Le petit Chat.

Слэш
В процессе
NC-17
Le petit Chat.
Описание
Шейн, молодой архитектор из Монреаля, только что узнал об измене своего партнёра. Хейден тащит его в клуб — напиться и забыть, но вместо этого Шейн выливает бокал на короля вечеринок — Илью, эмигранта во втором поколении. «Petit chat, не переживай», — смеётся тот. Одна спонтанная ночь должна была стать местью, но Илья покажет Шейну: близость может исцелять, а не разрушать. И petit chat не захочет уходить.
Примечания
Le petit chat — котёнок.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 1: L'Effondrement — разрушение.

      Утро, наступившее в Монреале, отдавало кофе и мокрой листвой — запах просачивался сквозь приоткрытое окно спальни вместе с октябрьской прохладой, которая заставляет укутаться в одеяло на несколько минут дольше обычного, спрятав вечно мерзнущий кончик носа в подушках. Шейн не кутался. Он просыпался ровно за две минуты до будильника — это не было просто какой-то привычкой; это было устройством его существа. Таким же неотъемлемым, как дыхание или медленный, чуть ленивый ток крови по венам в первые секунды после сна. Он лежал, глядя в потолок — белый, ровный, без единой трещины, который сам шпаклевал прошлой весной, добиваясь идеальной матовой поверхности, — и слушал тишину.              Тишина была неправильной.              Даниэль снова не ночевал дома.              Шейн повернул голову на подушке. Левая половина кровати — холодная, простыня натянута ровно, подушка выправлена так, как он сам взбил её вчера перед сном. Никакой вмятины, никакого сбившегося в комок одеяла или забытого на тумбочке телефона с вечно мигающими уведомлениями. Даниэль говорил, что у него поздняя встреча с клиентом, он часто говорил это в последние месяцы. Шейн перестал уточнять, с каким именно клиентом и почему встречи затягиваются до утра; он научился не спрашивать — искусство, которое осваивается не сразу, но скрепляется со временем намертво, как умение не наступать на больную мозоль (или попросту даже не чувствовать этой боли).              Он сел на кровати. Босые пятки коснулись деревянного пола — доски были прохладными, но не холодными, — система отопления работала исправно. Шейн сам её настраивал. Он всё в этой квартире настраивал сам: краны, чтобы не подтекали; окна, чтобы не сквозило; полки, чтобы книги стояли ровно, корешок к корешку, цвет к цвету. Порядок был его валютой, щитом и единственным способом дышать в мире, который постоянно норовил развалиться на куски.              На кухне он включил кофеварку — не капсульную — боже упаси, — а нормальную, рожковую, с медным бойлером, купленную в винтажном магазине на Сен-Дени год назад. Она требовала ухода: постоянной чистки, удаления налёта, правильного помола, но Шейну нравилось это. Вещи, которые требуют внимания, редко предают.              Он достал из холодильника яйца, помидоры черри, дёрнул пучок базилика из стакана с водой, вытащил сковороду — чугунную, тяжёлую, нагрел её медленно, как учил когда-то отец: терпение, сынок, хорошая еда не терпит спешки.              Надел наушники, включил плейлист — что-то джазовое, без слов, только фортепиано и мягкий контрабас с периодическим соло саксофона. Музыка отрезала его от мира, создавала удобный и мягкий жилет, внутри которого существовали только он, сковорода и ритмичное шипение масла. Холландер разбил яйца в миску, взболтал вилкой, вылил на уже раскалённую посудину, белок тут же начал схватываться, становясь из прозрачного матовым, белым, плотным. Шейн смотрел на это превращение почти заворожённо: хаос становился формой, структурой, чем-то, что можно контролировать. Если мешать медленно, не торопиться, вложить в движение вилки ровно столько силы, сколько нужно — получится идеальная текстура: нежная, почти кремовая, но держащая форму.              Левой рукой он листал ленту в телефоне. Автоматически, идеалистически бездумно. Новости, чьи-то фотографии, чьи-то мысли, выплеснутые в эфир и тут же забытые. Палец скользил по экрану, пока глаза следили за сковородой, — парень не вчитывался, не старался запоминать, просто чем-то нужно было занять руки. Помидоры черри лопнули от жара, выпуская сок; базилик, брошенный сверху, зашипел и начал отдавать воздуху свой пряный, чуть анисовый аромат. Шейн вдохнул — и на секунду ему показалось, что всё хорошо. Что утро обычное. Что жизнь идёт по плану.              А потом палец замер.              На экране всплыло уведомление: «Общее хранилище: добавлен новый файл». Автоматическая синхронизация, которую они с Даниэлем настроили год назад — для удобства, для увеличения памяти, общих фото из поездок и каких-то документов, которые вечно терялись в переписке. Шейн уже и забыл о ней. Уведомление пришло с устройства «Daniel_Phone», Миниатюра фотографии была маленькой, размытой, но Шейн, не думая, зачем, нажал на неё. Возможно там какая-нибудь глупая открытка с объяснениями, почему он до сих пор не дома?              Экран замерцал.              На фотографии был Даниэль. Его лицо — вполоборота, в ракурсе, который он считал своим лучшим; его рука — на чужом бедре, пальцы чуть сжаты, собственнически, с демонстрацией; его губы — прижаты к чужим губам, к губам человека, которого Шейн узнал сразу же, хотя видел его всего пару раз. Томас. Томас с работы Даниэля. Томас, который всегда улыбался слишком широко и смотрел на Даниэля слишком долго. Томас, о котором Даниэль говорил: «Не выдумывай, Шейн, он просто коллега».       Просто коллега из соседнего отдела.              Вилка в правой руке замерла, яичница на сковороде продолжала шипеть, но звук доносился откуда-то издалека, словно сквозь толщу льда. Шейн смотрел на экран, и мир вокруг него начал медленно, безвозвратно менять свои очертания. Предметы на кухне оставались теми же — белые шкафчики, деревянная столешница, слегка фиолетовый базилик в стакане, — но что-то в них стало чужим, неправильным, словно кто-то незаметно сдвинул все вещи на несколько миллиметров влево, и теперь они только притворялись знакомыми.              Внутри, где-то под рёбрами, начало расти ощущение. Сначала — крошечное, как точка, как булавочный укол. Потом — шире, тяжелее. Оно расползалось, заполняло грудную клетку, давило на диафрагму, мешало дышать. Шейн знал это ощущение. Он испытывал его в детстве, когда отец уходил из дома, хлопая дверью; в юности, когда Артур сказал: «Прости, я не могу, это неправильно», и теперь — сейчас — когда пиксели на экране складывались в картинку, которая не должна была существовать.              Он поставил вилку на край сковороды. Медленно. Очень медленно, будто бы любое резкое движение могло разбить не только тарелку или телефон, но и что-то куда более хрупкое — остатки того мира, в котором он ещё пять минут назад жил. Экран телефона погас. Шейн смотрел на чёрное стекло и в его отражении видел собственное лицо — спокойное, слишком спокойное, с плотно сжатыми губами и глазами, в которых не было ничего.              Ничего.              Он выключил плиту. Сковорода зашипела, щёлкнула маслом пару раз напоследок и затихла. Яичница — его идеальная, кремовая, с лопнувшими черри и увядшим базиликом — осталась на сковороде нетронутой. Шейн снял наушники.       Тишина, настоящая, плотная, оглушающая тишина пустой квартиры навалилась на него со всех сторон. Он стоял посреди кухни — босой, в мятой футболке, в которой спал, с телефоном в руке — и слушал, как внутри него медленно, необратимо, с тихим скрежетом разрушается то, что он так старательно строил.              Порядок. Контроль. План.              Всё это больше не имело смысла.              Он опустил взгляд на свои руки. Пальцы дрожали — едва заметно, мелкой, противной дрожью, которую он не мог остановить. Это было предательство тела, такое же неожиданное и болезненное, как-то, застывшее пикселями в памяти телефона. Шейн сжал руки в кулаки, ногти впились в ладони. Боль была настоящей, осязаемой, и за неё можно было зацепиться.              Он зацепился.              Выдохнул. Вдохнул. Ещё раз.              Затем развернулся, прошёл в спальню — шаги были ровными, размеренными, он считал их про себя: раз, два, три, четыре, пять, поворот, шесть, семь, восемь, — открыл шкаф, достал чистое полотенце и направился в ванную. Вода. Она смоет всё: запах базилика, дрожь в пальцах, отражение в чёрном экране. На какое-то время.              Шейн включил душ и шагнул под струи, не дожидаясь, пока вода нагреется. Холод обжёг плечи, заставил втянуть воздух сквозь зубы, но Холландер не двинулся с места. Он стоял, запрокинув голову, чувствуя, как ледяные капли стекают по лицу, по шее, по груди, и думал только об одном: он не заплачет. Не заплачет, потому что если позволит себе слабость — это будет значить, что всё по-настоящему. А он ещё не был готов к тому, чтобы это стало реальностью.              Не сейчас.              Пока нет.              Вода постепенно теплела. Пар заполнял ванную, обволакивал зеркало, скрывал отражение. Шейн закрыл глаза и позволил шуму воды заглушить тишину в голове. Он дал себе ровно десять минут. Десять минут на то, чтобы не думать. Десять минут на то, чтобы просто стоять и дышать. А потом… Потом он выйдет, вытрется, оденется и сделает то, что должен.              Позвонит Хейдену.              Потому что одному в этой квартире, где каждая вещь помнила прикосновения Даниэля, где на полке стояла их общая фотография на фоне Старого Порта, в коридоре до сих пор висела его куртка — забытая, небрежно брошенная, пахнущая его одеколоном, — одному здесь было невозможно находиться.              Невозможно.              Десять минут истекли. Шейн выключил воду. В тишине, наступившей после гула труб, он услышал собственное дыхание — ровное, спокойное, слишком спокойное для человека, который только что потерял то, во что верил. Холландер потянулся за полотенцем и случайно задел рукой кафельную плитку на стене. В углу, там, где стена встречалась с потолком, была трещина — тонкая, почти незаметная, но Шейн знал о ней уже несколько месяцев. Он всё собирался её заделать, замазать. Сделать так, чтобы поверхность снова стала целой, идеальной, безупречной.              Теперь он смотрел на неё и думал: может, в этом и есть правда? В трещинах. В том, что невозможно заделать. В том, что всегда будет напоминать о себе, сколько ни замазывай. Он прижал ладонь к холодному кафелю и задержал так на несколько секунд. Затем убрал руку, вытерся, оделся и вышел в коридор.              В кармане лежал телефон. В телефоне — фотография. В фотографии — конец.              Шейн вытащил его, открыл контакты, нашёл имя «Хейден» и нажал «позвонить». Гудки шли долго, слишком долго, и с каждым гудком внутри него что-то сжималось всё сильнее.              Наконец, щелчок.              — Алло?              Голос Хейдена был сонным, чуть хриплым, но в этом было столь безмерное количество нормальности и обыденности, что у Шейна на секунду перехватило горло. Он хотел сказать что-то простое, что-то лёгкое, что-то, что не выдало бы его с головой, — но слова застряли где-то на полпути между лёгкими и губами.              — Шейн? — в голосе Хейдена появилась настороженность. — Ты чего в такую рань?              Шейн сглотнул.              — Ты можешь сегодня выпить со мной? — спросил Холландер. Голос всё ещё звучал ровно. Слишком ровно. Так, что это пугало больше, чем любые рыдания.              В трубке повисла пауза. Долгая. Хейден не был дураком; он слышал то, что таилось за словами, — плохо скрытый второй слой, ту самую тишину, которая кричала громче любых признаний.              — Конечно, — сказал он наконец. И больше ничего не спросил.              Шейн закрыл глаза. Из груди вырвался выдох — не облегчения, нет, скорее отсрочки. Маленькой передышки перед тем, что должно было случиться дальше.              — Спасибо, — сказал он и отключился.              В квартире всё ещё было тихо. Завтрак в сковороде остыл, кофе в кофеварке так и остался нетронутым, а где-то далеко, в чужой постели, Даниэль Больё спал, не зная, что его неосторожно загруженное фото уже запустило цепочку событий, которые изменят всё.              Шейн этого ещё не знал тоже. Он стоял посреди коридора, сжимая телефон в руке, и смотрел на куртку Даниэля, висящую на крючке. Смотрел долго. Потом отвернулся, прошёл на кухню, взял из стакана веточку базилика и вдохнул её запах — пряный, живой, ничем не испорченный. И впервые за это утро позволил себе подумать о том, что будет дальше.              А дальше был вечер. И Хейден. Но до этого оставалось ещё несколько часов. Несколько часов, которые Шейн проведёт в своей идеально убранной квартире, перебирая книги, поправляя рамки, наводя порядок, который больше не имел смысла. Несколько часов на то, чтобы привыкнуть к мысли: то, что он считал своей жизнью, закончилось. И началось что-то другое.              Что именно — он пока не знал.              Бар назывался «Rozé» — коротко, с ударением на последний слог, как любили говорить местные, растягивая гласную, пытаясь изображать франкоговорящих. Вывеска горела неоново-розовым, отражаясь в мокром после недавнего дождя асфальте. Шейн, выходя из такси, на секунду замер, глядя на это: розовый свет дробился в лужах, искажался, жил своей отдельной, текучей жизнью. Он подумал — некстати, невовремя, — что в этом есть что-то от его собственного состояния: снаружи всё тот же Шейн Холландер, архитектор, человек порядка, а внутри — осколки, дрожащие в тёмной воде.              Хейден уже расплатился с водителем и теперь стоял рядом, засунув руки в карманы лёгкой куртки, и смотрел на Шейна с особенным выражением, которое появлялось у него всегда, когда он беспокоился за своего единственного друга, но не хотел показывать.              — Ну что, идём? — спросил он негромко. — Говорят, первым клиентам скидка двадцать процентов, а у меня, знаешь ли, трое детей и ипотека.              Шейн моргнул, возвращаясь из своего розового зазеркалья.              — У тебя уже пять лет ипотека, — сказал Шейн, изображая спокойствие настолько хорошо, что они и сам почти что поверил, что ничего не произошло.              — Именно, — кивнул Хейден и, чуть подтолкнув друга плечом, направился ко входу. — Поэтому я планирую напиться с максимальной финансовой выгодой.              Внутри было именно так, как Шейн и ожидал: громко, людно, душно. Музыка била по ушам плотной волной — нечто ритмичное, с пульсирующим басом, от которого вибрировало где-то в солнечном сплетении. Танцпол внизу уже заполнялся людьми, их силуэты двигались в полумраке, подсвеченные вспышками розового и сиреневого. Холландер почувствовал, как внутри всё сжимается в тугой, болезненный узел. Он не любил такие места, никогда не любил. Слишком много шума, слишком много чужих тел, слишком много непредсказуемости — всего того, от чего он всю жизнь старательно отгораживался. Зато их любил Даниэль, отчего постоянно упрекал своего парня в его скучности.              Хейден, заметив его замешательство, потянул за рукав.              — Туда, — кивнул он в сторону лестницы. — На втором этаже терраса. Я специально узнавал, там тише.              И они поднялись.              Терраса оказалась небольшим балкончиком, нависающим над основным залом, — несколько столиков, увитый искусственным плющом парапет, приглушённый свет. Музыка доносилась сюда смягчённой, лишённой своей агрессивной остроты, и можно было разговаривать, не перекрикивая басы. Шейн сел за столик у самого края, откуда открывался вид на танцпол внизу, и на секунду замер, глядя на движущуюся внизу массу людей. Они казались нереальными отсюда — будто рыбы в аквариуме, подсвеченные неоном, двигающиеся в каком-то своём, непонятном ему ритме.              — Красиво, — сказал он зачем-то.              Хейден хмыкнул, усаживаясь напротив.              — А то. Я плохие места не рекомендую, у меня репутация.              Подошла официантка — совсем юная девушка с коротко стрижеными бирюзовыми волосами и усталыми глазами, — время-то было позднее, почти одиннадцать. Пайк заказал коктейль с текилой и длинным, вычурным названием, которое Шейн не запомнил. Сам он попросил имбирное пиво — простое, понятное, с терпкой горчинкой, которая, как он надеялся, перебьёт вкус того, что стояло у него в горле с самого утра.              Когда напитки принесли, Хейден сделал большой глоток, поморщился — текила ударила в нос — и отставил бокал.              — Ну, — сказал он тихо. — Рассказывай.              И Шейн начал.              Сначала слова выходили медленно, с трудом, будто он вытаскивал их из себя по одному, как занозы. Он смотрел не на Хейдена — вниз, на танцующих, на мелькание розовых и сиреневых огней, — и говорил. О том, как проснулся утром и понял, что Даниэля нет. О том, как готовил завтрак и листал ленту. О фотографии.              — Я сначала не поверил, — его пальцы сжали холодный бокал с пивом, и стекло запотело, оставляя на коже влажные следы. — думал: может, ошибка. Может, это какая-то дурацкая шутка. Может, фото старое, из того времени, когда мы ещё не были вместе. А потом я увеличил и увидел его руку. И… выражение лица.              Он замолчал. Внизу музыка сменилась на что-то более медленное, тягучее, и толпа отозвалась на это изменение единым, волнообразным движением.              — Томас, — продолжил Шейн. Имя это вышло из его рта сухим, как шелест бумаги. — Я же спрашивал. Я спрашивал, и он говорил: «не выдумывай, Шейн, это просто коллега». Мы вместе работаем, ты же знаешь, IT-отделы, совместные проекты. Я верил. Я хотел верить. А они всё это время…              Он осёкся. Поднёс бокал к губам и сделал глоток — имбирь ожёг язык, прокатился по горлу, оставил после себя тепло и лёгкое покалывание. Это было хорошо. Это было физическое ощущение, за которое можно ухватиться.              Руки дрожали. Он поставил бокал на стол, и стекло стукнуло о деревянную столешницу — тихо, но Хейден услышал. Хейден всегда слышал такие вещи.              — Я не знаю, что делать, — сказал Шейн, и его голос наконец дал крен: не сломался, нет, но дал тонкую, едва заметную трещину, как тот кафель в ванной. — У меня руки трясутся с самого утра. Я не могу есть, не могу работать, я просто… Я смотрю на стену и думаю: как? Как можно было так? Что я сделал не так? Чего ему не хватало?              Он поднял глаза на Хейдена. В розовом полумраке лицо друга казалось репликой мраморой статуи: скулы, линия челюсти, плотно сжатые губы. Хейден смотрел на него, и в его взгляде было столько всего — жалость, злость, беспомощность, — что Шейну на секунду стало страшно. Не за себя. За то, что он заставляет друга проходить через это вместе с ним.              — Мне больно, — это признание далось ему тяжелее всего. — Мне так больно, Хейден. Мне хочется реветь, как… как не знаю кому. А я не могу, не умею. Я только порядок навожу. Точнее пытаюсь. Я сегодня три раза переставил книги на полке. По цветам, по алфавиту, по размеру. И ничего не изменилось, они всё равно стоят. А я всё равно…              Он не договорил. Отвёл взгляд и снова уставился вниз, на танцпол, где чужие, незнакомые люди проживали свою, незнакомую ему жизнь, не подозревая, что наверху сидит человек, у которого только что рухнул мир.              Хейден молчал. Шейн слышал его дыхание — тяжёлое, размеренное, — и ждал. Чего? Он сам не знал. Может, слов. Может, советов. Может, того самого «я же тебе говорил», которое висело в воздухе между ними с первой минуты их знакомства с Даниэлем.              Хейден поставил бокал на стол. Потом поднялся — стул отъехал с негромким скрежетом, — обошёл столик и, не говоря ни слова, сел рядом со Шейном. Положил руку ему на плечо — тяжёлую, тёплую, настоящую, — и притянул к себе.              Шейн замер.              Он не привык к прикосновениям. Не к таким. Даниэль касался его по-другому: мимолётно, небрежно, словно между делом. А это было иначе: крепко, уверенно, с намерением. Объятие, в котором не было ничего, кроме желания поддержать.              — Эй, — произнёс Хейден тихо, почти в самое ухо. — Ты ни в чём не виноват. Слышишь? Ни в чём.              Шейн закрыл глаза. Внутри что-то дрогнуло — та самая плотина, которую он возводил с самого утра. Та самая стена из книжных полок, выглаженных рубашек и ровно расставленных чашек. Она дала трещину. Ещё одну.              — Я хочу сказать, что он уёбок, — продолжал Хейден, голос вибрировал где-то у плеча Шейна, низкий, сдерживаемый. — Я очень, очень хочу это сказать. Хочу сказать, что никогда ему не доверял, с первого дня, когда он посмотрел на меня и не поздоровался. Хочу сказать, что ты заслуживаешь в сто раз больше, чем этот… чем он. Но я не буду.              Шейн судорожно выдохнул — смешок, похожий на всхлип.              — Почему? — прошептал он.              — Потому что это не имеет никакого значения теперь, — просто ответил Пайк.              Хейден сжал плечо друга крепче, и Шейн почувствовал, как его собственное тело, всё это время напряжённое до предела, до звона в мышцах, начинает медленно, неохотно расслабляться. Плечи опустились, дыхание стало глубже. Он не плакал — слёзы всё ещё не приходили, — но что-то внутри него, то самое, сжатое в тугой комок под рёбрами, чуть-чуть ослабило хватку. Хоть что-то вдруг стало ему понятно. Теперь просто двое друзей сидели рядом, и один держал другого за плечо, не требуя ничего взамен.              Шейн открыл глаза, посмотрел на свой бокал с имбирным пивом — там ещё оставалось на дне, тёмно-янтарное, с пузырьками. Потом на Хейдена. Тот сидел, глядя прямо перед собой, вниз, на танцпол. Лицо его было спокойным, даже умиротворённым, только мышцы под скулами ходили — туда-сюда, туда-сюда, — выдавая то, что он так старательно не говорил вслух.              — Спасибо, — сказал Шейн.              Хейден кивнул, не оборачиваясь.              — Всегда пожалуйста. А теперь допивай своё имбирное пойло, и я закажу нам ещё по одному. Тебе нужно расслабиться, а мне нужна скидка. У меня, между прочим, трое детей.              Шейн фыркнул. Это был слабый, едва заметный звук, но он был. И впервые за этот бесконечно длинный, мучительный день Шейн почувствовал, что, возможно, ещё не всё потеряно. Что завтра, может быть, наступит. И послезавтра. И когда-нибудь — он не знал когда, но верил, смутно, вопреки всему, — боль утихнет.              А пока было пиво. И Хейден. И розовый неон, отражающийся в лужах за окном.              Этого хватало.              Пока хватало.              Прошло два часа. Или три? Время в баре «Rozé» текло иначе, чем снаружи, — подчинялось ритму музыки, вспышкам неона и медленному опустошению бокалов. Шейн потерял счёт минутам где-то после второго имбирного пива, когда Хейден заказал им обоим ещё по коктейлю, и терпкая сладость смешалась с горечью, создавая на языке странное, почти приятное послевкусие. Алкоголь делал своё дело: мир по краям стал мягче, словно кто-то чуть сбил фокус у реальности. Шейн не был пьян в полном смысле этого слова — он всё ещё мог связно говорить, руки больше не дрожали, — но тяжесть внутри, та самая, что давила на грудь с самого утра, отступила. Не исчезла, нет. Затаилась. Притворилась спящей.              Они говорили обо всём и ни о чём. О работе Шейна — о проекте реставрации старого театра на Сен-Катрин, о капризных подрядчиках и о лепнине девятнадцатого века, которую никто не мог восстановить так, как требовали чертежи. Шейн рассказывал, голос оживал, обретая краски: он любил свою работу, любил эту странную, кропотливую магию возвращения красоты тому, что время пыталось уничтожить. Хейден слушал, кивал, вставлял шутки про «архитектурный занудство», и Шейн даже улыбался в ответ — не вымученной, вежливой улыбкой, которую он носил как маску последние часы, а настоящей, краешками губ, почти против воли.              Потом говорил Пайк. О своей работе в логистической компании, о начальнике-идиоте и о том, как трудно находить общий язык с новыми водителями, которые вечно путают адреса. О детях. Об Артуре, который в свои пять лет уже умел считать до ста и требовал, чтобы папа купил ему «настоящий телескоп, потому что звёзды — это интересно». О близняшках Руби и Джейд, которые устроили потоп в ванной на прошлой неделе, и Хейдену пришлось вызывать сантехника в воскресенье, платить втридорога и потом ещё два часа успокаивать жену.              — Ты не представляешь, — говорил он, размахивая бокалом. — Что такое трое детей в одной квартире. Это не жизнь, Шейн. Это выживание. Но я люблю их всех. Даже несмотря на вылитый на ковёр кошачий шампунь.              — У вас нет кота, — заметил Шейн.              — Вот видишь! — Хейден ткнул пальцем в его сторону. — Даже кота нет, а шампунь всё равно выливают. На пол, на стены, на себя. Это загадка.              Шейн рассмеялся. Смех вышел неожиданным, коротким, но он был. И от этого стало одновременно и легче, и больнее: потому что смех напомнил ему, что жизнь продолжается, что где-то там, за пределами его личной катастрофы, люди растят детей, ссорятся с начальниками и выливают шампуни. И что он тоже может быть частью этой жизни. Когда-нибудь. Может быть.              Они вспоминали прошлогодний поход в Лорантиды. Как Хейден поскользнулся на мокром камне и упал в ручей, как они потом сушили вещи у костра и ели подгоревшие сосиски, потому что никто из них не умел нормально готовить на открытом огне. Как было холодно ночью, и они сидели, прижавшись спинами друг к другу, и смотрели на звёзды — настоящие, не засвеченные городом, огромные, пугающие своей бесконечностью. Шейн тогда подумал, что хотел бы когда-нибудь приехать сюда с Даниэлем. Теперь эта мысль казалась чужой, будто принадлежала другому человеку.              Потом заговорили о хоккее. Вернее, заговорил Хейден, а Шейн слушал, попивая свой коктейль. «Монреаль» с треском продули «Бостону» в этом сезоне, и Хейден, как истинный болельщик, переживал это поражение почти как личную трагедию. Он ругал тренера, вратаря, судей, погоду, карму и конкретно нападающего под номером тридцать пять, который, по его мнению, «вообще не понимал, на каком он льду».              — Четыре-один, Шейн. Четыре-один! Это позор. Это не хоккей, это цирк. И я не про тот цирк, где талантливые акробаты, а про тот, где клоуны падают и всем стыдно.              Шейн кивал, не вникая особенно в детали. Он никогда не был страстным болельщиком — спорт интересовал его ровно настолько, насколько интересовал Даниэля, а Даниэль предпочитал теннис, потому что «быть канадцем и увлекаться хоккеем — слишком обыденно, Шейн». Но слушать Пайка было приятно: его возмущение было таким искренним и живым, что Холландер невольно заражался этой энергией. Он смотрел на друга и думал: «Вот так, наверное, выглядит человек, у которого всё в порядке. Который может злиться на хоккей, потому что у него нет причин злиться на что-то по-настоящему страшное». И тут же одёргивал себя: у Хейдена тоже были проблемы. Просто он умел с ними жить.              А Шейн — нет.              Шейн умел только наводить порядок.              Время шло. Музыка внизу стала громче, толпа на танцполе — плотнее. Розовый неон снаружи отражался в лужах, и Шейн, бросив взгляд в окно, вдруг заметил, что дождь пошёл снова: мелкий, моросящий, почти невидимый, но упорный. Он барабанил по стеклу тихо, настойчиво, как мысль, от которой нельзя избавиться. Холландер смотрел на капли, стекающие вниз, и думал о том, что вода всегда находит путь. Всегда. Даже сквозь камень. Даже сквозь бетон. А он — не вода. Он — камень. И сейчас этот камень дал трещину.              Телефон Хейдена зазвонил.              Мелодия была простой, стандартной — Хейден никогда не заморачивался с рингтонами, — но в этом звуке было что-то тревожное. Хейден глянул на экран, и лицо его мгновенно изменилось: расслабленность исчезла, уступив место сосредоточенной озабоченности.              — Джекки, — сказал он коротко и поднёс телефон к уху.              Шейн отвёл взгляд. Он не хотел подслушивать, хотя слышал обрывки фраз супругов: «что случилось», «какая температура», «вызвала врача». Голос Хейдена не рвался на части, но в нём появилась особая, знакомая Шейну напряжённость — напряжённость человека, который должен немедленно действовать, но пока вынужден слушать.              Разговор длился не больше минуты. Хейден положил трубку и посмотрел на Шейна. В его глазах читалась борьба: между желанием остаться и необходимостью уйти.              — У Артура температура, — объяснился он. — тридцать восемь и семь. Джекки вызвала врача, но ей нужна моя помощь с близняшками. Я…              — Поезжай, — перебил Шейн. Голос его прозвучал твёрже, чем он ожидал. — Конечно, поезжай.              Хейден замялся.              — Я вызову такси, поедем вместе. Тебе тоже пора домой, ты…              — Я ещё немного посижу, — Шейн покачал головой. — Музыка хорошая. И… Мне нужно подумать. Наедине. Спасибо за вечер, Хейд.              Это была ложь. Ему не нужно было думать — он думал весь день, и мысли эти ни к чему не привели. Ему не нужна была музыка — он едва различал мелодию за гулом собственной пустоты. Но ему нужно было остаться. Зачем? Он не знал. Алкоголь мягко пульсировал в висках, притупляя потребность в рациональных объяснениях. Может, он просто не хотел возвращаться в пустую квартиру. Может, ему казалось, что если он уйдёт сейчас, то признает: вечер закончен, а вместе с ним — и что-то ещё, чему он не мог подобрать названия. Возможно объективная реальность, а может просто понятная ему жизненная полоса.              Хейден смотрел на него долго. Слишком долго для человека, которому нужно торопиться домой. Потом всё-таки вздохнул и кивнул.              — Ладно. Но напиши мне, когда доберёшься домой. Обязательно, я же проверю.              — Напишу, — пообещал Шейн.              Хейден поднялся, накинул куртку, бросил на стол несколько купюр — больше, чем нужно, — он всегда оставлял больше, чем нужно, и зачем, спрашивается, ловил каждую скидочную цену, — и, сжав плечо друга на прощание, быстро пошёл к лестнице. Холландер смотрел ему вслед, пока его широкая спина не скрылась за поворотом, и в груди что-то сжалось. Не от одиночества — от благодарности. За то, что Хейден не стал уговаривать, за то, что не сказал «я же говорил», хотя наверняка хотел, да и мог. И был бы абсолютно прав. И за то, что он просто был тут, не задавая лишних вопросов.              А теперь его не было.              Шейн остался один за столиком на балкончике. Внизу гремела музыка, розовый свет мигал в такт басам, и толпа двигалась как единый организм, дышащий, пульсирующий, живой. Он смотрел на этих беспечных людей сверху и чувствовал себя странно отделённым, словно между ним и этими людьми было стекло — невидимое, но прочное. Они танцевали, смеялись, обнимались, проживали свою ночь. А он сидел и не знал, что делать со своей.              Допив остатки коктейля — уже тёплого, потерявшего вкус, Шейн вдруг поднялся. Ноги слушались не идеально, но достаточно, чтобы идти. Он спустился по лестнице, держась за перила, и оказался внизу, в самой гуще танцпола. Музыка здесь была оглушительной: не просто звучала, а вибрировала в костях, в зубах, где-то глубоко в груди. Это было почти больно, но в этой боли было что-то правильное — она заглушала другую, что сидела внутри и грызла его с самого утра.              Шейн не пошёл на танцпол, а двинулся к барной стойке — длинной, подсвеченной снизу холодным синим, уставленной рядами бутылок всех форм и цветов. Бармен, молодой парень с выбритыми висками и татуировкой в виде змеи на шее, мельком глянул на него и кивнул, давая понять, что заметил.              Холландер остановился у стойки и облокотился на неё — дерево было липким от пролитых напитков, но ему было всё равно, — алкоголь сделал его невосприимчивым к таким мелочам. Он смотрел на ряды бутылок, на своё отражение в зеркале за ними, и не узнавал себя. Человек в зеркале был бледным, с тёмными кругами под глазами, с растрёпанными волосами и воротником зелёного поло, который нелепо торчал в разные стороны. Он выглядел как человек, который случайно оказался не в том месте. Как человек, который потерял что-то важное и не знает, где искать.              Шейн моргнул. Отражение моргнуло в ответ.              — Что будешь? — спросил бармен, перекрикивая музыку.              Шейн на секунду задумался. Что он будет? Он не знал. Он вообще мало что знал в этот момент. Но рот открылся сам, и слова вышли раньше, чем он успел их обдумать.              — Пиво. Любое. Светлое.              Бармен кивнул и отвернулся к кранам, а Шейн остался стоять, глядя в зеркало, на своё отражение и на отражения людей за спиной. Он не искал никого, никого не ждал. Просто стоял, чувствуя, как музыка бьётся в груди, как алкоголь мягко гудит в крови, как внутри него, под слоем усталости и боли, зреет что-то ещё. Что-то, чему он пока не мог дать имени.              Смутное предчувствие. Ожидание. Что-то должно пойти не так, да?              Бармен поставил перед ним бокал — высокий, запотевший, с шапкой пены, которая медленно оседала, оставляя на стекле кружевные разводы. Шейн взял его, чувствуя ладонью холод, приятный, отрезвляющий, и на секунду задержал взгляд на янтарной жидкости. Светлое пиво, самое обычное — ничего особенного. В этом ничём особенном было что-то успокаивающее: простой выбор, понятное действие, отсутствие необходимости что-либо решать. Он заплатил — купюра легла на стойку слишком плавно, — и развернулся, намереваясь отойти в сторону: туда, где танцпол переходил в тёмные углы, населённые тенями и редкими, уставшими посетителями.              Он не хотел мешать. Он вообще не хотел быть замеченным.              Шаг. Ещё шаг. Тело слушалось с особой, чуть замедленной грацией, которую дарит алкоголь на определённой стадии опьянения: движения становились плавными, но непредсказуемыми, словно конечности принадлежали не совсем ему, а кому-то, кто управлял ими с небольшой задержкой. Шейн скользнул взглядом по танцполу — мелькание лиц, вспышки спектра от голубого до розового, чьи-то вскинутые руки, — и сделал ещё один шаг, не глядя перед собой, потому что смотрел в сторону. Туда, где у стены, кажется, освободилось место.              А потом мир дёрнулся.              Столкновение было внезапным и неизбежным, как встреча двух тектонических плит, о существовании которых ты даже не подозревал до того самого момента, пока земля не начала уходить из-под ног. Чьё-то плечо — твёрдое, неожиданно близкое — врезалось в его грудь, и бокал в руке Шейна качнулся, опасно накренился, и холодное пиво выплеснулось через край широкой, щедрой волной. Шейн в ужасе смотрел, как пузырящаяся жидкость летит по дуге и приземляется прямо на грудь человека, в которого он врезался, — на блестящую, переливающуюся в неоновом свете ткань, которая в первую секунду показалась ему жидким серебром.              Время замерло.              Шейн поднял глаза.              Человек, стоящий перед ним, был… ослепительным — иначе не скажешь. Высокий — выше Шейна на полголовы, — с широкими плечами и какой-то кошачьей, ленивой грацией в осанке. Тёмно-русые волосы, чуть влажные, будто он только что вышел из-под дождя или из душа, были зачёсаны назад, открывая лицо — скуластое, с резкой линией челюсти и носом, который, казалось, знавал пару драк, но вышел из них победителем. И улыбка. Улыбка была широкой, открытой, почти неприличной в своей искренности — так улыбаются люди, которые привыкли смеяться громко, жить жадно и не извиняться за то, что занимают много места.              Блузка — если это можно было назвать блузкой, — переливалась в свете неона, меняя оттенки от серебристого до розового и обратно. Она облегала его торс, подчёркивая линии плеч и груди, и Шейн, всё ещё держа в руке полупустой бокал, подумал отстранённо, что этот человек одет так, будто собирается не в клуб, а на сцену. На нём были узкие чёрные брюки, тяжёлые ботинки и несколько серебряных колец на пальцах — массивных, явно недешёвых. Он выглядел как король этой ночи. Как человек, для которого музыка, свет и чужие взгляды были естественной средой обитания.              А Шейн только что вылил на него своё чёртово пиво.              — Я… — голос сорвался, превратился в хрип. Холландер сглотнул и попытался снова. — Простите. Ради бога, простите. Я не… Я не хотел. Я…              Слова сыпались, как горох — бессвязные, жалкие, с абсолютным отсутствием надежды. С каждым новым звуком Шейн чувствовал, как внутри поднимается горячая волна стыда. Она начиналась где-то в животе, поднималась к груди, к горлу, к щекам, заливая лицо краской. Он стоял, сжимая в руке бокал с остатками пива, и не мог отвести взгляд от мокрого пятна на блестящей ткани, которое он создал. Пятна, которое было его виной. Как и всё остальное. Как всегда.       Даниэль часто говорил ему это. Может, он был прав?       Незнакомец опустил взгляд на свою грудь. Потом — на Шейна. Пауза длилась вечность, в этой вечности Шейн успел прожить несколько жизней: одну, в которой его сейчас ударят; вторую, в которой его обматерят и выгонят из бара; третью, в которой он просто провалится сквозь землю и перестанет существовать. Последняя казалась наиболее желанной.              А потом незнакомец рассмеялся.              Смех был громким, раскатистым, перекрывающим даже басы, — и в нём не было ни злости, ни насмешки. Только искреннее, почти детсадовское веселье, как будто Шейн только что не испортил ему вечер, а рассказал отличную шутку.              — Не волнуйся, — сказал незнакомец, отдавая низким неприторным голосом с лёгкой хрипотцой и каким-то неосязаемым акцентом, который Шейн не смог сразу опознать, — Petit chat.              Шейн моргнул. Котёнок?              — Эта блузка, — продолжал незнакомец, ленивым жестом указывая на свою грудь, на которой всё ещё блестели капли пива, — Из ткани с эффектом лотоса. Слышал о таком?              Шейн покачал головой. Он не слышал. Он вообще сейчас мало что слышал, кроме шума в ушах и собственного сердцебиения, которое грохотало где-то в горле.              — Листья лотоса, — пояснил незнакомец с видом лектора, который читает любимую тему. — Отталкивают воду и грязь. Всё просто скатывается. Смотри.              Он провёл ладонью по ткани, и Шейн увидел, как капли пива, вместо того чтобы впитаться, собираются в маленькие, идеально круглые шарики и скатываются вниз, на пол, не оставляя следа. Блузка сияла так же безупречно, как и минуту назад. Ни пятна, ни влажного следа — никаких доказательств катастрофы, которая только что произошла.              Холландер смотрел на это, и что-то в его голове медленно, со скрипом проворачивалось, как заржавевший механизм. Эффект лотоса. Ткань, которая не пачкается, вещь, с которой всё скатывается.              Он подумал о себе. О том, как всё, что случалось в его жизни — слова Даниэля, его небрежные прикосновения, его ложь, его измена, — всё это впитывалось в него, как в губку, оставляя пятна, которые он потом пытался отстирать порядком, контролем, бесконечной уборкой. Он не умел отталкивать, только впитывал. Впитывал и носил в себе, пока не становилось слишком тяжело.              А этот человек — незнакомец в блестящей блузке, с улыбкой до ушей — безумно красивой, если признаться, — и смехом, который звучал как музыка… Он был другим. С него всё скатывалось. Он был как лотос — чистый среди грязи.              — Видишь? — незнакомец наклонил голову, разглядывая Шейна с откровенным любопытством. — Ничего страшного. Мир не рухнул, блузка цела, ты цел. Всё хорошо.              Шейн снова сглотнул. В горле пересохло и остатки пива в стакане вряд ли бы помогли.              — Я… всё равно простите, — выдавил он. — Я такой неловкий. Я всегда…              Он осёкся. Незнакомец смотрел на него, а в этом взгляде было что-то такое, от чего слова застревали и отказывались выходить наружу. Не жалость, не насмешка. Скорее — осознание, привыкание и попытка понять. Будто он видел Шейна насквозь, видел все его трещины, все его пятна, и это его не пугало.              — Ты первый раз здесь, да? — спросил парень вдруг.              Шейн замер.              — Что? Я? Ну… нет. Может, мы просто не виделись раньше…              — Ну да, разумеется, — незнакомец улыбнулся ещё шире. — И оделся ты в форму гольфиста-чемпиона потому, что хотел всех удивить, да?              Шейн опустил взгляд на своё зелёное поло, на брюки, на свои до блеска начищенные ботинки, которые сейчас казались ему совершенно нелепыми, взятыми напрокат из другой жизни. Он открыл рот, чтобы ответить, но не нашёл слов, потому что незнакомец был прав во всём. Он был здесь чужим. Он был не на своём месте. И все это видели.              Но незнакомец не смеялся над ним. Он смотрел — тепло, с интересом, с особой, обезоруживающей прямотой, которая бывает только у людей, которым нечего скрывать.              — Меня зовут Илья, — сказал парень и протянул руку. Шейн машинально пожал её, чувствуя тёплую, сухую ладонь, крепкое пожатие, холод серебряных колец на пальцах. — Илья Розанов. А ты?              — Шейн, — ответил он, и собственное имя показалось ему каким-то маленьким, незначительным по сравнению с этим — ярким, громким, переливающимся. — Шейн Холландер.              — Шейн, — повторил Илья, пробуя имя на вкус. — Хорошо. Очень хорошо. Слушай, Шейн. Ты выглядишь так, будто тебе нужно выпить. Или поговорить. Или и то, и другое, я угадал?              Холландер посмотрел на свой бокал. Там, на донышке, ещё плескалось немного пива — жалкие остатки. Он поднял глаза на Илью. Тот ждал, но не давил. Просто ждал. В этом было что-то почти гипнотическое. И Шейн, который никогда не заговаривал с незнакомцами, избегал шумных мест и планировал каждый свой шаг на три хода вперёд, вдруг услышал собственный голос:              — Угадал.              Илья улыбнулся — не широко, как раньше, а мягко, уголками губ. У Шейна странно потеплело в груди от этого выражения на лице кудрявого незнакомца.              — Тогда пойдём, — сказал Илья и кивнул в сторону бара. — Я знаю, что заказать, доверься мне.              И Шейн, вопреки всему, доверился. А что ещё может произойти, что может быть хуже? Он итак сегодня потерял любовь всей своей жизни.              Илья заказал два коктейля — что-то тёмное, с пряным ароматом и долькой апельсина на краю бокала. Шейн не спрашивал, что внутри; просто взял свой бокал, чувствуя, как холодное стекло приятно холодит ладонь, и сделал глоток. Жидкость обожгла горло сладким теплом, оставив после себя долгое, чуть горьковатое послевкусие. Хорошо. Очень хорошо. Алкоголь делал мир мягче, размывал острые углы реальности, и Шейн, сидящий на высоком барном стуле рядом с этим странным, слишком ярким человеком, вдруг почувствовал, как напряжение, державшее его в тисках весь день, начинает понемногу отпускать.              Они отошли от стойки — туда, где музыка была чуть тише, где можно было разговаривать, не срывая голос. Илья облокотился на высокий столик у стены, в полумраке его блестящая блузка мерцала, как рыбья чешуя, ловя отблески неона. Шейн стоял напротив, сжимая бокал обеими руками, и не знал, куда деть глаза. Смотреть на Илью было почти больно — слишком ярко, слишком близко. Не смотреть — невежливо. Он выбрал компромисс: смотрел в свой бокал, изредка поднимая взгляд.              Илья, казалось, не замечал его неловкости. Или делал вид, что не замечал.              — Значит, ты — архитектор, — произнёс Розанов, растягивая слово с явным удовольствием. — Реставрируешь старые здания и возвращаешь красоту тому, что разваливается.              Шейн кивнул.              — Что-то вроде того.              — Красиво, — Илья покачал головой, не скрывая уважения в интонации. — Я люблю красивое. У меня есть ещё один бар в Миль-Энде. Не такой, как этот, — он обвёл рукой пространство. — Поменьше. Там живая музыка по четвергам и кофе, который я сам выбираю у поставщиков из Йемена и Эфиопии. Приходи как-нибудь туда тоже.              Шейн поднял глаза. Бар. У этого человека был бар. Это объясняло многое: и уверенность, и лёгкость, и умение говорить с незнакомцами так, будто они старые друзья. Илья был из тех людей, которые создают пространство и наполняют его собой. Шейн же был из тех, кто приходит в готовое и старается ничего не сломать.              — Обязательно, — сказал он, не зная, правда заглянет или это просто вежливость.              Илья улыбнулся — на этот ещё мягче, без вызова. Он сделал глоток из своего бокала и посмотрел на Шейна поверх стекла. Взгляд был прямым, изучающим, но не тяжёлым, — так смотрят на картину, которая заинтересовала, но смысл которой ещё не до конца понятен.              — Расскажи мне, Шейн Холландер, — произнёс он негромко. — Почему ты здесь? Не в этом баре. Здесь, — он постучал пальцем по своему виску. — В этом моменте своей жизни. Что с тобой случилось?              Вопрос ударил под дых. Не потому, что был грубым, напротив — в нём звучала странная, непривычная забота, которую Шейн не ожидал встретить от человека, чьё имя он узнал пять минут назад. Он опустил взгляд в бокал. Тёмная жидкость колыхалась, ловя отблески света. Алкоголь сделал своё дело: стена, которую он возводил весь день, стала тоньше, прозрачнее, и слова, которые он так старательно держал внутри, начали просачиваться наружу.              — Мой парень, — сказал он, и голос прозвучал глухо, будто из-под одеяла. — Бывший парень, Даниэль. Он… изменил мне. С коллегой. Я узнал сегодня утром, случайно. Фотография в общем облачном хранилище всползла. Глупо, да?              Он попытался улыбнуться, но слишком криво, почти что позорно. Илья не улыбнулся в ответ — слушал. Просто слушал, молча, не задавая вопросов; в этом было что-то почти осязаемое — внимание, направленное на Шейна целиком, без остатка.              — Мы были вместе два года, — продолжал Холландер, и слова потекли быстрее, легче, будто прорвало плотину. — Я думал, у нас всё серьёзно. Думал, он… любит меня. А он всё это время спал с Томасом. Говорил, что я накручиваю себя, что они просто коллеги, что я слишком мнительный. И я верил. Представляешь? Верил.              Парень замолчал, переводя дыхание. В груди снова заворочалась та самая тяжесть, но теперь к ней примешивалось что-то ещё — злость. Глухая, вязкая, поднимающаяся откуда-то из живота. Злость на Даниэля. На себя. На свою дурацкую доверчивость.              — И что ты собираешься делать? — спросил Илья тихо, прищурившись. От светового шоу или?..              Шейн поднял на него глаза. Илья, в свете неоновых прожекторов, выглядел как произведение искусства — словно сошёл с картины, теперь протягивая руку. Он смотрел на Шейна и ждал. Не торопил. Просто был рядом, и этого рядом оказывалось до странного много.              И тут, когда взгляд Шейна встретился с взглядом Ильи, — в голове у него что-то щёлкнуло. Идея. Дикая. Абсурдная. Совершенно на него не похожая. Коктейль уже давно мягко пульсировал в висках, притупляя голос разума, и задумка, вместо того чтобы испугать, показалась вдруг простой и ясной, как чертёж.              Уравнять счёт.              Отомстить. Сделать то, чего он никогда бы не сделал в трезвом уме, но что сейчас казалось единственным способом вернуть себе хоть каплю контроля над собственной жизнью.              Изменить в ответ.              С этим человеком. С этим ярким, смеющимся, непонятным человеком в блестящей блузке, который смотрел на него так, будто видел насквозь, и не отводил глаз.              Шейн почувствовал, как краска заливает лицо. Жар поднялся от шеи к щекам, к ушам, и он опустил взгляд, уставившись в свой бокал. Мысль была нелепой. Унизительной. Несправедливой по отношению к Илье — использовать его как инструмент мести. Но она сидела внутри, разрасталась, пульсировала в такт музыке, и Шейн понял, что не может её прогнать.              — Что? — голос Ильи прозвучал ближе. Он наклонился, пытаясь заглянуть Шейну в лицо. — У тебя такое выражение, будто ты сейчас либо закричишь, либо сделаешь что-то очень глупое. Я всё-таки надеюсь на второе.              Холландер сглотнул. Язык прилип к нёбу, слова казались тяжёлыми, как камни, но он заставил себя их произнести. Когда, если не сейчас?              — Я хочу… — начал он и осёкся. Вдох. Выдох. Ещё раз. — Я хочу отомстить ему.              Илья чуть склонил голову набок, в его глазах моментально сверкнуло любопытство.              — Месть — это интересно, — протянул он. — И как ты собираешься мстить?              Холландер поднял глаза. Взгляд кудрявого собеседника был всё таким же прямым, открытым, и в нём не было ни тени осуждения. Только интерес. Живой, искренний интерес к тому, что скажет этот нелепый человек в зелёном поло.              — С тобой, — выпалил Шейн, слово упало между ними, как камень в воду.              Пауза. Музыка гремела, басы вибрировали в полу, а между ними двумя повисла тишина — плотная, осязаемая, наполненная недосказанным. Илья смотрел на Шейна, его улыбка медленно, очень медленно менялась: из лёгкой, почти праздной, она превратилась во что-то другое — более острое, внимательное, внимающее.              — Со мной, — повторил он. Не вопрос. Утверждение.              Шейн кивнул, чувствуя, как горят щёки.              — Я знаю, это звучит безумно, — заговорил он быстро, сбивчиво, пытаясь объяснить, оправдаться, заполнить словами ту пропасть неловкости, которая разверзлась между ними. — Я не… я обычно так не делаю. Я вообще никогда такого не делал. Но я подумал… если он изменил мне, то… если я тоже… может, мне станет легче? Может, это вернёт мне…              Он осёкся, не в силах закончить. Что вернёт? Контроль? Достоинство? Веру в себя? Всё это звучало жалко даже в собственной голове.              Незнакомец молчал. Он смотрел на Шейна, и в его глазах происходила какая-то сложная, невидимая работа: оценка, анализ, принятие решения. А потом он вдруг рассмеялся — тем самым смехом, громким и свободным, от которого у Шейна в первый раз перехватило дыхание.              — Petit chat, — сказал он, отсмеявшись, и в голосе его звучала почти нежность. — Ты сейчас предлагаешь мне переспать с тобой, чтобы отомстить бывшему?              Шейн зажмурился.              — Когда ты так формулируешь, это звучит ещё хуже.              — Это звучит великолепно, — возразил Илья, и в его голосе не было ни капли издёвки. — Честно. Мне ещё никто не предлагал стать орудием мести. Это… освежает.              Шейн открыл глаза. Розанов смотрел на него, и в его улыбке было что-то такое, от чего внутри у Шейна всё перевернулось. Не похоть, не снисхождение. Скорее — тёплое, почти удивлённое восхищение. Будто Шейн только что сделал что-то невероятно смелое, сам того не осознавая.              — И каков твой ответ? — спросил Шейн, но голос дрогнул в середине, заставляя молодого архитектора троекратно проклясть самого себя.              Илья допил свой коктейль одним долгим глотком, поставил бокал на столик и выпрямился. Теперь он возвышался над Шейном, в этом движении было что-то окончательное, как в решении, принятом без колебаний.              — Мой ответ… — начал парень, и его рука легла на плечо Шейна — тёплая, тяжёлая, с холодом серебряных колец на пальцах. — Да.              Шейн замер. Ладонь Ильи жгла сквозь ткань поло, и это прикосновение было якорем, единственной точкой опоры в мире, который вдруг начал вращаться слишком быстро.              — Да? — переспросил он, не веря.              — Да, — подтвердил Илья и улыбнулся — широко, открыто, ослепительно. — Только при одном условии.              — Каком?              — Ты перестанешь называть это местью, — он наклонился чуть ближе, и Шейн почувствовал запах его парфюма: что-то древесное, с цитрусовой нотой, неожиданно свежее. — Это просто ночь. Хорошая ночь. Два взрослых человека, которые хотят провести её вместе. Никакой мести. Никаких планов. Просто… удовольствие. Договорились?              Шейн смотрел в его глаза — светлые, прекрасные, с золотыми искорками в свете неона, — и чувствовал, как внутри что-то отпускает. Удовольствие? Просто удовольствие. Он так давно не позволял себе этого, так давно не делал ничего просто потому, что хотелось, а не потому, что так было правильно, удобно, запланировано.              — Договорились, — сказал он, и собственный голос показался ему чужим: ниже, спокойнее, увереннее.              Илья кивнул, убрал руку с его плеча и, развернувшись, направился к выходу. Шейн на секунду замешкался, глядя ему вслед: широкая спина, обтянутая блестящей тканью, уверенная походка человека, который точно знает, куда идёт. А потом он поставил свой недопитый бокал на столик и пошёл следом.              Ночь только начиналась. И Шейн понятия не имел, чем она закончится, но впервые за этот бесконечно длинный день ему было всё равно. Он просто шёл за человеком, который назвал его котёнком, и почему-то верил, что всё будет хорошо.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать