Метки
Описание
Шейн, молодой архитектор из Монреаля, только что узнал об измене своего партнёра. Хейден тащит его в клуб — напиться и забыть, но вместо этого Шейн выливает бокал на короля вечеринок — Илью, эмигранта во втором поколении. «Petit chat, не переживай», — смеётся тот. Одна спонтанная ночь должна была стать местью, но Илья покажет Шейну: близость может исцелять, а не разрушать. И petit chat не захочет уходить.
Примечания
Le petit chat — котёнок.
Глава 2: L'Éclat et l'Ombre — блеск и тень.
26 апреля 2026, 05:29
Квартира, в которой жил Холландер, встретила их беззвучием — необыкновенно плотной тишиной пустого пространства, которая обволакивает, едва закрывается входная дверь. Шейн щёлкнул выключателем, и прихожую залил мягкий, тёплый свет от плафона, который он сам выбирал три месяца назад в магазине на Сен-Лоран: матовое стекло, латунная фурнитура, ничего лишнего. Илья шагнул следом, и его присутствие мгновенно изменило геометрию квартиры — сделало её меньше, теснее, но не душно, а как-то… интимно. Словно стены чуть сдвинулись, принимая в себя новое тело, новый запах, новую энергию.
Шейн снял куртку, повесил на крючок — аккуратно, расправив воротник. Илья наблюдал за этим движением с лёгкой, едва заметной улыбкой, но ничего не сказал. Его собственная куртка — кожаная, потёртая, с серебряной молнией, — легла на соседний крючок непринужденно, одним движением плеч, и Шейн на секунду замер, глядя на этот контраст: его собственная, тщательно выглаженная ветровка, и чужая, пахнущая дождём и чем-то терпким, абсолютно небрежная, неправильная косуха. По какой-то причине это вызывало не отторжение, а глубокий интерес.
— Тут уютно, — сказал Илья приглушённо, без громкой, заполняющей пространство уверенности, что была в баре, оглядываясь по сторонам. Здесь, в тишине чужой квартиры, он, казалось, стал чуть меньше, чуть ближе, чуть реальнее.
Шейн кивнул, не зная, что ответить. Гостеприимство было для него ритуалом, набором выученных действий, но сейчас, с этим конкретным гостем, ритуал давал сбой. Он повёл рукой в сторону гостиной:
— Здесь… вот. Гостиная. Кухня совмещённая. Книги. Я много читаю, в основном по архитектуре, но есть и художественная. Вон там — балкон, выходит во двор, летом там цветёт клён, очень красиво, особенно в октябре, когда листья…
Он остановился. Илья стоял посреди комнаты и смотрел не на книги, не на балкон, не на тщательно подобранные по цветам корешки. Он смотрел на Шейна. В глазах приглашённого сюда Розанова было что-то такое, отчего слова кипели и не складывались в типичные предложения, а сердце начинало биться быстрее, гулко, где-то в висках.
— Шейн, — сказал Илья. Тихо. Просто.
И сделал шаг.
Холландер отступил — рефлекторно, неосознанно, — но позади оказалась стена. Прохладная, твёрдая, знакомая. Он прижался к ней лопатками, чувствуя, как штукатурка холодит даже сквозь ткань поло, и смотрел, как Илья приближается. Медленно, неотвратимо, как торнадо, от которого уже поздно сбегать, с той самой кошачьей грацией, которая завораживала и пугала одновременно.
А потом Илья положил ладонь ему на щёку.
Прикосновение было тёплым, неожиданно мягким для человека с такими крупными, сильными руками. Большой палец скользнул по скуле канадца — легко, почти невесомо, — и Шейн почувствовал, как внутри что-то срывается в обрыв и взлетает одновременно. Он замер, перестал дышать и даже моргать. В голове билась одинокаямысль, нелепая, паническая: «Меня трогают. Меня сейчас поцелуют. Боже мой, меня сейчас поцелуют, и я не знаю, что делать, я не готов!».
Илья наклонился. Его губы коснулись губ Шейна — нежно, осторожно, почти вопросительно, не настаивали, не давили, а будто спрашивали разрешения. И Шейн, чьи мысли метались, как вспугнутые птицы, вдруг ответил. Неосознанно. Телом, которое знало больше, чем разум. Он чуть подался вперёд, и поцелуй стал глубже, теплее, реальнее.
Ого, — пронеслось где-то на задворках сознания. — Меня целуют. Ну-у-у… ладно. Наверное, это… приятно. Да. Определённо приятно.
Но было и странно. Губы Ильи были мягкими, но уверенными, и в поцелуе не было механической, отработанной последовательности, к которой Шейн привык с Даниэлем. Тот целовался, как выполнял обязательную программу: три секунды, отстраниться, взгляд, снова три секунды. А Илья целовался, как дышал — естественно, без счёта, без плана. Его рука всё ещё лежала на щеке Шейна, и большой палец медленно, успокаивающе поглаживал скулу.
Холландер чувствовал, как его собственные руки, висящие плетьми вдоль тела, начинают оживать. Он неуверенно положил ладони на плечи Розанова — ткань блестящей блузки оказалась прохладной и гладкой под пальцами, как водная поверхность. Илья в ответ чуть улыбнулся в поцелуй, и от этой улыбки у Шейна внутри запорхали полуживые бабочки.
А потом Илья отстранился.
Шейн открыл глаза — когда он успел их закрыть? — и увидел его лицо совсем близко: голубые глубокие глаза, в которых плясали золотые искры, чуть припухшие от поцелуя губы, лёгкий румянец на скулах. Илья смотрел на него и ждал. Чего? Шейн не знал. Он вообще перестал что-либо понимать в тот момент, когда чужая ладонь коснулась его лица.
Пауза затягивалась. Нужно было что-то сказать. Что-то сделать. Но мысли разбегались, а тело вдруг напомнило о себе резким, тревожным сигналом: он не готов. Не подготовился заранее. Даниэль всегда требовал, чтобы перед сексом всё было «как надо», и Шейн привык. Это стало частью ритуала, таким же обязательным, как чистка зубов перед сном. А сейчас — он не готов. Илья ждёт, а он не готов, и это неправильно, это провал, это…
— Мне нужно… — голос сорвался, прозвучал хрипло, и Шейн сглотнул и попытался снова. — Мне нужно подготовиться. В ванную. Я сейчас.
Он высвободился — неловко, резко, чуть не задев локтем плечо Ильи — и, не оборачиваясь, почти бегом направился в коридор. Ванная была в конце, за поворотом, и эти несколько метров показались ему марафонской дистанцией. Он чувствовал спиной взгляд Ильи — не осуждающий, скорее удивлённый, — и от этого становилось только хуже.
Дверь ванной закрылась с мягким щелчком. Шейн привалился к ней спиной и выдохнул. Сердце колотилось где-то в горле. В висках стучало. Он поднял руки и увидел, что пальцы дрожат — мелко, противно, как утром, когда он смотрел на фотографию.
Так, — сказал он себе мысленно. — Соберись. Ты взрослый человек. Ты сам этого хотел. Сам предложил. Теперь просто… подготовься.
Илья, оставшийся в гостиной, проводил взглядом захлопнувшуюся дверь и усмехнулся. Подготовиться, — повторил он про себя. Ну да. Ополоснуться, прийти в себя, смыть с лица следы долгого вечера. Это нормально. Он и сам бы не отказался от душа. Розанов прошёлся по комнате, разглядывая книги на полках — ровные ряды, корешок к корешку, архитектурные альбомы, пара романов на французском, что-то про историю Монреаля. Всё аккуратно, продуманно, на своих местах. Как и сам Шейн. Илья улыбнулся, вспомнив его растерянное лицо после поцелуя. Petit chat, — подумал он с неожиданной теплотой.
А в ванной Шейн Холландер, архитектор-реставратор, человек порядка и контроля, стоял на коленях на холодном кафельном полу и судорожно шарил в ящике под раковиной. Пальцы наткнулись на флакон со смазкой — Даниэль всегда держал здесь, потому что так удобнее. Шейн вытащил его, щёлкнул крышкой и замер.
Он не готовил себя заранее, потому что не планировал секс сегодня в принципе. Потому что утром его жизнь развалилась, а вот вечером он напился и привёл в дом незнакомца. Потому что он — идиот, который не умеет быть спонтанным даже в собственном падении.
Даниэль всегда требовал, чтобы я был готов, — пронеслось в голове, горькое, как желчь. — Чтобы никаких пауз, никаких неловкостей, всё гладко, как по нотам. И всегда нужно было подготовиться. Заранее, Чтобы ему было удобно. Чтобы он не ждал.
Шейн зажмурился. Стыд — горячий, липкий — заливал лицо, шею, грудь. Он сидел на полу собственной ванной, сжимая в одной руке флакон со смазкой, а другой — край раковины, и пытался заставить себя сделать то, что делал десятки раз до этого. Но пальцы не слушались, тело сопротивлялось, мышцы были напряжены, сжаты в тугой узел, и каждая попытка причиняла не столько боль, сколько унижение.
Почему я такой? — думал он, кусая губу. — Почему я не могу просто… расслабиться? Почему я всегда должен всё контролировать, даже это?
Он попробовал снова — осторожно, медленно, как учил когда-то Артур в старшей школе, когда всё было впервые, неловко и трепетно. Но тело помнило не Артура, оно помнило Даниэля. Его торопливые движения, его недовольный вздох, если что-то шло не так. Его: «ну сколько можно, Шейн, я устал ждать».
Шейн всхлипнул — беззвучно, одними губами, — и упёрся лбом в прохладный бок раковины. Кафель холодил кожу. Где-то за дверью, в его собственной гостиной, сидел человек, который целовал его так, будто это было самым важным делом на свете. Который смотрел на него и видел не скучного Шейна — как считал Даниэль, — а кого-то, кого хотелось назвать котёнком и улыбаться.
А он сидел здесь. На полу. И не мог сделать простую, в сущности, вещь.
Господи, — подумал Шейн, чувствуя, как по щеке всё-таки скатывается одинокая, предательская слеза. — Во что я превратился?
В дверь тихо постучали.
Шейн вздрогнул, выпрямился, торопливо вытер щёку плечом. Флакон выскользнул из мокрых пальцев и покатился по кафелю.
— Шейн? — голос Ильи звучал приглушённо, но отчётливо. — Ты там живой?
Шейн сглотнул. Посмотрел на флакон на полу, на свои дрожащие руки, на отражение в зеркале над раковиной — бледное, с красными пятнами на скулах, с глазами, полными паники.
— Да, — ответил он молниеносно, но голос предательски дрогнул. — Сейчас. Ещё минуту.
Он сжал зубы, поднял флакон и закрыл глаза. Ты сможешь, — сказал он себе. — Просто сделай это. Просто…
Но пальцы всё ещё дрожали, а за дверью ждал Илья. И время — бескомпромиссное, безжалостное — утекало, как вода сквозь пальцы.
Стук повторился. На этот раз — мягче, деликатнее, но в нём ощущалось что-то безвозвратное, почти суровое, как в звуке капели, которая точит камень. Холландер замер, прислушиваясь. Сердце колотилось где-то в горле, а пальцы, всё ещё сжимающие флакон, побелели от напряжения.
— Шейн, — голос Ильи прозвучал низко, спокойно, в нём не было ни раздражения, ни нетерпения. Только странная, почти осязаемая забота. — Выходи. Пожалуйста.
Шейн закрыл глаза. Воздух в ванной стал вдруг густым, спёртым, пропитанным запахом мыла и его собственного страха. Он знал, что Илья догадался. Не мог не догадаться: слишком долго, слишком тихо, слишком красноречиво это молчание за дверью. От этого внутри всё сжималось в тугой, болезненный комок — стыд, смешанный с облегчением, как странный, горьковатый коктейль.
Он поставил флакон на край раковины, вытер руки полотенцем — машинально, тщательно, как делал всегда, потому что даже сейчас, на грани паники, привычка к порядку не отпускала. Посмотрел на себя в зеркало, из глубины стекла на него глядел человек, которого он не узнавал: тусклый, утомлённый, с дрожащими губами и влажными ресницами. Человек, который только что пытался сделать что-то очень интимное и потерпел поражение. Человек, который сейчас откроет дверь и встретится лицом к лицу с тем, кто видел его насквозь.
— Я выхожу, — сказал он так тихо и нервно, что не был даже уверен, услышал ли его Илья.
Дверь открылась почти беззвучно — петли были смазаны, Шейн следил за такими вещами. Он шагнул в коридор и сразу же наткнулся на взгляд Ильи. Тот стоял, прислонившись плечом к стене, и ждал. Не давил. Не торопил. В этом было что-то почти монашеское — терпение, которое не требовало награды.
Шейн опустил глаза, смотреть на Илью было невыносимо. Он чувствовал себя нашкодившим котёнком, маленьким, нелепым, пойманным с поличным. Плечи ссутулились сами собой, руки безвольно повисли вдоль тела, а подбородок упрямо тянулся к груди, словно пытаясь спрятаться в воротник зелёного поло.
— Я не… — начал он, но слова застряли, как сухие крошки. — Я пытался, но… Обычно я готов заранее, а сегодня я не думал, что… я не планировал, и теперь…
Он вновь замер, не давая себе закончить. В коридоре повисла тишина, которая звенит в ушах громче любой музыки. Шейн слышал, как тикают часы в гостиной, как шумит вода в трубах — где-то у соседей сверху. Как его собственное дыхание срывается и путается, будто он только что пробежал марафон.
А потом Илья шагнул к нему.
Движение было медленным, плавным, как у хищника, который не хочет спугнуть добычу. Его ладонь легла на плечо Шейна — тёплая, тяжёлая, знакомая уже, — и мягко, но настойчиво потянула на себя. Шейн поддался, у него не было сил сопротивляться, да и не хотелось, если честно. Хотелось, чтобы кто-то другой принял решение. Чтобы кто-то другой знал, что делать.
Илья взял его лицо в ладони — осторожно, как берут что-то хрупкое, драгоценное, — и заставил поднять голову. Их взгляды встретились. В слабом, вечернем освещении коридора, глаза Ильи казались почти чёрными, но в глубине мерцало что-то тёплое, живое, как угли в остывающем костре. Он смотрел на Шейна — на его красные щёки, на влажные ресницы, на искусанные губы, — и неожиданно глубоко улыбался, не ругаясь, не пытаясь унизить или уязвить. Просто смотрел, не демонстрируя даже толики насмешки.
— Petit chat, — сказал Илья так нежно, что почти что шёпотом. — Ты торопишься.
Шейн моргнул. Торопится? Он? Человек, который планирует каждую минуту, который не может уснуть, пока не убедится, что всё на своих местах? Человек, который только что пятнадцать минут просидел на полу в ванной, пытаясь сделать то, что нормальные люди делают играючи?
— Я не…
Договорить Илья ему не дал. Он наклонился и поцеловал его — мягко, почти невесомо, одними губами. В этом поцелуе не было требовательности, не было того голода, который Шейн привык ощущать от Даниэля в редкие моменты подобной близости. Только тепло. Только тишина. Только странное, непривычное ощущение, что тебя не берут, а принимают.
А потом губы Ильи скользнули в сторону, к уху, и Шейн почувствовал горячее дыхание на своей коже. Мурашки побежали по шее, по плечам, по позвоночнику — неконтролируемые, выдающие его с головой.
— Ты слишком торопишься, — повторил Илья шёпотом, и от этого у Шейна подкосились колени. — А спешить некуда. Ночь длинная и я никуда не убегу.
Его рука скользнула с плеча на запястье, обхватила его — крепко, но не больно, — и потянула за собой. Шейн пошёл. Ноги слушались плохо, но он шёл, потому что ладонь Ильи была тёплой, а прикосновение — чересчур уверенным, и это было единственное, на что он мог сейчас опереться.
Спальня встретила их полутьмой: уличный фонарь за окном бросал на постель бледный, размытый свет, в котором все предметы казались чуть нереальными. Шейн увидел свою кровать — аккуратно застеленную, с идеально взбитыми подушками, — и внутри что-то сжалось. Сейчас здесь будет секс. С незнакомцем. Которого он сам пригласил. Который назвал его котёнком. Который смотрит на него так, будто он — что-то ценное.
Ну вот, — с внутренним холодом подумал Шейн. — Сейчас придётся через это пройти. Неподготовленным, на сухую. Потому что я не позаботился заранее, а он ждал, и теперь уже поздно. Отказываться неудобно, да и вообще — сам виноват, сам предложил, теперь терпи, идиот.
Эта мысль была знакомой, почти уютной в своей привычности. Даниэль тоже не любил ждать. Даниэль тоже вздыхал и говорил: «Ладно, давай так, только быстрее». И Шейн терпел. Потому что так было надо. Потому что отношения требуют жертв. Потому что если ты не можешь дать партнёру то, что ему нужно, — какой же ты тогда партнёр?
Он приготовился, внутренне сжался, как сжимаются перед ударом. Мышцы напряглись, дыхание стало поверхностным, а взгляд упёрся в потолок — белый, ровный, без единой трещины. Если смотреть в потолок и считать вдохи, можно пережить что угодно. Он знал это по опыту.
Илья остановился у кровати и отпустил его запястье. Шейн ждал, что сейчас его толкнут на постель — быстро, без церемоний, как это обычно бывало, но вместо этого Илья развернулся к нему, положил ладони на плечи и мягко, почти бережно надавил.
— Ложись, — сказал он. — На спину.
Шейн подчинился. Матрас прогнулся под его весом, принимая тело в знакомые объятия. Он лёг, глядя в потолок, и почувствовал, как кровать прогибается снова — это Илья опустился рядом, а потом, одним плавным движением, навис сверху, опираясь на руки по обе стороны от головы Шейна.
Он был близко. Очень близко. Его лицо оказалось прямо над лицом Шейна, и в лёгкой темноте спальни черты его казались мягче, чем в баре: резкость скул смягчалась тенями, а глаза блестели, как два тёмных зеркала. Шейн замер. Он смотрел на Илью и не мог отвести взгляд, хотя внутри всё кричало: «Отвернись! Зажмурься! Подготовься к тому, что будет дальше!».
А дальше Илья наклонился и поцеловал его в кончик носа.
Это было так неожиданно, так нелепо, так до смешного нежно, что Шейн на секунду забыл, как дышать. Поцелуй был лёгким, как прикосновение крыла бабочки, и совершенно, абсолютно лишённым какой-либо сексуальности. Так целуют детей, так целуют котят. Так целуют что-то маленькое, беззащитное, вызывающее прилив щемящей, необъяснимой нежности.
Шейн лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как в груди что-то медленно, неохотно отпускает. Тугой узел, который он носил в себе весь день — нет, всю жизнь, — чуть ослабил хватку. Не исчез, но позволил сделать вдох. Один — глубокий. Почти свободный.
Илья чуть отстранился и посмотрел на него сверху вниз. В его глазах плясали смешинки, но под ними, глубже, пряталось что-то серьёзное, почти торжественное. Как будто он знал нечто, чего Шейн ещё не понимал.
— У тебя аристократичный нос, — сказал Розанов задумчиво, проводя кончиком пальца по переносице Шейна — легко, едва касаясь. — Прямой, тонкий. Очень красивый.
Шейн моргнул. Никто никогда не говорил ему таких вещей. Даниэль вообще редко говорил о его внешности, а если и говорил, то что-то вроде «ну, ты симпатичный» — брошенное небрежно, через плечо. А это… это было другое, словно Илья рассматривал его, как картину, и находил в нём детали, достойные восхищения.
— Я… — начал Шейн, но не знал, что сказать.
— Ш-ш-ш, — Илья приложил палец к его губам. — Не говори ничего. Просто лежи и чувствуй. Хорошо?
Шейн кивнул, ведь слова всё равно не шли. Он лежал на своей собственной кровати, под чужим, незнакомым человеком, который только что поцеловал его в нос, назвав его аристократичным, и чувствовал, как мир вокруг медленно, безостановочно меняет свои очертания. Что-то должно было случиться. Что-то, к чему он не был готов. Но впервые за долгое, очень долгое время ему было не страшно.
Любопытно.
Ему было любопытно.
Илья снова наклонился. На этот раз его губы коснулись шеи — там, где кожа была тонкой и чувствительной, где билась, едва заметно, голубоватая жилка пульса. Шейн вздрогнул. Не от холода — от неожиданности, от странного, острого ощущения, которое пронзило его от места прикосновения до самых пят. Губы Ильи — тёплые, мягкие, словно сшедшие наземь облака, — и двигались они медленно, словно пробуя его на вкус.
— Ты напряжён, — пробормотал Илья, не отрываясь от его шеи. Голос звучал тихо, вибрировал где-то у самого уха, и от этой вибрации по телу Шейна побежали мурашки. — Petit chat весь сжался. Расслабься, никто тебя не съест.
Шейн попытался расслабиться, правда попытался. Он заставил плечи опуститься, велел мышцам перестать каменеть, но тело не слушалось — оно помнило. Помнило, что за расслаблением обычно следовало что-то торопливое, неловкое, чего нужно было перетерпеть. И сейчас, лёжа под этим странным, слишком внимательным человеком, он не мог отключить внутреннего сторожа, который кричал: «Будь готов. Сейчас начнётся».
Но не начиналось.
Илья продолжал целовать его шею — медленно, переходя от точки к точке, точно изучал карту незнакомой территории. Его губы скользнули вниз, к ключице, выглядывающей из воротника поло, и Шейн почувствовал, как горячее дыхание опаляет кожу. А потом — язык. Влажный, тёплый, он провёл короткую линию по выступающей косточке, и Шейн не сдержал судорожного вдоха.
Это было… странно. Не так, как всегда. Даниэль не целовал его так. Даниэль вообще редко целовал его куда-то, кроме губ, и то было коротко. А это было похоже на исследование, на поклонение, на что-то, чему Шейн не мог подобрать названия, потому что никогда раньше с этим не сталкивался.
Рука Ильи легла на его бедро. Прикосновение было лёгким, почти неосязаемым — просто ладонь, опустившаяся на ткань брюк и замершая там, — но Шейн почувствовал его всем телом. Жар чужой кожи проникал сквозь слои одежды, расползался по бедру, поднимался выше, к животу, к груди, заставляя сердце биться быстрее. Илья не сжимал, не тискал — просто держал ладонь, будто говоря: «Я здесь. Я рядом. И я никуда не спешу».
А потом большой палец начал двигаться.
Медленно. Лениво. Он выписывал круги на ткани брюк — такие же неторопливые, как поцелуи на шее, — это движение отдавалось где-то глубоко внутри, в том месте, о существовании которого Шейн почти забыл, которое умело отзываться не на боль и не на необходимость, а на что-то другое. На нежность. На внимание. На то, чего ему никогда не давали.
— Вот так, — прошептал Илья, и его губы скользнули выше, к уху, к месту за мочкой, которое Шейн сам и не знал, но которое вдруг оказалось невероятно, до дрожи чувствительным. — Уже лучше. Уже теплее. Petit chat начинает мурчать.
Шейн не мурчал, конечно, но где-то в груди, под рёбрами, что-то вибрировало — низко, почти неслышно, как далёкий гул трансформаторной будки. Это было его собственное тело, которое медленно, неохотно, но всё-таки оттаивало. Кровь бежала быстрее, а кожа становилась чувствительнее. Каждое прикосновение губ Ильи, движение его пальцев на бедре отзывалось теперь не страхом, а чем-то совершенно иным — тёплым, медлительным, насыщенным, разливающимся по венам, как акациевый мёд.
Холландер стыдливо закрыл глаза — так было легче, когда он не видел лица Ильи, не искал в его выражении подвоха или нетерпения, — он мог просто чувствовать. А чувствовать было… хорошо. Удивительно хорошо. Поцелуи спускались по шее к плечу, прикосновения губ оставляли после себя тёплый, чуть влажный след, который потом остывал, заставляя кожу покрываться мурашками. Ладонь на бедре всё так же медленно, успокаивающе гладила, и Шейн вдруг поймал себя на мысли, что хочет, чтобы она сдвинулась. Выше. Ближе. Туда, где уже начинало тянуть — сладко, почти незнакомо и невыносимо пугающе.
Он приоткрыл глаза.
Илья смотрел на него. В его лице не оказалось той маски весельчака, которую он носил в баре. Только сосредоточенность, внимание и странное, почти благоговейное выражение, с которым смотрят на что-то редкое и хрупкое, — антикварную посудину, за которую лет двести назад могли перерезать дюжину человек, а сегодня отдать тридцать три стоимости этой квартиры.
— О чём ты думаешь? — спросил Илья тихим голосом, который странно действовал на парня, лежащего под ним. Его рука замерла на бедре Шейна, но не исчезла.
Шейн сглотнул.
— Я думаю… — прохрипел парень, затем замолчал на мгновение, чтоб прокашляться, и продолжил. — Я думаю, что никогда… так не было.
Илья чуть склонил голову набок. В его глазах мелькнуло что-то — не жалость, нет, скорее печальное понимание.
— Как так?
Шейн отвёл взгляд. Смотреть на Илью, когда говоришь такие вещи, было невыносимо. Стыдно. Словно признаёшься в чём-то ужасном, будто бы ты виноват во всём.
— Медленно, — сказал он, и слово вышло почти шёпотом. — Внимательно. Будто… будто я важнее, чем… чем сам процесс.
В комнате повисла тишина. Шейн слышал, как бьётся его собственное сердце — гулко, часто, где-то в висках. Он ждал, что Илья засмеётся, или скажет что-то лёгкое, или просто продолжит, проигнорировав его странное признание. Но Илья не сделал ничего из этого.
Он наклонился и поцеловал Шейна в лоб.
— Petit chat stupide, — прошептал Илья, слегка улыбаясь, но не насмехаясь над новым знакомым. В голосе его было только тепло и непонятная нежность, от которой у Шейна защипало в глазах. — Разумеется ты — важнее. Разве может быть иначе?
Шейн не ответил. Он не знал, как ответить на такое, в его мире иначе было всегда. В его мире он был удобным дополнением, фоном, функцией — тем, кто подстраивается, готовится заранее, не доставляет хлопот. А этот человек, которого он знал всего несколько часов, говорил вещи, переворачивающие его мир с ног на голову.
Илья снова склонился к его шее, и на этот раз поцелуй был другим — глубже, дольше, с лёгким прикусыванием, от которого Шейн невольно выгнулся навстречу. Тепло в животе стало горячее, настойчивее, и он почувствовал, как его собственное тело, такое непослушное и зажатое ещё десять минут назад, начинает отвечать. Бёдра чуть подались вверх. Пальцы, лежавшие безвольно вдоль тела, сами собой нашли плечи Ильи и вцепились в гладкую ткань блестящей блузки.
— Вот так, — выдохнул Илья ему в шею. — Вот так, mon petit chat. Расслабься, дыши, чувствуй.
И Шейн чувствовал. Впервые за долгое, бесконечно долгое время он позволял себе просто чувствовать — не анализировать, не планировать, не готовиться к худшему. Его тело оживало под чужими губами, под чужой ладонью, и каждое прикосновение отдавалось сладкой, тягучей волной где-то глубоко внутри. Он не знал, что будет дальше. Не знал, чем это закончится. Но в этот момент, в этой тёмной спальне, под этим странным, невероятным человеком, он вдруг понял, что ему всё равно.
Впервые за целую жизнь — всё равно.
Илья выпрямился, садясь на пятки, и его руки легли на край зелёного поло. Холландер почувствовал, как ткань, мягкая, нагретая теплом его собственного тела, медленно ползёт вверх, обнажая живот. Он инстинктивно втянул его — старая привычка, выработанная годами самокритики перед зеркалом, — но Илья не смотрел на него оценивающе, он смотрел так, как смотрят на что-то долгожданное. На что-то, что хочется запомнить.
— Не прячься, — его ладонь легла на обнажённый живот Шейна — плоско, тепло, всей поверхностью. — У тебя красивое тело. Зачем ты его скрываешь?
Шейн не ответил. Он лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как чужая рука скользит выше, к груди, увлекая за собой скомканную ткань поло. Она собралась под мышками, потом — у шеи, и Илья, не снимая её совсем, оставил так: поло, натянутое до самого подбородка, словно мягкий хомут, открывало грудь и плечи, делая Шейна беззащитным и странно, непривычно уязвимым. Он хотел было стянуть его через голову, но Илья остановил его руку.
— Оставь, — попросил он. — Мне нравится. Ты похож на подарок, который наполовину развернули.
Шейн сглотнул. Подарок. Его никогда не называли подарком. Его называли удобным, надёжным, «тем, кто всегда рядом». Но подарком — никогда. От этого слова внутри что-то дрогнуло, и он позволил одежде остаться на месте, сминаясь у шеи, делая каждый вдох чуть более заметным, потому что грудная клетка теперь двигалась свободнее. Илья смотрел на это движение.
А потом Илья наклонился и поцеловал его грудь.
Губы коснулись кожи прямо над сердцем — там, где оно билось чаще всего, выдавая волнение, которое Шейн так старательно пытался скрыть. Поцелуй был едва ощутимым, но Шейн почувствовал его всем телом. Тепло разлилось от точки прикосновения, побежало по рёбрам, по животу, вниз, туда, где уже тяжелело и наливалось кровью под тканью брюк. Он закусил губу, сдерживая звук, который рвался из горла — не то стон, не то всхлип, — и вцепился пальцами в простыню.
Илья не торопился. Его губы двигались медленно, исследуя каждый сантиметр: от грудины — к левому плечу, от плеча — обратно, к правой ключице. Он целовал, обводил языком выступающие косточки, слегка прикусывал кожу и тут же зализывал место укуса. Это отдавалось в теле Шейна волной жара. Он чувствовал, как соски, к которым Илья ещё даже не прикоснулся, твердеют сами собой, становятся чувствительными до боли, и от одного только предвкушения его дыхание сбивалось.
А потом рука Ильи легла на его пах.
Шейн вздрогнул всем телом. Ладонь была тёплой, тяжёлой, и лежала она не требовательно, а просто — поверх брюк, накрывая его возбужденный член, который уже невозможно было скрыть. Илья не сжал, не двинулся. Просто держал руку, чувствуя, как под тканью пульсирует кровь, как напрягается плоть, и смотрел на лицо Шейна — на его приоткрытые губы, на расширенные зрачки, на румянец, заливший скулы.
— Вот ты какой, — прошептал Розанов, не скрывая лёгкой торжественнойсти. — Горячий. Живой. Такой отзывчивый.
Его пальцы начали двигаться.
Медленно. Они поглаживали ткань брюк — вверх-вниз, едва надавливая, — движения посылало разряды удовольствия по позвоночнику Шейна. Он зажмурился, впиваясь ногтями в простыню, и почувствовал, как бёдра сами собой подаются навстречу ласкающей руке. Это было невозможно контролировать. Это было стыдно, позорно, унизительно. Это было… невероятно. Слишком уж хорошо.
И где-то на краю сознания, за пеленой удовольствия, за тёплым туманом, в котором тонули мысли, зазвучал знакомый, тревожный голос. Тот самый, который всегда нашёптывал ему, что за сладостью последует горечь. Что за нежностью — грубость. Что за вниманием — требование.
Чем слаще он сейчас с тобой, — шептал голос, — тем жёстче будет потом. Вспомни Даниэля. Вспомни, как он улыбался, перед тем как ломать тебя в простынях. Вспомни. Готовься. Ты знаешь, что будет дальше.
Шейн открыл глаза. Илья всё ещё ласкал его через ткань брюк — не ускоряясь, растягивая удовольствие, — а губы парня скользили по груди стеснительного канадца, находя какие-то неведомые, немыслимо чувствительные точки. Его глаза были полуприкрыты, на губах блуждала лёгкая, отсутствующая улыбка, и он казался полностью погружённым в процесс — в ощущения, в близость, в это странное, интимное исследование чужого тела.
Он не выглядел как человек, который вот-вот сорвётся в грубость. Он не выглядел как Даниэль. Но Шейн знал — знал горьким, выстраданным опытом, — что внешность обманчива. Что люди, которые обещают нежность, часто забирают её обратно. Что за каждым «расслабься» следует «хватит тянуть». Что удовольствие — это аванс, за который потом придётся платить.
Он начал готовиться.
Мысленно, внутренне. Там, где в последние годы всегда прятался в такие моменты. Тело оставалось в реальности — оно отвечало на ласки, выгибалось навстречу, наполнялось теплом, — но сознание медленно, по миллиметру, отползало в сторону, сворачивалось в тугой, защищённый комок. Он смотрел на руки Ильи, на его склонённую голову, на то, как его губы касаются кожи, и повторял про себя, как мантру: «Я готов. Я справлюсь. Что бы ни случилось дальше — я выдержу. Я всегда выдерживаю».
Его бёдра двигались в такт поглаживаниям. Его дыхание сбивалось. Его член ныл под тканью, требуя большего. Но где-то глубоко внутри, под слоями тепла и удовольствия, Шейн уже отстранялся, уже строил новую стену. Уже готовился к тому, что последует за этой сладостью.
Потому что он знал: так бывает всегда.
Илья вдруг поднял голову и посмотрел на него. Его рука замерла. В тёмных глазах мелькнуло что-то — не раздражение, не нетерпение, а странное, почти печальное понимание.
— Ты опять напрягся, — сказал он тихо. — Я чувствую. Твоё тело только что было со мной, а теперь… где ты?
Шейн моргнул. Откуда он знает? Никто никогда не замечал. Даниэль не замечал. Даниэлю было всё равно, где витает его сознание, пока тело выполняло свою функцию.
— Я здесь, — сказал Шейн глухо, неубедительно даже для него самого.
Илья покачал головой. Его рука скользнула с паха Шейна вверх, по животу, по груди, и легла на щёку — мягко, успокаивающе. Большой палец погладил скулу.
— Нет, — сказал он. — Ты не здесь. Ты где-то далеко. Готовишься к чему-то плохому. Я прав?
Шейн не ответил, просто не сумел. Он смотрел в тёмные глаза Ильи и чувствовал, как внутри всё сжимается. Его видели. По-настоящему видели. И это было страшнее любой грубости.
Розанов смотрел на него долго. В темноте спальни его глаза казались почти чёрными, но в их глубине мерцало что-то тёплое, живое — не огонь, скорее угли, которые греют, не обжигая. Он не убирал ладонь с щеки Шейна, и большой палец всё так же медленно, успокаивающе поглаживал скулу — туда-сюда, туда-сюда, словно убаюкивал.
— Petit chat, — сказал он снова, и это прозвучал мягко, почти интимно, как будто они были знакомы не несколько часов, а целую жизнь. — Не переживай. Всё будет хорошо.
Шейн сглотнул. Слова застревали в горле, как сухие крошки, но он заставил себя выдохнуть, и вместе с воздухом из груди ушла крошечная, едва заметная часть напряжения. Не всё. Только часть. Но и это было чудом.
— Если захочешь, чтобы я остановился, — продолжал Илья, и его взгляд стал серьёзным, лишённым обычной насмешливости, — ты просто скажешь. Кивнёшь. Вздохнёшь громче обычного. Я пойму и остановлюсь. Договорились?
Холландер кивнул. Медленно, абсолютно неуверенно. Он не привык к таким вопросам. Даниэль никогда не спрашивал. Даниэль предполагал, что если Шейн не сопротивляется, значит, всё в порядке. А Шейн не сопротивлялся — он просто уходил в себя, в то глухое, безопасное место внутри, где не было ни боли, ни стыда, ни необходимости что-то чувствовать.
— Словами, — попросил Илья. — Скажи словами.
— Договорились, — прошептал Шейн в ответ, но большего не смог.
Илья улыбнулся — не широко, не ослепительно, как в баре, а мягко, одними уголками губ, — и убрал руку с его щеки. Потом взялся за край поло, всё ещё скомканного у шеи Шейна, и потянул вверх. Ткань скользнула по лицу, на секунду лишив его возможности видеть, а когда мир снова обрёл очертания, Шейн понял, что лежит перед Ильёй обнажённым по пояс. Его собственная грудь, бледная в полумраке, с выступающими рёбрами и россыпью родинок, казалась ему сейчас чужой, выставленной напоказ, уязвимой.
Он инстинктивно попытался прикрыться — руки дёрнулись к груди, — но Илья мягко перехватил его запястья и отвёл в стороны.
— Не надо, — сказал он. — Не прячься. Я хочу видеть тебя.
Шейн закусил губу. Краска — горячая, алая, — залила его лицо, шею, грудь. Он чувствовал, как горят скулы, как пульсирует кровь, как кожа становится розовой, пятнистой, и от этого хотелось провалиться сквозь матрас. Он лежал перед этим человеком — ярким, уверенным, прекрасным человеком — и чувствовал себя выставленным напоказ, как неудачный чертёж, от которого хочется поскорее избавиться.
Илья расстегнул его брюки. Не торопясь, нежно. Его пальцы скользнули под пояс, приподнимая бёдра хозяина квартиры, и ткань поползла вниз, унося с собой последние остатки защиты. Трусы последовали за брюками — единым движением, — и Шейн остался лежать на собственной постели совершенно голым. Воздух спальни коснулся его кожи — прохладный, чужой, — он вздрогнул всем телом.
Скучный канадец не знал, куда деть руки. Не знал, куда смотреть. Его собственное тело казалось ему сейчас нелепым собранием острых углов и бледной кожи, и мысль о том, что Илья видит его — всего, целиком, без прикрас, — была почти невыносимой.
А потом Илья встал с кровати.
Шейн проводил его взглядом — растерянным, почти испуганным, — и увидел, как он берётся за край своей блестящей блузки. Ткань, всё ещё влажная от пива в паре мест, покрытая конденсатом, заскользила вверх, обнажая живот. Шейн замер.
Живот Ильи был… прекрасен. Другого слова Шейн не мог подобрать, хотя его архитектурный ум, привыкший к точным определениям, отчаянно искал подходящий термин. Рельефный, но не перекачанный. С чёткой линией пресса, которая проступала под кожей, как мраморные каннелюры под тонким слоем штукатурки. Косые мышцы таза уходили вниз, под пояс брюк, двумя резкими, скульптурными линиями, и Шейн поймал себя на том, что не может отвести взгляд.
Блузка полетела на пол. За ней — брюки. Илья раздевался без стеснения, без рисовки, просто и естественно, как человек, который привык к своему телу и не видит причин его скрывать. Он стянул трусы — простые, чёрные, без излишеств, — и выпрямился перед кроватью.
Шейн забыл, как дышать.
Член Ильи был… красивым. Это слово казалось нелепым, почти неприличным в таком контексте, но оно было единственно верным. Прямой, пропорциональный, с гладкой, чуть более тёмной, чем остальная кожа, головкой, он выглядел не пугающе, а… гармонично. Как часть целого. Как деталь, которая идеально вписывается в общую картину. Шейн смотрел на него и чувствовал, как волнение, только что душившее его, медленно, неохотно отступает куда-то вглубь. Не исчезает. Но перестаёт быть единственным, что он ощущает.
Илья был красив. Весь, целиком. И он стоял перед Шейном — раздетый, спокойный, уязвимый в своей наготе так же, как и сам Шейн, — и не прятался. От этого становилось легче, потому что если такой человек не стыдится своего тела, то, может быть, и Шейну не стоит?
Илья снова лёг рядом, кровать ощутимо прогнулась под его весом. Его рука легла на бедро Шейна — тёплая, знакомая уже, — и он наклонился, чтобы поцеловать его в плечо. Шейн выдохнул и позволил себе на секунду прикрыть глаза. Просто чувствовать. Просто быть.
Чмокнув Холландера в его аристократичный нос, Илья склонился с кровати, рыща в карманах своих брюк. Шейн открыл глаза и увидел, как его пальцы смыкаются на чём-то маленьком, почти нелепом, едва заметным. Лента презервативов. Аккуратная, со сдержанным дизайном и без кричащих надписей. Илья оторвал один квадратик и положил на подушку рядом с собой.
Внутри у Шейна что-то ёкнуло. Не страх. Скорее — удивление, смешанное с непониманием. Даниэль никогда не пользовался презервативами. «Мы же вместе, — говорил он, пожимая плечами. — Зачем нам эти резинки? Ты что, мне не доверяешь?» Шейн доверял. Или заставлял себя доверять. А потом долго, тщательно отмывался в душе, чувствуя себя липким, использованным, грязным.
— Зачем это? — спросил он едва слышно, почти подозрительно.
Илья повернулся к нему, захватив заодно небольшой тюбик из заднего кармана брюк. В его глазах не было ни раздражения, ни снисхождения. Только терпение, которое Шейн уже начал узнавать.
— По трём причинам, — сказал он спокойно, загибая пальцы. — Первая: я тебя не знаю. Вторая: ты меня не знаешь. И не то что бы ты был похож на заразного, — он хмыкнул, и в его улыбке мелькнула та самая, уже знакомая уже искра забавы. — но ни ты, ни я не хотим проснуться с триппером или, упаси господь, сифилисом.
Шейн моргнул. Это было… разумно. Непривычно разумно. Даниэль никогда не говорил о таких вещах. Даниэль вообще не говорил о сексе — он просто делал то, что считал нужным.
— И третья, — продолжал Илья, и его голос стал чуть мягче. — это просто гигиеничнее для тебя. И так получится дольше.
Он замолчал, глядя на Шейна, и в его взгляде было что-то, чему Шейн не мог подобрать названия. Не жалость, не снисхождение, скорее — спокойное, уверенное знание, что он поступает правильно, и готовность объяснить это тому, кто никогда не слышал таких объяснений.
Шейн лежал, переваривая услышанное. Дольше. Гигиеничнее. Для тебя. Эти слова крутились в голове, не желая складываться в привычную картину. Секс с Даниэлем не был ужасным — нет, Шейн не мог бы сказать, что его насиловали или причиняли намеренную боль. Просто он был… для Даниэля. Быстрым, удобным, спланированным так, чтобы доставить удовольствие в первую очередь ему. Шейн был инструментом или функцией, тем, кто подстраивается, готовится заранее и не доставляет хлопот, авось и получится что-то приятное. А здесь… здесь было иначе. Странно. Непонятно.
Илья заботился о нём?
Эта мысль была настолько чуждой, настолько не вписывающейся в его картину мира, что Шейн на секунду потерялся. Он смотрел на уголочек, лежащий на подушке, на спокойное лицо Ильи, на его расслабленное, открытое тело, и чувствовал, как внутри что-то медленно, неохотно поворачивается. Как заржавевший механизм, который не включали годами.
Но додумать эту мысль он не успел.
— А теперь, — сказал Илья мягко, и его ладонь скользнула по бедру Шейна, чуть сжимая. — перевернись на живот. И приподними бёдра. Вот так, чуть-чуть.
Шейн замер.
Слова Ильи доносились откуда-то издалека, словно сквозь толщу воды. Перевернись, приподними бёдра. Знакомая команда, знакомая поза. Та самая, в которой он провёл столько минут — или часов? — глядя в стену, считая вдохи и ожидая, когда всё закончится. Тело помнило. Тело уже начинало сжиматься, готовясь к тому, что последует дальше: быстро, больно, без подготовки.
Шейн медленно, как во сне, перевернулся на живот. Простыня под ним была прохладной, пахла кондиционером для белья — он сам выбирал его в магазине, лаванда и что-то ещё, вроде как луговые цветы, — этот запах сейчас казался неуместно мирным. Он подтянул колени под себя, приподнимая бёдра, и уткнулся лицом в подушку. Поза была унизительной. Открытой. Уязвимой. Он чувствовал, как воздух спальни касается его ягодиц, внутренней поверхности бёдер, всего того, что обычно скрыто, и от этого хотелось сжаться, исчезнуть, перестать существовать.
Сейчас начнётся, — подумал он, мысль эта была холодной, как вода из-под старого смесителя, который забыли починить ещё в девяносто восьмом. — Быстро и больно. Как всегда. Надеюсь, на презервативе будет достаточно смазки. Хотя бы чтобы не заверещать сразу.
Он помнил, что Даниэлю иногда нравилось, когда он кричал. «Громче, — говорил он, и в его голосе звучало что-то, что Шейн не мог назвать словом, но от чего внутри всё сжималось. — Ещё громче. Я хочу слышать». И Шейн старался. Потому что так было надо. Потому что отношения требуют жертв.
Теперь он вцепился пальцами в подушку и зажмурился. Тело напряглось, мышцы сжались в тугой, болезненный комок, и он приготовился. К боли. К унижению. К тому, что последует за этим «перевернись».
Где-то на краю сознания, едва слышно, билась мысль: «Но он же был другим. Он же спрашивал. Он же… заботился?»
Но мысль эта была слишком хрупкой, слишком новой, чтобы перевесить годы опыта. И Шейн заглушил её, уткнувшись лицом в подушку, и стал ждать.
А вот Илья не торопился. Холландер чувствовал это кожей — той, которая сейчас была натянута до предела, чувствительной до боли, до дрожи, до каждого, даже самого лёгкого прикосновения. Он лежал, уткнувшись лицом в подушку, и ждал. Ждал резкого толчка, боли, того знакомого, почти родного ощущения, когда тело сжимается в попытке защититься, но уже поздно, и остаётся только терпеть.
Вместо этого он почувствовал губы.
Тёплые. Мягкие. Они коснулись его поясницы — там, где позвоночник переходит в крестец, где кожа особенно тонкая и нежная, — и Шейн вздрогнул. Это было неожиданно. Неправильно. Даниэль никогда не целовал его там. Даниэль вообще не целовал его ниже шеи, если это не было частью какого-то быстрого, механического движения. А здесь… здесь губы Ильи задержались. Они прижались к коже, тёплые и влажные, и Шейн почувствовал, как по спине побежали мурашки — от поясницы вверх, к лопаткам, к затылку, заставляя волоски на шее встать дыбом.
Он не успел осмыслить это ощущение, как губы скользнули ниже.
Ниже. К ягодицам. И там, на мягкой, никогда никем не целованной плоти, Илья оставил ещё один поцелуй — долгий, нежный, почти молитвенный. Шейн замер. Его пальцы, сжимавшие подушку, побелели от напряжения. Это было… странно. Слишком интимно. Слишком много. Никто никогда не прикасался к нему там с такой… с такой нежностью? С таким вниманием? Он не знал, как это назвать. Он знал только, что внутри всё сжимается от волнения — не от страха, нет, от чего-то другого, чему он опять не мог подобрать имени.
А потом он почувствовал пальцы.
Прохладные. Скользкие. Они коснулись его между ягодиц — там, где кожа была самой чувствительной, самой уязвимой, — и Шейн инстинктивно напрягся. Мышцы сжались в тугой, болезненный узел, и он приготовился к вторжению. К боли. К тому, что всегда следовало за этим прикосновением.
Но вторжения не было.
Пальцы Ильи не пытались проникнуть внутрь. Они просто… гладили. Медленно, легко, едва надавливая, скользили по кольцу мышц — из стороны в сторону, успокаивая дрожь. Словно уговаривали. Словно спрашивали разрешения. Смазка, которую Илья, видимо, вытащил вместе с презервативами, а Шейн и не заметил, была прохладной и скользкой. Она облегчала движения, делала их почти невесомыми, и Шейн лежал, замерев, и не мог понять, что происходит.
Даниэль никогда его не растягивал.
«Это грязная работа, — говорил он, морща нос, когда Шейн однажды, в самом начале, робко предложил использовать смазку и пальцы. — Ты же сам можешь подготовиться заранее, правда? Это же твоё тело. Я не обязан этим заниматься».
И Шейн готовился. Всегда. Один, в ванной, быстро и эффективтивно, как чистил зубы или принимал душ. Это было частью ритуала. Частью его роли. Он делал себя удобным, чтобы Даниэлю не пришлось ждать, не пришлось напрягаться, не пришлось пачкать руки.
А этот человек — этот странный, яркий, непонятный человек, которого он знал всего несколько часов, — стоял на коленях позади него и делал «грязную работу». Своими руками. Своими пальцами. И не торопился.
Шейн почувствовал, как внутри поднимается волна чего-то тёмного, мутного. Подозрение. Даниэль говорил, что такие вещи — это ненормально. Что мужчина не должен этим заниматься с другим мужчиной. Что это… извращение. Шейн сжал зубы. Мысль была ядовитой, липкой, она проникала в сознание, отравляя то странное, хрупкое тепло, которое только начало разливаться по телу.
Он извращенец, — прошептал внутренний голос, и в нём звучали интонации Даниэля. — Ему нравится грязная работа. Нормальные люди так не делают. Ты попал к какому-то…
Но договорить эта мысль не успела.
Пальцы Ильи скользнули снова — мягко, нежно, — и на этот раз Шейн почувствовал, как его тело красноречиво предаёт его, отвечает Илье. Мышцы, только что сжатые в тугой узел, чуть расслабились. Не потому, что он хотел. Просто… Прикосновение было приятным. Тёплым. Успокаивающим. Оно не требовало, не давило, не вторгалось. Оно просто было — как рука, которая гладит испуганного зверя, уговаривая его выйти из укрытия.
Шейн закусил губу. Его член, уже прижатый к животу, налился кровью и теперь пульсировал в такт сердцебиению, требуя внимания. Он чувствовал, как головка трётся о простыню, влажная от выступившей смазки, и от каждого движения пальцев Ильи по кольцу мышц по телу пробегала волна жара. Это было странно. Неправильно. Но тело не слушалось разума. Тело хотело большего.
Он закрыл глаза.
В темноте под веками было легче. Он мог просто чувствовать. Не думать. Не анализировать. Не сравнивать с тем, что говорил Даниэль. Просто лежать и позволять этим странным, нежным пальцам делать что-то, чего никто никогда для него не делал.
Вдох. Выдох. Ещё один.
И с каждым выдохом мышцы расслаблялись. Медленно. Неохотно. Как лёд, который тает не потому, что его ломают, а потому, что солнце греет достаточно долго. Пальцы Ильи всё так же гладили, слегка надавливали, но не вторгались, и в этом было что-то гипнотическое. Что-то, что усыпляло внутреннего сторожа, заставляло его замолчать.
Шейн не заметил, в какой момент напряжение ушло совсем.
Просто вдруг он понял, что лежит, уткнувшись лицом в подушку, и его тело больше не каменное. Оно живое. Тёплое и отзывчивое. Бёдра сами собой чуть раздвинулись шире, спина прогнулась, и он почувствовал, как его собственное дыхание становится глубже, ровнее.
И тогда палец Ильи скользнул внутрь.
Медленно. Очень медленно. Сначала — только кончик, только лёгкое надавливание, которое почти не ощущалось как вторжение. А потом — глубже, плавно, бескомпромиссно, и Шейн почувствовал, как его тело принимает это движение. Не сопротивляется. Не сжимается. Принимает.
Он выдохнул — длинно, судорожно, — в этом было что-то похожее на облегчение. На удивление. На робкое, ещё не до конца осознанное доверие.
Илья замер, давая ему привыкнуть. Его свободная рука легла на поясницу Шейна — тёплая, тяжёлая, успокаивающая, — и большой палец начал выписывать медленные круги на коже. Шейн чувствовал его присутствие всем телом: палец внутри, ладонь на пояснице, губы, которые снова коснулись его ягодицы — легко, почти невесомо.
Он не знал, сколько это длилось — время перестало иметь значение. Было только это: тепло, влажность, медленное, осторожное движение внутри, которое не причиняло боли, а наоборот — пробуждало что-то, о существовании чего Шейн не подозревал. Каждый сантиметр, на который палец продвигался глубже, отзывался волной ощущений — странных, новых, пугающих своей интенсивностью.
Вот как, — подумал он отстранённо, где-то на самом краю сознания. — Вот как это должно быть. Вот чего я никогда не знал.
И от этой мысли — горькой и сладкой одновременно — у него защипало в глазах. Но он не заплакал. Он просто лежал и чувствовал. Чувствовал, как его тело, которое он так долго считал лишь инструментом, функцией, чем-то, что нужно готовить и терпеть, — оживает. Наполняется теплом. Отвечает.
Илья чуть шевельнул пальцем внутри, и Шейн не сдержал стона — низкого, гортанного, удивлённого. Это было… не больно. Не стыдно. Хорошо.
— Вот, — прошептал Илья позади него, чувствуя, как Холландер расслабляется совсем. — Молодец. Ты всё делаешь правильно. Просто дыши.
Шейн дышал. И с каждым вдохом его тело открывалось всё больше, принимая ласку, которой он никогда не знал. А палец Ильи двигался внутри — медленно, осторожно, изучая, — и Шейн вдруг понял, что больше не боится.
Ему было любопытно.
Ему хотелось большего.
Он чуть подался бёдрами назад — сам, без принуждения, — и почувствовал, как Илья тихо, удовлетворённо выдыхает. Его палец скользнул глубже, и Шейн зажмурился, чувствуя, как по телу разливается тепло — густое, тягучее.
Так вот как это бывает. Вот чего он был лишён все эти годы.
И от этой мысли — горькой, но уже не ранящей — он наконец расслабился полностью. Доверился. Позволил. И тело ответило — открылось, приняло, захотело.
Палец Ильи двигался внутри — медленно, бережно, с той же тщательной нежностью, с какой реставратор касается старинной фрески, боясь повредить осыпающуюся краску. Шейн чувствовал каждое движение: как палец скользит глубже, как сгибается, находя какие-то неведомые точки, от которых по телу разбегаются искры, как мышцы, всё ещё помнящие многолетнюю привычку сжиматься, постепенно учатся расслабляться и принимать.
Он дышал. Глубоко, ровно. С каждым выдохом позволяя себе чуть больше, чуть дальше, чуть откровеннее. Его бёдра, приподнятые над постелью, чуть подрагивали от напряжения, но это было не то напряжение, к которому он привык, — не страх, не ожидание боли. Это было предвкушение. Томление. Что-то, чему его тело только начинало учиться.
А потом пальцы исчезли.
Шейн замер. Пустота, оставшаяся после них, была почти осязаемой. Мышцы, только начавшие привыкать к присутствию чего-то инородного, сжались в растерянности, и он почувствовал, как внутри всё холодеет. Конечно. Вот и всё. Он сделал что-то не так. Он был недостаточно расслаблен, недостаточно готов, недостаточно удобен. Илья устал ждать. Илья передумал. Илья понял, что Шейн — это слишком сложно, слишком много возни, слишком…
Он уже приготовился к тому, что сейчас услышит шаги, удаляющиеся к двери, или, хуже того, почувствует резкий толчок — быстрый, злой, карающий за то, что заставил ждать. Так было с Даниэлем. Всегда. Когда Шейн не успевал, когда его тело не справлялось, когда он был «слишком деревянным», Даниэль просто брал то, что хотел, не заботясь о том, готов ли Шейн. «Ты сам виноват, — говорил он потом, застёгивая брюки. — Надо было лучше готовиться».
Шейн сжался. Весь. От макушки до пят. Пальцы вцепились в подушку, плечи поднялись к ушам, и он приготовился. К боли. К унижению. К тому, что всегда следовало за его несовершенством.
А потом он почувствовал язык.
Горячий. Влажный. Живой. Он коснулся его между ягодиц — там, где только что были пальцы, — и Шейн перестал дышать.
Мир остановился.
Всё, что он знал о сексе, всё, чему его учили — вернее, чему он научился сам, методом проб и ошибок, в темноте, в спешке, в стыде, — всё это в одно мгновение перестало существовать. Потому что то, что делал Илья, не укладывалось ни в какие рамки. Ни в какие представления. Ни в какой опыт.
Его язык двигался. Медленно. Кругами. Он обводил кольцо мышц, которое Шейн всегда считал чем-то грязным, постыдным, тем, что нужно скрывать и растягивать в одиночестве, чтобы никто, упаси боже, не увидел. В этом движении было что-то почти священное. Что-то, что переворачивало всё с ног на голову.
Шейн лежал, замерев, и не мог пошевелиться. Его разум отказывался обрабатывать происходящее. Даниэль называл это «грязной работой». Даниэль морщил нос и говорил: «Фу, нет, это отвратительно, ты что, извращенец?» И Шейн верил. Он привык верить, что его тело — это что-то, что нужно терпеть, а не наслаждаться. Что секс — это компромисс, уступка, способ удержать партнёра, а не источник радости. Что его собственные желания — это что-то стыдное, что нужно прятать глубоко внутри и никогда, никогда не показывать.
А этот человек — этот странный, непонятный, ослепительный человек, которого он встретил всего несколько часов назад, — стоял на коленях позади него и делал то, что Даниэль назвал бы нарушением конституции или кощунством. Своим языком, своим ртом, своим дыханием, горячим и влажным, на самой чувствительной, самой уязвимой части его тела. И он не ощущался так, будто ему противно, так, будто делает одолжение. Он чувствовался… поглощённым. Увлечённым. Счастливым.
Язык скользнул глубже — не вторгаясь, но надавливая, пробуя, — и Шейн не сдержал всхлипа. Этот звук вырвался из него сам, без спроса, — полный такого острого, пронзительного удовольствия, какого он никогда не испытывал. Его бёдра подались назад, навстречу этому невероятному, невозможному ощущению, и он почувствовал, как руки Ильи ложатся на его ягодицы, разводя их шире, открывая его полностью, без остатка.
Стыд должен был захлестнуть его. Стыд должен был заставить его вырываться, кричать, требовать прекратить. Но стыда не было. Впервые в жизни — не было. Было только это: жар, влажность, движение языка, которое посылало волны удовольствия по всему телу, от копчика до макушки, заставляя пальцы на ногах поджиматься, а из горла вырываться звуки, которых он сам от себя не ожидал.
Илья делал ему римминг.
Шейн не знал этого слова. Он вообще мало что знал о сексе, кроме того, чему его научил Даниэль, а Даниэль учил его только одному: быть удобным. Но сейчас, лёжа лицом в подушку, с влажными от слёз глазами, он чувствовал, как внутри рушится стена. Та самая стена, которую он строил годами: из книг, расставленных по цветам, из идеально застеленных постелей, из приготовленного заранее тела, из молчаливого согласия на всё, что от него требовали.
Она рушилась медленно, но неотвратимо. Под движениями чужого языка, который не брезговал им, не считал его грязным, не требовал благодарности за то, что снизошёл до прикосновения к «этому».
Шейн всхлипнул. Слёзы текли по щекам, впитывались в наволочку, но он не пытался их остановить. Он просто лежал и позволял. Позволял себе чувствовать. Позволял себе принимать. Позволял себе — впервые в жизни — быть не удобным, а желанным.
Илья вдруг отстранился. Шейн почувствовал, как его дыхание — тяжёлое, прерывистое — касается влажной кожи, и по телу пробежала дрожь. Он хотел обернуться, спросить, всё ли в порядке, но слова застряли в горле. Вместо этого он просто лежал и ждал, и сердце колотилось где-то в висках, гулко и часто.
— Petit chat, — голос Ильи прозвучал хрипло, но в нём всё ещё была та самая, необъяснимая нежность. — Ты в порядке?
Шейн сглотнул. В порядке ли он? Он не знал. Его тело дрожало, его лицо было мокрым от слёз, его разум раскололся на тысячу осколков, которые он не знал, как собрать обратно. Но где-то глубоко внутри, под слоями страха и стыда, пульсировало что-то новое. Что-то живое. Что-то, что было больше похоже на него самого, чем всё, что он делал до этого.
— Да, — прошептал он, и голос сорвался. — Да. Я в порядке. Просто… никогда…
Он не договорил. Не смог. Слова были слишком маленькими для того, что он чувствовал.
Илья, казалось, понял. Его рука легла на поясницу Шейна — тёплая, тяжёлая, успокаивающая, — и пальцы снова начали выписывать круги на коже.
— Я знаю, — сказал он тихо. — Я вижу, petit chat. А теперь дыши. И позволь мне показать тебе, как ещё может быть.
Шейн дышал. И позволял. С этим человеком, Шейн Холландер впервые в жизни чувствовал себя не грязным, не сломанным, не «слишком сложным». Он чувствовал себя… целым.
Язык Ильи двигался с той же терпеливой, почти медитативной нежностью, с какой до этого двигались его пальцы. Он не торопился. Он просто… исследовал. Пробовал. Словно тело Шейна было не территорией, которую нужно завоевать, а картой, которую хочется изучить до последней извилины, до последней родинки, до последней складки кожи. В этом исследовании не было ни брезгливости, ни снисхождения — только сосредоточенное, почти благоговейное внимание, от которого у Шейна заканчивался кислород.
Он плыл. Другого слова не было — тело больше не принадлежало ему — или, наоборот, впервые принадлежало по-настоящему, без оглядки на то, как он выглядит со стороны, удобно ли партнёру, достаточно ли он расслаблен. Всё, что имело значение, — это влажное, горячее прикосновение языка, которое посылало волны удовольствия по позвоночнику вверх, к затылку, и вниз, к самым кончикам пальцев на ногах. Шейн чувствовал, как его собственное тело становится чужим и одновременно — до боли своим. Мышцы, которые он годами держал в напряжении, не доверяя им, не позволяя себе расслабиться, теперь дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью — не от страха, а от избытка ощущений. Он не знал, что так бывает. Он не знал, что его тело способно на такое.
А потом пальцы Ильи скользнули ниже.
Шейн почувствовал их прикосновение к яичкам — лёгкое, почти невесомое, как касание крыла бабочки, — и весь мир вокруг него схлопнулся до единственной точки. До этого прикосновения. До этого сочетания: горячий, влажный язык, ласкающий его сзади, и прохладные, скользкие от смазки пальцы, гладящие чуть ниже. Это было слишком. Невозможно. Невыносимо.
Он замычал, уткнувшись лицом в подушку, — и почувствовал, как его бёдра сами собой раздвигаются шире, приглашая, прося ещё. Пальцы Ильи двигались медленно, оглаживая чувствительную кожу, перекатывая яички в ладони с той же осторожностью. Это отдавалось где-то глубоко внутри — там, где удовольствие уже не было просто физическим ощущением, а становилось чем-то большим. Чем-то, что заполняло пустоту, о существовании которой Шейн даже не подозревал.
Этого не может быть, — билось в голове, обрывками, сквозь пелену наслаждения. — Так не бывает. Это неправильно. Это… слишком. Я не заслуживаю. Я не…
Но тело не слушалось разума. Тело выгибалось навстречу, требовало большего, и Шейн чувствовал, как его член, прижатый к животу, истекает смазкой, пачкая простыню. Ему было всё равно, он в кой-то веке не думал о том, как будет отстирывать бельё, как будет смотреть в глаза Илье после, как будет жить с этим воспоминанием. Он просто… чувствовал.
Секс с Даниэлем не был абсолютно неприятным. Шейн повторял это себе много раз — как мантру, как оправдание, как способ убедить себя, что всё нормально. Да, он не получал от него того, что, кажется, должны получать люди. Да, он часто ловил себя на том, что считает минуты до конца, глядя в стену и думая о работе, о неоплаченных счетах, о чём угодно, только не о том, что происходило с его телом. Но это не было больно. Не всегда. Иногда, когда Даниэль был в хорошем настроении, он даже целовал его после — коротко, в висок, и говорил что-то вроде «ты молодец». И Шейн цеплялся за эти крохи, убеждая себя, что этого достаточно. Что так и должно быть. Что секс — это не про удовольствие, а про близость, про обязанность, про возможность удержать любимого рядом.
Но это. То, что происходило сейчас. Это было другое.
Это было — откровение. Как если бы он всю жизнь смотрел на мир сквозь мутное, пыльное стекло, и вдруг кто-то взял и протёр его. Всё стало ярче. Острее. Наконец-то настоящим. Прикосновения Ильи не были отработанной техникой, не были механическим движением к цели. В них была… забота. Намерение. Желание — не взять, а дать.
И от этого осознания у Шейна снова защипало в глазах.
Он лежал, распластанный на собственной постели, и позволял чужому человеку — незнакомцу, которого встретил в баре несколько часов назад, — делать с ним то, чего никогда не делал человек, названный его парнем. И в этом было что-то горькое. Что-то, что царапало изнутри. Но горечь эта растворялась в волнах удовольствия, которые накатывали одна за другой, не оставляя места для сожалений. Он посожалеет потом, как-нибудь в другой раз, когда невероятно красивый незнакомец не будет вылизывать его между ног.
Язык Ильи надавил сильнее, проникая чуть глубже, и одновременно его пальцы чуть сжали яички — мягко, почти неощутимо, но достаточно, чтобы Шейн всхлипнул и вцепился зубами в подушку. Тело выгнулось дугой, бёдра задрожали, и он почувствовал, как где-то внизу живота собирается тугой, горячий узел — предвестник чего-то, что он боялся даже назвать.
— Илья, — выдохнул он, и собственный голос показался ему незнакомым: хриплым, сломанным, полным отчаянной, почти молитвенной просьбы. — Я… я не могу…
— Можешь, — ответил Илья, не отрываясь от него, вибрация его голоса отдалась в теле Шейна новой волной дрожи. — Ты можешь всё. Просто позволь себе.
И Шейн позволил.
Он перестал думать. Перестал анализировать, перестал сравнивать с Даниэлем. Он просто лежал и чувствовал, как его тело — то самое тело, которое он так долго считал неудобным, слишком угловатым, слишком бледным, слишком сложным, — оживает под чужими руками и губами. Как каждая клеточка, каждый нерв, каждая мышца наполняется теплом и светом. Как удовольствие, которое он всегда считал чем-то запретным, недоступным, предназначенным для других, но не для него, — становится его.
Впервые в жизни — его.
Важно было только это: тепло, влажность, нежность, и странное, щемящее чувство, что его, наконец, увидели. По-настоящему увидели. И приняли. Целиком. Со всеми его трещинами. Со всеми его страхами. Со всем тем, что он так старательно прятал даже от самого себя.
Илья отстранился — медленно, неохотно, словно прощаясь с чем-то драгоценным, — и Шейн почувствовал, как прохладный воздух спальни касается влажной, разгорячённой кожи. Он лежал, не в силах пошевелиться, уткнувшись лицом в подушку, и слушал, как его собственное дыхание — тяжёлое, прерывистое, чужое — заполняет тишину. Тело дрожало. Не от холода. От избытка. От того, что внутри скопилось слишком много ощущений, слишком много чувств, слишком много всего, и они не находили выхода.
Кровать прогнулась — Илья двинулся вперёд, нависая над ним, и Шейн почувствовал его тепло спиной, ягодицами, затылком. Близко. Очень близко. А потом — горячее дыхание у самого уха, и голос, низкий, хрипловатый, проникающий прямо в сознание, минуя все барьеры:
— Petit chat, если ты не против… я сейчас войду.
Шейн сглотнул. Слова застряли где-то в горле, перемешанные с остатками стонов и всхлипов, которые он так и не выпустил наружу. Он попытался ответить, но получился только невнятный, сдавленный звук — не то согласие, не то мольба. Он облизал пересохшие губы и попробовал снова.
— Да, — выдохнул он, и собственный голос показался ему далёким, будто принадлежащим кому-то другому. — Да. Я… согласен.
Илья поцеловал его в плечо — легко, благодарно, — и отстранился. Шейн услышал, как он разрывает упаковку презерватива: короткий, сухой треск, резко контрастирующий с влажной, тягучей атмосферой последних минут. Этот звук вернул его в реальность. Вдруг — резко, как пощёчина, — накатил страх.
Сейчас, — пронеслось в голове, и сердце пропустило удар. — Сейчас он войдёт, и всё закончится. Весь этот… спектакль. Эта нежность. Эти ласки. Сейчас он покажет, зачем всё это было. Сейчас будет быстро. Как всегда. Потому что так бывает. Потому что по-другому не бывает. Потому что я…
Он не успел закончить мысль.
Илья снова оказался рядом — его тепло, его запах, его присутствие, — но вместо резкого, торопливого толчка Шейн почувствовал что-то другое. Что-то скользкое и гладкое коснулось его между ягодиц — не вторгаясь, не давя, — и начало двигаться. Медленно. Туда-сюда. Туда-сюда. Головка члена скользила по кольцу мышц, размазывая смазку.
Это было… искушение. Чистое, ничем не замутнённое искушение. Илья не торопился. Он водил членом по самой чувствительной, самой уязвимой части тела Шейна, и делал это так, словно у них впереди была целая вечность. Словно сам процесс — это прикосновение, это скольжение, это ожидание — был не менее важен, чем то, что последует дальше.
Шейн лежал, вцепившись пальцами в подушку, и чувствовал, как тело предаёт его в сотый раз за этот вечер. Бёдра сами собой подались назад — неосознанно, инстинктивно, — ища большего контакта, большего давления, большего… всего — чего угодно. Он хотел. Впервые в жизни он по-настоящему, отчаянно, до дрожи хотел, чтобы в него вошли. Не потому что так надо. Не потому что этого ждут. А потому что его тело, разбуженное, разогретое, изголодавшееся по настоящей близости, требовало продолжения.
Илья тихо, удовлетворённо выдохнул — Шейн почувствовал его улыбку кожей, — и направил себя внутрь.
Медленно. Очень медленно. Сначала — только головка, только лёгкое давление, которое почти не ощущалось как вторжение. А потом — глубже, плавно, бесконечно нежно, и Шейн почувствовал, как его тело раскрывается навстречу. Не сопротивляется. Не сжимается. Принимает, впускает. Обнимает изнутри.
Это было… удивительно.
Не больно. Совсем не больно. Только странное, непривычное чувство наполненности — не физической даже, а какой-то другой, более глубокой. Словно пустота, которую он носил в себе годами, вдруг оказалась заполнена. Словно трещины, которые он так старательно замазывал, перестали быть изъяном и стали частью узора.
Волшебно, — мелькнуло где-то на задворках сознания, и слово это было нелепым, детским, совершенно неподходящим для взрослого мужчины, лежащего в собственной постели с членом внутри. — Это… волшебно.
Илья замер. Он не двигался, давая Шейну время привыкнуть, и его ладонь легла на поясницу — тёплая, тяжёлая, успокаивающая. Большой палец начал выписывать медленные круги на коже — тот самый жест, который Шейн уже начал узнавать, — и от этого простого, почти невесомого прикосновения внутри всё отпустило окончательно.
А потом Илья начал целовать его спину.
Его губы скользили по позвоночнику — от поясницы вверх, к лопаткам, к плечам, — и между поцелуями он что-то шептал. Слова были тихими, почти неразличимыми, но Шейн слышал их всем телом.
— Такой красивый… такой отзывчивый… ты даже не представляешь, как это… прекрасно…
Шейн не представлял, сейчас он просто лежал и чувствовал: губы на своей спине, тёплое дыхание на коже, ощутимую, наполняющую тяжесть внутри. И это было… хорошо. Так хорошо, что хотелось плакать. Так хорошо, что хотелось смеяться. Так хорошо, что он забыл, каково это — существовать без Ильи.
Просто тело, которое он так долго считал врагом, вдруг стало союзником. Оно приняло Илью — не как захватчика, а как гостя. Как долгожданного гостя, которому открывают дверь и говорят: «Входи. Я ждал тебя. Я всегда тебя ждал». Илья, конечно, почувствовал это. Его ладонь скользнула с поясницы на бедро, чуть сжала — мягко, ободряюще, — и он начал двигаться.
Первый толчок был медленным, почти ленивым. Илья вышел — не полностью, только чуть-чуть, — и снова скользнул внутрь, от этого движения по телу Шейна разлилась волна тепла. Густая. Тягучая. Он почувствовал, как его собственные бёдра подаются навстречу, как спина прогибается сильнее, как из горла вырывается звук — полный такого чистого, незамутнённого удовольствия, какого он никогда раньше не издавал.
Второй толчок. Третий. Илья наращивал ритм постепенно, неуловимо, и Шейн чувствовал, как с каждым движением внутри него что-то разгорается. Не огонь — свет. Тёплый, золотистый, он расползался от точки соединения вверх, к груди, к горлу, к самым кончикам пальцев, и Шейн понял, что больше не контролирует ничего. Своё тело. Свои стоны. Свои мысли.
Он плыл. Нет — летел. Нет — тонул, но не в воде, а в чём-то вязком и тёплом, что держало его на поверхности и одновременно утягивало на глубину.
И где-то там, на этой глубине, куда не долетали голоса страха и стыда, он вдруг понял. Понял с кристальной, ослепительной ясностью, от которой перехватило дыхание.
Это. Вот это. То, что происходит сейчас. Это и есть секс.
Не тот, к которому он привык. Не тот, который нужно терпеть, сжав зубы и считая минуты до конца. Не тот, после которого чувствуешь себя использованным и грязным. А этот. Настоящий. Живой. Где двое не берут друг у друга, а дают. Где удовольствие — не валюта, которую нужно заработать или заслужить, а воздух, которым дышат оба.
И это было…
— Охуенно.
Шейн даже не заметил, как произнёс это вслух. Слово вырвалось само — грубое, неуместное, совершенно не вязавшееся с его обычной лексикой, — и он замер, испугавшись, что испортил момент. Но Илья только рассмеялся — тихо, тепло, не прерывая движения, — и поцеловал его между лопаток.
— Охуенно, — согласился он, и в его голосе звучала улыбка. — Я рад, что ты это чувствуешь. Я хотел, чтобы ты это почувствовал.
Шейн уткнулся лицом в подушку и зажмурился. По щекам снова текли слёзы — тёплые, беззвучные, — но в них не было горечи. Только облегчение. Только благодарность. Только странное, щемящее чувство, что он наконец-то вернулся домой. В собственное тело. В собственную жизнь. В самого себя.
А Илья продолжал двигаться — медленно, нежно, неумолимо, — и с каждым толчком Шейн чувствовал, как внутри него рушатся последние границы. Те, которые он строил годами. Те, за которыми прятал свои желания, свои страхи, свою нежность. Они рушились, и под их обломками обнаруживалось что-то живое. Что-то, что всегда было там, но чего он никогда не позволял себе увидеть.
Он сам. Настоящий. Живой. Жаждущий.
Илья ускорился. Движения его стали глубже, увереннее, но не потеряли той странной, почти невесомой нежности, которая сопровождала каждое его прикосновение с самого начала. Шейн чувствовал, как член Ильи скользит внутри — теперь легче, свободнее, потому что тело наконец приняло его полностью, перестало сопротивляться, перестало бояться. И от этой лёгкости, от этой свободы внутри разливалось что-то горячее, тягучее, сводящее с ума.
Он почти сошёл с ума. Почти. Мысли, всегда такие чёткие, упорядоченные, как чертежи на кульмане, теперь рассыпались, путались, тонули в волнах ощущений. Он не мог думать. Он мог только чувствовать. И чувствовал он всем телом — каждым нервом, каждой клеткой, каждым вздохом, который вырывался из груди вместе с хриплым, сдавленным стоном.
Илья обнял его. Руки — сильные, горячие — скользнули под грудь Шейна, прижимая его спину к своей груди, и Шейн почувствовал, как его собственное сердце колотится где-то у Ильи в ладонях. Буквально. Илья держал его сердце в руках — не в переносном, в самом прямом, физическом смысле, — и от этого осознания Шейну стало страшно и хорошо одновременно. Страшно, потому что он никогда никому не позволял быть так близко. Хорошо, потому что этот кто-то держал его нежно, бережно, как держат птенца, выпавшего из гнезда.
Ладонь Ильи скользнула выше, по груди, и пальцы нашли сосок — твёрдый, чувствительный, — и чуть сжали. Шейн всхлипнул. Тело выгнулось, бёдра подались назад, насаживаясь глубже, и он почувствовал, как Илья улыбается, уткнувшись лицом в его загривок.
А потом — губы. Горячие, влажные, они коснулись кожи чуть ниже затылка, там, где волосы переходят в шею, и Шейн вздрогнул всем телом. Илья целовал его — вновь неторопливо, вновь слишком мягко, — но между поцелуями его зубы слегка прихватывали кожу. Не больно. Даже не ощутимо почти. Просто лёгкое, дразнящее давление, от которого по позвоночнику бежали мурашки, а внизу живота уже почти вибрировало.
Движения внутри не прекращались. Илья входил и выходил — теперь быстрее, ритмичнее, — его движения отзывались в теле Шейна волной жара. Он чувствовал, как член Ильи трётся о что-то внутри — о какую-то точку, о существовании которой он даже не подозревал, — и от каждого прикосновения к этой точке перед глазами вспыхивали белые искры. Он стонал. Уже не сдерживаясь. Уже не думая о том, как звучит со стороны. Просто стонал, потому что не делать это было невозможно.
— Вот так, — шептал Илья ему в загривок, и его дыхание — горячее, прерывистое — обжигало кожу. — Вот так, мой хороший. Ты такой… ты даже не представляешь…
А потом Илья остановился.
Шейн замер. Внутри всё оборвалось — резко, как струна, натянутая до предела и вдруг лопнувшая. Пустота, оставшаяся после того, как член Ильи вышел из него, была почти болезненной. Он хотел закричать: «Нет! Вернись! Что я сделал не так?» — но слова застряли в горле, и он только беспомощно всхлипнул, уткнувшись лицом в подушку.
Руки Ильи легли на его бёдра и мягко, но настойчиво перевернули его.
Шейн оказался на спине.
Он зажмурился — инстинктивно, не успев даже подумать. Лежать вот так, лицом к лицу, полностью открытым, полностью уязвимым, было… страшно. Невыносимо. Он чувствовал, как воздух спальни касается его обнажённого тела — груди, живота, влажного от смазки члена, прижатого к животу, — и от этого хотелось сжаться, прикрыться, исчезнуть.
— Посмотри на меня, — голос Ильи прозвучал мягко, но в нём была та самая, необъяснимая уверенность, которой Шейн не мог противиться. — Пожалуйста. Открой глаза.
Шейн открыл.
Илья нависал над ним — прекрасный, как сон, как видение, как что-то, что не могло существовать в реальности. Его тёмные волосы растрепались, на скулах горел румянец, губы припухли от поцелуев, а в глазах — тёмных, глубоких, как ночное небо над Монреалем, — плясали золотые искры. Он смотрел на Шейна и улыбался — не широко, не ослепительно, как в баре, а мягко, интимно, только для него одного.
— Вот ты где, — сказал он, и в его голосе звучало что-то похожее на поклонение. — Я хотел видеть тебя. Хотел видеть твои глаза.
Шейн сглотнул. Его собственные глаза, он был уверен, сейчас выглядели ужасно: красные, опухшие от слёз, потерянные. Но Илья смотрел на него так, будто не видел ничего прекраснее. И от этого взгляда внутри что-то дрогнуло — та самая стена, последняя, самая прочная.
Илья взял его за бёдра — мягко, но уверенно, — и приподнял, подкладывая под ягодицы подушку. Шейн почувствовал, как его ноги сами собой раздвигаются шире, приглашая, открывая. Он не сопротивлялся. Он хотел этого. Хотел, чтобы Илья снова оказался внутри — но теперь лицом к лицу, видя каждую его эмоцию, каждую слезинку, каждую вспышку удовольствия.
Илья направил себя и вошёл.
Медленно. Плавно, не сводя глаз с лица Шейна. И Шейн видел — видел собственными глазами, — как расширяются зрачки Ильи, когда он погружается внутрь, как его губы приоткрываются в беззвучном выдохе, как на лбу проступает лёгкая испарина. Он видел его удовольствие. Настоящее. Живое. И от этого собственное наслаждение становилось острее, ярче, глубже.
Илья начал двигаться. Теперь — медленнее, чем раньше, но глубже, размереннее, и каждый толчок сопровождался долгим, внимательным взглядом. Он смотрел на Шейна и улыбался — той самой мягкой, интимной улыбкой, — и в его глазах Шейн читал всё, что Илья не говорил словами: «Ты прекрасен. Ты важен. Ты — чудо, которое я не ожидал встретить сегодня вечером».
Шейн не выдержал первым. Он потянулся вверх, обхватил плечи Ильи руками и притянул его к себе — ближе, ещё ближе, чтобы не осталось ни миллиметра расстояния. Их лбы соприкоснулись. Дыхание смешалось. Илья тихо рассмеялся — счастливо, удивлённо, — и поцеловал его. Не в губы — в мокрую от слёз щёку, в уголок глаза, в висок. И продолжал двигаться внутри.
Шейн закрыл глаза. От избытка. От того, что чувств было слишком много, и они не помещались внутри. Он держался за плечи Ильи, чувствуя, как мышцы под его пальцами напрягаются и расслабляются в такт движениям. Из глаз снова потекли слёзы. Но теперь он не прятал их. Он позволял Илье видеть. Позволял себе быть увиденным. В этом было нечто освобождающее. Что-то, что делало его — впервые за долгие, бесконечные годы — по-настоящему живым.
Слезы текли по щекам Шейна — беззвучно, неостановимо, как вода, которая наконец нашла путь сквозь треснувшую плотину. Он не пытался их удержать. Не было смысла. Они были частью его — такой же настоящей, как дыхание, как биение сердца, как тепло Ильи внутри. И он позволял им быть. Впервые позволял себе эту слабость, эту открытость, эту обнажённость, которая была страшнее любой физической наготы.
Илья двигался внутри — медленно, глубоко, — и с каждым толчком из глаз Шейна выкатывалась новая слеза. Он не плакал в привычном смысле этого слова. Не рыдал, не всхлипывал, не задыхался. Просто слёзы текли — сами, как река, которая долго была скована льдом, а теперь, под тёплым солнцем, наконец освободилась.
Илья наклонился ниже. Его лицо оказалось совсем близко — Шейн чувствовал его дыхание на своей коже, видел каждую ресницу, каждую золотую искру в тёмных глазах. А потом — губы. Тёплые, мягкие, они коснулись его щеки — там, где только что пролегла влажная дорожка, — и Шейн замер.
Илья целовал его слёзы.
Он собирал их губами — одну за другой, медленно, бережно, как собирают росу с лепестков, — в этом жесте было что-то такое… такое невыносимо нежное, такое невозможное, что Шейн перестал дышать. Он лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как чужие губы скользят по его щеке, по скуле, по виску — везде, где кожа была солёной от слёз, — и в голове билась мысль, нелепая, отчаянная: «Этого не может быть. Так не бывает. Люди так не делают. Это… это неправильно. Это слишком, чересчур».
Но Илья продолжал. Его губы двигались по лицу Шейна с той же тщательной, почти медитативной нежностью, с какой до этого двигались по его телу. Он не брезговал. Не морщился. Не останавливался, чтобы спросить: «Ты чего ревёшь, как девчонка?» — как сделал бы Даниэль. Он просто… принимал. Всё. Целиком. Слёзы, дрожь, всхлипы, которые Шейн больше не мог сдерживать. Всё это было частью Шейна, и Илья принимал это — не как слабость, не как недостаток, а как что-то, что делает его настоящим.
Шейн был в шоке. В приятном шоке — том самом, когда реальность оказывается лучше любого сна, и ты не веришь, что это происходит с тобой. Он лежал, распятый на собственной постели, с членом Ильи внутри, с его губами на своём лице, и чувствовал, как убеждение, что он не достоин нежности, что его тело — это инструмент, что секс — это компромисс, что слёзы — это стыдно, — разрушается.
Илья отстранился — совсем чуть-чуть, — и их взгляды встретились. В его глазах Шейн увидел… всё. Нежность. Страсть. Удивление. И что-то ещё, глубокое и тёплое, чему он боялся дать имя. Илья смотрел на него и улыбался — той самой улыбкой, от которой у Шейна внутри всё переворачивалось.
— Ты прекрасен, — сказал Илья тихо, не нарушая интимности процесса. — Когда плачешь. Когда смеёшься. Когда просто дышишь. Ты прекрасен, Шейн.
Шейн всхлипнул. Слова застряли в горле, но они были не нужны. Всё, что он хотел сказать, было в его взгляде, в его дрожащих пальцах, которые гладили плечи Ильи, в его бёдрах, которые подавались навстречу каждому толчку. Илья понял. Он всегда понимал — странным, необъяснимым образом, — и от этого становилось только острее.
Он снова начал двигаться. Теперь — быстрее, глубже, но всё с той же внимательной, бережной нежностью. Его лоб прижался ко лбу Шейна, дыхание смешалось, и Шейн чувствовал, как с каждым толчком внутри него что-то нарастает. Тугой, горячий узел внизу живота скручивался всё сильнее, и он знал — знал уже, хотя никогда раньше не испытывал ничего подобного, — что это приближается. То, чего он ждал всю жизнь, сам того не зная.
— Илья, — выдохнул он, собственный голос показался ему чужим: хриплым, сломанным, полным отчаянной мольбы. — Я… я сейчас…
— Я знаю, — ответил Илья, и его голос тоже дрожал, срывался. — Я тоже. Давай вместе. Хорошо? Вместе.
Шейн кивнул — судорожно, не в силах говорить. Его пальцы вцепились в плечи Ильи, ногти оставляли на коже полумесяцы, но он не мог остановиться. Тело больше не слушалось его. Оно двигалось само, в такт Илье, и с каждым движением узел внутри скручивался туже, туже, туже, пока не стало невозможно терпеть.
И тогда мир взорвался.
Оргазм накрыл его — не как волна, а как целый океан, как что-то огромное и всепоглощающее, что подхватило его и понесло, лишая способности думать, дышать, существовать отдельно от этого ощущения. Он выгнулся дугой, запрокинув голову, и из горла вырвался крик — искренний, абсолютно честный, срывающий связки. Его член, зажатый между их животами, пульсировал, изливаясь горячими толчками, и Шейн чувствовал, как влага растекается по коже — его собственной и Ильи, — смешиваясь, соединяя их ещё больше.
Сквозь пелену наслаждения он слышал, как Илья стонет над ним — низко, хрипло, — и чувствовал, как его движения становятся резче, глубже, а потом он замирает, уткнувшись лицом в шею Шейна, и его тело сотрясает дрожь. Илья кончал внутри него, и Шейн чувствовал это — не физически, но как-то иначе, глубже, — и от этого осознания его собственный оргазм становился только ярче, только дольше, только невыносимее.
Они лежали, сплетённые, дрожащие, дышащие в унисон, и мир вокруг сузился до этой постели, до этого тепла, до этого человека, который всё ещё был внутри. Шейн чувствовал, как его сердце колотится где-то в горле, и слышал, как сердце Ильи бьётся так же быстро, так же гулко, у самого его уха.
Илья не двигался. Он лежал, уткнувшись лицом в шею Шейна, и его дыхание — горячее, прерывистое — щекотало кожу. Одна его рука всё ещё лежала на груди Шейна, прямо над сердцем, и большой палец медленно, успокаивающе поглаживал влажную от пота кожу.
Шейн смотрел в потолок. Слёзы всё ещё текли — тихо, беззвучно, — но теперь в них не было боли. Только облегчение. Только благодарность.
Илья чуть шевельнулся и поцеловал его в шею — легко, почти невесомо.
— Спасибо, — прошептал он, хриплым, уставшим, счастливым тоном. — Спасибо, что доверился.
Шейн не ответил. Он просто повернул голову и прижался губами ко лбу Ильи — туда, где кожа была горячей и влажной. Слов не было. Всё уже было сказано — движениями, взглядами, слёзами, которые Илья собрал своими губами.
А снаружи, за окном, ночь медленно уступала место рассвету. Но здесь, в этой постели, время остановилось. И Шейн был благодарен за каждую секунду этой остановки.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.