóстовая, и чай пить надо. Всё в своё время.
Я поднялся с колен. Ощущение странного, болезненного растяжения никуда не делось. Но паника ушла. На её месте осталось настороженное, тяжёлое любопытство. Что это за "следующий этап? "Куда меня ведёт эта боль? Я не знал. Но я знал, что Григорий рядом.
Дни текли, и я растворялся. Не в небытии, а в какой-то прозрачной, болезненной текучести. Сила, нéкогда яростно цеплявшаяся за стены этого дома, за их дыхание, за голос Григория, теперь сочилась из меня, как вода из треснувшего кувшина. Я всё видел, но как сквозь толстое, мутное стекло. Всё чувствовал, но эти чувства были приглушёнными, отдалёнными, будто доносящимися из соседней комнаты.
Григорий наблюдал за этим не с тревогой, а с сосредоточенным, почти профессиональным вниманием. Однажды, когда я едва мог удержать форму, чтобы не растечься по полу его комнаты, он сказал тихо, глядя не на меня, а куда-то сквозь меня:
— Скоро, Никола. Совсем скоро.
Я собрал последние клочки внимания.
— Что... скоро? — прошептал я, и шёпот мой был еле слышен.
— Ты будешь тут ещё. Но по-другому. Совсем иначе. — он выбирал, как бы мне слова сказать, чтоб я понял. — Императрица… она в честь тебя назовёт ребёночка.
Мой разговорный аппарат, уже затуманенный, споткнулся об эти слова. Ребёночка? Моя дорогая Алекс? О какой чести может идти речь в этом аду?
— Что? — еле выдавил я. — Какого ребёночка? Она… она жениться собралась? — мысль была дикой, абсурдной, но другой не приходило в голову.
Григорий хрипло усмехнулся, но в усмешке не было веселья.
— Жениться? Нет, Никола. Замуж она не выйдет. Это её добьёт окончательно. Ей нельзя больше никого. Сердце не выдержит.
— Тогда… что?
Он вздохнул, и взгляд его стал далёким, прозревающим.
— Детский дом. Возьмёт отказника. Мальчика. Слабенького, болезного. И назовёт… ну, как бы тебя по-простому? Коля. Николенькой. В память. Чтобы часть твоя… не ушла в никуда.
Я слушал, не веря. Моё сознание, и без того слабое, отказывалось воспринимать эту информацию. Реинкарнация? Через усыновление? Это звучало как бред.
— Я… я не понимаю. Как это… я? — я лействительно не понимал. Этого не может быть. Это бред.
— Твоя душа, Никола, — сказал он медленно, подбирая слова. — она сейчас… отрывается от этого места. От этой боли. Но она не улетает в рай. Она слишком привязана, слишком живая. Она ищет… пристанища. Нового сосуда. И когда она, — он кивнул в сторону покоев Аликс. — возьмёт того мальчика на руки, назовёт его твоим именем, всем сердцем своим, всей своей нерастраченной любовью пожелает, чтоб в нём была часть тебя… так и случится.
Я замер. — Моя душа… будет в его теле?
— Не вся. Часть. Самая важная часть. Та, что любит их. Та, что страдает за них. Та, что была царём и отцом. Она переселится. Это и будет твоё настоящее "остаться". Не как призрак в углу. А как тихая сила в жилах другого человека. Как память в крови.
Он говорил это с такой непоколебимой уверенностью, что сомневаться было невозможно. Это была не мистика, а простая, жестокая и прекрасная механика мира, которую он один видел.
— Чем ты сейчас слабее здесь, — он обвёл рукой комнату. — чем призрачнее, тем сильнее готовится тот мальчик появиться на свет. Твоё угасание — его зачатие. Твоя боль — его наследство. И моя… моя задача — дожить, чтобы помочь ему во всём, что потребуется.
Во мне всё перевернулось.
Я… пересаживался. Как черенок умирающего дерева в новую почву. Страшная, невероятная надежда, горькая и спасительная, пробилась сквозь туман моего угасания.
— Мы… увидимся? С ним? С тобой?
Григорий улыбнулся, и в улыбке этой была вся его странная, грешная святость.
— Со мной — обязательно. Я тебя в его глазах узнаю. А с ним… ты будешь всегда. В каждом его вздохе. В каждой его мысли о семье, которую он обретёт. Ты будешь его тихим союзником, его царственным покровителем, живущим у него внутри. Это больше, чем любое свидание, Никола. Это — слияние.
Он подошёл и положил ладонь в воздухе на то место, где должно было биться моё сердце. Я не чувствовал прикосновения, но чувствовал исходящую от него мощную, направленную силу.
— Так что не бойся слабеть. Ничего не бойся. Не цепляйся. Позволь этому случиться. Твоя дорога ведёт не в мрак, а в новую жизнь. Пусть через боль, пусть через чужое тело. Но в жизнь. И с ними.
И я отпустил. Последние нити, державшие меня в образе Николая II, истончились и порвались. Но вместо падения в пустоту я почувствовал… тягу. Тягу куда-то вперёд, в будущее, к хрупкому, ещё не рождённому биению чужого сердца, которое должно было стать хранилищем самой сути меня. Я угасал здесь, в прошлом, чтобы родиться там, в грядущем. Не как царь. Не как призрак. А как тихая, вечная любовь в сердце мальчика по имени Коля.
***
(Я — Коля. Мне три недели от роду, а может, месяц). Врачи спорят. Я лежу в кроватке в детском доме города Тобольска, и я — весь одна сплошная слабость. Кости тонкие, как спички, кожа синевато-прозрачная, дыхание поверхностное и свистящее. Я не кричу, только тихо поскуливаю, когда больно, а больно почти всегда. Меня называют "неперспективным". Отказником. Телом, которое вряд ли вытянет эту ночь. Но внутри этого хрупкого, умирающего сосуда — бушует целая вселенная. Моя вселенная. Я всё помню. Душу, душу помню. Тот холодный коридор, лицо Аликс у окна, дрожь Алексея, усталые глаза моих девочек, хриплый голос Григория, который говорил: "Твоя душа… будет в его теле". И вот я здесь. В этом теле. Со всей памятью, со всей любовью, со всей невыносимой болью пятидесяти лет жизни и месяцев посмертной агонии. Я — Николай Александрович Романов, запертый в полторакилограммовом тельце недоношенного, больного младенца. Я хочу крикнуть, сказать им, что это я! Но из моих слабых лёгких вырывается лишь жалкий, сиплый писк. Я хочу поднять руку, дотронуться, обнять — но мои конечности беспомощно дергаются, не слушаясь. Это пытка. Страшнее любой, что я знал. Осознавать всё, но быть абсолютно беспомощным, полностью зависимым от чужих, равнодушных рук. И вот однажды в палату входит Она. Не так, как раньше — гордая, прямая, в шелках. Она идёт медленно, опираясь на трость, в простом, цвета чистого неба, платье, и лицо её — маска изваянного из мрамора горя. Но глаза… глаза живые. Они блуждают по кроваткам, и в них нет надежды, только отчаянная, иссушающая тоска. Её сопровождает Григорий. Живой. Ещё более грубый на вид, но в его глазах — та же неукротимая воля. Он что-то тихо говорит ей, указывает. И её взгляд падает на меня. Она подходит ближе. Смотрит. Врачиха, дежурная, тут же начинает: — Александра Фёдоровна, этот… очень слабенький. Сердце фонит, лёгкие еле сами расправляются… Намучаетесь. Есть другие, покрепче… поспокойнее... Аликс не слышит. Она смотрит только на меня. И я смотрю на неё из глубины этого немощного тельца. Я пытаюсь сфокусировать мутный, младенческий взгляд. Вкладываю в него всё, что могу: узнавание, любовь, мольбу. Солнышко моё, это я. Ники. Возьми меня. Забери от сюда. Прошу. И происходит чудо. Не внешнее. Внутреннее. Её взгляд, пустой и выжженный, вдруг останавливается. Не на моей синеве, не на моей худобе. Он останавливается где-то за моими глазами. Как тогда, в той комнате, когда она почувствовала моё присутствие. Она медленно, преодолевая сопротивление собственного тела, протягивает руку. Её тонкие, холодные пальцы касаются моей щеки. Прикосновение лёгкое, как пёрышко, но для меня оно — как удар молнии. Первое живое, осознанное прикосновение её руки после смерти. — Николенька… — выдыхает она. Это не вопрос. Это… узнавание. Сердцем. Не рассудком. Григорий стоит сзади, и я вижу, как его могучая грудь тяжело вздымается. Он кивает, будто говоря: Вот. Видишь? — Он… не жилец, я же говорю!» — настаивает врачиха. Аликс поднимает на неё глаза, и в них вспыхивает та самая старая, императорская, ледяная воля, от которой когда-то трепетали министры и генералы. И тут раздаётся грубый, знакомый голос. Григорий шагает вперёд, становясь между Аликс и врачихой. Он даже не смотрит на медичку. Его глаза прикованы ко мне, и в них — не сомнение, а твёрдая, почти дерзкая уверенность. В прочем, он таким всегда был по характеру, насколько я помнил. — Не жилец? — переспрашивает он, и в его тоне слышится лёгкое, опасное презрение к такому вердикту. — Ничего. Вылечим. Два слова. Вылечим. В них нет места сомнению. В них — вся его странная, мужицкая вера в жизнь, в волю, в силу Божью и своего упрямства. В них — обещание, данное не мне, младенцу, а тому, кем я был. Обещание бороться. Врачиха открывает рот, чтобы возразить, но встречается с его взглядом и замирает. В этом взгляде есть что-то первобытное, неоспоримое. — Он — мой сын. — говорит она тихо, но так, что слова падают, как каменные плиты. — И я буду мучаться с ним столько, сколько ему потребуется. Или сколько мне будет отпущено. Это моё право. И моё наказание. Она осторожно, двумя руками, как самую драгоценную и хрупкую реликвию, поднимает меня из кроватки. Моё тельце безвольно обвисает на её ладонях. Но внутри меня поёт ликование и ужас. Она взяла. Она назвала. Она прижимает меня к своей груди, к тому месту, где до сих пор бьётся полное любви ко мне, сердце. Хоть оно разбито, но всё ещё бьётся. И я чувствую этот стук сквозь тонкую ткань платья. Это мой новый пульс. Мой новый якорь. Григорий накрывает нас обоих большим, грубым платком, будто укутывая от мира. — Пойдёмте домой, матушка. — говорит он хрипло. — Николеньке тут холодно. И мы идём. Она — еле передвигая ноги, но несущая меня с силой, которую черпает неизвестно откуда. Он — рядом, охраняя. А я — маленький, больной, умирающий Коля, в котором живёт душа царя Николая. Я дома. Не в императорском дворце. В её руках. И предстоящие муки, страх, слабость этого тела — ничего не значат перед этим чудом. Я вернулся. Не таким, каким мечтал. Но вернулся. Чтобы быть с ней. До конца. Каким бы он ни был.***
(Я — Коля. Мне год и три месяца.) Я стою, держась за резную ножку тяжёлого стула в гостиной нашего небольшого тобольского дома. Стою и тяжело дышу. Каждое такое "стояние" — победа. Моё тело, это хрупкое, предательское вместилище, до сих пор сопротивляется. Ноги тонкие, словно тростинки, и всё ещё подгибаются. Но я стою. Сам. Я одет не по-сиротски. На мне маленькие, сшитые на заказ, тёмно-синие бархатные короткие штанишки и белая рубашечка с мягким тёмно-синем воротничком. Ботиночки достались от Алёшки. Но я не против. Мы так делали и раньше. Девочки друг за другом донашивали одежду, хоть мы и были богаты. Просто традиция. Одежда на мне домашняя, но красивая, достойная. Аликс, моя Аликс, подшивает, если ей не очень нравится. Она это так аккуратно делает, будто и не было ошибки портного. Подшивает или шьёт она по ночами, когда я наконец засыпаю. Каждый стежок — молитва, каждый шов — попытка вернуть хоть крупицу утраченного достоинства, теперь уже мне, её новому, хрупкому сыну. Со мной занимаются. Бесконечно. Не как с ребёнком — как с драгоценным, почти разбитым механизмом, который надо бережно собрать. Аликс, преодолевая собственную скованность и боль, часами сидит на полу, переставляя мои ножки, поправляя спину, заставляя меня тянуться за яркой погремушкой. Её движения медленны, но терпеливы. В её глазах, когда она смотрит на меня, нет уже той ледяной пустоты. Есть сосредоточенная, мучительная нежность и… вопрос. Глубокий, невысказанный вопрос. А Григорий… Григорий знает. Он не догадывается. Он видит. Когда его грубые руки берут меня для "процедур" — растираний какими-то пахучими мазями, травяных ванн — его глаза смотрят не на болезненного ребёнка. Они смотрят мне в душу. Взрослому, царю, другу. Иногда, когда мы одни, он бормочет, массируя мои слабые мышцы спины: — Ну что, Никола… держись… кости крепчают… надо же, царь-батюшка, а спинка-то какая худющая… В зеркало хоть смотрелся? — подтрунивал он меня. Дóбро. Не чтоб обидеть. Я понимал, что ему больно на меня смотреть, как и всем. Со мной надо возиться, что все и делают. Потому что я не лишний. Он знает, что я занял это тело. Не украл, не вытеснил. Душа того другого, изначального мальчика, слабая и неразвившаяся, тихо угасла ещё до их прихода, оставив после себя лишь пустую, дышащую оболочку. В неё, как в подготовленный сосуд, и перетекло моё сознание, моя память, моя мука. По крайней мере, это моя теория. Надо будет уточнить у Григория. Григорий объяснил это Аликс как "волю Божью" и "чудо для её спасения". Она, кажется, верит. Или хочет верить. Для неё я — не реинкарнация. Я — дар. Последний шанс на искупление. Но ночи… Ночи ужасны. Я засыпаю, истощённый борьбой за контроль над этим немощным телом. А во сне меня настигает тот мир. Не память — сами ощущения. Ледяной пол подвала. Запах крови и пороха. Боль от пуль, разрывающих плоть. Рыдания Аликс за стеной. Крик Алексея. И я — снова призрак, беспомощный, неспособный помочь. Я просыпаюсь с беззвучным воплем, который вырывается наружу душераздирающим плачем. Они срываются с постелей. Оба. Аликс подхватывает меня на руки, прижимает к себе, качает, целует в макушку, бормоча на ломаном русском смешанные слова утешения и молитвы. Её собственное тело дрожит — от страха за меня, от пробудившихся кошмаров. А Григорий стоит рядом, огромный и мрачный в ночной рубахе. Он не берёт меня на руки. Он кладёт свою тяжёлую ладонь мне на лоб, как делал когда-то в царской спальне. — Тихо, Коль, тихо. — говорит он густым, сонным голосом, полным той же невыразимой усталости. — Всё прошло. Это сны. Ты здесь. В кроватке. С ней. Всё хорошо. Иногда его слова помогают. Иногда нет. И тогда он садится на пол у моей кроватки и начинает рассказывать. Не сказки. Истории. Жизненные. Он говорит со мной, как со взрослым, и странным образом это успокаивает и меня, и Аликс, которая, прижав меня к груди, слушает его хриплый голос, и в её глазах понемногу рассеивается паника. Я — их общая тайна. Их общая рана и общее спасение. Я еле хожу. Я плачу по ночам от кошмаров, в которых я одновременно и умирающий царь, и беспомощный младенец. Но я — жив. Я дома. Я ношу красивую одежду, сшитую руками любящей женщины. Я слышу голос друга, который борется за меня, зная, кто я, и понимаю, что живу. По-настоящему живу.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.