Не стреляйте в белых цапель

Shingeki no Kyojin
Гет
В процессе
NC-21
Не стреляйте в белых цапель
автор
соавтор
Описание
Лето 1975 года. Штат Калифорния. Война во Вьетнаме окончена, американские войска с позором выведены, страна переполнена ветеранами, рота погребена под землей. Капитан Леви Аккерман возвращается на родину в попытке жить, а не существовать.
Примечания
По вьетнамским поверьям, цапли — души умерших. Название-парадокс. Леви Аккерман — капитан роты, который потерял смысл жизни. Микаса Аккерман — девушка, которая потеряла всех родных людей. Две души, изрешеченные жизнью, попытаются начать жить, а не существовать. История о реальной войне, где нет места для романтизации. Война во Вьетнаме была адом наяву, поэтому описания соответствующие. Текст порой больной, депрессивный, тяжелый. ПТСР здесь не диагноз — это воздух, которым дышат герои. В истории присутствуют описания военных преступлений, ужасов войны, флэшбеков, тяжелых воспоминаний. Пишу больно, ссылаясь на исторические эпизоды и мемуары. Перед и во время написания ознакомилась с хроникой войны, но, возможно, могут быть допущения. Изучила вдоль и поперек множество статей, записей и медицинских заключений. Остальные персонажи будут раскрываться по мере выхода частей. Размер работы поменялся на «макси». № 7 Shingeki no Kyojin — 21.05.2025
Посвящение
Посвящаю всем, кто наткнулся и прочитал эту работу.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Каждая вишня узнает цену спелости. Часть Ⅰ

Июль 1969 года

      Взрыв.       Не оглушительный грохот, а короткий сокрушающий удар под ногами. Земля содрогнулась. Капитана Леви швырнуло в липкую, теплую грязь. Он вдохнул едкую смесь — гарь, кровь, свинец, затхлая вода и невыносимая вонь разложения. Мина? Ловушка? Мозг, затуманенный адреналином, лихорадочно сканировал джунгли. Мысли путались. Он поднялся, спотыкаясь. В ушах стояли глухие, давящие помехи, пронзаемые высоким, нестерпимым звоном — точно как после того минометного налета под Хайфоном. Воздух был спертым, густым от дыма, мокрым от влаги. Кругом удушающая духота.       Резкий запах. Приторная гниль, железо свежей крови и едкое, удушающее зловоние разорванных внутренностей. Порох от M16. Передовая. Ад. Этот смрад въедался в легкие, вызывая спазм в желудке и подкатывая ком к горлу. Но рвоты не было. Рефлекс притупился. Он пополз вперед, ноги содрогались, руки впивались в землю. Тело действовало на автопилоте, по привычке: не сдохнуть. Разум цеплялся за рутину: проверить своих, оценить, выжить. Руки, дрожащие от напряжения, цеплялись за скользкие корни, зарывались в холодную, липкую глину, хватались за ствол карабина — за что угодно, лишь бы удержаться в этом пекле. Каждое движение давалась с трудом; земля тянула его вниз, носки сапог с хлюпающим звуком вырывались из нее, по лицу стекал пот, перемешанный с грязью и пылью. Пальцы скользили по мокрым камням, впиваясь со всей силы, чтобы протолкнуть тело дальше — туда, где все уже мертвы. На лице не осталось чистого места — все заволокло мутной пеленой.       Первый силуэт: Рядовой Уилсон. Он неестественно прислонился к черной, обугленной пальме. Стальной шлем M1 съехал набок. Леви резко ощутил холод, пробежавший по спине. Выше нижней челюсти — пустота. На плечах — месиво из осколков черепа, кусков кожи и темно-красных мозгов. Дождь, неумолимый и холодный, стекал по этой чаше, образуя алые ручейки на пропитанной кровью униформе. Его руки, в странном, почти бережном жесте, сжимали на животе его же каску. Внутри нее лежал бесформенный ком из обломков костей, спутанных волос и лоскутов кожи — все, что уцелело от молодого, улыбчивого лица. Уилсон умер, держа то, что от него осталось. Леви резко отвернулся. Глубоко в животе все перевернулось, спазм тошноты подкатил к горлу. Но ничего. Пустота. Привычная пустота. Он заставил себя смотреть дальше. Протокол. Констатация. Фамилия, звание, номер… Но блокнот был потерян среди обломков и грязи.       — Сержант! Статус! — голос хриплый, неестественно громкий в гнетущей тишине. Ответа не было. Радио молчало. Эфир мертв. Тишина глушила звон, наваливаясь мертвым грузом. Она была хуже крика. Конца. Надежды.       Лейтенант Фостер лежал неподалеку. Распластался на спине. Живот распорот — зияющая, кроваво-багровая рана. Внутренности вываливались в нечто пульсирующее, багрово-сизое. Он дышал короткими, булькающими всхлипами. Его глаза — два огромных диска — были полны чистого, немыслимого ужаса. Не было боли в привычном смысле, только животный страх перед гибелью. Осознание конца. Руки, по локоть в крови, судорожно копошились в ране, пытаясь запихнуть вываливающееся обратно. Нежизнеспособный солдат. Леви медленно присел на корточки рядом, грязь хлюпнула под его весом. Пальцы его левой руки, холодные и влажные, с привычной точностью нащупали сонную артерию на шее Фостера. Пульс был слабым, частым, еле уловимым. Барабанил, как пулемет на последнем пределе. Знакомый ритм. Где вертушки? Тишина и дождь. Капитан мог лишь смотреть. Смотреть, как ужас в глазах тускнеет, сменяясь пустотой. Что-то влажное скатилось по щеке. Дождь. Всегда этот проклятый ливень.       — Кап… — хрип Фостера. Белая пена на губах. Рваный выдох. — М… мам…       Взгляд остекленел. Тело обмякло. Хрип смолк. Леви медленно поднялся. Пальцы сжали рукоять винтовки. Холодный металл отрезвил. Знакомое чувство. Протокол завершен. Убит в бою. Второй из двух сотен.       Леви выживал всегда. Когда прострелили ногу — оставался в сознании. Когда полоснули ножом по животу — истекал кровью, но выбрался из хижины. Когда прижгли напалмом — поморщился и облил рану водой из фляги. Его проклятие — выживать всякий раз, когда остальные умирали.       На его сетчатке отпечатались лица рядовых. Молодые, зеленые, те самые вишенки, которых они тренировали до судорог в мышцах. Он не видел себя в них. Они были другими: без темного прошлого, без голода, без апатии и отрешенности. Они дышали тем, что в нем выжгло дотла: верой, глупостью, незнанием того, как пахнет гнилью изнутри. Они сочились светом, который гас при первом взрыве гранаты или очереди пулемета.       Леви вел их на смерть из раза в раз. Знал, что могут сдохнуть быстрее, чем окрикнуть успеешь. Война высасывала жизнь, крошила внутренности в месиво, съедала последний отблеск света на лице.       Леви не мог по-другому. Приказ — приоритет, привычка, необходимость. Он — капитан, а потом уже человек. Людское было ему чуждо. Лишь мысли снедали и били набатом по голове в ночной тиши. Они жрали его изнутри, оставляя лишь пепел и пыль. Чертову пыль.       Он встал, пошатываясь. Взгляд скользил по опустошенной позиции. Выжженная земля. Обломки. Тишина. Тишина после боя — всегда самая тяжелая. Она означала, что стоны, крики, грохот — все кончено. Оставалось только поле мертвых. Потом он увидел: обрубленная конечность за бруствером. Руки — короткие, почерневшие культи. Одна гарь. И живые, сознательные глаза. Рядовой Сандерс. Его пулеметчик. Губы шевельнулись в немом усилии, но раздались лишь хрип и бульканье. Во взгляде Сандерса не было и тени физической боли — только бездонный, вопрошающий ужас. Вечный солдатский вопрос: «Зачем?». Немой, отчаянный крик: «Добей!». Леви замер. Винтовка в его руке вдруг стала невыносимо тяжелой, свинцовой гирей, что навсегда приковала его к себе. Хладнокровие. Оно пришло, окатывая ледяной водой и заглушая весь грохот в голове. Чистота расчета. Милосердие ли? Или последний долг командира? Он выстрелил. Глухой, приглушенный хлопок отдал в виски. Тело Сандерса дернулось. Глаза, полные ужаса, на миг встретились с его взглядом, а затем погасли, растворившись в темноте. Пустота. В ноздри ударила вонь пороха и грязи.       Тишина. Только монотонный шелест дождя, упорно смывающий ручейки фронта. Леви стоял посреди бесконечной грязи. Он медленно окинул взглядом поле боя. Уилсон с каской, Фостер с зияющей раной, Сандерс с дырой во лбу. Все убиты в бою. Что он чувствовал? Глубоко, под толщей привычной апатии и шокового онемения, что-то шевелилось. Беспомощность? Тень вины? Ярость? Он не знал. Не хотел знать. Онемение было щитом. Знакомым, надежным щитом. Пустота была надежным убежищем. Он не истерил, не орал в бессилии, не падал на колени, не скреб землю пальцами. Просто стоял. Под проклятым, вечным дождем. В липкой, пропитанной кровью грязи. Среди останков тех, кого он лично отправил на гибель.       Он развернулся, не глядя назад. Побрел наугад, в сторону, где, казалось, редел дым. Куда? Не имело значения. Бой окончен. Внутри жила уже другая война. Этот вечный звон в ушах. Этот привкус крови и горечи на языке. Эти глаза — Уилсон, Фостер, Сандерс — застывшее в вечной пустоте. Война шла за ним по пятам, следовала за каждым движением. Всегда. Как рана, что скрыта под бинтом — эту боль нельзя обнажить. Джунгли остались позади. Настоящий ад он нес в себе, в самом своем нутре. Словно он сейчас блуждал во мраке, потерянный и заблудившийся. Привычное, спокойное место. Вечное. Ливень не прекращал смывать кровь с земли.

***

      Холод. Ледяные капли стекали по рельефному телу, закаленному двенадцатью годами грязи, крови, нечеловеческого напряжения; по выпуклым мышцам, изрезанным паутиной старых шрамов: осколочных, ножевых; по синим венам, пульсирующим на бицепсах и предплечьях, привыкших держать винтовку, кидать гранату или перевязывать раны под огнем; по глубоким бороздам меж кубиков пресса, который не раз спасал от лезвия. Леви стоял на душевой плитке, неподвижно, как в строю. Плечи — тяжелые, словно на них накинули бронежилет, — не дрогнули даже вечером, когда слепое отчаяние, подлое, как засада, вырвало его из колеи и заставило разнести всю гостиную в щепки. Мыло, зажатое в кулаке до побеления костяшек, скользнуло по свежему, розоватому шраму на ребре — еще одной метке, что напоминала о хрупкости человеческой жизни. Тело, иссохшее за месяц недоедания и каждодневного распития алкоголя, все же хранило силу стальных мышц под кожей — ту самую силу, что выдержала ад, — но теперь она обернулась глухим воем души в кромешной темноте.       Вспышка памяти ворвалась без спроса: скрежет разбитого экрана телевизора — жалкий звук после грохота настоящих боев; хруст спинки стула под кулаком — слабый треск; собственное хриплое дыхание в темноте; пыль штукатурки на руках — мерзкое, противное ощущение, как пепел выжженной земли. «И вот ради этого, капитан?» — пронеслось с ледяной насмешкой. «Ради этого чертового стула? Громил гостиную. Целую гостиную. Вот твой новый фронт. Напугал девчонку до истерики. Браво, капитан!». Мысль пронеслась набатом в голове: «Достойно офицера, который… упустил всех — своих ребят, свою роту, мальчишек с их надеждами, сгоревших дотла в тех проклятых джунглях». Их лица, их голоса — вечный шум в голове. Вечерняя вспышка, спровоцированная то ли скрипом двери, то ли вонью бензина, то ли игрой теней, была плевком на их братские могилы среди осколков вазы и телевизора. Он сметал все, пока не рухнул на колени среди обломков мебели, дергаясь от презрения к самому себе, от ненависти, съедающей изнутри, от остатка души, превратившейся в комок ярости и отчаяния. Потом пришла она — та, которая не визжала, не кричала, молча сидела и ждала, надеясь увидеть ясность в его глазах, а не горькое опустошение. Микаса обрабатывала его руку, спокойно прикасаясь к погрубевшим шрамам и узловатым суставам. Не боялась — действовала с холодной головой. Его дергало, сносило почти с ног, вышибало все внутренности разом, но она стояла и ждала. Мирная девушка, что дралась с преподавателем ради лозунгов и ярких плакатов с надписями «Нет смерти!», «Нет войнам!». Худая, тонкая, с голодными и стеклянными глазами, что впивались в душу. Взгляд одновременно и пустой, и острый. Отказывалась от еды, молча глотая слезы, пока Леви не запихнул в нее куски мяса. Не просил — приказывал взглядом. У него в подкорке вбито: помочь всем, но себе — никогда. Молчал, кормил, сжимая челюсть до хруста. Солдатам нужна помощь, солдатам нужен сильный капитан. После стольких смертей он мог позволить помочь хоть одному человеку на этой выжженной земле. Своей израненной и изрешеченной душой выслушать, пока в голове одни помехи, свист пуль, взрывы гранат и громкие крики.       Двенадцать лет убивать, выживать, хоронить, выживать. Научиться читать смерть по шелесту листвы, по скорости ветра. Научиться огораживать свою душу каменной стеной. Научиться сжимать малейшую боль и панику в ледяной комок дисциплины — слабина означала смерть. А теперь? Приказ: «Учиться жить». Жить. Что значило это слово теперь? Просыпаться не от воя сирен или взрыва, а от тишины? Пить бурбон, не обсуждая тактику ведения боя, а ненастную или ясную погоду вокруг? Не сканировать автоматически каждый угол, каждый косяк? Не ждать выстрела из чащи джунглей? Глоток этого мирного воздуха — чуждого, пустого — и паника, цепкая и холодная, вновь сжимала горло, выжимая весь кислород из легких. Как научиться дышать чистым воздухом? Как существовать здесь, когда нервы натянуты, как тросы, готовые лопнуть в любой миг? Как доверять тишине вокруг? Как научиться жить?       Холод. Резкий вдох ворвался в легкие, заполнив их полностью. Плечи расправились с силой — шире, тверже, прямее. Спина выпрямилась в струну — стойка командира. Грудь медленно опускалась и поднималась. Глаза, минуту назад мутные, застыли, сузившись по уголкам. Слабость? Позволил себе слабость, смешанную с отчаянием? Мысль ударила прикладом: «Там, под свинцом, за нее платили кровью. Здесь цена — лишь разбитая ваза и твое сожаление. Дешево отделался, капитан». Сердце резко дернулось. Остановись уже. Ты дышишь — значит, будешь жить. Дисциплина, порядок, привычка — все, что осталось. Единственный алгоритм выживания в этом новом, чуждом мире. Леви с силой провел ладонями по лицу, стряхивая капли воды. Один час отчаяния. Один день привычного ада. Одна задача: очистить свое тело докрасна. Стереть грязь окопов, копоть сгоревшей роты, пыль штукатурки и кровь под ногтями от вечернего срыва. Чистить, как оружие после боя — методично, придирчиво. Жить заново? Значит — новый приказ: «Обуздать себя. Камень за камнем строить заново все. Не оглядываться на щепки прошлого. Идти вперед. Отступать некуда. Все делать с нуля. Стараться. Как новобранец, знающий цену слабине — смерть или позор». Вода лилась, унося в сток пыль штукатурки, запекшуюся кровь, пот и отчаяние, сжимавшее горло. Оставалось настоящее: осязаемое, холодное, жестокое. И стальная воля, выкованная в горниле ада, приняла решение: не сломаться, не дрогнуть. Тело под струями ледяной воды окрепло, затвердело. На руках выступили налившиеся вены. Леви добавил напора, открыв горячую воду. Он замерз не телом, а душой, будто пригвожденный к вечной пустоте и мерзлоте. Стало легче на мгновение, словно он скинул пехотный ранец с плеч.       Леви вышел из душа, насухо вытираясь грубым белым полотенцем. Влажность ванной оседала на разбитом зеркале, где его отражение дробилось на острые, искаженные фрагменты. Тот вечер, когда он разбил его вдребезги, не выдержав собственного лица в отражении — изможденного, осунувшегося, с белым шрамом на половину лица от вьетконговца. Он выглядел как зверье, заблудившееся среди лиан, окопов, грязи и вечного гула артиллерии. Голодный, опустошенный взгляд. Он встряхнул головой, откидывая отросшие пряди челки назад. Не сейчас. Не сейчас.       Взгляд метнулся в сторону батареи. Там висело платье Микасы. Забрал его, когда допил четвертый стакан бурбона и выкурил три сигареты. Темные пятна — земля и что-то бурое — все еще виднелись на ткани. Нужно постирать еще раз. Леви терпеть не мог грязную одежду. На дух не переносил никаких пятен на ткани и обуви. В памяти всплывали смотры: солдат с грязными сапогами и неряшливым воротником — это была не просто мелочь, а признак слабости, удушающей в джунглях, кишащих партизанами. Чистота формы была одним из столпов порядка в хаосе войны. Единственным признаком сохранения рассудка в этом пекле из костей, огня, пуль и мин.       Он откинул полотенце, аккуратно сложив его на рейку. Надевал одежду методично, с привычной скоростью. Мягкая хлопковая рубашка легла на плечи — не грубый камуфляж, не спасительный бронежилет, а что-то невесомое, почти беззащитное. Швы натерли старые шрамы. Брюки — обычные, темные, без креплений для подсумков, без привычного веса у бедра. Тело ощущало непривычную свободу движений. Идти в этой одежде было тихо — не слышно привычного шелеста прочной ткани, лязга снаряжения.       Дверь в гостиную открылась. Воздух еще был пыльным, с горьковатым привкусом штукатурки. Запах древесины отчетливо ударил в нос. Леви замер на пороге, холодным, оценивающим взглядом окинув последствия вечера. Челюсти слегка сжались. Время было за работой.       Эмоции заковал под замок, задвинув в дальний угол. Руки знали, что делать — привычную рутину. Сначала — осколки стекла от экрана. Собирал их осторожно через плотную тряпку, избегая порезов. Каждый осколок отправлялся в крепкий мешок для мусора. Тут взгляд зацепился за темные пятна на светлой половице — не пыль, не грязь. Кровь. Его кровь. Вечером, в слепой ярости, он не почувствовал, как стекло впилось в ладонь, когда сметал обломки вокруг. Бегло кинул взгляд на ладонь: затянулась, не кровоточила. На нем все заживало как на собаке. Разломанный стул лежал рядом. Спинка отлетела… Он нагнулся к пятнам. Свежая алая дорожка тянулась по половице тонкой линией. Нужно убрать сейчас же. Грязь на форме — проступок. Кровь на полу в доме — недопустимый беспорядок, признак потери контроля.       Леви тер древесину щеткой, смывая красные разводы в розоватую воду. Скреб до тех пор, пока половицы не стали чистыми, скрипящими под пальцами, пока от крови не осталось лишь влажное пятно. Нужно все промыть до скрипа, до блеска. Только тогда он выпрямился, отнес таз, выплеснул грязную воду. Порядок восстановлен. Пусть даже на этом клочке древесины. Нужно устранить хаос вокруг. Вернуть контроль. Шаг за шагом. Даже если внутри дремала угроза нового срыва, потери контроля. Войну не выветрить, не стереть, не забыть. Пока руки были заняты делом, пока была ясная цель — убрать, очистить, восстановить — ум оставался относительно спокоен, лишь изредка настороживаясь при неожиданном звуке за окном или скрипе в доме. Работа продолжалась. Порядок медленно возвращался, отвоевывая пространство у вечернего разрушения.       Леви тяжело опустился в кресло, ощущая, как его кости утратили последнюю опору, а перегретые мышцы пронзает глухая, ноющая боль, отдающаяся в каждом сухожилии. Колено простреливало от неудобного положения во время уборки. Перед ним, за массивной чугунной решеткой, неугомонно плясали языки пламени. Их треск и шипение горящих поленьев заполняли тишину комнаты, а колеблющийся свет отбрасывал на стены гостиной беспокойные, словно живые, тени. Жар от огня обволакивал его лицо, изможденное усталостью, но внутри, в самой глубине груди, вдруг пробежала ледяная волна, не имеющая отношения к внешнему теплу. Это был не зрительный образ, а скорее осязаемое ощущение — липкий, приторно-сладковатый запах, въевшийся в память глубже любого сознательного воспоминания: запах горелой плоти, перемешанный с едкой химической вонью бензина и фосфора. Смрад напалма. Леви резко, почти с яростью, встряхнул головой, и его пальцы впились в подлокотники кресла до хруста в костяшках. «Прекрати. Сейчас же. Это прошлое. Оно похоронено там, в грязи и дыму», — пронеслось в голове железной командой. Усталость, накопившаяся за день, оказалась тяжелее любой воли. Она навалилась внезапно, резко. Веки, налитые свинцом, слиплись, и сознание быстро провалилось в забытье.       Сон настиг его не постепенно, а ударил с жестокостью подрыва на мине — мгновенный, оглушительный переход. Одно неуловимое мгновение — он ощущал тепло камина на коже; следующее — его окутала удушающая, влажная жара вьетнамских джунглей. Дельта Меконга. Рассвет, еле пробивавший лучи солнца сквозь серые облака. Он лежал плашмя в мутной канаве, лицо вдавлено в холодную, склизкую жижу — смесь дождевой воды, глины, грязи и свинцовых паров. Эта мерзкая субстанция затекала в уши, забивала ноздри, ощущалась солоноватой на вкус; тело медленно вязло в холодном болоте. Над ухом стояло невыносимое жужжание здешних насекомых. Где-то совсем рядом, за густыми кустами и спутанными лианами, слышались приглушенные шаги, хлюпающие по грязи, тихий шепот на вьетнамском, а затем — резкий, быстрый, узнаваемый за милю, лязг затвора AK-47. Чарли. Рядом. Сквозь узкую щель в спутанной листве, в тусклом свете начинающегося дня, открылся вид на деревню — или на то, что от нее осталось: почерневшие, дымящиеся стены хижин. И на земле — фигуры. Не люди уже, а обугленные дотла останки, застывшие в неестественных, корчащихся от агонии позах. Партизаны. Напалм. Крики. Вопли. Рука не дрогнула ни разу, пока огонь распространялся с неумолимой скоростью. Гарь во рту. Дышать было нельзя — малейший звук, неосторожное движение могли выдать его позицию. В эту гнетущую тишину резко ворвался не просто звук, а волна, обрушившаяся на него: оглушающий грохот мины или минометного снаряда где-то совсем рядом. Земля вздрогнула под ним, холодная грязь хлестнула по спине и каске. Донесся свист пуль и чей-то дикий, нечеловеческий вопль боли. И затем — пронзительный крик. Не просто звук, а животный, чистый ор, вырвавшийся из горла, разрываемого агонией, пронзающий до гула в висках: «Медика! Помогите! Медика!». И почти сразу же — нарастающий, леденящий душу вой следующего приближающегося снаряда. Взрыв. Земля взметнулась вверх. Инстинкт самосохранения дернул Леви вперед, навстречу привычному кругу ада. Еще один крик оглушил его. Лязг затворов AK нарастал…       Скрежет вырвал его из кошмара с таким же резким, судорожным рывком всего тела, от которого Леви едва не рухнул с кресла на твердый пол. Сердце колотилось в груди с бешеной, неистовой силой, словно пыталось пробить ребра. Каждый удар отдавался глухим стуком в висках и горле. Воздух врывался в легкие короткими, прерывистыми глотками, будто после долгого бега. Холодный, липкий пот заливал спину, шею, стекал по вискам, пропитывая рубашку. Он сидел, пригвожденный к креслу внезапностью пробуждения. Его глаза, широко раскрытые, метались по знакомой, но вдруг ставшей чужой комнате: теплый, колеблющийся свет камина, привычные тени на стенах, гнетущая тишина за окнами. «Что это было? Откуда?» — недоумевающая мысль билась в голове, не находя выхода. Крик! Он все еще звучал в ушах, оглушительно реальный, почти сливаясь воедино с тем, вьетнамским воплем о медике, в один непрерывный, пронзительный визг, который казался частью этой комнаты, частью реальности. И лишь спустя несколько мучительно долгих секунд сознание, словно вынырнув из ледяной воды, расставило все по местам. Не его крик. Не в его сне. Микаса. Наверху. На втором этаже.       Леви поднялся с кресла медленно, с огромным усилием, будто его конечности были налиты не кровью, а холодным, тяжелым свинцом. Каждая мышца ныла, пронзаемая знакомым адреналином — липким, обжигающим, оставляющим после себя апатию и пустоту. В висках стучало; ритм сердца постепенно замедлялся, но еще бил слишком сильно, слишком громко. На языке и губах все еще ощущался привкус солоноватой грязи той канавы; запах гари и разложения будто въелся в ноздри намертво, не желая рассеиваться. Он провел ладонью по лицу. Движение было резким, почти грубым, словно он пытался физически смахнуть с кожи невидимую грязь, наваждение только что пережитого кошмара, чувствуя, как звук того пронзительного крика и ощущения вязкого ила под собой цепляются за сознание. Всплывали обугленные тела от напалма… «Хватит. Замолчи. Сейчас не время», — пронеслась мысль в голове, как заученный приказ на плацу. Невозможно заглушить воспоминания одними словами. Невозможно просто взять и перестать видеть эти лица перед собой. Они преследуют по пятам, тянутся из темноты, чтобы вновь затащить в свое пекло. Встанешь — тени поползут за тобой. Проснешься — шорохи в углах не умолкнут. Увидишь огонь — и напалм захлестнет с новой силой. Бежать некуда…       Леви сделал глубокий, намеренно медленный вдох, заставляя легкие расшириться до предела, наполняясь спертым, но мирным воздухом гостиной, вытесняя смрад джунглей запахами дерева и тепла от камина.       Она наверху. Ей плохо. Сейчас нужна помощь. Надо идти. Эта цепочка мыслей стала единственным спасательным якорем в океане внутреннего хаоса, конкретной, неотложной задачей, требующей действия. Он заставил ноги двигаться, направившись к лестнице. Первые шаги были неуверенными, заплетающимися, но с каждой новой ступенькой под ногой, с каждым скрипом старого, но прочного дерева под его ботинком, реальность обретала более четкие очертания, отрывая его от дна только что пережитого кошмара. Он сосредоточил все свое внимание на этих простых, осязаемых вещах: на ощущении шероховатой поверхности деревянной ступени, на прохладе лакированного поручня под ладонью, на тусклом, но успокаивающем свете ночника, видневшегося вверху лестничного пролета. Здесь и сейчас. Только это имеет значение.       Навязчивые картины сна — почерневшие крыши хижин, обугленные останки, вязкая грязь канавы, пронзительный крик — Леви старался методично отодвигать с холодной дисциплиной, выработанной годами на войне. Там он видел ужас, но не осязал его последствия. Не думать, не вспоминать. Просто двигаться вперед. Дышать ровно. Дойти до нее. Ее реальная боль в эту минуту была единственным щитом, смыслом, способным огородить его от собственного прошлого. Ведь прошлое, да?       Подойдя к двери, он сделал еще один глубокий, выравнивающий дыхание вдох, сознательно пытаясь отодвинуть призраков джунглей, дым и крики в голове в тьму лестничного пролета за спиной. Его личная война и незаживающая рана могли подождать на мгновение. Сейчас он нужен здесь. Он мягко нажал на ручку двери, преступая порог в ее пространство, оставляя свое — пока — за дверью.       Леви вошел внутрь. Комната была погружена в полумрак, нарушаемый лишь тусклым светом прикроватной лампы. Воздух был тяжелым, пропитанным духотой, словно после ливня в джунглях. Фигура на кровати немного шевельнулась: Микаса сидела на краю, сжавшись в комок, будто пытаясь вжать голову в плечи. Короткие волосы растрепались в разные стороны, спина сгорбилась неестественной дугой. Ее плечи вздрагивали судорогами, дыхание ловилось короткими хриплыми рывками, словно горло сжимала невидимая петля. Пальцы, впившиеся в колени поверх ткани штанов, побелели от напряжения и хватки. Глаза, широко раскрытые и остекленевшие от ужаса, смотрели сквозь стену, в какую-то бездонную внутреннюю пропасть. Следы слез блестели на худых щеках, но плача уже не было — лишь сухая, непрекращающаяся дрожь сотрясала ее хрупкую фигуру, свидетельствуя о панической атаке, парализовавшей тело.       Он замер на пороге. Его собственные кошмары, преследовавшие каждое мгновение бодрствования, отступили перед этой новой, насущной реальностью происходящего. Видеть Микасу в таком состоянии было невыносимо. На войне медсестры порой жались в темные углы медсанбата при виде искалеченных: без конечностей, с разодранными внутренностями, с костями, торчащими из мяса. Одно резкое движение — и крик вырывался из горла, сдавленный истерикой. Микаса не была там. Она была здесь, в его пропитанной табаком и бурбоном комнате. Подойти ближе — значило совершить ошибку. Возможно, непоправимую.       Леви осторожно шагнул к окну. Резкий скрип распахнутой створки нарушил гнетущую тишину. Микаса даже не шелохнулась ни на сантиметр. Ночной воздух обдал лицо приятной прохладой. Он достал пачку сигарет, чиркнул зажигалкой пару раз по колесику, и втянул горький дым в легкие. Табак — привычное средство в моменты, когда вот-вот захлебнешься собственным горем.       — Дыши, — его голос прозвучал резко, с привычной хрипотцой. Это было не утешение, а приказ, выученный на плацу до скрипа зубов. — Глубоко. Носом. — Он сам сделал медленный вдох, отняв сигарету от рта и глядя на нее. — Теперь выдыхай медленно. Ртом. Дольше, чем вдох. — Леви не переставал следить за ней взглядом, выпуская воздух из легких. — Раз, два, три… Выдох.       Микаса резко дернулась, вздрогнув всем телом. Его голос, прорвавший тишину, звучал приказным тоном, привычным для человека, прожившего большую часть осознанной жизни на войне. Ее потерянный взгляд метнулся к нему, зацепился за лицо, скользнул к губам, двигавшимся в такт резким словам, к стальным глазам, вцепившимся в нее мертвой хваткой. Леви удерживал ее взгляд, продолжая:       — Считай вместе со мной. Раз, два, три. Выдох.       Микаса сглотнула вязкую слюну в горле, попыталась вдохнуть побольше воздуха. Выдох вырвался коротким, почти сдавленным. Дрожь в теле не прекращалась, но дыхание начало выравниваться — она машинально подчинялась его командам, не отрывая взгляда от синих глаз напротив. Паника постепенно отступала, оставляя внутри осадок пустоты. Сознание медленно возвращалось, сдерживая попытки вновь сорваться в пучину непрошенных слез и тисков, сжимающих горло.       Спустя время, когда ее грудь перестала судорожно вздыматься и опускаться, а пальцы чуть разжались на коленях, Леви перестал считать вслух. Он затянулся сигаретой, выпустил дым в сторону окна, вглядываясь в сумрак ночи: ветер колыхал листья деревьев, свет в доме напротив горел на втором этаже, собака лаяла в чеьм-то дворе. На мгновение слух уловил отдаленный звук проезжающего автомобиля. Мысленно приказал себе затолкать навязчивые образы в самый дальний угол сознания. Тишина в комнате стала другой — хрупкой, но уже не парализующей.       — Они все мертвы. Все. Без исключения, — Леви повернул голову в сторону Микасы. Ее слова были тихими, еле слышными, с твердой хрипотцой в голосе. Ему не привыкать к такому — к этой горечи утрат, к тяжести земли на ладонях. Целую роту собственноручно захоронил в вонючей глине Вьетнама. Своими же руками вел их вперед — сквозь ад джунглей, под свинцовыми пулями — туда, где смерть не дышала в затылок, а резко выстреливала пулю в лоб. Год за годом, начиная с 63-го и до самого 73-го, братских могил становилась все больше на той изувеченной земле. С этим свыклись, как привыкают к дождю в джунглях.       — У меня была семья. Целая, настоящая семья. После смерти родителей меня приютили знакомые, — Микаса не сводила с Леви глаз, продолжая говорить. Он медленно стряхивал пепел в окно, глядя в ее сторону. — Я любила их, ценила… Мою приемную маму застрелили на рынке, среди белого дня, за кусок хлеба. Я совсем не помню ее лица… — Ее голос задрожал. Микаса встряхнула головой, отрешенно смотря своим серыми глазами на него. Внутри — пустота и тучи. — Мы тогда голодали, денег не было совсем. Ели суп из чечевицы и картошки… Ничего не было. Приемный отец, дядя Гриша, был врачом. Деньги получал за лечение гриппа. Лечил всех, кто приходил, часто за еду или просто так. Люди умирали от истощения в поликлинике… — Она замолчала, сглатывая ком в горле, а Леви чиркнул зажигалкой, прикуривая вторую сигарету. — Он дожил до шестьдесят девятого. А потом… Нашли в подвале старой клиники. Я видела его тело… Его пытали. Долго. Выбивали признание в чем-то. Выжгли раскаленным железом звезду на груди, переломали пальцы… Повесили… За то, что дал пенициллин другому.       Слова оборвались быстрее, чем Микаса успела произнести больше положенного. Она не могла говорить о своих родителях, об Эрене и Армине — не сейчас и не здесь, перед этим человеком, чей пристальный взгляд ощупывал ее раны сквозь одежду. Внутри словно не было ничего — одна выжженная земля вокруг. Все ушли: родители, павшие жертвами преследований; Йегеры, приемные родители, давшие кров и заботу, сломленные несправедливостью жизни; Армин, чей светлый ум и улыбка погасли во вьетнамских джунглях; и Эрен, чей всепожирающий огонь сжег в итоге и его самого. Осталась только она — тень собственной жизни, преследуемая лицами ушедших, оглушающей тишиной и леденящим холодом пустой кровати по ночам. Ее взгляд снова остановился на узоре обоев, бессмысленно пытаясь провалиться сквозь него туда, где нет этой невыносимой боли и отчаяния. Даже слез не осталось — только горький привкус на языке и внутри.       Семья. Кенни. Одно имя, а сколько воспоминаний. Леви смотрел в окно, выпуская сигаретный дым в ночную тишину. Микаса молчала, уткнувшись взглядом в стену. Его дядя-француз, ветеран Сопротивления, забрал осиротевшего Леви из послевоенного Марселя в Америку. Кенни, заядлый мафиози Кливленда, встретил племянника на перроне. Ни объятий, ни приветствия, лишь несколько смятых долларов, адрес ночлежки и хриплое: «Крутись, пацан». Хлопок дверцы машины навсегда остался в памяти как холодное предательство кровного дядюшки. Леви остался совершенно один. Среди криков пьяных моряков, вони дешевого виски, проституток и чернорабочих. Выживал, как крыса в подворотне.        Одиннадцать лет спустя, в 1963 году, их пути ненадолго пересеклись. Леви, уже в накрахмаленной военной форме, мельком заметил мужчину в ковбойской шляпе и с соломинкой во рту среди толпы провожающих. Кенни стоял в стороне, в тени под козырьком вокзала, лишь пристально глядя своим хищным взглядом. Не махал, ни кричал. Их глаза встретились на миг — Леви отвернулся первым. Его как раз назначали в почетный караул на перроне — последнее задание перед погрузкой. Ирония судьбы или насмешка дядюшки? Леви не стал гадать.       Через несколько месяцев, когда он увяз в грязи дельты Меконга, пришло письмо. Сухо, по делу: в дорогом отеле найдено тело Кенни Аккермана. Он сидел в кресле у окна — пуля в затылок и кровавое пятно на спинке кресла. Чистая работа. Без лишних следов. Читая отчет, Леви ждал хоть искры гнева, хоть капли жалости. Ни злости, ни печали — лишь знакомая ледяная пустота внутри. Последняя связь с прошлым была разорвана окончательно.              Микаса молчала, поджав губы и не проронив больше ни слова. Это было не просто грустью — глухое опустошение, окутавшее ее невидимым, но тяжким саваном, втянувшим плечи и погасившим всякий огонь в обычно таких стальных глазах. Ее потерянный взгляд, казалось, застрял где-то в узорах на обоях, безуспешно ища в них ответы на неразрешенные вопросы. Леви, прислонившись к холодному оконному стеклу, молча наблюдал за ней. Его разум, отточенный годами командования и выживания на краю пропасти, анализировал ситуацию с привычной солдатской выдержкой: оценивал угрозы, возможные практические шаги. Слова утешения казались ему минным полем, где каждый неверный шаг мог принести больше вреда, чем пользы, ранить или прозвучать фальшью.       — Крыша над головой есть? — его голос прозвучал неожиданно громко и резко в давящей тишине комнаты. Ни родных, ни друзей — значит, ни своего угла.       — Общежитие, — едва выдохнула Микаса, не поворачивая головы. Опустошение словно сочилось из каждого звука, сжимая горло тисками.       Леви, видавший горы трупов, сожженные деревни, адские пытки пленных, испытал странную беспомощность. Подобрать нужные слова здесь было сложнее штурма высоты 937. Одно неверное движение — выстрел, слезы. Одно неосторожное слово — паника, истерика. Это оказалось сложнее, чем думалось в начале, когда инстинкт понес его со скоростью пули к ней, в эту проклятую комнату с узорами на обоях. Собеседник из него никакой: мозг его остался на войне. Но тянет помочь ей так, что горло схватывает невидимой петлей, сжимаясь все сильнее. В него это заложено: сделать хоть что-то, хоть как-то. Сознание порядком мутнело, но Леви вбивал себе в голову: успокоить эту девчонку — значит дать себе время на отдых от собственных мыслей. Дать возможность спасти человека от прошлого.       Он оттолкнулся от подоконника. Движение было резким, отработанным — как сброс предохранителя. Его рука схватила полупустую бутылку бурбона с тумбы. Темно-янтарная жидкость плеснула о стенки. Рядом валялись смятые долларовые купюры; он прихватил их быстрым движением, засунув в карман брюк, — пригодятся. Подошел к шкафу, нащупал на верхней полке два спрятанных граненых стакана. Поставил на подоконник твердым звуком. Бурбон плеснул в стаканы ровно до середины.       — Пей, девочка, — он протянул стакан Микасе. Та недоуменно вскинула брови, округляя глаза. Недавно водку хлестала прямо из горлышка бутылки, а сейчас пары капель бурбона испугалась? Забавная.       Леви протянул свой рокс, чтобы чокнуться. Тонкий, звонкий звук резко раздался в комнате. Микаса одним движением руки опрокинула свой стакан, почти не моргнув. Бурбон обжег горло. Она лишь стиснула челюсти, ощущая, как жар растекается по телу, пытаясь прогнать ледяное оцепенение. Она уставилась на пустой стакан; граненые стенки ловили тусклый свет из окна. Тишина сгущалась вновь. В ней плавали лишь звуки их дыхания — ее чуть учащенного, его ровного, но словно сдавленного изнутри.       Она подняла взгляд. Леви стоял у подоконника, боком к ней, окутанный сигаретным дымом. Его профиль в полумраке казался вырезанным из камня — резкий, непроницаемый. Но в уголке глаза, в едва заметном подрагивании пальца, сжимающего сигарету, она уловила ту же измотанность, ту же запертую внутри боль, что и в себе. Он знает. Он единственный, кто может знать. Мысль пронеслась с обжигающей ясностью. Страх услышать его ад сплелся в тугой узел с отчаянной, почти физической потребностью понять. Понять, что внутри нее не просто все сломано, что это… нормально?       Слова вырвались глухо, сорвались с губ прежде, чем она успела их обдумать, пробиваясь сквозь ком в горле и алкогольную пелену:       — Каково там было? — голос ее был хриплым, неестественно тихим, будто она боялась произнести следующие слова. — Там… на войне?       Звук собственного вопроса словно отрезвил ее. Микаса резко отвела взгляд, уставившись в темноту за его спиной; пальцы судорожно сжали ткань постели, костяшки побелели. Зачем? Зачем спросила?       Вопрос повис в прокуренном воздухе. Леви замер, не повернулся сразу. Только дым от сигареты заколебался чуть сильнее. Простой вопрос, но такой острый, как осколок мины, вонзившийся в незаживающую плоть. Он сделал глубокий глоток прямо из горлышка бутылки, стоявшей рядом, ощущая, как горячая жидкость спускается вниз, пытаясь выжечь подступающие образы. Но они лезли, навязчивые и гулкие, высвеченные на сетчатке глаза.       Вместо ответа перед внутренним взором поплыли не лица, а расплывчатые образы: невыносимый запах — смесь гари, разложения и пороха, въевшийся в легкие навсегда. Звук — не прекращающийся грохот, переходящий в оглушающую тишину, когда взрывная волна вышибает сознание. Ощущение — ледяное онемение рук, сжимающих оружие после часов в засаде, и липкий пот на спине под броней. Глаза пленных, в которых уже не было страха, только пустота, глубже любой пропасти — вечное смирение. Леви искал слова в голове. Это было нечто за пределами ада и ужаса.       Он с силой потушил сигарету о подоконник, повернулся к Микасе. Его голос, когда он заговорил, был низким, лишенным привычной резкости, скорее усталым:       — Каково? Нет там «каково», — он сжал переносицу двумя пальцами, с силой потер, не переставая глядеть на нее, горько поморщился. — Представь огромную, ржавую мясорубку. Ты влезла в нее и крутишь ручку двенадцать лет. Сама. Собственными руками, девочка. — Пауза затянулась, он снова потянулся к бутылке, но рука опустилась. — У тебя винтовка и гранаты. Везде огонь. Напалм. Ни черта там нет.       Леви горько усмехнулся. Рука привычным движением вытащила новую сигарету и зажигалку с гравировкой. Пригляделся к ней: ни царапины, ни скола. Щелчок, вспышка пламени осветила на мгновение его профиль, глубокие тени под глазами. Он затянулся, выпуская струю дыма в прохладную ночь за стеклом. Какая это сигарета? Десятая? Спина его, обычно прямая как струна, сейчас казалась ссутулившейся под гнетом слов. Но внутри, сквозь алкогольную пелену и дым воспоминаний, происходило что-то странное. Не облегчение — слишком громкое слово. Скорее… сброс давления. Как будто, выговорив эти мерзкие, пропахшие войной фразы, выпустил наружу толику яда, что годами копился внутри.       Микаса молчала. Она не двигалась, лишь пальцы чуть сильнее сжали граненый стакан. Ее взгляд был прикован к клубам дыма, таявшим в темноте и слабом свете лампы, к его силуэту. Потом ее глаза медленно опустились на стакан, на темно-янтарную жидкость внутри. Вдруг, в уголках, ее губ, обычно плотно сжатых, дрогнуло что-то. Не насмешка, нет. Скорее — тень удивления, смешанного с горьким пониманием. Слабая, едва уловимая, почти прозрачная улыбка коснулась ее губ на мгновение. Он понимает ее. Чувствует.       — Мои одноклассники… Они все там были,— вырвалось само. Она лишь горько усмехнулась, проводя ладонью по своим коротким прядям и смахивая челку. Внутри пусто и гулко так, что выть хочется волком.       — Вишни, — Леви вздрагивает, когда вспоминает это слово. Оно такое… удручающее, целенаправленное. Не слово — приговор. Его рота — все вишни, молодые, хлюпкие, мечтающие. Никого не осталось — все в земле. — Был в другой роте один новобранец. Зеленый-призеленый. Первый патруль — и они попали в засаду. А этот парень… — Леви горько усмехнулся, приподнимая уголок рта. — Зарылся с головой в землю и орал, что у него ПФ зашкаливает.       — ПФ? — в глазах Микаса проскочил проблеск интереса. Леви хмыкнул: наконец эмоции появились.       — Пиздецометр. Уровень страха. Шкала от одного до десяти. Десять — когда все горит вот тут, — он ткнул пальцем в грудную клетку, выпуская дым в окно. — Все это в момент перестрелки. Партизаны как черти прыгнули на них. Этот идиот орал на все поле: «У меня ПФ зашкаливает!». Вместо «спасите» или «врача». Чертово отродье.       — И что… что с ним стало?       — Контузия через месяц. Домой отправили. Думаю, его ПФ там, в Огайо, до сих пор подпрыгивает до пяти, когда мусоровоз громко тормозит.       Леви подавился дымом, одним резким движением потушил окурок. Вишни… они лопались и не созревали. В глазах поплыло — ни звезд, ни огоньков домов, ни света фар. Грудь резко сжалась. Он стиснул виски, пытаясь вышвырнуть картинку, но та вспыхнула ярче, выворачивая все изнутри.       Вспышка. Джунгли — этот проклятый ад, забитый влажным паром и партизанами. Отряд стоял, прижавшись к глине траншеи, в липком поту и грязи. Рядом — вишня. Совсем мальчишка, щеки гладкие, даже не брился толком. В глазах — чистый ужас. Держал в трясущихся пальцах письмо из дома, листок, промокший и серый от грязи и влаги. «Вишня не созрела, черт возьми, совсем». Он что-то пробормотал — то ли про солнце, то ли про красивый закат. И рванул вперед. Глупо, опрометчиво. Просто высунулся на миг из-за бруствера подышать воздухом. Щелчок. Хруст. Его голова лопнула. Просто взорвалась, обдав мозгами землю и листья лиан. Он рухнул как подкошенный, дернулся раз, судорожно схватил воздух — и обмяк. Леви бросился, пытаясь его схватить, но на руки брызнуло лишь липкое кровавое месиво. Конец. Абсолютно. Тишина на секунду оглушила хуже взрыва. Она давила на уши. Отвратительный запах врезался в ноздри: густой, с кислинкой. И мысль, тупая, как приклад: «Мальчишка. Сдох зря. Вишня не созрела».              Гул в ушах стих, сменившись тиканьем часов. «Не сейчас. Не при ней», — вбивал себе Леви в голову. Все. До единого. Бросил взгляд на часы: три часа ночи. Глухой, с хрипом выдох. Поставил бутылку — стекло звонко стукнуло о подоконник. Краем глаза глянул на Микасу: дышит ровно, выглядит не так паршиво, как час назад. Уголок рта дернулся в слабой улыбке. Долг выполнен — ей стало легче. Теперь — выключиться. Хотя бы постараться.       — Спи, девочка, — Леви открыл дверь, вышел за порог, медленно обернул голову в ее сторону. — Проветри комнату. Доброй ночи.       Микаса не успела сказать ни слова: так он быстро исчез из комнаты. На душе стало легче — теперь можно вдохнуть побольше воздуха. Полной грудью. Она поднялась с кровати, подошла к окну, открыла пошире. Что она делает в доме человека, которого совсем не знает? У ветерана войны? Он помог ей избежать разбирательств с полицией, накормил, дал кров… успокоил ее? Она совершенно одна в этом мире. Никого нет рядом. Все мертвы. Микаса чувствовала на подсознании — он понял ее, но промолчал.       Ночь приятно обволакивала лицо прохладным воздухом. Микаса облокотилась на подоконник, краем глаза замечая пустой рокс. Под ним — долларовые купюры, аккуратно выпрямленные, слегка смятые по краям. Из ночной тишины веяло запахом вишневого дерева.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать