High on You

Call of Duty Call of Duty: Modern Warfare (перезапуск) Call of Duty: Modern Warfare
Слэш
Завершён
NC-17
High on You
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
— Сай-мон, — он пробует мое имя на вкус, растягивая каждый слог, перекатывая его на языке, как леденец. — Ты светишься. Ты знаешь? Ты всегда светишься.
Примечания
High on You (англ.) — кайфую от тебя / торчу от тебя / подсел на тебя. *** Описываемые события не являются рекомендацией или пропагандой какого-либо поведения. Автор осуждает употребление наркотических веществ и не ставит целью продвижение каких-либо отношений или образа жизни; показанные ситуации служат исключительно для раскрытия характера и внутреннего конфликта персонажей. Наркотики — зло. Берегите себя и своих близких. *** ТГ: https://t.me/meeeowth_fanfics
Посвящение
Той, кто когда-то подсадила меня на мужиков колды и подарила мои первые "приходы" в этом фандоме. Спасибо, Sky Ashy!! ❤️‍🔥 (https://ficbook.net/authors/018c958a-371a-7fff-8ed8-264c7e71a7d7)
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Часть 2

[Саймон Райли] Коридор тонет в вязком полумраке, и каждый шаг отдается в костях знакомым, постыдным ритмом. Внутри меня плещется привычный уже ядовитый коктейль. Жгучее, нетерпеливое предвкушение, возбуждение от которого перехватывает горло и тянет в паху, и рядом с ним — тошнотворная, липкая вина, которая оседает на стенках желудка мерзким скользким слоем. Я иду за своей дозой нежности, за своим ворованным светом, ненавидя себя и одновременно до дрожи, до зуда в зубах жаждая снова увидеть этого ласкового и жадного, разомлевшего от кайфа — моего — Джонни. Я хочу его. Боже, как же я его хочу. Меня тащит вперед, словно на невидимом аркане. Захочешь — не повернешь. Двадцать шагов. Пятнадцать. Десять. Живот сжимается в болезненный, пульсирующий узел, член наливается тяжестью от одной только мысли о нем, ладонь уже заранее чувствует колкую жесткость его ирокеза. Я представляю его пьяную улыбку — и сам кривлю губы под плотной тканью балаклавы в голодном оскале. Пять шагов. Еще секунда — и он будет моим. Я толкаю дверь — и тишина бьет меня под дых. Она не сонная, она… мертвая. Мактавиш сполз по стене и завалился на бок, неестественно подогнув одну руку, а другой вцепившись в ножку стула, будто до последнего пытался удержаться за край этого ускользающего мира. Его красивое лицо — теперь серое, рот приоткрыт, ярко-синие глаза распахнуты, но они не видят меня. Они вообще ничего больше не видят. Нет. Нет-нет-нет-нет! Внутри что-то с оглушительным треском обрывается, реальность схлопывается в ледяную сингулярность, падает в пустоту, проваливается так глубоко, что я перестаю слышать собственные мысли. Остается только безумный, животный ужас и могильный холод, стремительно расползающийся от позвоночника к конечностям. Кусок мяса в моей груди разлетается в кровавые лохмотья. Я в два прыжка оказываюсь рядом, падаю на пол, больно ударяясь коленями. Руки трясутся, когда я хватаю его за плечи, пытаясь вырвать из этого оцепенения. Проверяю дыхание — ничего. Пальцы на шее — пульс? Где, блядь, пульс? Почему это чертово, горячее, живое сердце не колотится?! Ничего. Ничего. — ВРАЧА! — мой крик разрывает ночную тишину базы. — ВРАЧА В КОМНАТУ ОТДЫХА! У МАКТАВИША ОСТАНОВКА ДЫХАНИЯ! ДЕЖУРНЫЙ! ЖИВО, БЛЯДЬ! Я срываю балаклаву — к черту секретность. Сейчас сюда сбежится вся казарма, завтра каждый солдат будет обсуждать, как уродлив лейтенант Райли без маски — насрать. Есть только он. Только этот синеющий рот. Только эта тишина вместо дыхания. И если он умрет, мне больше некого будет прятать под этой тряпкой. Гоуст сдохнет вместе с ним. Я зажимаю ему нос, вплотную прижимаюсь к холодным, неподатливым губам и вдуваю воздух. Раз. Два. Давай, Джонни. Лови. Глотай. Возьми мой воздух, возьми мои легкие, выпей меня целиком, вычерпай досуха — только дыши! Сцепляю пальцы в замок, кладу на центр грудины. Весь мой вес, вся моя ярость, все мое захлебывающееся отчаяние уходят в этот толчок. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре. Давлю — снова и снова — в бешеный, рваный такт, который выстукивает в висках паника. — Дыши, Джонни… ну же, сука, дыши! Снова впиваюсь в его рот, качаю, вколачиваю жизнь в это неподвижное тело. Я буду качать тебя вечность, слышишь? Я костьми лягу на пороге, но не отпущу тебя в эту темноту. Под ладонями раздается отчетливый, жуткий хруст — и меня едва не выворачивает наизнанку. Ребра. Я ломаю его, калечу собственными руками, чтобы спасти. Но если мне придется превратить его грудную клетку в крошево, чтобы заставить это ебаное сердце биться — я это сделаю. — Не смей! Не смей уходить! Я тебе запрещаю, слышишь! Это чертов приказ, сержант! Выполняй! Вернись ко мне, Джонни! Вернись! Комнату заполняет грохот, топот ботинок, чьи-то крики. Вспыхивает безжалостный яркий свет, выжигая сетчатку до белых пятен. — Сэр, пустите! Дайте доступ! Лейтенант, отойдите, мы сами! — чьи-то руки хватают меня за плечи, пытаются оттащить. Я отбиваюсь, я рычу как раненый зверь, не узнавая собственного голоса. Мне кажется, что если я отпущу его сейчас — он окончательно соскользнет в ту бездну, из которой нет возврата. Что его жизнь — тонкая, вибрирующая нить — держится только на кончиках моих пальцев. Меня отрывают силой; двое солдат наваливаются сверху, оттесняя меня к стене, чтобы освободить место врачам. Рядом на полу валяется моя балаклава. Белый череп на черном скалится мне, безразличный и мертвый. Я сгребаю ее в кулак и отползаю в угол. Подальше. Чтобы не мешать. Чтобы только видеть. Меня бьет крупная, неконтролируемая дрожь. Смотрю, не мигая, как над ним колдуют: игла в плечо, интубационная трубка в горло. Дефибриллятор с противным хлопком разряжает ток в его грудь. Тело Джона дергается, выгибается дугой и падает обратно — безжизненной, сломанной куклой. Я дергаюсь вместе с ним. Пожалуйста. Пожалуйста, блядь. Я не умею молиться. Мой бог давно сдох в мексиканской яме много лет назад — вместе со мной. Но сейчас слова сами лезут в голову — тупой бессмысленной детской клятвой, выбитой на подкорке годами ужаса: если он выживет — я всё исправлю если он выживет — я больше не подойду, не скажу ни слова если он выживет — я сделаю что угодно я отдам свою жизнь, свою проклятую душу я перестану его хотеть что угодно, блядь, только пусть — Если папа придет трезвый — я всегда буду убирать игрушки. Если он не ударит маму — я никогда больше не буду капризничать. — это никогда не работало. Молитвы детей в аду не слышны. — Ещё раз. Заряд. — Разряд! Толчок. Тишина. Секунда. Вторая. Вечность, застывшая в каплях пота на моем лице. — Есть ритм. Подожди… есть. Есть! — выкрикивает медик. Что-то во мне лопается с оглушительным звоном. Огромный, распухший гнойник вины и страха истекает горячим облегчением. Воздух возвращается в легкие резко, больно — я втягиваю его ртом, как после сокрушительного удара в грудь, и только сейчас понимаю, что всё это время сам почти не дышал. Внутри все дрожит. Хочется либо смеяться в голос, либо выть. Джонни жив. Джонни жив. Джонни жив. По лицу течет что-то мокрое. Я поднимаю глаза и вдруг осознаю: в комнате полно народа. Дежурные, медики, случайные зеваки, которых разбудил мой крик. И все они смотрят на меня. Прямо на мое лицо — искаженное ужасом, мокрое от пота и слез. Они никогда не видели меня таким. Они вообще никогда меня не видели — и не должны были. Я мгновенно натягиваю балаклаву обратно. Ткань жадно впитывает влагу, липнет к горячей коже, возвращая мне мою броню, мой оскал, мою ложь. Я прячу под ней свою слабость, свой позорный страх и свою — теперь официально проклятую — любовь. — Что уставились?! — мой голос снова обретает командную сталь, от которой люди невольно вздрагивают. — Всем разойтись! Живо! Выполнять! Я встаю, опираясь на стену, и смотрю, как носилки с Джоном исчезают в коридоре. Кажется, кто-то там наверху все-таки услышал мои молитвы. Значит, пришло время платить по счетам и выполнять обещания. Мактавиш, возможно, выживет. Пусть он выживет, Господи, пусть он выживет. Но его проблемы на этом только начинаются. После того как я едва не стал его палачом, меньшее, что я могу сделать — выгрызть для Соупа право на будущее. Поэтому я сломя голову несусь в офицерский блок — к единственному человеку, который может помочь. Я мог бы пойти в медблок сам. Вжать врача в стенку и доходчиво объяснить, что в заключении должно быть написано «пищевое отравление» или «сердечный приступ». Моей репутации отмороженного ублюдка хватит, чтобы заткнуть рот половине базы. Но я не могу так рисковать. Если я ошибусь, упущу что-то, если какой-нибудь дотошный лаборант пустит кровь на расширенный анализ, если кто-то решит, что долг важнее страха — Джонни уничтожат. Система пережует его и выплюнет с позором, даже не заметив. Мне нужен кто-то сильнее системы. Тот, кто знает, как ее обойти, если очень нужно. Мне нужен Прайс. Я лечу по лестнице через три ступеньки, сшибая углы плечами, и молюсь только об одном — чтобы он был на месте. Он должен быть на месте. Прайс женат на своей работе, и его благоверная — армия Её Величества — не отпускает мужа далеко от казарм. Я останавливаюсь у его двери и стучу — херачу кулаком так, что штукатурка сыпется. Вдоль по коридору открываются двери, кто-то из офицеров матерится, высовывая сонную башку, но, столкнувшись с моим бешеным взглядом, безмолвно исчезает. Дверь распахивается секунд через десять. Джон Прайс стоит на пороге, полностью одетый, даже чертова панама на месте. Как будто он и не ложился, а всю ночь сидел и ждал, когда мир вокруг снова начнет рушиться. — Райли? — он хмурится, оглядывая взглядом мой взмыленный вид. — Ты в курсе который час? Что, черт возьми, стряслось? — Пусти, — выдыхаю я. Голос срывается, звучит хрипло и жалко. — Надо поговорить. Он смотрит на меня секунду — потом молча отступает в сторону, пропуская внутрь. Закрывает дверь и прислоняется к ней спиной, скрещивая руки на груди. — Излагай, — командует он спокойно. Я глубоко вдыхаю, и правда комом встает в горле. Но я проталкиваю ее вперед силой воли. Врать нельзя. Врать Прайсу — стрелять себе в ногу. Если я не скажу ему все, Джонни конец. — У Мактавиша передозировка, — выдыхаю я разом, глядя ему прямо в глаза. — Его унесли в медблок. Был критический момент, едва откачали. Прайс замирает. Я вижу, как он меняется в лице — маска невозмутимого командира на мгновение трескается, обнажая искреннее, человеческое охуевание. Джон Мактавиш — это не тот человек, от которого ждешь такого. Джон Мактавиш — это улыбка от уха до уха, вечный двигатель, душа отряда. Джон Мактавиш не может лежать в лазарете с синими губами и сломанными ребрами после прихода, который пошел не по плану. — Передозировка? Соуп? — повторяет он шепотом, в котором слышен звон разбитого стекла. — Ты понимаешь, что несешь, Саймон? — Я сам нашел его в комнате отдыха, Джон. Капитан медленно, словно у него внезапно отказали ноги, опускается в кресло. — Но… как? Почему? — Полагаю, это связано с гибелью сержантов Гэррика и Сандерсона. Джонни… Соуп упоминал, что ему тяжело, но я не думал, что все зашло настолько далеко. — Ты не думал?! — Прайс вскидывает голову, и в его голосе прорезается опасная, вибрирующая злость. — Ты его командир, Саймон! Ты был с ним все время! Как ты мог не заметить, что творится с твоим сержантом под самым твоим носом?! Я смотрю в глаза капитану и чувствую, как под ногами разверзается бездна. Тектонические плиты моей совести сдвигаются с грохотом, поднимая тучи удушливой пыли. Я заметил, кэп. Я заметил слишком хорошо. Я не просто знал — я грелся у этого костра, пока Джонни сжигал себя заживо. Я кормился его галлюцинациями, чтобы почувствовать себя любимым. Воровал крохи тепла, которые он никогда бы не отдал мне трезвым. Как вампир высасывал из него жизнь, чтобы жить самому. Я — причина того, почему он зашел так далеко. Потому что я не остановил его, когда это было легко. Потому что я не хотел останавливаться. Я — самая последняя мразь из всех, кто топчет эту землю. Но я не могу сказать это. Не могу признаться, что видел, как Мактавиш ловит приходы, и вместо помощи затыкал ему рот своим членом, пока он был не в себе. Прайс меня убьет — просто размажет по стенке прямо сейчас, и каждая секунда этой агонии будет мной заслужена. Но хуже всего то, что правда ничем не поможет Джону. Она только добавит грязи в и без того невыносимую ситуацию. — Я… это моя вина, кэп, — с трудом выдавливаю я. — Я проебал все, и я готов за это ответить. Но сначала помоги мне его спасти. Не давай этому делу ход. Я знаю, ты можешь. Прайс вскидывает бровь, и его взгляд становится ледяным — меня продирает морозом от затылка до копчика. — Ты предлагаешь мне покрывать наркомана в элитном подразделении? — Я прошу дать ему шанс! — я почти срываюсь на крик, подаваясь вперед. — Он не наркоман, Джон, он просто сломался. Если об этом узнают штабные, его сотрут в порошок. Оставь его мне. Под мою личную ответственность. Я сам проведу его через детокс, через терапию, не отпущу ни на шаг, на цепь посажу, если придется. Я вытащу его, клянусь. Просто… не забирай у него службу. Не забирай его у меня. Прайс смотрит на меня мучительно долго. В его взгляде — разочарование, которое раздирает на куски. Мне кажется, он видит меня насквозь — всю эту грязь, которую я пытаюсь спрятать. — Под твою ответственность, значит? — повторяет он. — Ты понимаешь, что если он сорвется на задании, головы полетят у обоих? И у меня за компанию. — Понимаю. Он долго молчит, глядя куда-то сквозь меня. В комнате становится невыносимо тихо, эта тишина давит на плечи, стискивает голову обручем, высасывает воздух из легких. Я стою, не дыша. Ну давай, Джон. Ты же всегда за нас. Ты же отец этого гребаного семейства. Не бросай его. — Ладно, — наконец, выдыхает он, возвращая взгляд к моему лицу, и в этом «ладно» — огромный кредит доверия, который я только что украл и никогда не смогу вернуть. — Я поговорю с медиками. Рапорта не будет. Земля возвращается мне под ноги. — Но, Саймон, — голос Прайса становится жестче, острее, режет по живому, — если я узнаю, что он хотя бы прикоснулся к упаковке аспирина без твоего ведома — под трибунал пойдете оба. Это понятно? — Так точно. — Свободен. Я отдаю честь — рука кажется отлитой из свинца — разворачиваюсь и выхожу. Дверь за спиной закрывается, отсекая меня от того Саймона Райли, которого Прайс когда-то уважал. От того, кем я мог бы быть. От всего, что я променял на его тепло. Делаю несколько шагов, добираюсь до поворота, заворачиваю за угол — и сползаю по стене на пол, пока задница не встречается с полом. Ноги больше не держат меня, руки трясутся — и внутри все колотится мелкой, паскудной дробью. Горло словно бетоном залито. Сижу, уставившись в одну точку на сером линолеуме, и пытаюсь вспомнить, как, блядь, дышать. Я только что солгал человеку, которого уважаю больше всех. Подставил его под удар, предал его доверие. Потому что струсил. Я так упорно отворачивался, отказывался признавать, закрывал глаза на все, кроме своего ублюдского эгоистичного желания обладать им — и вот теперь меня ткнули рожей в то, что я натворил. Едва прикоснулся к чему-то, что было похоже на счастье — и так испугался его потерять, что чуть не уничтожил под корень. Чуть не убил человека, которого люблю, просто потому, что мне было его мало. Пустые, остекленевшие глаза Мактавиша навсегда станут моим кошмаром — самым страшным из всех. Держись от него подальше, Райли. Я не способен дать ему ничего, кроме смерти. Кроме этого ебучего обдолбанного кайфа, в котором он искал спасения от своих призраков. Я просто стал для него еще одним призраком — самым опасным. Но теперь все кончено. То, что было между нами, мертво. Этот уродливый, искаженный цикл, в котором мы кружили, разорван. Я не позволю ему больше притронуться к этой дряни, спуститься в этот мрак — а без него я ему не нужен. Он никогда больше не посмотрит на меня так, как смотрел там, в нашем темном убежище прямо посреди базы, где я был для него светом. Ему не нужен такой свет. Он сам — солнце, яркое и горячее. А я для него — просто лейтенант Райли. Угрюмый урод в маске, ночная тварь, которая даже смотреть на него не смеет. Которую не за что любить. В ту секунду, когда сердце Джона Мактавиша снова начало биться, я навсегда потерял своего Джонни. И эта цена кажется мне сейчас единственно справедливой. Закрываю глаза, и в темноте снова всплывает его лицо — живое, прекрасное и бесконечно далекое. Я заставляю себя подняться. Мне нужно в медблок. Я должен убедиться, что с ним все в порядке, что он дышит, что он живет. Только это на самом деле имеет значение. Дежурный медик встречает меня улыбкой. — Хорошая работа, лейтенант. Запустили моторчик нашему сержанту. Всего два ребра сломали — практически даром отделался. Его короткий нервный смешок заставляет меня выдохнуть. Все хорошо. Я захожу в палату. Писк монитора сразу бьет по ушам, отмеряя секунды его новой жизни. Джон лежит под белой простыней, обклеенный датчиками. Грудь едва поднимается из-за тугой повязки на ребрах. Каждый вдох — это боль, которую причинил ему я. Я придвигаю табурет и сажусь рядом с койкой. Смотрю на его бледное лицо, на высохшие, потрескавшиеся губы, обметанные коркой. Мне до боли, до мучительного крика хочется коснуться их. Дотронуться до его лица. Провести пальцами по щетине, взять его за руку, прижаться лбом к его ладони. Не могу. Не имею права. Больше нет. Никогда не имел. Я сижу, как в ту первую ночь, когда он уснул на моей кровати, и смотрю. Смотрю на сокровище, которое никогда мне не принадлежало.

***

[Джон Мактавиш] Свет режет глаза. Он неправильный — не мягкий, не ласковый, не обволакивающий, как там. Этот свет — едкий, стерильный, совсем неприятный. Он воняет спиртом и безнадегой. Я пытаюсь зажмуриться, спрятаться, уползти обратно в тепло, но грудную клетку тут же прошивает такой дикой, острой болью, что у меня перехватывает дыхание. Ощущение, будто по мне на полной скорости проехал «Абрамс», а потом еще и сдал назад, чтобы убедиться, что от ребер осталась одна только костяная труха. Мне здесь не нравится. Я хочу обратно — в тот сияющий неон, где он целовал меня. Где его горячие губы накрывали мои, а тяжелое тело прижимало меня к полу. Где его свет проникал в меня толчками, прожигая до самого дна, выжигая всю тьму. Губы сами собой растягиваются в идиотской улыбке. Мой прекрасный, светящийся Саймон. Самый лучший глюк в моей жизни. Ради такого стоило сдохнуть. Но я, кажется, не сдох. Я дышу — и каждый вдох ощущается как пытка. В глотке поселился бешеный, беспокойный еж: он постоянно ворочается, раздирая слизистую острыми иглами. Я заставляю себя открыть глаза. Мир плывет, качается, идет нездоровыми пятнами. Требуется вечность, чтобы сфокусироваться на огромной темной фигуре, застывшей рядом. Господи Иисусе, это же Гоуст. Кажется, приход так и не отпустил — а может, я просто сразу попал в рай. Но какого черта тогда так хреново? Лейтенант Саймон Райли здесь — в полной комплектации, даже балаклава снова на нем, скрывает все то, что я успел увидеть. Обидно, Сай, ты ведь уже снял ее для меня. Золотисто-карие глаза смотрят в упор, не мигая. Только… он не светится. Может быть, потому что тут и так чудовищно, ослепительно ярко? Зачем здесь столько света? — Эл-ти… — бормочу я, и еж в горле сразу же втыкает свои иглы в гортань. Агрессивная тварь. — Почему ты еще здесь? Ты… настоящий? — К твоему несчастью, Мактавиш, — отвечает он резко, обрывая все мои надежды на продолжение сказки. Внутри всё холодеет. Ты злишься, элти? Злишься на меня? Что я сделал не так? Я пытаюсь приподняться, чтобы оказаться на одном уровне с ним, но ребра тут же взрываются чудовищной, режущей болью. Саймон дергается вперед быстрее, чем я успеваю вскрикнуть — его огромные ладони жестко вжимают мои плечи обратно. От этого прикосновения — пусть даже через плотную ткань перчаток — меня прошибает током. Тело, всё еще отравленное остатками кайфа, отзывается предательской дрожью. Боль на мгновение отступает, заслоненная его близостью, но Райли тут же отдергивает руки, будто обжегся об меня. — Лежи, сержант. У тебя сломаны ребра. Это сообщение сбивает с толку. Почему сломаны? Когда я успел? Я ведь просто лежал там, в мягком неоновом мареве… Я затравлено оглядываюсь — и наконец понимаю, что я в лазарете. Лежу на койке, утыканный капельницами, а Гоуст застыл рядом на стуле. Как посетитель у постели больного. Я болен? Кроме того, что схожу с ума по этому мужику в балаклаве, конечно — эта болезнь точно отсутствует в классификаторе. — Что случилось? — с трудом выдавливаю я. — Передоз. Я делал тебе СЛР, — отвечает он коротко, как всегда, потому что у моего лейтенанта жесткий лимит на слова. Какой-то заводской брак, видимо. Мне требуется время, чтобы понять, о чем он говорит. Пазл медленно складывается — и картинка мне совсем не нравится. Можно ее обменять? Значит, он сломал мне ребра, вырывая меня из небытия. А еж в горле — вовсе не еж, а последствия интубации. Если я и правда умер, то лучше бы мне было не возвращаться. Ничего хорошего в этом мире меня больше не ждет. И надо же было Саймону прервать тот самый момент… Стоп. Стоп-стоп-стоп. Я вспоминаю толчки в груди. Тот безумный ритм, который я принял за секс. Поцелуй, который подарил мне весь кислород вселенной. Там, на самом краю, когда смерть уже взяла меня за руку и повела к свету, я обманул сам себя. Я превратил агонию в запретную страсть. Я сделал из своего лейтенанта, который боролся за мою жизнь, — любовника, который меня трахал. — Это… это был ты? — шепчу я, и мне кажется, что я сейчас снова провалюсь в обморок, только уже от ужаса. — В комнате отдыха. Настоящий… ты? Саймон подается вперед, нависает надо мной тяжелой тенью. Его взгляд за прорезями маски становится ледяным, в нем вспыхивает что-то очень страшное. — А кого ты ждал, Мактавиш? — рявкает он. — У тебя там очередь на отсос? Может, я не в свою смену пришел? Я замираю. Холодная волна осознания медленно, позвонок за позвонком, поднимается от ног к затылку, оставляя после себя мертвенное оцепенение. Это был он… в эту ночь… и в ту, что была до нее… все эти ночи… Не галлюцинация. Не милосердный бред отравленного мозга. Гоуст. Мой лейтенант. Живой, настоящий, из плоти и крови. Я ползал перед ним на коленях, трогал его лицо, обнимал его, нес всякий бред… Господи, я сосал его член, захлебываясь от восторга… Жалкое, грязное, конченое животное — вот кто я… Позорная густая краска заливает лицо, жжет уши. Я сжимаюсь под простыней, пытаясь стать как можно меньше, раствориться в жестком матрасе, исчезнуть, перестать существовать. Мне хочется, чтобы пол разверзся и бездна поглотила меня вместе с этой койкой, чтобы сердце остановилось снова, прямо сейчас, на этот раз окончательно. — Это был… ты… — скулю я, задыхаясь от стыда. — Саймон, я… я не знал. Прости меня! Я клянусь, я был уверен, что это галлюцинация. Я думал, ты мне просто чудишься… я бы никогда… никогда не сделал этого, если бы знал… Саймон вдруг замирает. В его глазах за одно мгновение меняется столько выражений, что я не успеваю зацепиться ни за одно. — Понятно, — говорит он тихо и резко встает — табурет отъезжает назад с противным скрежетом. Разворачивается и идет к выходу. — Саймон! Нет! Стой! — я дергаюсь вслед за ним, напрочь забыв про капельницы. Игла рвет вену, ребра вспыхивают такой адовой болью, что в глазах темнеет. Я вскрикиваю, захлебываясь собственным хрипом, и валюсь обратно на подушки. — Саймон, пожалуйста! Дверь захлопывается с тяжелым, глухим звуком. Я остаюсь один в этой стерильной коробке, опутанный трубками, со своим стыдом и осознанием того, что я только что окончательно потерял человека, который — как выяснилось — был ко мне гораздо ближе, чем я когда-либо смел мечтать.

***

Идет третий день моего добровольно-принудительного заточения в медблоке. Три дня стерильной тишины, пропитанной запахом хлорки и бесконечным, сводящим с ума писком монитора. Меня не выпускают из-за ребер — медики трясутся, как бы не началась пневмония, а острые обломки не проткнули случайно сердце. По мне, так пусть протыкают. Парни заглядывали. Все, кроме тех двоих, которых уже никогда не будет. Странное дело, это осознание не разрывает меня в клочья, как раньше. Не сгибает пополам, не заставляет задыхаться. За эти три дня призраки Гари и Кайла не появились ни разу. Будто после того, как я едва не перешагнул черту, они признали во мне своего — такого же мертвеца — и наконец разжали пальцы на моем горле. Их больше нет рядом, и это… облегчение. Горькое, но настоящее. Даже Прайс приходил. Стоял у кровати, смотрел этим своим всезнающим, рентгеновским взглядом, от которого хочется сразу признаться во всех грехах — даже в тех, которых не совершал. — И как же ты умудрился так феерично отравиться, сынок? — спросил он ровно, но в уголке рта, под усами, промелькнула усмешка. И я понял: он знает. Конечно, знает. Вот почему по базе не поползли слухи, а медики ведут себя так, будто я просто съел несвежий сэндвич. Кэп прикрыл. Потому что он всегда прикрывает своих идиотов. — Неудачный ужин, сэр, — еле выдавил я, чувствуя, как краснеют уши. — Будь впредь осмотрительнее с тем, что тянешь в рот, сержант, — фыркнул он и вышел, на мгновение крепко сжав мое плечо. Но единственного человека, которого я до слез хочу видеть — не было. Каждый раз, как в коридоре раздаются шаги и открывается дверь, я поворачиваюсь к ней всем своим существом, забывая про боль в груди. И каждый раз внутри что-то тихо обрывается, когда в палату заходит дежурный медик. Три дня я кручу в голове одну и ту же пластинку, пытаюсь собрать этот ебаный пазл, который рассыпается в руках. Как же так вышло, что Саймон — настоящий Саймон — был там. Назначал даты — и приходил, и сидел со мной, и давал себя трогать, и называл Джонни. Я всегда был уверен, что он натурал до мозга костей. Что если его кто и интересует в этом смысле, так это хрупкие девчонки с длинными волосами, тонкими руками и запахом ванили. Что огромный бритый мужик с ирокезом и шрамами для него — это просто деталь механизма. Подчинённый, инструмент, боевая единица, которая должна четко выполнять приказы и не отсвечивать. Что даже в мыслях он не смотрит на мужчин как на объект желания. А теперь я знаю, что как минимум на одного сержанта — смотрел. Как минимум одному — был не против заправить за щеку. Охотно даже и не один раз. Почему? Это же просто, Мактавиш, не строй из себя невинную гимназистку. Ты был удобной дыркой. Бесплатный минет по расписанию, без обязательств, без последствий, с утренней амнезией в подарок — да кто бы отказался? Каким бы ледяным бастионом не был Саймон Райли, он прежде всего здоровый мужик с потребностями, которому осточертело дрочить в душе. Увидел возможность — и воспользовался. А если бы я подставил ему зад, он бы взял? Или это уже перебор? Я не злюсь, честно. Не имею права злиться. Я сам открывал рот, сам тянулся, сам умолял дать мне еще раз попробовать этот долбаный свет. С какой стати мне его винить? Он не просил. Он просто… не отказывался. Горько? Горько. До тошноты. До желчи в горле. Потому что я хотел, чтобы это было что-то большее. Потому что я влюблен в этого мудака так давно, что уже не помню, каково это — не думать о нем каждую секунду. Просто… погано. Омерзительно и тошно от мысли, что человек, которого я чуть ли не боготворю, считает меня всего лишь грязной, доступной шлюхой, удачно подвернувшейся под руку в темной комнате. Но есть кое-что, что все три дня подтачивает меня изнутри безумной, зудящей надеждой. То, как он вылетел из палаты, когда я ляпнул, что считал его галлюцинацией. Эта секунда — когда его глаза за прорезями маски расширились, когда он замер, а потом отшатнулся — она въелась мне в подкорку. Я вижу ее каждый раз, как только закрываю глаза. Это не похоже на реакцию человека, которому всё равно, верно? Как будто он думал, что я знаю. Что я помню. Что я отдаю себе отчет, чей член глотаю по ночам. И как будто это было для него… важно? Я боюсь даже впускать эту мысль в голову. Она слишком большая. Невозможная. Опасная. А вдруг? Вдруг это правда что-то значило для него? Вдруг значение имел не только мой рот, но и то, что прилагается к нему? Вдруг Саймон Райли — человек, который никого не подпускает ближе, чем на дистанцию выстрела, — вдруг он действительно открыл мне дверь своей крепости? Решил, что я там, в темноте, потому что хочу быть с ним. Именно с ним. Настоящим. Что я выбираю его, принимаю его — со всеми его шрамами, тяжелым характером и этим вечным холодом внутри. А я… А я выдал, что он был для меня просто мультиком. Что я бы никогда не сделал этого с НИМ. С НАСТОЯЩИМ. Господи, Мактавиш. Поставить бы замок на твой поганый хлебальник, чтобы он перестал нести бред в критические минуты. Я же не то имел в виду. Я хотел сказать: я бы никогда не посмел к тебе прикоснуться, если бы знал, что ты настоящий, потому что я уважаю тебя и боюсь тебя и обожаю тебя на расстоянии. А он услышал: тебя там не было. Ты мне не нужен. Это была ошибка. Я представляю себя на его месте. Наглухо закрытого, никого не подпускающего Саймона Райли, который вдруг, может, впервые в своей гребаной жизни, позволил кому-то приблизиться — и получил пощечину. Как это должно быть больно. Как это должно быть унизительно. Я лежу и смотрю в потолок, и мне хочется выть. Потому что это ложь. Гнусная, нелепая ложь до самого конца. Если бы я знал… Если бы я, блядь, хоть на секунду понял, что это он. Что он готов. Что он хоть чуть-чуть, хоть самую малость, хоть на миллиметр открыт для меня. Что он вообще способен на такое — быть уязвимым, быть со мной… Я бы всё отдал. Я бы ногтями вцепился в эту щель и расширил её до размеров чёртова ангара, разорвал, продавил, втиснулся, как хомяк под дверь. Я бы пролез внутрь, под кожу тебе, в кровь, в лёгкие, в самую сердцевину и поселился там, свёрнутым калачиком, проросшими корнями, и хрен бы ты меня оттуда вытащил, элти. Я бы грел этот твой айсберг своей любовью, своей дурацкой, неуемной, собачьей преданностью, пока он не оттаял бы. Если бы я только знал… Хватит, Мактавиш. Хватит предполагать. Хватит придумывать. Хватит бояться. Я только что чуть не умер из-за своего страха — страха подойти, страха сказать, страха быть отвергнутым. Я сам решил за Саймона, что я ему не нужен, даже не потрудившись спросить. Придумал себе светящийся глюк и спрятался за ним от человека, который — возможно — все это время ждал от меня одного честного слова. Что мне теперь терять? У меня сломаны ребра. Карьера висит на честном слове. Райли и так уже думает обо мне хрен знает что, уже вычеркнул меня из своей жизни, оглушительно захлопнув дверь палаты. Хуже уже не будет, да? Ну, или будет. Но, клянусь богом, я хотя бы не сдохну с мыслью, что даже не попробовал. Я сползаю с койки и с трудом натягиваю толстовку, морщась от боли в перемотанных ребрах. Решительно выхожу из палаты, придерживая бок. Каждый шаг — как по минному полю. Страшно. Страшно. Страшно. До тошноты, до ледяного пота на загривке. Но молчание, в котором я тонул все это время, — еще страшнее. Я иду к нему. Иду с перочинным ножом против гребаного танка, и мне плевать, что его броня ковалась годами боли и потерь. Я либо вскрою её до мяса, вогнав свое признание под пластины по самую рукоять, либо окончательно сломаю об неё всё, что от меня осталось. Дежурный смотрит на меня подозрительно, но ничего не говорит — а я почему-то чувствую себя настоящим преступником и жду, что вот сейчас меня схватят за шкирку и вернут в постель. На всякий случай одариваю его своей фирменной улыбкой а-ля Мактавиш, открываю дверь — — и едва не впечатываюсь лбом в глухую стену. Громада по имени Саймон Райли возвышается прямо на пороге, в считанных дюймах от меня, перекрывая весь свет снаружи. Он здесь. Он, что… шел ко мне? Я замираю. Он замирает. Мы стоим, как два дебила, и смотрим друг на друга, и время течет мимо, огибая нас, и мир за пределами этого дверного проема перестает существовать, и есть только он — огромный, неподвижный, невыносимо близкий с этими глазами за маской, в которых я не могу прочитать ни черта. — Какого хера не в постели, Мактавиш? — рявкает он наконец, заставляя меня вздрогнуть всем телом, от чего ребра тут же отзываются злой режущей вспышкой. — Воу-воу, полегче, элти, — вылетает из меня раньше, чем фильтры в мозгу сработают и я успею прикусить язык. — Я не так воспитан. Сначала кофе — только потом в койку. И у меня, между прочим, ребра сломаны. Ко мне нужен особый подход. Тишина, рухнувшая на нас после моей тирады, кажется материальной. Она звенит, вибрирует, как натянутый до предела трос, готовый лопнуть и снести нам обоим головы. Господи, Мактавиш. Придурок. Клинический дегенерат. Что ты несешь? Саймон каменеет, и мне кажется, я вижу, как в его взгляде разворачивается фронт: с одной стороны — привычное желание пристукнуть меня на месте, с другой — что-то совершенно новое. Что-то дикое, ошарашенное и болезненно-живое, от чего у меня самого перехватывает дыхание. — Особый подход, сержант? — цедит он, опасно прищурившись. Голос падает на октаву ниже, превращаясь в рокочущий бас, который вибрирует где-то у меня в солнечном сплетении, заставляя внутренности скручиваться в тугой узел. — Так точно, — я решаю, что больного он бить не будет, и теряю берега окончательно. — Трепетный. С пониманием, что я сейчас хрупкий, нежный цветочек. Размер его распахнутых глаз достигает абсолютного максимума, и я уже морально готовлюсь к тотальному уничтожению, втягиваю голову в плечи, ожидая разноса… Но вместо взрыва наступает тишина. Взгляд Саймона внезапно теплеет, тяжелеет и сползает вниз. Он замечает, как я судорожно, почти неосознанно прижимаю ладонь к боку, как кривлюсь от каждого вдоха, который режет грудь изнутри тупой пилой. И вся его ярость мгновенно сдувается, как проколотый мяч. Он шумно выдыхает через ткань маски. На смену стальному напряжению приходит какое-то запредельное, выматывающее изнеможение. — Вернись в палату, Джонни, — говорит тихо. — Ты еле на ногах стоишь. В этот момент я совершаю величайшее медицинское открытие. Оказывается, самым мощным обезболивающим в мире является не морфин, не кеторол и не любая другая дрянь из аптечки. Лучше всего снимает боль вот это маленькое слово — Джонни — произнесенное так ласково низким хриплым голосом моего лейтенанта. Внутри всё вспыхивает — резко, ярко, до белых искр перед глазами. Я пытаюсь придавить это чувство, затолкать обратно в темный подвал сознания, пока не поверил окончательно, но поздно. Оно лезет наружу, заполняет легкие, щекочет грудь изнутри так, что хочется смеяться в голос, наплевав на сломанные ребра и всю боль этой гребаной вселенной. Я не могу объяснить, откуда во мне эта ебучая уверенность — но я уверен. На сто, двести, тысячу долбаных процентов, каждой клеткой своего тела. Саймон Райли пришел сюда не просто так. Он пришел ко мне. — Тогда тебе придется придержать меня, элти, — выдыхаю я с плохо скрытым восторгом и нагло выставляю локоть. Демонстративно покачиваюсь, всем видом показывая, что без его опоры я сейчас просто рассыплюсь на запчасти прямо здесь, на больничном линолеуме. Саймон медлит. Его взгляд мечется между моим лицом и моей рукой — целую вечность он ведет внутреннюю войну с самим собой. И, наконец, проигрывает её с треском. Его огромная ладонь в черной перчатке осторожно, почти боязливо подхватывает меня. Чего мне стоит сдержать ликующий, победный вопль — никто и никогда не узнает. Я буквально наваливаюсь на него всей своей тушей, впитывая кожей его тепло, запах и эту невероятную, невозможную надежность. И мы медленно бредем по коридору под охреневшим взглядом дежурного. Дверь палаты захлопывается, отсекая нас от всего остального мира. Тут никого больше — остальные койки пусты. За эти три дня я измучился от того, что не с кем почесать языками, но сейчас — благослови, Боже, крепкое здоровье британских солдат! Я поворачиваюсь к Саймону, открываю рот, набираю в легкие воздух. Я готов. Готов так, как никогда в жизни не был. Я как гребаный танк пру напролом, башню сорвало, тормоза отказали. Моя решимость железобетонно крепка. Сейчас я выдам все. Сейчас я скажу… — Прости меня, Джонни. Я замираю на полувздохе, и весь мой боевой запал рассыпается в прах. Смотрю на него, не веря собственным ушам. — Что? — Это моя вина, — Саймон говорит глухо, не поднимая глаз. Его голос звучит так, будто он проталкивает слова через глотку силой. — Я должен был остановить это. Сразу. В первую же ночь. Я видел, что ты под кайфом. Знал, что ты не в себе, что ты не соображаешь, что творишь. И вместо того, чтобы встряхнуть тебя, привести в чувство… я позволил этому случиться. — Саймон… — я пытаюсь вклиниться в этот поток самобичевания, но он вскидывает руку, обрывая меня на полуслове. — Я твой командир, Мактавиш. Моя работа — защищать тебя, в том числе и от самого себя. А я… я просто брал. Пользовался тобой, как последняя мразь. Снова и снова. Знал, что это преступление, и всё равно возвращался. Потому что… потому что ты был там. Ты смотрел на меня… так. И я, как сраный эгоист, не хотел это терять. — Саймон, послушай… — Я чуть не угробил тебя, Джонни! — он наконец поднимает голову, и в его глазах столько боли, столько кровоточащего страха, что мне становится физически тошно. — Ты чуть не сдох у меня на руках, потому что я вовремя не выбил из тебя эту дурь. Потому что я не мог отказаться от… от тебя. Я подвёл тебя. Как офицер и как человек. — Саймон, я люблю тебя! Признание вылетает из меня, как пуля из ствола — быстрое, смертоносное и окончательное. Оно рикошетит от стен и врезается прямо в него. Райли затыкается на полуслове, застывает, превращаясь в неподвижную, жутковатую статую в балаклаве. Секунда тянется как вечность. В наступившей тишине, от которой закладывает уши, я слышу только бешеный, неровный стук собственного сердца, которое, очевидно, решило доломать все то, что пощадил Саймон во время реанимации. — Что ты сказал? — шепчет он. В этом шепоте столько оглушительного неверия, что мне хочется схватить его за плечи и трясти до тех пор, пока до него не дойдет. — То и сказал, — я делаю шаг вперед, сокращая дистанцию до опасного минимума. — Блядь, Сай, да я ведь таблетками этими ебучими закидывался ради того, чтобы тебя увидеть! Чтобы хотя бы в трипе ты был моим. Думал, что хоть с галлюцинацией мне что-то светит. Я в самом диком бреду представить не мог, что это ты. Настоящий. Что ты вообще… на такое способен. Слова хлещут неуправляемым потоком, я давлюсь ими, захлебываюсь, не в силах перекрыть кран. Плотину, которую я строил месяцами, наконец сорвало к чертям собачьим, и меня теперь несет течением прямо к водопаду. — Эй, ты не можешь меня за это осуждать! Ясно? Ты же натуральная крепость, элти. К тебе же на пушечный выстрел не подступиться. Я был уверен, что ты меня просто пристрелишь, если я что-то такое ляпну. Как я мог… как я мог вообще подумать, что под этой броней есть место для меня? Рука Саймона резко взмывает вверх. Одним коротким, рваным движением он цепляет край ткани и стягивает балаклаву. Я замираю, воздух застывает в легких, несказанные слова осыпаются с губ. Это лицо. То самое, которое я видел в трипе перед смертью. Которое считал последним подарком от умирающего мозга. Оно настоящее — бледное, иссеченное шрамами, с покрасневшими от бессонницы глазами. В беспощадном свете люминесцентных ламп оно кажется мне самым прекрасным и самым изломанным на свете. Идеальным в каждом своем изъяне. Блядская мечта наркомана. Мой персональный джекпот. Я вижу, как ходят желваки на его челюсти. Губы едва заметно дрожат, прежде чем он сжимает их в тонкую линию. Он ждет. Он показывает мне, на что я подписываюсь. Предлагает этот последний, честный шанс передумать. Развернуться и уйти, пока не поздно. Ты не понимаешь, элти. Уже поздно. Я прошел точку невозврата очень-очень давно. И теперь я требую пожизненную подписку. — Это… это просто незаконно, Райли. Прятать такую морду под тряпкой — это преступление против человечества. Я-то думал, у тебя там что-то ужасное, а ты просто решил не давать шанса остальным парням на базе? Боялся, что очередь из поклонников выстроится отсюда до Лондона, мм, элти? — Мактавиш… — выдыхает он хрипло, и в этом звуке, на грани рыка и мольбы, лопаются последние скрепы его самообладания. — Заткнись. И он срывается. Я даже не успеваю моргнуть, как он оказывается рядом — вплотную, впритирку, не оставляя между нами ни единого дюйма воздуха — просто вдруг его руки на моем лице, его пальцы впиваются в щеки, и он целует меня. Жадно. По-настоящему. Его губы невероятно мягкие и обжигающе теплые. Наше дыхание сбивается в один рваный, судорожный ритм, горло сдавливает спазмом, и я чувствую на языке соленый привкус. Не знаю, чьи это слезы — его или мои. Да и какая, к черту, разница. Мы наконец-то дышим одним воздухом на двоих. Я отвечаю сразу — я слишком долго ждал, чтобы упустить хоть одно мгновение. Я вцепляюсь в его куртку, сминая плотную ткань, притягиваю его к себе так сильно, что, кажется, мы сейчас срастемся шрамами. Я тону в его вкусе, в его тяжелом запахе пороха и мыла, в его запоздалой, невыносимой любви. Мы отрываемся, лишь когда легкие начинают гореть, а перед глазами плывут искры. Смотрим друг на друга секунду — и сцепляемся снова. Потому что теперь, когда мы добрались, дорвались до этого сокровища — его мало. Мало. Мало. Им недостаточно дышать — им нужно захлебнуться, его нужно пустить по вене, чтобы поверить, что это взаправду. Его руки скользят вниз, сминая ткань толстовки, по спине, по бокам — он изучает меня, клеймит, присваивает каждым сантиметром своих ладоней. Мой мозг взрывается от одной только мысли, что Саймон Райли может назвать меня своим. Что Саймон Райли теперь тоже — мой. Он сжимает слишком сильно — и я вздрагиваю, потому что боль простреливает ребра, заставляя меня выгнуться в его руках. Я резко втягиваю воздух, шиплю прямо в его губы. Саймон отстраняется мгновенно, отдергивается резким нервным движением, будто его ударило током. В его глазах — панический испуг. — Что? Где? Я сделал больно? Я смеюсь. Сквозь слезы, честное слово, сквозь слезы. Ловлю его руку и упрямо тяну обратно. — Тише, тише, большой парень! — губы сами собой расползаются в дурацкой, пьяной от счастья улыбке. — Хрупкий цветочек, помнишь? Дай ребрам хоть немного срастись, прежде чем переходить к грубым мужским ласкам. Я беру его лицо в ладони, чувствуя пальцами жесткую щетину и рельеф шрамов. Смотрю в глаза — они, наконец-то, так близко, как нужно, как я всегда хотел. — Теперь ты от меня никуда не денешься, Сай. Я из тебя всю душу вытрясу. Его губы трогает что-то похожее на улыбку. Кривую, неуклюжую, непривычную — первую за всё время, что я его знаю. Он подается вперед и прижимается своим лбом к моему. Снова кладет ладони на мою спину — осторожно, почти невесомо поглаживает. — Хорошо, Джонни. Я закрываю глаза — и вижу, как мягкое, золотистое сияние заливает мой мир, заполняет меня до краев, проникает в каждую клетку, в каждую трещину, в каждую рану, которая еще не успела затянуться. Этот свет — больше не галлюцинация. Он настоящий. Он пахнет Саймоном, греет, как солнце после долгой зимы, и пульсирует под моей ладонью его сердцем. Он — мой.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать