⌑❅❃❀ꕤ • • • ♥︎ • • • ꕤ❀❃❅⌑

Кантриболс (Страны-шарики)
Слэш
В процессе
R
⌑❅❃❀ꕤ • • • ♥︎ • • • ꕤ❀❃❅⌑
автор
Описание
Наследник Российской империи, его брат, сбегает. Да и не абы-куда, а на фронт. Что будет делать Пруссия, который теперь отвечает своей головой за беглеца? А если между их странами идёт война?
Примечания
• Действия происходят во время Семилетней войны • Я не утверждаю, что исторические события описаны и представленны верно. Воспринимайте это как больную фантазию автора Пруссия – Альберт РИ1 – Константин, он старший РИ2 – Роман, ещё считается наследником
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

**✿❀✿**

***

      Они поссорились. Ссорились и раньше, но эта была иной. Рома, распираемый обидой и жаждой хоть чего-то реального, вломился в кабинет, где брат, согнувшись под невидимой тяжестью, стоял у карты. Не карты балов или маршрутов прогулок, а военной карты, испещрённой стрелами и мрачными пометками.       —Я хочу знать! — выпалил Рома, забыв о титулах. — Что происходит? Почему все шепчутся? Почему ты ничего мне не говоришь?       Константин обернулся.Его лицо, обычно бледное, казалось ещё более нездоровым, чем обычно, под глазами — тёмные, глубокие тени. Но не усталость была в его взгляде, а что-то иное. Ледяная, отчаянная ярость, запертая внутри.       —Знать? — его голос прозвучал тихо, но в тишине кабинета это было страшнее крика. — Ты хочешь знать? Знать, как горят деревни? Как умирают от голода дети? Как гниют в лазаретах те, кого я должен был защитить? Это то, что ты хочешь знать, Роман?       Он подошёл ближе,и Рома, к своему стыду, отступил на шаг. Брат казался огромным, заполнившим собой всё пространство.       —Твоё знание ограничивается расписанием уроков и списком гостей на очередной праздник. И так и должно быть. Ты — светлое лицо империи. Ты — её будущее, которое нужно беречь как зеницу ока. От всего. В том числе и от этой... грязи.       Он махнул рукой в сторону карты,и Рома почувствовал, как его собственная, юношеская ярость вспыхивает в ответ.       —Я не хрустальная ваза! Я не ребёнок!       —Но ты ведёшь себя как избалованный ребёнок! — голос Константина сорвался, и в нём впервые зазвучала неподдельная, хриплая боль. — Когда ты поймёшь, что каждый мой шаг, каждое моё молчание, каждая моя ложь тебе — это цена твоей безопасности? Цена того, чтобы эти глаза не видели того, что вижу я!       Он отвернулся,снова уставившись в карту, и его плечи, такие широкие, внезапно ссутулились. Разговор был окончен. Рома стоял, дрожа от обиды и бессилия. Он чувствовал себя самым ничтожным существом на свете: ему отказывали даже в праве разделить тяжесть, которую нёс его брат. Его заботливо, с бесконечной, удушающей любовью, вытолкали за дверь его собственной жизни.

***

      Ветер был первым, что ударило его по лицу, резкий, шершавый и чуждый, не имевший ничего общего с ласковыми, солёными бризами, набегавшими с Финского залива на парковые аллеи Петергофа. Он впивался в кожу, неся на себе тяжёлую, терпкую смесь запахов — сырой земли, древесного дыма и чего-то едкого, химического, что Рома раньше не знал в такой концентрации. Порох. Он угадал это с первой же мили, как только их небольшой отряд покинул последнюю спокойную деревню и углубился в развороченное колеями и окопами пограничье. Запах был отдалённо знаком — он витал в воздухе во время салютов в честь именин императрицы или победных реляций, но там он был приглаженным, почти парфюмерным, вплетённым в праздничную атмосферу. Здесь же он вонзался в ноздри, как гвоздь, напоминая, что праздник давно кончился, а реляции — это не пышные фразы на бумаге, а вот эта самая грязь под копытами и напряжённые спины всадников впереди.       Рома сидел на лошади — крупной, спокойной гнедой кобыле, выбранной за её невозмутимый нрав — позади Матвея. Его собственные навыки верховой езды, блестящие на плацпарадах и во время неспешных прогулок в царскосельских парках, здесь, в этой каше из весенней слякоти и нервозности, казались жалкими, ненадёжными. Он цеплялся за толстый, пропахший овчиной и махоркой тулуп посла, чувствуя, как каждое неловкое движение седока отзывается напряжением в спине мужчины. Матвей Игнатьевич, казак родом с Дона, бывший дипломатический курьер, а ныне — доверенное лицо, согласившееся на безумную авантюру, был его якорем в этом море неопределённости. За неделю пути из Петербурга они успели сойтись. Матвей, человек лет пятидесяти, с лицом, вырезанным ветрами степей и морщинами, в которых залегли и суровость, и неожиданная доброта, не лебезил перед ним. Он разговаривал с Ромой как со взрослым, пусть и неопытным, мужчиной: объяснял особенности местности, рассказывал байки из своей службы, учил по-казачьи подвязывать шинель, чтобы не болталась. В его присутствии исчезал гнетущий страх быть узнанным, осуждённым. Здесь, в глуши, он был просто Романом, молодым дворянином, пожелавшим «понюхать пороху» — легенда, которую они сочинили вместе и которую Матвей поддерживал с абсолютно серьёзным видом.       Бум.       Звук был уже не фоновым, а конкретным, материальным. Где-то в полуверсте впереди, за стеной голых, тощих деревьев, взметнулся грязно-бурый султан земли и дыма. Земля под копытами коня дрогнула, словно вздрогнула от боли. Рома вскрикнул, непроизвольно вцепившись в тулуп Матвея. Сердце забилось где-то в горле, дико и беспорядочно, — Первый раз — всем страшно. Ухо привыкнет, душа привыкнет. Главное — голову не терять. Она, голова-то, у вас на плечах крепко сидит, вижу я.       Рома хотел верить ему. Он впитывал эти грубые, но тёплые слова, как губка, чувствуя, как они слегка смягчают острые углы его собственного страха. Страха, который был сейчас не столько перед свистом пуль — он ещё толком не слышал их настоящего, боевого свиста, — сколько перед чудовищной, нарастающей с каждым часом картиной того, что он натворил. Но это ведь ненадолго... Всего несколько дней. Передать бумаги с новосями, получить ответ — и назад, в Петербург. Маленькая, дерзкая авантюра. Щелчок по носу у гиперопеки.       Он сбежал. Это слово отдавалось в его сознании глухим, позорным гулом. Он, Роман, брат Российской империи, наследник, пусть и тщательно скрываемый, покинул свою резиденцию, обманул немногочисленную, но бдительную охрану, подкупил слуг и, воспользовавшись очередным долгим отъездом Константина «по делам государственной важности», втёрся в доверие к возвращавшемуся из столицы посольству. Его план, рождённый в пылу обиды и отчаяния, теперь, в холодном свете дорожных сумерек, казался детским, наивным и чудовищно эгоистичным.       Он сердился на брата. Да, эта мысль, как жало, сидела в нём уже не первый месяц. Константин, его Костя, который когда-то был для него целым миром — защитником, учителем, почти отцом, — превратился в источник постоянного, удушающего давления. Гиперопека, выросшая из давней, страшной травмы, о которой Рома знал лишь по обрывочным, шепотом переданным историям, стала его тюрьмой. Его не вводили в курс дел, настоящих дел. Политика, война, экономика — всё это оставалось за плотной дверью кабинета императора. Ему подносили лишь выхолощенные, приглаженные версии, словно он был не братом правителя, а неразумным ребёнком, способным лишь испугаться сложных слов.       «Твоё дело — быть, солнышко, — говорил Константин, и в его голосе, всегда таком мягком для Ромы, звучала непреклонная сталь. — Быть светлым, быть надеждой. Лицом империи здесь, в безопасности. Всё остальное — моя забота».       «Быть». Какое пустое, бессмысленное слово! Он хотел не «быть», а делать. Понимать. Участвовать. Чувствовать свою значимость не как украшения, а как части огромного, сложного механизма государства. Но все его попытки заговорить об этом, робкие вначале, потом всё более настойчивые, разбивались о ледяную стену братской любви, превратившейся в деспотизм. Их последняя ссора, за несколько дней до его побега, была особенно горькой. Рома, набравшись смелости, спросил о реальном положении на фронте, о потерях, о перспективах. Не о парадных сводках, а о правде.       Лицо Константина, обычно бледное, стало совсем белым, как мрамор. В его глазах, бледно-голубых, совсем как лёд, но всегда таких тёплых для него, вспыхнул незнакомый, пугающий холод. «Тебе не о чем беспокоиться, — отрезал он, и каждый звук был отточен, как клинок. — Не твоя ноша. Не твоя ответственность. И не твоё право требовать отчёта. Твоё право — доверять мне».       Доверять. Да, он доверял. Но он и задыхался. Эта ссора, неразрешённая, висящая в воздухе тяжёлым облаком, и подтолкнула его к безумию. Он хотел доказать… сам не знал, что. Что он не ребёнок? Что он может быть полезен? Или просто сбежать от этого всепоглощающего контроля, хотя бы на время? Он планировал передать с Матвеем послание главнокомандующему, получить ответ и через пару дней, удовлетворив своё любопытство и, как ему казалось, исполнив некий долг, вернуться. Может быть, брат даже не заметит его отсутствия? Или заметит, но оценит его инициативу? Теперь, в седле, прижимаясь к широкой спине казака, он понимал всю детскую наивность этих надежд. Константин заметит. И будет не просто зол. Он будет в ярости, в отчаянии, в страхе. А Рома, вместо того чтобы облегчить его бремя, лишь умножил его. Война, угроза, давление союзников и врагов, болезнь императрицы — и поверх всего этого, его, Ромы, побег. Укол совести был острее любого ветра.       Мысли о Петербурге, о дворце, были болезненными, но в них была и ностальгическая сладость. Особенно когда он вспоминал императрицу. Елизавета Петровна… При ней последний год стало хоть немного легче дышать. После мрачного, полного страха и унижений правления Анны Иоанновны её приход был как весеннее солнце. Анна… Рома содрогнулся, вспоминая её тяжёлую, недобрую тень. Она его не любила. Более того, она, кажется, побаивалась его, этого странного, пылкого, слишком не похожего на своего могущественного брата мальчика. Да и не ожидала она его увидеть, когда стала править. Она шугала его ледяными взглядами, могла при всех отпустить колкое, унизительное замечание, любила рассказывать при дворе жуткие истории, от которых у Ромы стыла кровь, наблюдая за его реакцией. Константин, узнав о таких случаях, приходил в холодную, безмолвную ярость. Он не кричал, но его приказы после этого звучали так, что даже всесильные фавориты Анны бледнели. Он запретил как-либо пугать или наказывать ребёнка, сделал его почти неприкосновенным, но атмосфера страха и неприязни витала в покоях, отравляя воздух. Рома научился быть невидимкой, тихо сидеть в углу, не привлекать внимания, мечтая, чтобы это кошмарное время скорее кончилось.       И оно кончилось. Со смертью Анны и кратким, неспокойным годом регентства, когда трон шатался, а заговоры зрели, как грибы после дождя. Потом — Елизавета. Добрая, весёлая, немного легкомысленная, но искренняя в своей любви к роскоши, жизни и… к нему. В нём она души не чаяла. Она увидела его и растосковалась. Не как к государственному деятелю, не как к воплощению, а как к диковинной, прекрасной игрушке, к милому зверьку. «Батюшки мои, да он весь в вас, ваше величество! — восклицала она, обращаясь к Константину. — Только миниатюрный! И волосы... ах, какие волосы! Совсем рыжие!»  .заботливо укутывала в собольи меха во время зимних прогулок, осыпая сладостями и безделушками. Она проводила с ним времени даже больше, чем занятой бесконечными делами брат. С ней можно было болтать о пустяках, слушать её смех, наблюдать, как она с упоением примеряет новые платья.  Елизавета баловала его без ума. Заваливала подарками — то изящной табакеркой (хотя он не нюхал табак), то тканью на очередной бессмысленный камзол, то сластями, то миниатюрными, но совершенными моделями кораблей, разрешала присутствовать на репетициях придворных музыкантов. Она требовала его присутствия на своих вечерах, усаживала рядом, гладила по голове, рассказывала бесконечные, путаные истории из своей молодости. Для неё он был ребёнком. Вечным, милым, беззащитным ребёнком, которого нужно лелеять и оберегать от сурового мира взрослых — мира, которым правила она же. Ей и в голову не приходило, что за этим юным, почти девичьим личиком может скрываться ум, жаждущий знаний, или воля, рвущаяся на волю. При ней его «золотая клетка» стала мягче, уютнее, в ней появились позолоченные прутья и бархатная подстилка. Но клеткой она от этого быть не перестала. Елизавета тоже не посвящала его в тайны государства. Она видела в нём милое, неразумное дитя, предмет для умиления и заботы, а не личность. И сейчас она была тяжело больна. Вести, которые они везли, были плохими. Готовились к коронации Петра, её племянника. Роме было грустно при этой мысли. Он искренне привязался к императрице. И боялся Петра. Тот, молодой, восторженный поклонник всего прусского, вызывал у него смутную тревогу. Он казался незрелым, импульсивным, и Рома сомневался, что его приход к власти сулит России что-то хорошее, особенно сейчас. А если она умрёт… мысль была слишком тяжёлой, и он отогнал её, снова сосредоточившись на неровной дороге.       Он отвлёкся от тяжких дум, когда Матвей грузно слез с лошади, — Слезай, барчук, — Матвей уже был на земле и протягивал руку, чтобы помочь ему спуститься. — Ноги-то отсидел? Ишь, непривычный.       Ноги, затекшие от долгой и неудобной езды, дрожали и плохо слушались. Рома с усилием выпрямился, ощущая, как по спине пробегает знакомое, неприятное онемение.Он потоптался на месте, пытаясь вернуть в них чувство. Ему нужно было пройтись, размять конечности, стряхнуть с себя оцепенение дороги и тревожных мыслей.       Они прибыли в лагерь. Это был не парадный военный городок, который он видел на гравюрах, а хаотичное нагромождение потемневших от дождя палаток, землянок, обозных телег и куч мусора. Воздух гудел от приглушённых голосов, скрипа колёс, ржания лошадей и отдалённого, но непрекращающегося гула — фронт был близко.       — Я... я пройдусь, — сказал он Матвею, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Осмотрюсь. Ты иди, делай свои дела.       Матвей посмотрел на него прищуренными, всепонимающими глазами.       —Далеко не ходи. И чтоб тебя никто не видел, а то хлопот не оберёшься. Я скоро.       И он растворился в толчее, направившись к центру лагеря, где виднелась большая, но такая же потрёпанная, как и все, походная палатка штаба.       Ему нельзя было попадаться на глаза главнокомандующему. Главнокомандующий, фельдмаршал Апраксин, часто бывал при дворе. Он прекрасно знал Рому в лицо. Один его взгляд, одно неуместное «Ваше Высочество» — и весь этот безумный план рухнет. Константин узнает не через дни, а в самое ближайшее время. А Рому при тащат к брату как котёнка.       Он был братом Российской империи, живым символом преемственности, но этот символ держали в строжайшей тайне. Даже в столице о его существовании знал лишь крайне ограниченный круг людей: члены императорской семьи, несколько самых доверенных сановников и, конечно, придворные, непосредственно его обслуживавшие. Для остальных он был призраком, слухом, странной, мелькающей в окнах дворца бледной тенью. Его золотая клетка имела стены из молчания и неведения. Уроки ему давали лучшие учителя, но за высокими стенами загородных резиденций. Его вывозили на прогулки в закрытых каретах с затемнёнными стёклами. Даже уроки фехтования, которые он так страстно полюбил, пришлось выпрашивать у Константина слёзно и долго. Брат считал его слишком слабым, слишком хрупким для такого грубого искусства. «Зачем тебе это, солнышко? — спрашивал он, гладя его по голове. — У тебя есть охрана. Ты никогда не окажешься в ситуации, где придётся драться. По крайней мере, пока я жив и оберегаю тебя».

О, как он ошибался! Как ошибался!

      И самое горькое: уроки эти начались только после визита Пруссии. Того самого воплощения, чьи войска сейчас где-то там, за лесом, возможно, готовились к атаке. Пруссия… Он явился в Петербург на несколько дней — очередной дипломатический визит в те времена, когда отношения ещё не были растерзаны в клочья. Рома видел его на балах, за обеденным столом. Высокий, с чёрными, как смоль, волосами и поразительными фиолетовыми глазами, в которых всегда плескалась насмешливая искорка. Он говорил мало, но метко, его бархатный голос притягивал внимание. И однажды, случайно застав Рому в полупустой галерее Зимнего, он не стал церемониться, как другие. Не поклонился подобострастно, не отвернулся, делая вид, что не заметил. Он остановился, прищурил свои фиолетовые глаза и сказал: «Скучаете, Ваше Высочество? От всех этих менуэтов и речей голова кругом идёт». А потом, словно между делом, показал ему пару приёмов — не из тяжёлого, грубого солдатского фехтования, а из изящной, смертоносной науки дуэлянтов. Его пальцы, поправляющие хватку Ромы на рукояти шпаги, были уверенными и холодными. Его объяснения были краткими, ясными и полными скрытой силы. В тот вечер, вернувшись в свои покои, Рома горел. Он захотел этого. Захотел владеть оружием так же легко и уверенно, как тот чёрноволосый иностранец. И в кротчайшие сроки. И после этого начались его настоящие, упорные просьбы к брату. Константин, узнав, кто надоумил, был в ярости. Редко видел Рома такого злого брата. «Он не имел права! — шипел Константин, сжимая кулаки так, что костяшки побелели. — Это вмешательство! Это… это провокация!». Но уступил. Потому что Рома просил. Потому что в глазах брата он увидел не просто каприз, а настоящую, жгучую страсть. Уроки начались, но тень Пруссии, его насмешливый взгляд, навсегда остались в памяти как символ чего-то запретного, опасного и невероятно притягательного.       Его лично видели и знали лишь немногие из воплощений других стран. Он помнил Австрию — высокомерного, холодного. Больше всего в нём запомнились длинные, на вид колючие, чёрные волосы, ещё глаза цвета серого неба или тумана. Он был как змей, что сильно закрепилось в сознании юношы из-за неестественных вертикальных зрачков. Их страны были тогда в союзе, они даже обменялись парой формальных фраз на каком-то приёме. Да и сейчас они состоят в антипрусской коалиции. Помнил мельком Францию — блестящего, говорливого, тоже союзника на этот момент. И, конечно, Пруссию. Его он видел чаще. И не просто видел. Заинтересовался. Причём так, что эта заинтересованность временами пугала его самого. А сейчас против него воюют. Мысль казалась нереальной. Тот самый человек, чьи шутки он ловил, чьи взгляды чувствовал на себе, чьи мимолётные уроки запали в душу, теперь был врагом. Командовал армиями, которые убивали русских солдат. А он, Рома, стоял здесь, в русском лагере, и боялся. Не его лично, нет. А всего этого ужаса, в котором тот, наверное, чувствовал себя как рыба в воде.       Ветер, холодный и порывистый, рванул снова, налетев со стороны леса. Он ворвался под полы плаща, заставил ёжиться , и безжалостно растрепав его рыжие, кудрявые и довольно длинные волосы, выбившиеся из аккуратной причёски, и хлестнули его по лицу, попали в глаза. Почему только брат строго запрещает их обрезать, мешаются же. Он поправил их нервным жестом и с явным раздражением, чувствуя, как нарастает беспокойство. Ему не нравилось это предчувствие, тяжёлое, липкое, как смола. Что-то в воздухе изменилось. Солдаты, которые ещё час назад занимались своими обычными делами — чистили ружья, варили кашу, чинили амуницию — теперь двигались быстрее, резче. Их лица стали напряжёнными, глаза бегали. Повсюду слышался сдержанный, быстрый шёпот. Он ловил обрывки фраз: «…из Петербурга весть…», «…государыня…», «…Пётр Фёдорович…», «…отступать приказано…». Слухи о болезни императрицы и возможной смене власти, которые они привезли, уже просочились, как вода сквозь песок. И породили не разброд и панику, а какую-то лихорадочную, торопливую подавленность. Если править будет Пётр, известный своей симпатией ко всему прусскому, война, скорее всего, будет прекращена. А значит, все эти окопы, все эти жертвы — напрасны. Дух, и без того невысокий, дрогнул. Лагерь готовился не к бою, а к отступлению. И в этой подготовке чувствовалась не организованность, а поспешность, близкая к растерянности.       Рома, стараясь не привлекать внимания, продолжил медленно обходить лагерь. Его тёмно-зелёный  сюртук без знаков различия и длинный серый плащ делали его малозаметным. Он шагал, увязая в размокшем грунте, его сапоги, быстро покрылись липкой грязью. Он заходил за линию телег, углублялся в редкую полосу деревьев, отделявшую лагерь от открытого поля. Здесь было тише. Гул лагеря приглушался шелестом прошлогодней листвы под ногами. Он остановился, глядя на крошечные, робкие ростки травы, пробивавшиеся у корней берёз, на первые, ещё нераспустившиеся бутоны каких-то полевых цветов. Ему всего несколько раз удавалось видеть дикие цветы, поэтому они заинтересовали юношу. Он наклонился, коснулся пальцем бархатистого лепестка. Холодная, почти ледяная капля росы скатилась на его кожу. Контраст между этой тихой, упрямой жизнью и тем, что творилось в лагере и ждало впереди, был разительным. В Петербурге сейчас, наверное, в оранжереях Царского Села уже вовсю цвели тюльпаны и гиацинты, а в вазах на его столе стояли букеты белоснежных лилий. Здесь пахло гнилью, дымом и страхом.       От нечего делать, от желания хоть как-то отвлечься от гнетущих мыслей, он попытался практиковаться с иллюзиям. Константин учил его этому долго и терпеливо. Это чуть-ли не единственное,чему тот его учил лично. Уроки были редкими и не очень результативными. «Это наша сила, Рома, — говорил он. — Сила не грубая, а тонкая. Сила ума и воли». Рома сосредоточился. Он выбрал небольшой камень, лежащий на земле. Нужно было сделать так, чтобы он казался… птицей. Маленькой, серой птичкой, которая вот-вот вспорхнёт. Он напрягся, представляя каждую деталь: форму тельца, оттенок пёрышек, блеск крошечного глазика. Воздух перед камнем задрожал, затёк радужными разводами. На мгновение показалось, что очертания действительно изменились, стали мягче, живее…       Иллюзия была хрупкой, дрожащей, как мыльный пузырь, и он знал, что любой резкий звук, любое его волнение её разрушит. Но она была. Его создание. Его маленькая победа над серой, унылой реальностью. Он удерживал её, стараясь дышать ровно, поглощённый процессом. Может быть, так Константин чувствует себя, когда управляет целой страной? Создаёт сложные политические конструкции, держит в равновесии?       Но тут с другой стороны лагеря громко рявкнула команда, кто-то уронил железное ведро с оглушительным лязгом. Концентрация мгновенно разлетелась, как хрустальный бокал. Иллюзия рассыпалась, оставив лишь обычный, грязный камень. Рома вздохнул, чувствуя знакомую усталость за глазами. Он был ещё далёк от мастерства брата, чьи иллюзии могли обмануть целый зал людей. Его ум был слишком перегружен, слишком полон тревоги, чтобы по-настоящему сосредоточиться.       И в этот момент мир взорвался.       Сначала это был один-единственный выстрел. Громкий, сухой, хлёсткий, как удар бича прямо над головой. Он прозвучал так близко и неожиданно, что Рома инстинктивно присел, сердце замерло, а потом забилось с такой силой, что заткнуло уши. Это был не салют. Это был боевой выстрел. Потом ещё один. И ещё. И тут, будто по сигналу, вся линия горизонта с той стороны, откуда дул ветер, озарилась частыми, ядовито-жёлтыми вспышками. Грохот, который до этого был далёким фоном, обрушился на них лавиной. Не отдельные звуки, а сплошной, оглушительный рёв, в котором невозможно было различить выстрелы орудий, разрывы гранат, крики. Земля под ногами задрожала.       Он обернулся к лагерю, но деревья скрывали вид. Только звуки — нарастающий, дикий оркестр ужаса. Выстрелы, крики, ещё взрывы — теперь они рвались не вдали, а, казалось, уже на самой окраине лагеря. Земля содрогалась под ногами.       Рома замер, парализованный. Его мозг отказывался обрабатывать происходящее, долго не мог даже сдвинуться с места. Всё, о чём он читал, что слышал в скупых рассказах, меркло перед этой животной, всепоглощающей реальностью. Громыхало уже не в отдалении, а совсем рядом. Сначала взрывы рвались где-то на краю поля, потом полоса разрывов, поднимающих фонтаны чёрной земли и дыма, стала неумолимо приближаться, пожирая пространство. В воздухе засвистело что-то тонкое, злое. Пули. Их было много. Они щёлкали по стволам деревьев, с визгом рикошетили от камней.       Паника, холодная и тошная, сковала его горло. Он бросился бежать обратно к лагерю, спотыкаясь о корни, его плащ цеплялся за ветки,поэтому он снял его на ходу и дальше нёс в руках. Он метнулся взглядом по сторонам, ища знакомую фигуру в казачьей одежде. Матвей! Где Матвей?! Рома, задыхаясь, искал взглядом Матвея. Его широкую, плотную фигуру в тулупе, его спокойное лицо. Но вокруг были лишь мелькающие, искажённые страхом лица незнакомцев. Все были похожи друг на друга в этой всеобщей панике. Но вокруг были только деревья да мелькающие в просветах между ними тени людей, бегущих в сторону, противоположную звукам боя. В лагере творился ад. Солдаты, ещё минуту назад готовившиеся к организованному отходу, теперь метались в хаосе. Слышались отчаянные крики офицеров, пытающихся построить людей, ржание перепуганных лошадей, рвущих поводья, гул тысяч бегущих ног. «Немцы! Наступают!» — пронеслось над головами. Отступление превратилось в бегство.        «Матвей!» — попытался крикнуть он, но его голос, слабый и сиплый, потонул в грохоте. Никто не обернулся.       Он побежал вместе со всеми, подхваченный потоком отступающих. Солдаты бежали, бросая оружие, свёртки. Офицеры кричали, пытаясь построить хоть какое-то подобие обороны, но их голоса тонули в общем гуле. А со стороны леса, откуда доносился самый сильный грохот, уже виднелись клубы дыма.       Ноги двигались сами, подчиняясь животному инстинкту. Взрывы гремели теперь совсем рядом. Воздух звенел и дрожал. Его бросало взрывными волнами, он падал, поднимался, бежал снова. В ушах стоял оглушительный звон.       И тут что-то случилось. Сначала он не понял. Не было яркой вспышки, не было оглушительного звука — просто где-то очень близко, впереди и слева, земля вздыбилась с глухим, сокрушающим «бум». Его отбросило ударной волной. Он не упал, но пошатнулся, и в тот же миг почувствовал странное, отстранённое ощущение в правом боку. Как будто его с силой толкнули туда тупым предметом. Он посмотрел вниз.       Сначала он увидел только, что тёмная ткань его кафтана как-то неестественно сморщилась. Потом на ней, будто из ниоткуда, появилось тёмное, быстро расползающееся пятно. Оно было густое, почти чёрное в сером свете дня. И холодное. Он чувствовал, как холод растекается от этого места по всему телу, проникая под кожу, к самым костям. Это было так странно, так несообразно с картиной хаоса вокруг.       А потом боль пришла. Не сразу. Словно отстав на мгновение от самого события. Она ворвалась в него внезапно, острой, разрывающей, белой горячей волной. Он ахнул, захлебнувшись собственным дыханием, и инстинктивно прижал руку к боку. Ладонь мгновенно стала мокрой, липкой, тёплой. Он отдернул её и увидел, что она вся в крови. Ярко-алой, живой, его кровью. Кровь. Его кровь. Она сочилась сквозь ткань, растекаясь по боку, уже заливая пояс и бедро. Холод сменился жгучим, пульсирующим огнём, который с каждым ударом сердца разгорался всё сильнее.       Ещё один взрыв. Воздух наполнился свистом. Осколки. Они резали воздух вокруг с тонким, злобным шипением. Один впился ему в плечо, другой ожёг щёку. Но боль от этих новых ран была тупой, далёкой по сравнению с агонией в боку. Он закричал. Коротко, беззвучно, потому что воздуха в лёгких не было.       Ноги, только что нёсшие его, внезапно стали ватными, не своими. Он попытался сделать шаг, но они не слушались, подкашивались. Ещё шаг — и он рухнул на колени, потом вперёд, на холодную, влажную землю. Грязь впилась в лицо. Мир сузился до вспышек боли, до запаха крови и пороха, до грохота, который теперь казался внутри его собственного черепа.       Мимо него, совсем близко, пронеслись сапоги. Кто-то наступил на край его плаща, рывком вырвав ткань из-под него. Никто не остановился. Никто не наклонился. Он был ещё одним раненым среди сотен. Никому не нужным. Никому не известным.       Сознание начало плыть. Боль стала далёкой, туманной. Он лежал, прижавшись щекой к земле, и видел, как мимо проползает муравей, несущий в своих челюстях соломинку, вдесятеро больше себя. «Какой сильный», — промелькнула абсурдная мысль.       Надо… надо уйти. Спрятаться. Его мозг, затуманенный шоком и кровопотерей, выдавал простейшие команды. Он упёрся руками в землю, попытался отползти. Животные, тупые судороги прошли по его телу. Каждое движение рвало края раны, заставляя его снова и снова задыхаться от белой, немой агонии. Но он полз. Метр. Ещё метр. В сторону леса, к тем деревьям, где только что любовался цветами. Его взгляд зацепился за что-то тёмное, массивное, лежащее поперёк его пути. Поваленное дерево. Старая ель, вывороченная с корнем, её ствол образовывал некое подобие укрытия, ниши между землёй и корнями. Последним усилием воли он подтянулся к этому дереву, закатился в это тёмное, сырое пространство под стволом. Здесь было тише. Звуки боя доносились приглушённо, как из-за толстой стены. Земля пахла сыростью, гнилью и… спокойствием. Здесь, в этой тесной, тёмной норе, его настигло окончательное осознание.       Он один. Совершенно один.       Матвей где-то там, в этой мясорубке, мёртв или бежит. Армия отступает, бросив своих раненых. Его брат… Константин… находится за сотни вёрст, не зная, что его «солнышко» истекает кровью под поваленным деревом где-то в Пруссии. Искать его не будут. Потому что никто не знает, что наследник Российской Империи был здесь. Для мира он просто безымянный юноша в чужом мундире, один из тысяч, чьи тела покроют это поле к весне.       Он знал, что не умрёт. Это знание жило в нём где-то на уровне клеток, глубже страха, глубже боли. Да и брат об этом говорил когда-то. Он — воплощение. Его может убить только другое воплощение, да и то с трудом. Он не погибнет ни от  кровопотери, ни от заражение крови, инфекции, ни разрыв сердца, как умрёт любой из этих бегущих мимо солдат. Он будет лежать здесь, и его тело будет медленно, мучительно, но восстанавливаться. Он будет чувствовать каждый момент этого восстановления — зуд срастающихся тканей, жар воспаления, слабость от потери крови. Он может пролежать так дни. Недели. В сознании. В полном одиночестве. А вокруг будут шастать мародёры, дикие звери и враги...       От этой мысли, холодной и неотвратимой, по его спине пробежали ледяные мурашки. Страх перед физической смертью отступил, сменившись гораздо более чудовищным страхом — что будет, когда его обнаружат... Немны, скорее всего, пройдут его за полуживого или мёртвого, утащат в плен. А там его регенерация явно вызовет вопросы и вскроет то, что не человек он вовсе. Что они будут делать с неизвестным, явно вражеским воплощением? Их вроде-бы трогать нельзя, но что их остановит, если ...       И тогда, наконец, по щекам его, грязным от земли и пороховой гари, покатились слёзы. Тихие, беззвучные. Он не рыдал. Он просто лежал, прижавшись лицом к мокрым корням, и чувствовал, как тепло слёз смешивается с холодной грязью. Он плакал не от боли в боку. Он плакал от страха. От одиночества. От осознания всей чудовищной глупости своего поступка. От тоски по тёплому, тихому кабинету брата, по запаху воска и старых книг, по звуку его ровного, спокойного голоса, читающего вслух. По беззаботному смеху Елизаветы, по мягким подушкам своей кровати в Петербурге. А его сознание всё сильнее мутнело. Глаза закрывались. Он больше не слышал выстрелов, только гул в ушах и то, как его сердце бьётся медленнее. Не видел и как Русское войско скрылось из поле зрения.       Он плакал о своей золотой клетке, которую так яростно хотел разбить и из которой теперь готов был отдать всё, чтобы вернуться.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать