Привкус горечи

Чарли и шоколадная фабрика
Гет
В процессе
NC-21
Привкус горечи
автор
Описание
Великая Британская Империя — самое влиятельное государство мира. С ней считаются, стараются угодить. На престоле много столетий восседает семья Маджедзор. Только вот ее заслоняет своим светом лишь один человек — первый Платиновый герцог Империи — Рассвет Анорион де Мимингер и его дочь, занявшая в гонке за престол четвёртое место. Не так давно в стране появился второй Платиновый герцог в истории. Так, быть может, за ним стоит кто-то из двух королевских семей?
Примечания
ИЩУ БЕТУ🥺🥺 Итак, дорогие читатели, некоторые из вас наверняка видели и даже читали работу "Храни их". Так вот, автор за 2 года не смог дописать данную работу. Сколько бы я себя не заставлял - не могу. Я понял, что я уже не тот человек, который был в 2021 году, и что мне совершенно не понравился сюжет, который я писал. Прошу прощения, если фанфик "Храни их" вам душевно нравился. Но я не могу его дописать. Он сейчас заморожен. А две части, которые я писал и не выложил, я так и не выложу. Но у меня появиться тгк, где я постараюсь набрасывать скетчи к фф. Спасибо, что остаётесь со мной. К слову, у некоторых персонажей так или иначе будут изменены имена, фамилии, история. Будут более детальнее учитываться временные рамки и некоторые мелкие детали. В этом фанфике я хочу уделить внимание персонажам и их наполнению. ГРАФИК ВЫХОДА ГЛАВ: Новая глава выходит в ПЕРВУЮ НЕДЕЛЮ каждого месяца. Если график сдвигается, я сообщаю об этом в ТГК. Из-за учебы график точно сдвигается, так что рекомендую подписаться: https://t.me/aTasteOfBitterness
Посвящение
Посвящается мне, который в 2021 году начал писать свой первый фанфик с оригинальными персонажами, но так и не закончил
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

1.2.2.

      

Глава 2

Платина среди меди

Часть 2

      Минула неделя с тех пор, как он оставил свою промозглую, пропитанную сыростью и мелкой живностью каморку, переселившись в гостиничный номер. Где-то в потаённой части сознания, куда не добиралась усталость от бесконечных разочарований, Вильям всё ещё лелеял хрупкую надежду на то, что однажды телефон прорежет тишину своим настойчивым, долгожданным жужжанием.       Ему выплатили больше полмиллиарда фунтов. Чудовищная, немыслимая сумма, которая теперь лежала на его счетах, требуя какого-то разумного с ней обращения. Ему было всего восемнадцать — но дело заключалось даже не в этом юном возрасте, который сам по себе не являлся препятствием ни для обладания, ни для растраты. Беда была в ином: он не имел ни малейшего, даже смутного представления о распределении этих средств грамотно, как сделать так, чтобы они не были развеяны по ветру уже через год или два. Она свалилась на него, эта сумма, как в дурной сказке, — громом среди ясного неба.       И всё же, несмотря на неведение, одно он знал совершенно точно: первый долг, который надлежало оплатить этой внезапной роскошью, — долг перед теми, кто трудился на него. Он должен был выдать работникам недостающую зарплату, покрыть образовавшуюся задолженность, и эта мысль приносила ему своеобразное утешение. Каково же было его изумление, когда, заглянув в отчётность, он обнаружил, что продажи в его маленьком магазинчике уже второй месяц подряд превышают самые удачливые прогнозы, перекрывая все расчёты. Вильям не находил слов, чтобы выразить свою радость, — тихую и недоверчивую радость человека, привыкшего теперь ожидать от жизни лишь подвохов. И работники его, которым он, не скупясь, выплатил тройное жалованье, разделяли это чувство сполна.       Вильям обошёл станки и линии; всё оказалось в совершенной исправности, хотя он почти рассчитывал увидеть если не полную поломку, то хотя бы намёк. Дружный, приветливый коллектив, встретивший его с искренней радостью и наполнивший цех живым гулом, какой бывает только в ладно слаженном деле, несколько взбодрил его утомлённый дух; однако работа, — что прежде составляла если не отраду, то по крайней мере необходимое наполнение дней, — решительно не шла, и потому, простившись со всеми — и в цехе, и в верхних помещениях, — он вышел на улицу, с наслаждением подставляя лицо прохладному, осеннему пряному ветру, в котором уже так и сочилась зимняя свежесть.       На следующий день он отправился в Лондон; там, в огромных, сияющих зеркальными витринами магазинах, где царил суховатый и почтительный холодок, свойственный заведениям, принимающим клиентов с тугими кошельками, он купил себе новую одежду и телефон. В само́м Дримроссе он почти ничего не приобретал; цены там были баснословные, рассчитанные на карманы Золотых и Серебряных, а кроме того, сам город — или, вернее сказать, «дачный посёлок» для высшей аристократии — не слишком-то располагал лавками с необходимыми простому смертному товарами. Всё там было устроено для тех, чьи имена внесены в гербовые книги, и Вильям, при всём своём внезапном богатстве, ещё не числился в их списках.       Торопиться с тратами, расточать полученные средства направо и налево было нельзя — ни в коем случае, ни под каким видом; это он понимал с какою-то пугающей, почти физической ясностью. Но вот беда: рядом с ним не было ни души, кто мог бы подсказать, что делать с прорвой денег, как пустить их в рост, обезопасить от хищного времени и ещё более хищных людей. Оставалась одна, почти призрачная надежда: если всё же герцог Мимингер, Платиновый герцог, не был больным сном в таком же больном воображении, если его визит и впрямь случился наяву, а не почудился в бреду измученного существа… Но думать об этом Вильяму не хотелось, до того не хотелось, что он почти физически отворачивался от этой мысли, потому что минуло уже две с половиной недели, и не было ни единого знака или малейшей предпосылки к тому, что с ним, Вильямом, нищим кондитером из Дримросса, говорил человек, стоящий на самой вершине Империи.       Телефон Вильям мысленно определил для себя как подарок судьбы — одновременно и запоздалое поздравление с минувшим днём рождения, которого он обычно и не праздновал, и достойная награда за усилия, граничащие со страданием, что он приложил за последние месяцы, выцарапывая у жизни своё маленькое счастье. Однако, не удовлетворившись приобретением, он поддался сладостной и опасной слабости, какая овладевает человеком, впервые ощутившим под ногами твёрдую почву достатка: позволил себе присмотреть дом — не в самом Дримроссе, разумеется, где цены по-прежнему оставались запредельными, а в пригороде, среди живописных перелесков, где селилась мелкая, не слишком родовитая знать и прислуживающий ей люд. И пускай повсюду, на каждом шагу, сновали эти надменные статусники он всё же сумел отыскать уютный коттедж, рассчитанный как раз на небольшую семью. До него в этом доме жили люди, состоявшие на службе у какого-то именитого графа; но граф, по слухам, покинул Лондон и вместе с ним, разумеется, уехала и вся его прислуга, оставив жильё пустовать, а теперь его выставили на продажу.       При том, что гардероб Вильяма разросся до невиданных прежде размеров, при том, что у него появилась собственная, отдельная, тёплая и сухая жилплощадь, а в цеху установились кое-какие новые, усовершенствованные станки, Вильям не замечал, чтобы все эти траты сколько-нибудь существенно ударили по кругленькой, пухнущей сумме, что лежала на счетах. Ощущение это было не просто приятным — оно было упоительным, почти пьянящим. Он чувствовал себя, по меньшей мере, хорошо — и это спустя всего лишь три недели с момента возвращения на родину! Ещё прошлой зимой, ёжась в каморке под завывание ветра, он горько размышлял о том, сколько несправедлива к нему судьба, сколь жестоко и незаслуженно обошлась она с ним; теперь же он буквально сиял, хотя, справедливости ради, отчётливо сознавал, что до настоящего, ослепительного сияния ему ещё далеко, ох как далеко. И в дальнейших планах его, в тех смутных, но манящих далях, какие он начинал прозревать, теплилась одна заветная мечта: получить, со временем, статус аристократа. Не обязательно Золотого, Боже упаси, — хотя бы Медного, самого низшего в табели о рангах, но всё же хоть что-то, хоть какой-то знак принадлежности к миру избранных. И, уж конечно, он не мог даже вообразить, что всего через каких-нибудь полгода судьба, словно бы наверстывая упущенное, вознесёт его на ступень куда более высокую, чем та, о какой он робко грезил.       

*ੈ✮⋆˙˚༺☆༻*ੈ✮⋆˙

      В новом своём жилище Вильям обосновался с поразительной быстротой, боясь, что уют и покой, внезапно свалившиеся на него, могут в любую минуту испариться, если не застолбить территорию немедленно и со всей возможной тщательностью. Он разложил свои скудные пожитки по вместительным, пахнущим деревом и лаком шкафам — и обнаружил, что шкафы эти, рассчитанные на целое семейство с его многолетними накоплениями, остались почти пусты, сиротливо поблёскивая отполированными внутренностями. Мебели, какой-либо техники у него, разумеется, с собою не имелось, и это обстоятельство, при всей своей комичности, вдруг отозвалось в нём щемящим, но не горьким, а каким-то странно-успокоительным чувством: вот он, Вильям Вонка, желающий в будущем стать значимым аристократом, тот, кто отстроил целый замок для индийского наследника престола, а всё его движимое имущество умещается в один-единственный фибровый чемодан. В тот самый, к слову сказать, с которым он летал в Индию и с которым, ещё подростком, уехал учиться в Швейцарию. Менять этот верный, иссечённый царапинами и оклеенный выцветшими ярлыками чемодан на что-то новое, блестящее и респектабельное он не желал категорически — в этом упрямстве чудилось ему нечто важное, связь с собственной историей, которую он, несмотря ни на что, пока отказывался предавать забвению.       Самое же забавное, однако, состояло в том, что чемоданов у него, по правде говоря, имелось два. В первый, путешествовавший с ним, он уложил свои скромные одежды и предметы первой необходимости; второй же, куда более вместительный и тяжёлый, был до отказа набит тем, что составляло истинное содержание его жизни, подлинную его плоть и кровь. Конспекты, исписанные мелким, убористым, но красивым почерком; чертежи, пожелтевшие по краям от давности их создания — некоторые из них были донельзя глупыми, но парень считал, что их можно и нужно переделать и усовершенствовать, — с миллиметровыми сетками и линиями будущих машин; расчёты, формулы, наброски, варианты, отбракованные и вновь возрождённые, — всё это, свезённое воедино, едва вместилось во второй чемодан, и Вильям, когда укладывал его, всякий раз удивлялся, сколь много весит мысль, обращённая в бумагу.       По прибытии на новое место он часов пять, не меньше, провёл, разбирая эти драгоценные кипы, сортируя листы с маниакальной дотошностью — то по алфавиту, то по хронологии, то по принадлежности к тому или иному производственному процессу. В хранении подобных вещей он был не просто аккуратен, но одержим; малейшее вторжение в его бумагу, чья-либо неосторожная рука, переложившая лист не туда, способны были вывести его из себя, повергнуть в состояние глухого, кипящего бешенства. Впрочем, это касалось не только бумаг, а всего, что составляло его личное пространство: и вещей, и, как ни странно, его самого. Он болезненно, почти физически не переносил, когда кто-то нарушал личные границы, за которыми начинался он — подлинный, сокровенный, стеснительный и в какой-то мере даже неуклюжий Вильям. И надо же было случиться так, что в ближайшее же время нарушать эти границы принялись все кому не лень.       Меж тем октябрь почти миновал, облетев золотом и багрянцем, и Вильям, к собственному удивлению, отработал в своём магазинчике всего лишь полнедели. Жизнь, его новая, удивительная жизнь, начинала понемногу налаживаться, входить в какую-то колею, хотя, если быть до конца откровенным, он и сам ещё не вполне понимал, что это за колея и куда она, собственно, ведёт. И главное: те самые деньги, не укладывающиеся в голове, всё ещё оставались при нём почти в полной неприкосновенности. Он лишь позволил себе заменить несколько особо дорогих, износившихся деталей на станках да закупить большое количество расходных материалов. Расходы эти, по совести говоря, были каплей в море, и Вильям, глядя на банковские выписки, всякий раз испытывал смешанное чувство: облегчение оттого, что капитал его почти не убывает, и смутную, глухую тревогу — правильно ли он поступает, не совершает ли ошибку, не тратя, не инвестируя, не пуская эти миллионы в оборот? Но ответа на этот вопрос у него не было, и он предпочитал пока не думать о нём вовсе.       

*ੈ✮⋆˙˚༺☆༻*ੈ✮⋆˙

      Тот день, когда за ним явились — день, который должен был если не перевернуть, то по крайней мере круто изменить всё дальнейшее течение его жизни, — ничем существенным, по первости, не отличался от череды прочих, будничных, уже устоявшихся рабочих дней. Ну, разве что тем только и отличался, что добираться теперь до своего магазинчика стало куда проще и приятнее, потому что теперь он жил если и не в самом Дримроссе, то в достойном районе пригорода, откуда путь был лёгок и скор. А ещё тем, пожалуй, отличался, что в то утро ему не было холодно. И не оттого вовсе, что погода, обычно столь суровая в северных краях, вдруг смилостивилась и послала оттепель — нет, погода оставалась всё той же, сырой и неприветливой, как и подобает поздней осени. Просто он наконец-то оделся тепло — как одеваются люди, которым есть что терять и которые могут себе позволить не мёрзнуть. Тяжёлое, добротное, сшитое из превосходного драпа пальто, купленное в одной из лондонских лавок, куда прежде он и заглянуть не смел, лежало на его плечах грузом приятным, почти ласкающим, и он, шагая по утренним улицам, то и дело ловил себя на том, что расправляет плечи, приподнимает воротник и вообще ведёт себя так, будто это пальто — не просто предмет одежды, а некий знак, символ его новой, преображённой жизни. И до того ему полюбилось это ощущение защищённости, что он решил про себя: ни за что не уберёт он это пальто в шкаф, даже когда потеплеет, — пусть висит на видном месте, напоминая ему о том, что он более не тот забитый, вечно мёрзнущий юноша из трущоб.       Можно ли описать словами то потрясение, какое испытала Лара, когда в дверь пекарни, звякнув колокольчиком, вошёл Билл (так он ей представился), и она едва признала в этом загорелом молодом человеке прежнего тощего, вечно забитого парня, что прежде робко брал у неё хлеб, пряча глаза? Да, он определённо чуть поправился, щёки его утратили ту пугающую впалость, какая прежде невольно вызывала у неё жалость, и одет он был так, что у неё перехватило дыхание. Лёгкая улыбка не сходила с его губ, когда он покупал обычный хлеб и сдобные булочки, как будто ничего особенного не произошло, словно он и впрямь был завсегдатаем.       — Билл, — выдохнула Лара, чувствуя, как горячая краска заливает её щеки, и принимаясь заворачивать покупку с какой-то суетливой, почти испуганной поспешностью, — я тебя просто не узнаю, честное слово. Где ты пропадал все эти месяцы? Я, сколько ни заходила в магазинчик, ни разу тебя там не видела.       — Отъезжал по делам, — ответствовал Вильям с благодарной улыбкой, принимая из её слегка дрожащих рук крафтовый пакет, и голос его звучал как обычно. Немного робко, но без тени напряжённости.       — И, судя по всему, — она окинула его долгим, изучающим взглядом с головы до ног, останавливаясь на каждой детали его облачения, — дела эти пошли… очень успешно?       — Можно и так выразиться, — отозвался он, и под этим пристальным, жадным вниманием девушки в нём шевельнулось незнакомое прежде чувство — самодовольство, граничащее с тем, как красив павлин, когда распускает хвост. Из-под расстёгнутого пальто выглянул фиолетовый, с иголочки, фрак, а под ним алела рубашка с затейливым цветным узором — вещи того самого покроя и качества, какие носили в высшем свете и какие ещё недавно казались ему недосягаемой, сказочной роскошью. Теперь же, когда в его распоряжении оказались средства, он позволил себе эти маленькие, эксцентричные слабости, хотя где-то в глубине души его и терзал смутный стыд: он, простой смертный, выходец из городских неблагополучных районов, осмелился рядиться, как аристократ. Но, с другой стороны, разве дурно то, что он всего лишь выражает свою натуру и любовь к яркому и необычному? Ведь за толщей владельца кондитерской, человека делового, всё ещё прятался и жаждал самовыражения обыкновенный подросток, мальчишка лет четырнадцати, которому вдруг свалились в руки огромные, по его мнению, деньги.       — Ты немного изменился, — наконец проговорила Лара, отводя глаза и принимаясь с излишним усердием протирать и без того чистый прилавок.       — Спасибо, — произнёс Вильям с интонацией, в которой благодарность странным образом смешивалась с вопросительным недоумением, и сопроводил эти слова лёгким, почти машинальным кивком головы.       Заметив странное поведение девушки, эту её смесь смущения и пристального, изучающего интереса, он уже готов был спросить, не случилось ли у неё чего, не нужна ли помощь, — как вдруг дверь пекарни распахнулась, впуская внутрь целую толпу народу, среди которой, на его беду, оказались и двое его собственных сотрудников из кондитерской. Вильям поспешил ретироваться, выскользнуть на улицу, пока они не признали в нём хозяина и не окликнули при всех этим «мистер Вонка». Он уже заранее предвкушал тот жгучий, всепоглощающий стыд, который охватит его, когда эта милая, румяная девушка узнает, что он, Билл, скромный покупатель булочек, на самом деле владелец той самой кондитерской, чьи конфеты она так хвалила. Словно бы он стеснялся — чего? Своего прежнего, оборванного, полуголодного облика, своих впалых щёк и испуганных глаз, всего того нищего Вильяма, который ещё недавно дрожал от холода. Да, он стеснялся, и стеснение это было тем мучительнее, что признаться в нём самому себе он не решался, прогоняя прочь эту унизительную мысль всякий раз, как она возникала на пороге сознания.       Выбравшись наконец на улицу и украдкой оглядываясь — не смотрит ли кто, не провожают ли его взглядами, хотя как можно было не засматриваться на его новое, щегольское пальто, на этот фиолетовый фрак, на яркую рубашку, — он поднял глаза к небу. Тучи, и без того затянувшие небосвод плотной, свинцовой пеленой, снова собирались в тяжёлые, набухшие влагой гроздья; они были темны и грозили чем-то неопределённым — то ли снегом, то ли дождём. Вильям, по правде сказать, рассчитывал на снег. Снег на островах, всегда выпадал рано, иногда уже в октябре, и это раннее белое покрывало имело для него какую-то странную, почти детскую привлекательность. Другое дело, что снег этот, выпав, имел обыкновение лежать до середины, а то и до конца весны, и к апрелю, когда душа уже просила тепла и зелени, он начинал не на шутку надоедать, превращаясь из украшения в унылую грязь.       По улицам сновало множество народу — был самый разгар дня, обеденный час, когда все, покидают свои рабочие места и устремляются по делам. А Вильям, отработавший в магазинчике как раз до обеда, спешил теперь домой. И спешил он вовсе не оттого, что работа ему наскучила или он не желал более вдыхать сладкий, пьянящий его аромат, — совсем нет. Ему, напротив, всегда было в радость, в истинное удовольствие возвращаться в пока что единственный цех, к гулу его любимых машин, которые он сам, своими руками, собирал с таким трепетом, с такой любовью, что, казалось, каждая шестерёнка, каждый поршень, гайка и шуруп были чуть ли не частью его самого. Но сейчас, по дороге, в голову ему настойчиво, неотвязно лезли мысли совсем иного порядка — мысли о фабрике. Да, он мечтал, он грезил наяву о собственном большом предприятии: с отдельным, просторным помещением для механизмов, с настоящей лабораторией, где можно было бы ставить опыты и изобретать всё, чего бы его душа пожелала, с цехами, настолько обширными, чтобы работникам его не приходилось толпиться в этой маленькой, тесной лавчонке. Он хотел нанимать больше людей — не просто продавцов и подсобников, но инженеров, техников, мастеров, — обучать их тонкостям своего ремесла, впускать в свой сладкий, завораживающий мир. И надо сказать, на его пути уже встречались такие люди: несколько инженеров, сведущих в механике, забредали в его магазин, чтобы получить работу или подработку, заинтересовывались необычными машинами; они корректировали параметры, отлаживали узлы, спорили с Вильямом о чертежах, и споры эти были для него слаще любого десерта. Но теперь, по какой-то причине, эти люди исчезли из его жизни, покинули её так же внезапно, как и появились. Вероятно, виной тому была его собственная нелюдимость, та особенность натуры, что заставляла его держаться особняком, не подпуская никого слишком близко. Говорят, что художник должен быть один, а человек — никак. Пока что молодой пытливый ум относился, увы, к разряду тех, у кого, как у человека, не было никого, кто мог бы в полной мере разделить его страсть, его одержимость сладостями, его неуёмную изобретательскую жилку. И с некоторых пор, особенно после возвращения из Индии и всех приобретений, мысли о будущей фабрике лезли в его голову с утроенной силой. А встреча с герцогом добавляла к этим мыслям ещё и смутную, опасную надежду. Впрочем, Вильям тут же одёргивал себя: надежда эта, обнадёживание, как он для себя определил, не было ничем хорошим. Ему просто повезло, сказочно повезло спасти наследницу престола — и только. Какой аристократ, даже самый благородный, будет до конца дней своих благодарен какому-то бедняку оборванцу с конфетной лавкой? Да, на публике, в свете, Рассвет Мимингер являл собой образец величия, притягательности столь сильной, что, говорят, у приближающихся к нему покалывало кончики пальцев от одного лишь осознания его близости. И это величие, эту ауру власти Вильям ощутил на себе сам, всего несколько недель назад. Но он, как наивный ребёнок или брошенный щенок, позволил себе поверить, что вот, наконец, явился тот, кто возьмёт его под своё крыло, кто защитит и направит. А маленькая девочка… Четвёртая в очереди престолонаследия — она изумила его до глубины души. Он никогда прежде не видел подобных детей — не по положению, не по одеждам, а по той внутренней, спокойной, ничем несокрушимой уверенности, с какой она держалась. По вдумчивым, почти взрослым глазам, смотрящими на мир. Для неё её статус, дарованный ещё при жизни покойного короля Якова (им же самим и дарованный), был не предметом гордости или хвастовства, а чем-то само собой разумеющимся, естественным, — и это составляло разительный контраст с ним. С, по сути своей, подростком, который теперь, получив деньги, вырядился в эти одежды, словно желая всем и каждому доказать, что он тоже чего-то стоит. Что, спрашивается, мешало ему купить одежду попроще, не столь вызывающую? Ровным счётом ничего. Но он почему-то купил именно эту, и теперь совесть грызла его, точила изнутри: он боялся, что когда-нибудь, когда добьётся всего, о чём мечтает, — фабрики, признания, может быть, даже статуса, — он превратится в одного из этих напыщенных хвастунов, будет выпячивать напоказ своё богатство, свою значимость, и двуличие это, уже проявившееся в общении с Ларой, станет его второй натурой. И от этой мысли ему делалось не по себе, холодно и тоскливо.              Лара проводила Билла долгим взглядом — взглядом, в котором сквозила не просто заинтересованность, но и изрядная доля изумления, почти недоверия к тому, что предстало перед её глазами. Ещё полгода назад, когда этот молодой человек заходил в пекарню за хлебом, он выглядел иначе, и теперь, сопоставляя два образа, она едва могла поверить, что это один и тот же человек. Прежде он всегда опускал глаза, стесняясь, избегая зрительного контакта с таким упорством, словно боялся обжечься о чужой взгляд; голос его, хоть и сохранял природную приятную мягкость, отнюдь не звучал уверенно — напротив, был тих, робок, и в каждом слове, произнесённом им, чудилась боязнь совершить ошибку, сказать что-то не так. Он всегда так трогательно благодарил её за хлеб или булочки, которые она, тайком от матери, отдавала ему — не убудет ведь, в самом деле, с пекарни, если она поможет бедному, явно нуждающемуся юноше. Одежда на нём всегда висела мешком, плохо сидя на худых плечах; он был тощ, как беспризорный подросток, и временами сутулился, словно пытаясь стать меньше и незаметнее.       Познакомилась же она с ним совершенно случайно, год назад, и обстоятельства этого знакомства всплывали теперь в памяти с удивительной яркостью. Она возвращалась домой, неся в руках сеточку с мандаринами, и по своей обычной рассеянности — девушка она была, надо признать, довольно-таки невнимательная к мелочам — не заметила, как где-то задела эту самую сетку, порвала ячейку. Оранжевые плоды покатились по снегу, люди шарахались в стороны, обходили их с брезгливым выражением лиц, а она, раскрасневшаяся — то ли от стыда, то ли оттого, что всегда стеснялась своей чуть более пышной, нежели у сверстниц, фигуры, — металась между прохожими, собирая раскатившиеся фрукты. И тут, рядом с ней, прямо на холодный, влажный снег, не обращая внимания ни на грязь, ни на косые взгляды, опустился на колени молодой человек. Первое, что поразило Лару — его руки: такие красивые, с длинными, точно у пианиста, пальцами, с ухоженной, чистой кожей, что она сначала приняла незнакомца за какого-то молодого аристократа, случайно оказавшегося в этом неприглядном квартале. Она тут же вскочила, принялась отдёргивать его, уговаривать не трудиться, но тот лишь отнекивался с лёгкой, мимолётной улыбкой, уверяя, что ему совсем не сложно помочь, что это сущие пустяки.       А когда они собрали все мандарины и незнакомец поднялся, выпрямившись во весь свой немалый рост, Лара, имевшая слабость к высоким мужчинам, буквально раскрыла рот от изумления. Росту в нём оказалось, без малого, под два метра — она и сама была девушка высокая и найти кого-то, кто был бы ещё выше её, составляло немалую проблему. А тут, перед ней, стоял незнакомый юноша с выразительными скулами, с лицом, может быть, несколько утомлённым и осунувшимся, но оттого не менее привлекательным, а главное — с глазами, в которых светилась какая-то тихая, добрая приветливость.       Знакомство их вышло быстрым, мимолётным, но необыкновенно приятным. Лара, обладавшая, по счастью, тонким, чутким обонянием, сразу уловила, что от незнакомца исходит заметный, но очень приятный, сладковатый аромат — так пахнут кондитерские. И ещё одно поразило её тогда: несмотря на всю его худобу, на явно небогатую, поношенную одежду, выглядел он ухоженным, чистым, даже красивым — той особой, неброской, но несомненной красотой, которая приковывает взгляд.       С того самого памятного дня чувства Лары к этому странному, непохожему на других юноше неуклонно росли и крепли, принимая всё более отчётливые, хотя и не до конца определённые очертания. Нет, они, разумеется, не переходили в ту область, которую принято называть романтической, — до того было ещё далеко, слишком мало они знали друг друга, слишком мимолётными были их встречи. Однако всякий раз, когда он появлялся на пороге пекарни, её охватывало трепетное смущение, какое испытываешь в присутствии человека, к которому неравнодушен. И сейчас, когда он предстал перед ней — загоревший, посвежевший, в этой новой, непривычно богатой одежде, с той чуть виновато-смущённой улыбкой, которая так шла к его лицу, — смущение это охватило её с новой, невиданной прежде силой. Он даже улыбнулся ей зубами — широко, открыто, чего прежде никогда не делал, и она только теперь, впервые за всё время их знакомства, заметила, какие у него красивые, ровные, белые зубы. Раньше он словно прятал улыбку, сжимал губы, стесняясь, вероятно, своей худобы и невзрачности, но теперь, похоже, стеснение это ушло, растворилось в обретённой уверенности.       — Видел, мистер Вонка-то как разоделся, — донеслось до неё сквозь гул голосов, и она невольно навострила уши, продолжая механически обслуживать покупательницу, стоявшую перед ней. Говорили двое мужчин, выбирающих какие-то десерты, — судя по одежде и манере держаться, люди небогатые, возможно, мелкие рабочие из соседних магазинов.       — Да как-то это… странновато, не находишь? — отозвался второй с ноткой неуверенности, словно боясь высказать суждение, которое могло оказаться неверным.       — Как какой-то недоаристократишка, — продолжил первый, понизив голос, но всё же достаточно громко, чтобы Лара могла разобрать каждое слово. — Я на днях прислугу одного богатого дома видел, — так тот, представь, вырядился в жёлтый жакет, аж глаза резало. Видать, теперь это мода такая среди них, у этих, которые из грязи в князи.       — Ну, их, аристократов этих, не поймёшь, — пожал плечами его собеседник, человек, судя по всему, более лояльный к высшему сословию. — Они же все почти с приветом, — хмыкнул он, впрочем, без особой злобы, скорее с добродушной иронией человека, давно смирившегося с чудачествами сильных мира сего.       — А ты как думаешь, Вонке дадут статус? — продолжал первый с какой-то особой, насмешливой интонацией, словно сама мысль об этом казалась ему нелепой.       — Да кто ж знает. Ему ведь только недавно восемнадцать стукнуло, — резонно заметил второй.       — Ну, так он уже в Индию мотался, к самому принцу, — возразил его собеседник. — Вполне может, что принц за него поручителем выступит. Я уж не говорю о том, что к нему в лавку чуть ли не вся местная знать за сладостями ходит. Небось, купается теперь в деньгах, как сыр в масле. Вот и завёл себе привычку рядиться, как павлин, — фыркнул мужчина, бросив оценивающий взгляд на улицу, где только что скрылся Билл. — Только видон, прямо скажем, так себе.       Лара, сделав вид, что всецело поглощена обслуживанием покупательницы, впитывала каждое слово этого разговора, и сердце её билось быстрее обычного — то ли от досады, то ли от смутного, непонятного ей самой волнения.       Когда слова незнакомых мужчин ещё звучали в её сознании, Лара машинально, повинуясь какому-то внутреннему импульсу, повернула голову к застеклённой двери пекарни и устремила взгляд на улицу, туда, где только что скрылся Билл. И увидела его — он уже перешёл дорогу и теперь стоял на противоположной стороне, слегка опустив голову, уткнувшись в экран телефона. Пальто на нём было именно таково, каким и показалось ей сначала: дорогая, добротная вещь из тяжёлого, качественного драпа, какие носят люди состоятельные, умеющие выбирать и не скупящиеся на хорошую одежду. Но не в пальто одном было дело. Сам он стоял теперь иначе — прямо, расправив плечи, не сутулясь, не пряча взгляда, как было прежде, и в осанке его, во всём облике появилось нечто новое, неуловимое, что можно назвать возмужанием. Она и не замечала раньше, какие у него, оказывается, широкие плечи — теперь, в этой новой, ладной одежде, они обозначились отчётливо, придавая фигуре основательность и стать. И ещё ей почудилось, будто он словно бы вырос на полголовы — хотя, конечно, это было иллюзией, игрой новой одежды и обретённой уверенности. И тут же, повинуясь женскому чутью, она поняла: разговор, который она только что невольно подслушала, касался именно его, этого Билла, или, как называли его те двое, мистера Вонки. Сомнений не оставалось — эти двое говорили о нём, о юноше, что ещё полгода назад робко брал у неё хлеб и благодарил тихим, застенчивым голосом.       И в это самое мгновение, словно бы в подтверждение какой-то неведомой, назревающей драмы, рядом с молодым человеком остановился большой чёрный автомобиль с тонированными стёклами — такими плотными, что нельзя было разглядеть, кто находится внутри. Билл даже головы не поднял на шум подъехавшей машины, продолжая смотреть в телефон, и эта его отрешённость, неведение о том, что сейчас произойдёт, показались Ларе до мучительного трогательными. Сердце её забилось быстро-быстро, готовое, кажется, выпрыгнуть из груди: она всем существом чувствовала, что сейчас что-то случится, что-то важное, может быть, даже страшное. И точно — из автомобиля вышел человек, такой высокий, что даже Билл — или Вильям (привычнее ей было даже в голове называть его Биллом), — при его немалом росте, должен был поднять подбородок, чтобы заглянут в глаза собеседника. Этот господин возвышался над молодым кондитером. Билл, заметив его, в нерешительности отступил на пару шагов — жест чисто инстинктивный, защитный, — но второй, держа руки за спиной в позе, исполненной спокойного достоинства, остался стоять на месте, не делая попыток приблизиться. Он заговорил — быстро, энергично, — а затем протянул Биллу какую-то бумагу, похожую на официальный документ. Билл выглядел колеблющимся, растерянным, даже испуганным, однако бумагу взял, повертел в руках, пробежал глазами по тексту, а после, словно приняв какое-то решение, кивнул и направился вслед за незнакомцем к чёрному автомобилю. Дверца открылась, поглотила их обоих, и машина, бесшумно тронувшись, растворилась в уличном потоке.       У Лары перехватило дыхание, сердце её словно остановилось на мгновение, а затем забилось снова — часто, тревожно, сбивчиво, как бьётся оно у человека, ставшего свидетелем чего-то необъяснимого и пугающего.       

*ੈ✮⋆˙˚༺☆༻*ੈ✮⋆˙

      Вильям до того углубился в свои мысли о его раскрытии перед Ларой, что совершенно не заметил, как рядом с ним, на самом краю тротуара, бесшумно остановился большой чёрный автомобиль с тонированными стёклами, скрывавшими салон от посторонних взглядов. На подобных машинах, как все знали, разъезжали по Дримроссу и окрестностям аристократы различных мастей — машина эта ничем не выделялась из общего потока, не выглядела чем-то чужеродным или примечательным, и потому Вильям даже не поднял головы, чтобы взглянуть, кто из неё выйдет и выйдет ли вообще. Он лишь машинально, подчинившись правилам пешехода, приученного не мешать транспорту, сделал полшага в сторону, освобождая пространство у приоткрывшейся дверцы. Единственное, что на миг кольнуло его сознание, как слабая, почти неуловимая искра, — это вопрос: почему, собственно, машина остановилась именно здесь, именно рядом с ним, на этом пустынном отрезке улицы? Но он тут же прогнал эту мысль, решив, что дела чужие его не касаются, и уж тем более не его дело — выяснять маршруты и остановки незнакомых автомобилей.       Его делом это стало в тогда, когда краем глаза, всё ещё погружённого в мерцание экрана, он уловил какое-то движение и опустил взгляд. В поле его зрения попали чьи-то сапоги — чёрные, начищенные до такого ослепительного, зеркального блеска, что в них, казалось, можно было глядеться, как в водную гладь. Сапоги эти были необычны — они доходили незнакомцу выше колен, почти до середины бёдер, плотно облегая ноги и придавая всей фигуре какую-то особенную, военную или, скорее, статную, исполненную достоинства осанку. Вильям, заинтригованный, поднял глаза выше, готовясь к тому, что его, вероятно, хотят о чём-то спросить — о времени, о дороге, о местоположении какой-либо лавки, — и уже собрался приветливо улыбнуться, как вдруг все мысли разом вылетели у него из головы, рассеялись, как дым. Он увидел то, что заставило его замереть на месте с открытым ртом.       Перед ним стоял человек. По крайней мере, Вильям решил, что это человек, хотя росту в нём было никак не меньше двух метров — может быть, даже больше, — и фигура его, мощная и величественная, подавляла одним своим присутствием. Молодой человек — Вильям не мог определить даже приблизительный возраст этого существа, ведь черты его лица, спокойные и правильные, казались высеченными из камня, — был облачён в просторное пончо, чёрное, ниспадающее с широких плеч тяжёлыми, благородными складками. Поверх пончо, ровными рядами, спускаясь от груди до самого пояса, были закреплены массивные пряжки с янтарными камнями, горевшими тёплым, медовым светом даже в пасмурный день. Малая часть штанов незнакомца, узкие, облегающие, подчёркивала стройность и силу длинных ног, а сапоги, скрывавшие их почти полностью, лишь усиливали это впечатление мощи и нечеловеческой, пугающей грации. Над пряжками, на груди, была закреплена изящная фибула из серебра — искусной работы, с затейливым узором, в котором Вильям, присмотревшись, разглядел нечто, напоминающее человеческую фигуру с крыльями. Символ этот как будто бы пришёл из иной эпохи и от него веяло глубокой, уходящей корнями в века стариной, что у Вильяма мурашки побежали по коже.       Впрочем, Вильям довольно быстро осознал, что испугало его вовсе не эта причудливая, хоть и несомненно драгоценная деталь, не фибула с крылатым существом, и даже не необъяснимая, подавляющая аура, исходившая от незнакомца, — нет, страх его имел иную, более глубокую и личную природу. Он вглядывался в лицо стоявшего перед ним человека, силился узнать в нём хоть что-то знакомое, хоть какую-то черту, за которую мог бы уцепиться взгляд, — и не находил. Лицо это было ему совершенно незнакомо, однако в памяти его, точно вспышка молнии, мгновенно вспыхнуло другое лицо — лицо герцога Мимингер. В этом незнакомце, в чертах его, в манере держаться, в этом ледяном спокойствии было нечто, до дрожи напоминавшее того, первого.       Лицо человека перед ним было столь же изящно, сколь и бесстрастно, столь же совершенно, сколь и недоступно. Каждая черта его — тонкий нос, очерченный с какою-то скульптурной, почти нечеловеческой точностью, высокие скулы, плавная линия подбородка — казалась выверенной и отточенной, как у античной статуи, сошедшей с пьедестала. «Почти идеальное лицо,» — подумалось Вильяму, и мысль эта, промелькнув, тотчас же утонула в тревожном, липком чувстве, охватившем. Глаза незнакомца — янтарные, с холодным блеском, какой бывает у драгоценных камней, — смотрели на него, не выражая ровным счётом ничего. Ни любопытства, ни неприязни, ни превосходства, ни даже простого, человеческого интереса к тому, кто стоял перед ним. Это был взгляд, устремлённый сквозь человека — взгляд, от которого становилось не по себе, холодно и зябко, словно северный ветер вдруг пробрал до костей. Ни один мускул не дрогнул на лице молодого человека; он стоял неподвижно, заведя руки за спину в позе, исполненной спокойного, уверенного достоинства, что Вильям невольно почувствовал себя маленьким, ничтожным, почти не существующим. И смотрел он на него из-под ресниц — белых, совершенно белых, что составляло почти пугающий контраст с его длинными, прямыми, чёрными волосами, которые ветер, игривый и бесцеремонный, чуть шевелил, создавая вокруг фарфорового лица подобие тёмного ореола.       — Добрый день, — произнёс мужчина, и голос его, ровный и бесцветный, не выражал решительно ничего. В нём не было ни приветливости, ни сухости, ни вопроса, ни утверждения — это был просто голос, лишённый всякой интонации, всякой эмоциональной окраски.       Молодой человек чуть опустил подбородок — движение это было столь незначительным, что Вильям уловил его лишь краем сознания, — и спросил:       — Позвольте уточнить: вы — Вильям Вонка?       Вильям, повинуясь внутреннему порыву, отступил на пару шагов назад, увеличивая расстояние между собой и этим пугающим созданием. Находиться в непосредственной близости от него, ощущать на себе этот ледяной, ничего не выражающий взгляд золотых глаз было до того невыносимо, что ноги сами понесли его прочь, хотя разум ещё не успел осмыслить опасность. На незнакомце, он видел это совершенно отчётливо, красовалась фибула с каким-то гербом — несомненно, фамильным знаком одного из аристократических домов, — но Вильям, при всём желании, не мог бы опознать этот герб. В геральдике высшего света он был несведущ. Он даже герба семьи Маджедзор, самых влиятельных в Империи, не знал толком, припоминая лишь смутно, где-то на задворках памяти, что у них на гербе будто бы изображены розы. Что же касается крылатого символа, украшавшего фибулу этого человека перед ним, — о таком он и вовсе никогда не слышал. Быть может, видел, но внимания не обращал.       По выражению лица Вильяма — по приоткрытому в немом изумлении рту, по широко распахнутым, почти детским глазам, по робкому, исподлобья брошенному взгляду — любой наблюдатель без труда прочёл бы всю гамму чувств, охвативших молодого человека: потрясение, неверие, страх и какую-то унизительную растерянность. Он никак не ожидал, не мог ожидать, что перед ним предстанет кто-то подобного рода, существо, словно бы сошедшее со страниц старинных легенд или мрачных готических романов. Вильям знал, что рост его, Вильяма, несколько выше среднего, что он и сам не из низкорослых, — но встречал он до сих пор лишь людей, превосходивших его ростом на сантиметры, а не на полголовы. И оттого ему приходилось теперь задирать голову, смотреть снизу вверх, что было глубоко непривычно.       Он и не заметил, как кивнул — машинально, словно тело его признало превосходство незнакомца раньше, чем сознание успело принять решение. И в то же мгновение молодой человек, удовлетворённый, по-видимому, этим безмолвным ответом, уже протягивал ему аккуратный оформленный конверт, запечатанный сургучом с оттиском тех самых крыльев, что красовались на его фибуле.       — Меня зовут Нолан Люминарис, мистер Вонка, — произнёс он, делая один-единственный шаг вперёд, но шаг этот, исполненный спокойствием, показался Вильяму едва ли не вторжением в его личное пространство. — А это, — он чуть приподнял конверт, — послание от господина Платинового герцога Великой Британской Империи, Рассвета Анориона де Мимингер. Это приглашение в особняк Его Светлости, в Вайт Грейс.       Сначала Вильям опустил глаза, чтобы рассмотреть то, что ему протягивали, — конверт, бумага, печать, — затем вновь поднял их на говорившего. Взгляд его, брошенный на Нолана, был исполнен такой робости, словно перед ним стоял не посланец Платинового герцога, а какой-то подозрительный, навязчивый незнакомец, пристающий к нему в тёмном переулке, — хотя, справедливости ради, Вильям никогда в жизни не бывал в барах и уж тем более не сталкивался с пьяными завсегдатаями, так что сравнение это было чисто умозрительным, почерпнутым из книг и чужих рассказов. Спустя несколько секунд, в течение которых он, казалось, боролся сам с собой, Вильям перевёл взгляд на конверт, сломал печать дрожащими пальцами и погрузился в чтение письма, написанного аккуратным, изысканным почерком, с теми самыми затейливыми вензелями, какими, как он слышал, любили щеголять аристократы старой школы.       «Приветствую тебя, юноша!       Прошу прощения за такую большую задержку. Я совершенно позабыл о тебе из-за предстоящего дня рождения моей милой дочери. Но Лазари любезно напоминала мне о тебе каждую неделю, желая видеть тебя. Признаться, я и сам хотел пообщаться с тобой и желание это никуда не делось.       Нолан отвезёт тебя в мой особняк, чтобы мы вместе приятно провели время.»       Письмо это (или, скорее, быстрая записка), которое Вильям держал в руках, явилось для него тем неоспоримым доказательством, в котором он так отчаянно нуждался все эти недели, — доказательством того, что встреча с Рассветом Мимингер, не была плодом его воображения или дурным сном. Внизу послания, под изящными, выписанными с каллиграфической тщательностью строками, красовалось полное имя герцога и его титул, подтверждённые витиеватой подписью и оттиском фамильной печати.       Вильям, оторвавшись наконец от чтения, поднял глаза на Нолана. Тот стоял всё в той же неподвижной, исполненной достоинства позе, заведя руки за спину, и взгляд его — Вильям никак не мог определить, куда именно он направлен, — казалось, был устремлён то ли на него самого, то ли куда-то поверх его плеча, в лишь ему одному ведомую точку пространства. Было в этом взгляде нечто неуловимо-отстранённое, словно слуга присутствовал здесь лишь телом, тогда как духом витал где-то далеко, в иных, недоступных простым смертным сферах. Как бы то ни было, едва Вильям отвлёкся от письма и поднял глаза, внимание Нолана тотчас же переключилось на них, сфокусировалось с особой, почти пугающей скоростью, какая свойственна людям, привыкшим к беспрекословному повиновению и не терпящим невнимания к своей персоне.       — Его Светлость, как вы, надо полагать, уже поняли, желает вас видеть. Насколько я могу судить из его рассказа, вы оказались тем, кто спас Её Королевское Высочество. Его Светлость намерен поблагодарить вас за это ещё раз.       Нолан замолчал. Сразу стало понятно, что этот человек из редко встречающегося типа людей, которые, если замолкают, ждут от собеседника обратной реакции, и если реакции этой не следует, они будут ждать, храня молчание до последнего, не позволяя себе ни малейшего намёка или слова, которое могло бы облегчить положение растерявшегося, не продолжат мягко свою последнюю мысль, чтобы разговорить собеседника       Вильям в замешательстве оглянулся по сторонам. Он решительно не знал, как ему следует реагировать на этого человека, на это послание, на всю эту ситуацию. Но ещё больше, чем собственная растерянность, его страшило другое: он вдруг с отчётливостью осознал, что всё происходящее может быть увидено, неправильно истолковано — его работниками, и, что хуже всего, Ларой, которая, он был почти уверен, неотрывно следит за ним из окна пекарни.       «Лара!» — пронеслось у него в голове.       Он не мог видеть этого наверняка, не смел обернуться и проверить, но чувствовал, что в пекарне, за стеклом витрины, на него уставились все, кто там находился, — и покупатели, и его знакомая девушка. А сзади, по той же улице, как назло, приближались его собственные работники, направлявшиеся, судя по всему, в его сторону. Именно в этот миг Вильям возблагодарил все мыслимые и немыслимые силы за то, что этот пугающий Нолан Люминарис не зашёл к нему в кондитерскую, а подкараулил его на улице. Случись иначе — начнись бы тогда кутерьма, пересуды, сплетни, бесконечные вопросы и домыслы. Вильям сильно сомневался, что Нолан, при всей своей учтивости, побеспокоился бы о конфиденциальности, отвёл бы его в сторонку, на безопасное расстояние от чужих глаз и ушей, и только потом, в уединении, вручил бы это приглашение. Нет, всё произошло бы прилюдно, на глазах у всех, и тогда бы каждый присутствующий тотчас узрел бы гербовую печать на конверте, а уж в геральдике, в этих фамильных знаках и символах, здесь, в Дримроссе, разбирались куда лучше самого Вильяма.              Нетрудно было догадаться, что Вильям сел в машину к незнакомцу. В детстве его, разумеется, не раз предостерегали от подобных опрометчивых поступков, но в сложившихся обстоятельствах резон брал верх над страхами: если бы этот Нолан оказался маньяком, его росту и телосложению не составило бы труда настигнуть жертву.       — Вам нужно заехать домой или куда-либо ещё? — осведомился Нолан, слегка повернув голову в его сторону. — Полагаю, герцог захочет, чтобы вы остались хотя бы на день. Вещи и всё необходимое вам предоставят, но, возможно, вы хотите что-то захватить?       Они сидели на заднем сиденье, разделённые кожаным баром-подлокотником. Нолан потянулся к дальнему отделению и извлёк стеклянную бутылку с водой.       — Желаете? — он протянул бутылку Вильяму. Уловив его взгляд, добавил: — Стаканы имеются.       Взгляд этот, впрочем, не выражал брезгливости — скорее, лёгкое удивление.       — Заезжать не надо, — ответил Вильям, отводя глаза и тут же мысленно коря себя за то, что ответ прозвучал скомканно. — И воды не надо, спасибо, — добавил он, хотя горло от волнения действительно пересохло.       Нолан молча убрал бутылку и откинулся на подголовник, прикрыв глаза. Машина плавно тронулась. За рулём сидел мужчина с аккуратной бородкой, в строгом костюме с галстуком. В салоне витал едва уловимый, свежий аромат с фруктовыми нотами. Окна были закрыты белыми короткими занавесками, гармонировавшей со светлой кожей кресел и вставками дерева приятного прохладного оттенка. Пространства оказалось на удивление много — Вильям без труда мог вытянуть ноги. Его, правда, удивило отсутствие мини-телевизоров, которые он, признаться, надеялся здесь увидеть.       Нолан сидел рядом с закрытыми глазами. Лицо его казалось высеченным из камня, и лишь редкое трепетание ресниц да едва заметное движение пальцев, сцепленных на коленях, выдавало, что он не спит.       Минуты тянулись томительно долго. Вильям попытался последовать примеру спутника: расслабиться, закрыть глаза, но сердце колотилось слишком сильно. Его даже бросило в жар, отчего он, напротив, побледнел. И надо же было так вляпаться. Он всё ещё не знал, благодарить ли судьбу или корить её. Он ехал к герцогу. Вернее, этот самый герцог прислал за ним своего человека с запиской. В голове зрел вопрос: почему не позвонил, а прибег к столь архаичному способу связи? Спросить напрямую он не решался, сомневаясь, что с этим Ноланом вообще можно найти общий язык.       Спустя примерно сорок минут, когда сознание парня уже кипело от роя вопросов, он наконец собрался с духом, чтобы заговорить, но в этот самый момент Нолан, достав из внутреннего кармана телефон, приложил его к уху.       — Слушаю, господин, — отозвался он, и голос его не дрогнул. — Да… Да, Ваша Светлость. — Он мельком взглянул на наручные часы, которых Вильям прежде не замечал. — Если без пробок, где-то час… Ваша Светлость, вы не забыли, что сегодня у Мэм фортепиано, а после алгебра и геометрия? Её Королевское Высочество просила рассказать ей о «Теории графов»… Хорошо… До встречи, Ваша Светлость.       Телефон исчез в складках одежды; сам же Люминарис прикрыл глаза — белёсые ресницы опустились на бледные щёки, и он, кажется, действительно задремал. Вильям, не смея шелохнуться, украдкой поглядывал на него, изучая это завораживающее лицо: прямой нос, тонко очерченные губы, почти невидимые на фарфоровой коже, тёмные тонкие брови, в которые придавали мягкости острым, словно вырезанным искусным резцом, чертам лица, в которых не было ничего лишнего или случайного. Это лицо в какой-то мере вызывало мурашки у Вильяма. Не мог человек так выглядеть. Но, быть может, то были общие черты той особой, аристократической породы, что веками культивировалась в высшем свете; может, и сам Люминарис принадлежал к какому-либо знатному дому, просто Вильям, при всей своей новообретённой тяге к знаниям, ещё не успел изучить все эти хитросплетения фамилий и гербов. Про себя же, в уме, он твёрдо отметил: необходимо наверстать упущенное, изучить не только геральдику, но и всех тех герцогов, графов и баронов, кто так или иначе участвует в политической жизни Империи.       Как обычно и бывает в мироустройстве, простой народ — тот самый, что населяет трущобы и окраины, что трудится на заводах и в лавках, что прозябает в нищете или влачит скромное существование — практически не посвящён в тонкости политической жизни. Люди эти не знают фамилий и титулов за пределами самых громких и растиражированных; не ведают, что стряслось на той неделе с тем или иным аристократом; не следят за интригами и перестановками в высших сферах. Безусловно, в школе, в рамках обязательной программы, им преподают основные сведения о самых влиятельных семействах, чтобы они имели хотя бы общее представление о том, кто ими правит. Так, на самой вершине, как нетрудно догадаться, восседает непосредственно семья Маджедзор — та самая, из которой происходит нынешняя Её Величество королева Филиппа Маджедзор. А второе место в негласной, но оттого не менее прочной иерархии Империи занимает семейство Мимингер, чей Платиновый герцог, Рассвет Анорион де Мимингер, стоит едва ли не ближе всех к трону, опережая в какой-то мере даже принца Уэльского. Далее же, уже за этими двумя титанами, располагаются прочие герцоги и герцогини — те, кто так или иначе влияет на политику страны, на экономику, на вопросы расширения территорий, на внешние сношения и внутренние реформы; словом, все те люди, что двигают вперёд государство, определяют его судьбу, оставаясь при этом для большинства обывателей не более чем именами в газетных заметках, которые никто не читает.       Обычный народ, впрочем, не то чтобы вовсе не интересуется этим — он, скорее, просто довольствуется своей жизнью, работой, своим маленьким мирком, расположенным где-нибудь близ Лондона, в тени великих событий, до которых ему, в сущности, нет никакого дела. Говорят, и говорят уже не одно столетие, что жизнь на островах — самая лучшая, самая спокойная и устроенная из всех возможных; и Вильям, при всей своей скептической натуре, готов был с этим согласиться. Индия, к примеру, — формально колония Британской Империи, но со своим собственным лидером, законами, со своей, как принято выражаться, автономией. Однако же, если вглядеться пристальнее, снять слой мишуры и официальной риторики, становится очевидным: и Индия, и Канада, и многие другие территории точно так же сжимаются незримой, но властной рукой семьи Маджедзор, точно так же подчинены воле далёкого Лондона, точно так же являются частью этой огромной, раскинувшейся на полмира Империи, где простые люди — будь они в метрополии или в колониях — остаются лишь статистами на подмостках большой истории.       

*ੈ✮⋆˙˚༺☆༻*ੈ✮⋆˙

      На протяжении следующего часа, пока автомобиль бесшумно скользил по заснеженным улицам, Нолан время от времени с особой предусмотрительностью, какая свойственна идеальным слугам, осведомлялся, комфортно ли Вильяму, не желает ли он чего-нибудь, не нужно ли остановиться или, быть может, приоткрыть окно. Вильям, стиснув зубы и собрав волю в кулак, упорно, с каким-то даже ожесточением твердил, что чувствует себя превосходно, что всё замечательно, что он в полном порядке, — хотя на самом деле лицо его приобрело тот мертвенно-бледный, землистый оттенок, какой бывает у людей, которых нещадно укачивает в дороге или же которые находятся на грани глубокого обморока от переизбытка чувств. Заботливый Нолан всё же приоткрыл окно в салоне, впустив струю морозного, колючего зимнего воздуха. Холод этот, ворвавшийся в нагретое пространство машины, хоть немного отрезвил Вильяма, отвлёк его от единственной, всепоглощающей мысли, что неотступно билась в мозгу: он сейчас предстанет перед Платиновым герцогом, тем, чьё имя произносится в Империи с трепетом и благоговением. Мысль эта была ошеломительной, до того не укладывающейся в сознании, что Вильям, при всём желании, не мог бы назвать испытываемое им чувство счастьем — нет, это был липкий, всепоглощающий, леденящий душу страх, густо замешанный на волнении, на неуверенности, на мучительном ожидании чего-то неизбежного. И, в целом. Он был прав. После этой встречи жизнь его повернётся на все триста шестьдесят, при чём несколько раз.       Империя, как известно, располагала множеством особняков и дворцов, разбросанных по всей её необъятной территории, но большинство из них отнюдь не были бездушными музеями или памятниками минувшей эпохи; нет, они жили, в них вершились судьбы, в них обитали те, кто стоял у руля гигантской державы. Мало какие из этих строений были открыты для праздных экскурсантов или любопытствующих туристов, но многие приезжали в Лондон только ради того, чтобы взглянуть на ограду величественных зданий, за стенами которых скрывалась от посторонних глаз жизнь верхушек мира. Людей во все времена, тянуло к чему-то недосягаемому, к тому, что лежит за пределами их обыденного опыта, — а недосягаемыми как раз и были аристократы, эти полубоги в человеческом обличье, отделённые от простых смертных не только деньгами и титулами, но и самой кровью, текущей в их жилах.       Поскольку Вильям родился и вырос в самом сердце Империи, он, как истый имперец, знал все районы Лондона если не досконально, то, во всяком случае, достаточно хорошо, чтобы ориентироваться в них без особого труда. И сейчас, смотря в тонированное стекло автомобиля, он безошибочно определил, куда они держат путь: машина, плавно и бесшумно лавируя в потоке, повернула в район центрального Лондона, в Вестминстер — ту самую святая святых, где сосредоточены главные административные и политические учреждения страны. Разумеется, место это было буквально забито особняками аристократов, приближённых к королевской чете, тех, кто составлял ближний круг, кто имел право входить в королевские покои без особого приглашения. По мере приближения к Белгравии вид на Букингемский дворец становился всё отчётливее.       Вильям смутно, где-то в глубинах детской памяти, хранил воспоминание о том, что когда-то, давным-давно, близ этого самого дворца можно было гулять свободно, без всяких ограничений. Он помнил, как отец водил его, совсем ещё мальчишку, в парк, раскинувшийся вокруг королевской резиденции, как они бродили по дорожкам, дышали свежим воздухом, и никто не обращал на них внимания. Но сейчас, в настоящее время, вся территория вокруг дворца тщательно охранялась гвардейцами в их неизменных красных мундирах; пройти туда незамеченным, а тем более проникнуть внутрь, было невозможно. Произошло же это ужесточение, как поговаривали, из-за нескольких инцидентов, когда наглые туристы из этого вечно неспокойного Советского Союза, устраивали прямо у стен Букингемского дворца несанкционированные митинги, протестуя против властвующей Британской Империи и тем самым ставя своё собственное правительство в крайне неловкое, двусмысленное положение. Но одними митингами, разумеется, дело не ограничивалось: Союз настолько широко распространил пропаганду ненависти к имперцам, что ныне все жители СССР, от мала до велика, свято, с какой-то почти религиозной убеждённостью верят в то, что каждый подданный Британской Империи — непременно зажиточный аристократ, купающийся в роскоши и эксплуатирующий трудовой народ. И этих советских людей, ничуть не смущает, не настораживает простой неопровержимый факт, что всего аристократов в Империи едва ли наберётся двадцать тысяч душ, тогда как само население её превышает восемьсот миллионов. Пропаганда, как известно, сильнее любых фактов, и Вильям, глядя сейчас на суровых гвардейцев, невольно подумал о том, как легко и просто огромная масса людей может быть введена в заблуждение, как охотно верит она в удобные, приятные ей мифы, не желая видеть реальности.       Вильям, движимый тем особым, почти болезненным стеснением, какое охватывает человека, впервые оказавшегося в неизвестной обстановке, не решился отодвинуть белую шторку, прикрывавшую окно рядом с ним, и потому вынужден был довольствоваться видом через лобовое стекло, наблюдая, как за ним, как в волшебном калейдоскопе, мелькают богатые, ослепительно-белые особняки с благородными колоннами. Впрочем, будучи человеком, рождённым и выросшим в Лондоне, он отдавал себе отчёт в том, что все эти дома, выстроившиеся ровными шеренгами в Вестминстере, являются для знатных семейств всего лишь временным пристанищем, своего рода городскими резиденциями, тогда как подлинные их родовые гнёзда, их настоящие поместья и замки раскинулись по всей Империи, вдали от столичной суеты. Так, он доподлинно знал из газет и из школьных учебников, что у каждого претендента на престол, имеется как минимум по личному особняку в Лондоне, не говоря уже о загородных владениях; сам же Букингемский дворец, при всём своём великолепии, служит им скорее местом работы, ареной для политических встреч, сценой для официальных церемоний и дипломатических приёмов, нежели домом. Недаром же вокруг него раскинулись особняки политиков — белым, ровнёхоньким строем, словно солдаты на параде, и у каждого такого дома застыло в неподвижности как минимум два гвардейца в своих красных мундирах, охраняющих покой и безопасность обитателей.       Наконец, машина остановилась напротив входа одного из этих бесчисленных особняков — ничем, на первый взгляд, не отличавшегося от соседних. Нолан, не проронив ни слова; Вильям, открыл дверцу следом и ступил на асфальт — и в то же мгновение наткнулся на вопросительный, чуть приподнятый взгляд Люминариса, в котором читалось нечто неуловимое, не то удивление, не то лёгкое порицание. Вильям тотчас же поджал губы, сжался внутренне, осознав, что совершил какую-то ошибку, нарушил этикет, но что именно он сделал не так — этого он, при всём желании, понять пока не мог, и оттого тревога его лишь усилилась, запульсировала где-то под ложечкой липким, холодным комком.       — Пройдёмте за мной, мистер Вонка, — произнёс Нолан своим обычным, ровным, ничего не выражающим голосом и, развернувшись, направился ко входу, даже не взглянув, следует ли за ним его спутник.       Гвардейцы, застывшие по обе стороны белой, мраморной лестницы, даже бровью не повели, когда пара приблизилась; они смотрели прямо перед собой, и Вильям, поднимаясь вслед за Ноланом по ступеням, ощущал на себе их незримое, но оттого не менее ощутимое внимание, их готовность в любой момент пресечь любое нежелательное действие. Внутри у него всё замерло, остановилось, сжалось в тугой, болезненный узел; он не верил, не мог поверить, что сейчас, в эту самую минуту, проходит между двумя белоснежными колоннами, словно бы вступая в райские врата, куда простым смертным вход заказан. И при этом, как это ни странно, на улице стояла такая глубокая, почти вакуумная тишина, такая неестественная, звенящая пустота, что Вильяму на миг показалось, будто они уже не в центре многомиллионного Лондона, а где-то далеко-далеко, в забытой Богом деревеньке, где жизнь течёт медленно, почти неслышно.       У самой двери, чёрной, массивной, с блестящей латунной ручкой, Нолан чуть замедлил шаг, пропуская Вильяма вперёд, и распахнул перед ним створку, и действие это было для него обыденностью. Он делал так сотни раз. Не было в этом жесте ни малейшего усилия или напряжения. Вильям перешагнул порог — и оказался внутри. Оказался он в пространстве, столь разительно отличавшемся от всего, что ему доводилось видеть прежде, что он на мгновение забыл, как дышать. Купленный им коттедж в пригороде Дримросса, казавшийся ему самому верхом комфорта и даже некоторой роскоши, не шёл ни в какое сравнение с тем, что открылось его взору теперь. Только эта прихожая уже была в его понимании воплощением самой идеи аристократического бытия, созданная в камне, дереве и мраморе. Мечта о недосягаемом.       — Позвольте, — раздался за спиной Вильяма бесстрастный, лишённый всякой интонации голос Нолана, и прежде чем молодой человек успел обернуться или как-то отреагировать, он почувствовал, как чьи-то руки, лёгкие, но уверенные, бережно снимают с его плеч тяжёлое драповое пальто. Нолан, возникший словно из ниоткуда, обошёл его сзади с бесшумной грацией, какая отличала все его движения, и теперь стоял, держа в руках пальто Вильяма, с таким видом, будто всю жизнь только и делал, что обслуживал неловких гостей, впервые попавших в дом. — Подскажите, пожалуйста, ваш размер обуви, — добавил он, направляясь к неприметной двери, которую Вильям до этого момента даже не заметил, — настолько искусно она была замаскирована в стенной панели.       — Зачем? — вырвалось у Вильяма прежде, чем он успел прикусить язык и сообразить, стоит ли вообще задавать вопросы этому идеальному, безупречному слуге, который, судя по всему, не слишком жаловал любопытство и предпочитал, чтобы его распоряжения выполнялись без лишних слов.       Нолан остановился, обернулся и посмотрел на Вильяма с ничего не выражающим выражением, какое бывает у людей, привыкших к тому, что каждое их слово — закон, и любой вопрос воспринимается ими как досадное недоразумение, которое, впрочем, можно терпеливо разъяснить, чтобы впредь не возникало.       — Все, кто находится в этом доме, носят домашнюю обувь, — произнёс он ровным голосом, словно зачитывал параграф из свода правил внутреннего распорядка. — Это относится ко всем без исключения: к членам семьи, к прислуге, к гостям. Слуги обязаны предоставлять посетителям комплект новой обуви соответствующего размера, которая в дальнейшем остаётся в распоряжении гостя на всё время его пребывания. В дневное время и мужчины, и женщины носят туфли, — продолжал он, ни на мгновение не задумавшись над формулировками, — если же гость остаётся на ночь, прислуга выдаёт ему полный комплект одежды для сна и утреннего туалета, включая, разумеется, и другую обувь. И прислуга, и гости, за исключением тех, кто обладает перед Его Светлостью лично оговорённым статусом, а также, разумеется, членов семьи, обязаны находиться в помещениях дома в официальной одежде, соответствующей их положению и времени суток.       Закончив эту длинную, заученную наизусть речь, Нолан умолк и устремил на Вильяма пустой взгляд, ожидая, очевидно, что теперь-то гость, получив исчерпывающие разъяснения, без дальнейших вопросов сообщит требуемые сведения. Вильям, ошеломлённый таким потоком информации, только кивнул, не имея более ни малейшего представления, что можно на это ответить, — ведь ему, как говорится, разложили всё по полочкам, разжевали и в рот положили, оставалось только проглотить.       — Сорок третий, — просто, без лишних слов, произнёс он.       Нолан удовлетворённо кивнул и, не проронив больше ни звука, скрылся за той самой неприметной дверью, которая, как теперь догадывался Вильям, вела в какое-то подсобное помещение, возможно, в гардеробную или комнату для прислуги.       Спустя минуту Нолан вернулся, неся в руках аккуратно упакованные в тонкую бумагу туфли. Лакированные, чёрные, блестящие, они оказались на удивление удобными и лёгкими, когда Вильям, сняв свои уличные башмаки, переобулся в них. Учитывая, что в доме царило приятное тепло, он подумал, что это очень даже разумное правило — выдавать гостям, только что вошедшим с мороза, лёгкую, удобную домашнюю обувь. И его пальто, и собственные туфли Вильяма, те самые, в которых он приехал, отправились в ту же самую комнатушку, откуда Нолан извлёк новую обувь.       После Нолан, не оборачиваясь, двинулся вперёд, и Вильям, словно заворожённый, последовал за ним, стараясь ступать как можно тише, чтобы не нарушить тишины. Они пересекли просторный холл, выдержанный в благородных бежевых и кремовых тонах, где взгляд упирался в высокий, расписанный вручную плафон, из центра которого ниспадала тяжёлая хрустальная люстра, игравшая тысячами искр. Пол под ногами был выложен крупноформатным мрамором с затейливым геометрическим узором — чёрные и белые плиты складывались в шахматную доску, уходящую в коридор. Стены, обитые шёлком с едва уловимым, приглушённым рисунком, казалось, дышали теплом и уютом, несмотря на всю свою парадность.       Они миновали лестницу — и лестница эта была в глазах кондитера почти произведением искусства: архитектурная доминанта всего холла: широкие, плавно закругляющиеся марши из цельного, светлого, почти белого мрамора; перила из светлого металла с деревянными вставками из красного дерева, отполированного до зеркального блеска; каждая балясина была украшена затейливым растительным орнаментом, в котором угадывалась виноградная лоза. На стенах вдоль лестничного пролёта висели полотна в тяжёлых рамах — портреты, пейзажи, батальные сцены; художников Вильям не знал, но по манере письма догадывался, что это не копии и не репродукции, а подлинные шедевры, собираемые поколениями.       Поднимаясь по ступеням, он краем глаза заметил на площадке второго этажа двух слуг — женщину и мужчину в строгой, но не бросающейся в глаза униформе. Женщина, немолодая уже, с аккуратно убранными седеющими волосами, стояла с идеально прямой спиной, сложив руки перед собой; мужчина, чуть моложе, подтянутый и серьёзный, замер в двух шагах от неё. Оба, завидев Нолана и его спутника, синхронно склонили головы в лёгком, почтительном поклоне, — лишь взгляды их на миг скользнули по Вильяму, запоминая, и тотчас же обратились в пустоту, как и положено прислуге, знающей своё место.       — Сюда, мистер Вонка, — негромко произнёс Нолан, сворачивая в просторный коридор, уставленный антикварными консолями и вазами с живыми цветами, источавшими тонкий, едва уловимый аромат.       Они остановились перед двустворчатой дверью из тёмного морёного дуба, украшенной резными панно с изображением ангелов. Нолан, не постучав, плавно нажал на массивную бронзовую ручку и распахнул створки, жестом приглашая Вильяма войти.       — Большая семейная гостиная, — бесстрастно прокомментировал он. — Его Светлость ожидает вас здесь.       Вильям замешкался, но всё же шагнул за слугой в зал — настоящий зал! — достойный королевских приёмов, хотя Нолан и назвал его скромно — «семейной гостиной».       Помещение простиралось вглубь на добрых пятнадцать метров, разделённое аркадой на два связанных между собой зала. Высота потолков здесь достигала, вероятно, пяти метров, отчего даже такая огромная комната не казалась давящей, но напротив — дышала свободой и воздухом. Потолок был отделан искусной лепниной с растительными мотивами — виноградные лозы, лавровые венки, акантовые листья — и венчался массивной люстрой из чешского хрусталя, которая, даже не будучи зажжённой, искрилась и переливалась в скупом зимнем свете, сочившемся сквозь три высоких, почти до пола, окна.       Стены первого зала были обиты шёлком нежно глубокого синего оттенка. Ткань была натянута идеально, без единой морщинки, и на её фоне особенно выигрышно смотрелась коллекция картин на одну тему: морские пейзажи с кораблями под парусами. Под каждой картиной, на изящных консолях из красного дерева с бронзовыми накладками, красовались вазы — севрский фарфор, мейсенский фаянс, китайский фарфор династии Мин.       Камин, расположенный в центре противоположной стены, был огромен, из белого каррарского мрамора с тёмными прожилками, он уходил ввысь почти до самого потолка. Над каминной полкой, поддерживаемой двумя резными кариатидами с ангелами, чьи глаза устремлялись вверх, возвышалось огромное зеркало в тяжёлой багетной раме, отражавшее противоположную стену и создававшее иллюзию бесконечного пространства. В камине, несмотря на то что дом явно отапливался современной системой, весело потрескивали настоящие дрова, наполняя комнату живым, уютным теплом и тем особенным, чуть горьковатым ароматом, какой бывает только у горящего дерева. Перед камином, на огромном пушистом ковре ручной работы с восточным орнаментом, стояли два глубоких вольтеровских кресла, обитых белым бархатом, и низкий столик из чёрного дерева с инкрустацией перламутром.       Мебель в гостиной была подобрана с тем безупречным вкусом, какой даётся либо природным чутьём, либо веками воспитываемой традицией. Тяжёлые диваны с высокой спинкой, обитые шёлковой парчой с вытканными серебряной нитью гербами, соседствовали с лёгкими креслами в стиле ампир с изогнутыми ножками и драконьими головами на подлокотниках. Несколько столиков — круглых, овальных, прямоугольных — были расставлены с таким расчётом, чтобы к каждому можно было подойти и сесть, не нарушая общей симметрии. На одном из них Вильям заметил раскрытую книгу в кожаном переплёте с золотым обрезом и заложенную шёлковой ленточкой закладку — кто-то читал здесь совсем недавно и, видимо, намеревался вернуться к чтению. На другом стоял серебряный поднос с кофейным сервизом из тончайшего, почти прозрачного фарфора — чашки ещё хранили остаточное тепло, и тонкий аромат свежесваренного кофе смешивался с запахом горящих дров.       Вторая часть гостиной, отделённая от первой лёгкой аркадой с пилястрами из мрамора, была устроена более камерно и уютно. Там стояли книжные шкафы красного дерева до самого потолка, заставленные томами с дорогим тиснением на корешках. Перед шкафами — несколько удобных кресел для чтения, торшеры с шёлковыми абажурами, источавшими мягкий, рассеянный свет, и ещё один диван, ковёр, столик.       Вильям всё так же стоял на пороге, боясь ступить дальше. Он не хотел нарушать эту гармонию своим присутствием, самим фактом своего присутствия. Ему казалось, что он находится внутри драгоценной шкатулки или внутри сна, который вот-вот развеется и исчезнет, а перед ним снова предстанет потолок без штукатурки и тараканы, что ползают по стенам.       Нолан остановился у входа, окинув гостиную беглым, но внимательным взглядом — так опытный камердинер оценивает, всё ли в порядке. Вильям, разумеется, этого не заметил; он был всецело поглощён интерьером, с тем жадным, почти благоговейным вниманием, с каким нищий, впервые попавший во дворец, разглядывает сокровища, недоступные ему. Неслышно для парня, почти беззвучно, слуга вздохнул.       — Присядьте, мистер Вонка, — произнёс Нолан, и голос его вывел кондитера из состояния заворожённого созерцания. Вильям вздрогнул, обернулся, словно пойманный на месте преступления. — Его Светлость, должно быть, чем-то занят в настоящий момент. Я разыщу его и сообщу о вашем прибытии. А пока — я пришлю к вам служанку.       С этими словами Нолан, не дожидаясь ответа, бесшумно испарился из гостиной — Вильям даже не уловил момента, когда тот открыл дверь и вышел, настолько беззвучным было это движение. Парень обернулся, уставившись на массивную, уже закрывшуюся за слугой створку, и только теперь, впервые, по-настоящему рассмотрел её. Дверь, огромная, из тёмного дуба, была украшена искусной резьбой, изображавшей, судя по всему, сцены из Священного Писания: ангелы с длинными трубами, устремлённые взорами ввысь, к небесам, из которых простирались лучи божественного света, готового, казалось, вот-вот снизойти в этот бренный, грешный мир.       Он медленно прошёл к одному из кресел, стоявших возле камина. Дрожащими, непослушными пальцами он коснулся высокой резной спинки — и тотчас же отдёрнул руку, словно обжёгшись. Ему вдруг показалось, что он вообще не вправе находиться в этом доме, не вправе дышать этим воздухом, а уж тем более прикасаться к этим вещам, хранящим тепло и память многих поколений настоящих аристократов. Как будто бы он, почти бездомный бродяга, одним своим присутствием оскверняет эту обитель, куда ему, по идее, вход запрещён на веки.       И в этот самый момент, когда он стоял, замерев, не решаясь ни сесть, ни сделать шаг, тяжёлые двустворчатые двери снова распахнулись. Вильям вздрогнул всем телом, взгляд его, полный тревожного ожидания, устремился ко входу. Сердце его на миг остановилось: он ожидал увидеть там хозяина этой обители, самого герцога, — но, к своему немалому облегчению, увидел на пороге молоденькую девушку в строгом чёрном платье с белым передником и кружевной наколке на аккуратно убранных волосах.       Девушка, заметив его, тотчас же присела в изящном, выверенном реверансе. Вильям же застыл, во все глаза уставясь на неё, не в силах вымолвить ни слова. Да, он был знаком с работой прислуги — ещё в Индии, у принца, к нему приставляли слуг, но он, по своей природной застенчивости и неловкости, практически не пользовался их услугами, стараясь делать всё сам, лишь бы не чувствовать себя обязанным и не смущать ни себя, ни их. Вот и сейчас эта старая, знакомая неловкость настигла его: он понятия не имел, как себя вести с этой девушкой, что говорить, как принимать её услуги, полагающиеся ему по праву гостя. Он поджал губы, переступил с ноги на ногу и молчал, не в силах выдавить из себя ни звука, пока служанка, выпрямившись после реверанса, терпеливо ждала.       — Здравствуйте, — выдавил наконец из себя Вильям, и голос его прозвучал до того тихо, до того неуверенно, что он сам испугался — расслышала ли девушка хоть что-нибудь.       Служанка, однако, расслышала. Мало того — она ничуть не удивилась — напротив, в глазах её мелькнуло нечто вроде одобрения, тёплого и мимолётного, словно она сразу определила в этом неловком, застенчивом госте человека, который не кичится своим положением (правда, положения у Вильяма пока не было) и уважает чужой труд. Она вновь чуть склонила голову, принимая приветствие.       — Доброго дня, сэр, — ответила она ровным, приятным голосом, и в этом обращении «сэр», произнесённом с почтительной интонацией, какой удостаивают только господ, Вильям почувствовал себя ещё более неуютно. — Меня зовут Эмилия. Сэр Люминарис распорядился, чтобы я позаботилась о вас. Не желаете ли чаю, кофе или, быть может, чего-нибудь покрепче? В доме есть отличная коллекция вин, датируемая с одна тысяча девятьсот пятьдесят второго года.       Она говорила гладко, как по писаному, и Вильям, слушая этот ровный, хорошо поставленный голос, вдруг остро осознал, насколько они разные — она, привыкшая обслуживать таких, как он (или, вернее, таких, как те, кого она принимает за него), и он сам, вчерашний нищий, понятия не имеющий, как принимать подобные знаки внимания.       — Нет-нет, спасибо, — поспешно отказался он, замахав руками с такой энергией, словно отгонял назойливое насекомое. — То есть… если можно, просто воды. Пожалуйста.       Вильям, всё ещё чувствуя себя крайне неловко, переступил с ноги на ногу и, не зная, куда девать руки, зачем-то начал застёгивать пуговицы фрака, но тотчас же, осознав неуместность этого жеста, расстегнул обратно и свои непослушные конечности оставил болтаться вдоль тела.       — Конечно, сэр, — сказала Эмилия, делая вид, что не замечает волнения у гостя, и направилась к одному из столиков, на котором, как Вильям только теперь заметил, стоял хрустальный графин с водой и несколько перевёрнутых стаканов.       Наполнив стакан, она поднесла его Вильяму на маленьком серебряном подносе, держа его кончиками пальцев, чтобы ни в коем случае не коснуться посуды голыми руками. Вильям принял стакан, снова пробормотал «спасибо» и, чувствуя на себе её внимательный, изучающий взгляд, сделал несколько торопливых глотков. Вода была прохладной, чистой, без малейшего привкуса.       — Может быть, всё же чай, сэр? — осторожно предложила Эмилия, чуть улыбаясь, принимая пустой стакан. — Или закуски? Или, если вы предпочитаете что-то более существенное, я могу распорядиться насчёт обеда.       Вильям замотал головой с такой поспешностью, что чуть не свернул себе шею.       — Нет-нет, что вы, не стоит беспокоиться. Я подожду. Не хочу создавать лишних хлопот.       Эмилия, услышав это «лишних хлопот», на миг замерла, и на лице её, несмотря на всю выучку, отразилось изумление, что Вильям даже растерялся. Потом, справившись с собой, она опустила глаза и тихо, почти шёпотом, но всё с теми же приподнятыми уголками губ, произнесла:       — Уверяю вас, для нас это не хлопоты. Это наша работа.       Она помолчала, ожидая, что гость хоть что-то скажет, хоть как-то отреагирует, но Вильям не то, что не спешил говорить — он просто застыл, явно не собираясь давать никаких распоряжений. Уши его медленно, но верно наливались краской — сначала кончики, потом вся ушная раковина, и вот уже жар предательски пополз к щекам, заливая их неровными, пятнистыми румянцем. Служанка, заметив эту немую сцену, передумала молчать и ждать, и, мягко, но настойчиво указала рукой на кресло — то самое, от которого некоторое время назад Вильям с такой поспешностью отдёрнул руку, словно обжёгшись.       — Присаживайтесь, сэр, — она кивнула головой в сторону удобной мебели.       Вильям переступил с ноги на ногу, бросил растерянный взгляд на кресло, потом на девушку, потом снова на кресло. Горло его пересохло так, что он, кажется, даже сглотнуть не мог — комок стоял в горле, мешая дышать. Он понимал, что стоять вот так, посреди гостиной, как столб, отказываясь от предложенного места, — это, пожалуй, ещё более неловко, чем сесть и. Но ноги его словно приросли к полу, а разум лихорадочно искал предлог, причину, оправдание, чтобы не делать этого, не поддаваться, не сдаваться этой проклятой роскоши, которая давила на него со всех сторон.       — Я… — начал он и запнулся, потому что не знал, что сказать дальше.       — Сэр? — она вопросительно посмотрела на него, явно не понимая, почему он застыл. — Вы выглядите так, будто очень устали, — продолжила она мягко. Девушка поспешно налила в пустой стакан ещё воды — всё это время за ней наблюдал Вильям — а после продолжила: — Его Светлость будет очень обеспокоен вашим самочувствием. Присядьте, — повторила Эмилия.       Вильям поднял на неё глаза — и впервые за всё время, кажется, по-настоящему увидел эту девушку. Молоденькая, почти ровесница ему, может, чуть старше, с открытым, приятным лицом и добрыми глазами, в которых не было ни капли той надменной снисходительности, какой он так боялся. Она смотрела на него с терпеливым пониманием, словно встречала таких, как он, не раз и не два, и знала, что лучший способ справиться с этой неловкостью — проявить чуть больше участия. Хотя на самом деле это просто был профессиональный этикет.       И Вильям сдался. Он сделал шаг к креслу, потом другой, и наконец, почти рухнул в него, чувствуя, как мягкий бархат обивки не сопротивляется его весу. Оно (кресло) оказалось глубоким и удобным.       Эмилия, убедившись, что гость наконец-то устроился в кресле с должным комфортом — откинувшись на спинку, с видом человека, который перестал бороться с неизбежным и решил принять свою участь, — удовлетворённо, едва заметно кивнула самой себе. Она почти неслышно двинулась к входу и замерла у двери, сложив руки перед собой в той особой, выверенной позе ожидания, какая свойственна только вышколенной прислуге, готовой в любую секунду исполнить любое распоряжение.       Вильям, покосившись на неё краем глаза, невольно усмехнулся про себя. В Индии, во дворце того самого Махараджи, что заказал ему построить замок, слуги были точно такими же — незаметными, тихими, умеющими растворяться в интерьере так, что через минуту присутствия начинало казаться, будто ты в комнате совершенно один. Но он тогда, насмотревшись на них, быстро смекнул: эти люди, при всей своей незримости, обладают удивительным даром — они умеют подслушивать и подкрадываться с таким искусством, что сам чёрт не заметит. Мысль эта показалась ему тогда забавной, да и сейчас, глядя на застывшую у двери Эмилию, он поймал себя на том, что думает о ней с лёгкой, почти дружеской симпатией. В конце концов, это полезный навык, если разобраться, — уметь быть непримечательным, когда нужно, и появляться именно в тот момент, когда в тебе нуждаются. Он когда-нибудь, на досуге, хотел бы научиться ходить так же неслышно, как эти слуги, что не потревожат покоя своего господина.       Вильям вновь принялся рассматривать гостиную — он всё никак не мог насмотреться, не мог насытиться этим зрелищем, от которого у него захватывало дух. Такое он не видел даже в индийском дворце, выполняя заказ. Безусловно, у принца было очень красиво — в том особом, восточном ключе, с его любовью к ярким краскам, к позолоте, к затейливой резьбе по камню и дереву, к слонам с драгоценными попонами и павлинам, распускающим хвосты в мраморных двориках. Но здесь, в этом доме, пусть Вильям увидел лишь немного, витало что-то другое. Всё вокруг было не такое пёстрое, а, скорее, сдержанное. Но при всей своей сдержанности вещи были дорогими настолько, что страшно даже подумать, сколько они стоят.       В подобных домах имперских аристократов Вильям был в первый раз. Он, конечно, видывал особняки снаружи, проезжая мимо в омнибусе или прогуливаясь по набережным, но внутрь — внутрь ему попадать не доводилось никогда. И сейчас, сидя в этом кресле, согреваясь теплом камина, он поймал себя на мысли, что надеется, очень надеется, что это не последний его визит, что судьба — или герцог Мимингер — позволит ему ещё не раз переступить порог этого дома, вдохнуть воздух, пропитанный историей и достоинством, прикоснуться к этой красоте, которая, оказывается, существует не только в книгах, но и наяву даже для таких, как он.       Он перевёл взгляд на камин, на пляшущие языки пламени, и вдруг подумал о том, как странно устроена жизнь. Ещё несколько месяцев назад он дрожал от холода, засыпая в пальто, чтобы не замёрзнуть насмерть, и считал каждую копейку, боясь потратить лишнее на булку хлеба. А теперь он сидит в особняке Платинового герцога, и за его спиной, у двери, замерла в ожидании служанка, готовая исполнить любое его желание. Мысль эта была до того невероятной, до того не укладывающейся в сознании, что Вильям на мгновение зажмурился, проверяя, не морок ли это.       Но нет — огонь потрескивал в камине, бархат кресла был мягким и осязаемым, а Эмилия, заметив его движение, чуть подалась вперёд, готовая подойти, если потребуется. Всё было реальным. Всё было на самом деле.       Вильям открыл глаза и, поймав взгляд служанки, робко, но благодарно улыбнулся. Та в ответ чуть приподняла уголки губ — едва-едва, но этого было достаточно, чтобы он понял: здесь, в этом доме, ему рады. По крайней мере, пока. И он где-то на периферии своего сознания молился, чтобы это «пока» не кончалось.              Ожидание Вильяма, вопреки его опасениям, оказалось недолгим — минут через десять, хотя ему, в его состоянии трепетного напряжения, они показались вечностью, в массивную дверь гостиной тихо, но отчётливо постучали. Парень вздрогнул всем телом, однако в то же мгновение, повинуясь логике, понял: что-то здесь не так. Не будет же тот, кто является полновластным хозяином дома, стучаться в собственную гостиную, как случайный визитёр. Стало быть, это не Его Светлость. Вильям, сидевший в кресле у камина, повернул голову в сторону Эмилии, надеясь прочесть в её лице объяснение или хотя бы намёк на то, кого им следует ожидать. Но реакции служанки он не увидел — она уже успела развернуться к двери и теперь, приоткрыв массивную створку, замерла на пороге. Зато Вильям прекрасно разглядел, как девушка, отступив на несколько шагов в сторону, чтобы освободить проход, склонилась в глубоком, исполненном безупречного изящества реверансе, и в то же мгновение в проёме показалась невысокая, светловолосая фигурка.       В гостиную, неспешно, с той особой, врождённой грацией, какой не научишься ни в какой школе, вошла девочка в длинном, до щиколоток, платье из мягкой, струящейся ткани цвета слоновой кости, с пышными рукавами-фонариками, которые, сужаясь, плотно облегали тонкие руки, скрывая запястья. Светлые глаза её с самого порога были устремлены на Вильяма с таким пристальным, немигающим вниманием, что парню на миг стало не по себе. Он, повинуясь рефлексу, резко вскочил с кресла и низко, насколько позволяла его неопытность в придворном этикете, поклонился — он тотчас же узнал вошедшую, хотя видел её лишь однажды, да и то мельком, в той суматошной, почти сюрреалистической обстановке их первой встречи. Перед ним стояла Лазари, та самая маленькая девочка, чьи вдумчивые, взрослые глаза так поразили его тогда, в палате.       На лице её, как и в первую их встречу, играла улыбка — но улыбка эта была не той беззаботной, ребяческой, какой улыбаются обычные дети в её возрасте. То была улыбка осмысленная, исполненная какого-то особого, скрытого от посторонних значения. Так обычно улыбаются люди, которые долго ждали встречи с кем-то и наконец дождались.       — Здравствуйте, Эмилия, — прозвучал хрупкий, тонкий голосок, и девочка на мгновение перевела взгляд на служанку, всё ещё застывшую в реверансе, а затем вновь устремила его на Вильяма. — И вам добрый день, мистер Вонка, — произнесла она, делая несколько мелких, но уверенных шагов в сторону молодого человека, проходя мимо Эмилии, которая так и не выпрямилась, ожидая, пока принцесса не минует её. Лазари остановилась у соседнего кресла, что стояло симметрично тому, из которого только что поднялся Вильям, и, чуть склонив голову набок, оглядела его с ног до головы. — Вы выглядите чудесно, — добавила она своим хрупким, почти невесомым голосом, в котором, однако, слышалась та непререкаемая уверенность, какая бывает только у людей, с детства привыкших к тому, что их слова что-то значат для окружающих.       Вильям позволил себе поднять глаза, хотя внутри у него всё сжималось от страха и неловкости. Она смотрела на него, по-птичьи повернув голову и чуть прищурившись, и улыбалась всё той же загадочной, исполненной внутреннего значения улыбкой.       — Благодарю вас, Ваше Королевское Высочество, — произнёс он, не смея, впрочем, полностью выпрямиться и продолжая стоять в полупоклоне. В голове у него билась одна-единственная, пугающая мысль: он ожидал, что с ним будет беседовать сам герцог, а вместо этого перед ним предстала его дочь, Четвёртый претендент на престол, и он понятия не имел, как себя вести, что говорить, как обращаться с этим необычным, не по годам развитым ребёнком.       Лазари ещё несколько секунд — всего несколько, но Вильяму они показались бесконечностью — пристально разглядывала его, а затем, видимо, удовлетворив своё любопытство и отметив про себя в своей маленькой белокурой головке всё, что ей было нужно, решительно, хотя и с некоторым усилием, взобралась в кресло, стоявшее рядом. Кресло это, объективно, было ей велико — огромное (по сравнению с ней), с высокой спинкой и глубоким сиденьем, оно явно предназначалось для взрослого человека. Но Лазари не выказала ни малейшего смущения по этому поводу: вместо того чтобы отодвинуться к спинке или как-то иначе устроиться поудобнее, она просто села, на самый край, выпрямив спину и свесив ножки, которые, разумеется, не доставали до пола. Из-под длинного подола платья виднелись миниатюрные лакированные туфельки с маленькими пряжками, — туфельки, достойные фарфоровой куклы, какой она, в сущности, и казалась: куклы, сошедшей с витрины дорогого магазина и ожившей по воле какого-то доброго волшебника.       — Присядьте, мистер Вонка, — произнесла она мягко, но в тоне её чувствовалось, что это не просьба, а скорее указание, облечённое в вежливую форму. И, не дожидаясь, пока он подчинится, она повернула голову к служанке, всё ещё стоявшей у двери: — Эмилия, будьте так добры, приготовьте мне, пожалуйста, какао. — И тотчас же, вновь обратив взгляд на Вильяма, добавила: — А вам, мистер Вонка, что подать? Не стесняйтесь, слуги моего отца способны приготовить практически всё что угодно, и дом, насколько мне известно, располагает для этого всеми необходимыми ресурсами. По крайней мере, Нолан об этом беспокоится тщательным образом.       Вильям, который уже успел опуститься обратно в кресло, но сидел в нём отнюдь не расслабленно, а напротив — напряжённый, как струна, готовый в любой момент вскочить, — услышав обращённый к нему вопрос, дёрнулся и уставился на девочку растерянным взглядом.       — А? — вырвалось у него прежде, чем он успел сообразить, что говорит, и он тотчас же мысленно обругал себя за эту неловкость.       — Что бы вы хотели выпить или съесть? — терпеливо, словно объясняя что-то несмышлёному ребёнку, повторила Лазари. — Вы можете заказать всё, что пожелаете, — уточнила она, как будто бы опасаясь, что он не понял, насколько неограниченны возможности здешней кухни.       Но дело заключалось отнюдь не в том, что Вильям обладал слишком уж изысканным или, напротив, неопределённым вкусом, — нет, проблема была куда более мучительной. Он банально, до степени умственного ступора, не имел понятия, что отвечать этой маленькой девочке, которая, при всей своей внешней хрупкости и кукольной миниатюрности, подавляла его одним своим присутствием, одним взглядом своих не по-детски вдумчивых глаз. С обычным ребёнком — с каким-нибудь мальчишкой из трущоб или с дочкой лавочника — он, может быть, ещё и совладал бы, сумел бы найти общий язык, улыбнуться, пошутить. Но с ней — с ребёнком, с младенчества впитавшим в себя всю сложность придворного этикета и всю тяжесть своего положения, — он решительно не знал, как себя вести. Она не была обычным ребёнком, и это обстоятельство парализовало его волю, лишив дара речи настолько, что он вот-вот превратился бы в заикающегося простака.       — Могу сама за вас выбрать, — поспешно, с той трогательной заботливостью, какая бывает у детей, когда они видят чужую растерянность и спешат на помощь, произнесла девочка, заметив его замешательство. Можно сказать без преувеличения — она вызволила его из неловкой ситуации, которую он сам же и создал своим молчанием.       — Да, пожалуйста, — закивал Вильям с такой поспешной благодарностью, словно ему предложили не выбор напитка, а спасение жизни. — Я совершенно уверен, что Ваше Королевское Высочество осведомлено об изобилии блюд в вашем доме куда лучше, чем мог бы быть осведомлён я.       Девочка, услышав эти слова, довольно улыбнулась, глядя на молодого человека своими светлыми, чуть прищуренными глазами. Вильям же, напротив, упорно, с каким-то даже отчаянием отводил взгляд, не решаясь смотреть на неё прямо, словно боялся обжечься об эту улыбку, об этот изучающий взгляд. Лазари, впрочем, поняв, видимо, его состояние и не желая усугублять его неловкость, перевела взгляд на служанку, всё ещё стоявшую у двери в ожидании распоряжений.       — Эмилия, — обратилась она к девушке, и голос её всё ещё был мягок и неизменчив, будто она не приказывала вовсе, — принесите гостю какао, пожалуйста, и сладости — те, что подают к послеобеденному чаю.       — Слушаюсь, мэм, — отозвалась Эмилия с лёгким поклоном и тотчас же, бесшумно ступая, удалилась за дверь, оставив Вильяма наедине с маленькой принцессой.       Лазари снова перевела свой изучающий взгляд на парня, но теперь в этом взгляде, помимо прежнего внимательного любопытства, проступило нечто новое — та особая, игривая, почти озорная искорка, какая бывает у детей, когда они затевают какую-то забавную, только им одним понятную игру. Она оперлась локтем на один из массивных подлокотников кресла, приняв позу, которая при её миниатюрных размерах и несоразмерно огромном кресле выглядела до крайности комично.       — Как добрались? — спросила она с непринуждённой светскостью. — Нолан не напугал своим видом? Он умеет производить впечатление, я знаю.       — Нет, — Вильям покрутил головой, продолжая упорно разглядывать носки её миниатюрных туфелек, свешивавшихся с кресла, — всё хорошо, Ваше Королевское Высочество. — Он всё никак не решался поднять глаза и встретиться с ней взглядом, и это упорное разглядывание её ног, должно быть, выглядело со стороны ещё более нелепо, чем его предыдущее замешательство.       Лазари, заметив, что гость её упорно избегает не только взгляда, но и, кажется, самого разговора с ней, ощутила непривычное, почти незнакомое ей до этого чувство — лёгкое, но отчётливое разочарование. Внутренние уголки её светлых бровей дрогнули и чуть приподнялись, образовав на гладком, фарфоровом лобике едва заметную складочку; улыбка, ещё мгновение назад игравшая на её губах, угасла, и лицо приняло выражение задумчивое, почти печальное. Она смотрела на Вильяма, на этого странного, высокого, нескладного молодого человека, который так упорно разглядывал её туфельки, ноги, пол — что угодно, только не её глаза, и в голове её, привыкшей к быстрому, почти мгновенному анализу любой ситуации, лихорадочно, одна за другой, проносились мысли: что она сделала не так? Где ошиблась? Быть может, она слишком фамильярно себя повела, слишком по-детски, забыв о своём статусе? Или, напротив, слишком официально, чем отпугнула его? Откуда же было знать, что корень проблемы, та глубокая, непреодолимая трещина, что разверзлась между ними, кроется вовсе не в её поведении, а в том, что она — принцесса, а он — самый обычный простолюдин, и никакие усилия, никакая детская непосредственность не в силах эту трещину загладить.       — Прелестно, — ответила она на его односложное «всё хорошо», стараясь, чтобы голос её звучал ровно и приветливо, словно она не заметила его неловкости. И, не обращая внимания на то, что ответ её повис в воздухе, не получив ни развития, ни продолжения, добавила: — Надеюсь, это приглашение не заставило вас отложить какие-то важные дела. Понимаете, Его Светлость был очень занят последние дни, и время для встречи появилось только сейчас, — она задумалась на мгновение, и личико её в этот короткий промежуток утратило ту собранность с почти взрослой сосредоточенностью, с какой она говорила минуту назад, став просто детским, наивным, чуть растерянным личиком. — По крайней мере, именно так сам Его Светлость говорит, — добавила она через пару секунд молчания, и улыбка, чуть слабее прежней, но всё же улыбка, снова тронула её губы.       Вильям утвердительно кивнул, не проронив ни слова, и снова отвёл глаза, уставившись теперь на камин, на пляшущие в нём языки пламени, с таким сосредоточенным, почти гипнотическим вниманием, словно собирался, буравив его взглядом, вскочить и прыгнуть прямо в огонь. О чём, спрашивается, можно говорить с принцессой? О чём он, безродный кондитер, может беседовать с этим ребёнком, который с норковых пелёнок знает то, чего он, Вильям, никогда не узнает? Сердце его билось быстро, неровно, с перебоями, и он отчётливо ощущал, как кровь приливает к лицу, как поднимается давление, готовое, кажется, вот-вот прорвать сосуды.       Девочка, воспринимавшая эту затянувшуюся паузу скорее как неловкую, нежели как комичную, сидела в огромном кресле смирно, стараясь не делать лишних движений, чтобы не спугнуть гостя, не усугубить его состояние. Она убрала руки с подлокотников и упёрлась ладонями в сиденье по обе стороны от своих маленьких бёдер, чуть наклонившись вперёд. В этой позе было что-то до боли знакомое, что-то, отчего щемило сердце: она была похожа на того самого ребёнка, которому строгие родители наказали сидеть смирно и ждать неизвестно чего, неизвестно кого, и вот он, послушный ребёнок, обречённо сидит, не смея шелохнуться, пока старшие не вернутся и не снимут с него это бремя ожидания. Лазари даже позволила себе — впервые за всё время их знакомства — расслабиться настолько, что начала тихонько болтать ногами в разные стороны, отчего её миниатюрные туфельки то появлялись из-под подола, то вновь скрывались в складках платья. Личико её, однако, своего задумчивого, даже чуть скучающего выражения не теряло; напротив, оно становилось отсутствующим, более погружённым в какие-то свои, детские, но оттого не менее сложные мысли. Ребёнок лихорадочно, с напряжённой работой мозга, какая бывает у маленьких гениев, оказавшихся в тупиковой ситуации, думал, думал, думал — как же, каким образом, с помощью какой хитрости или уловки разговорить застенчивого гостя.       — Знаете, — через несколько минут, показавшихся ей вечностью, подняла она голову и взглянула на Вильяма с улыбкой, которая в этот миг была улыбкой почти обычного, нормального, не обременённого титулами и престолонаследием ребёнка, — а я попросила отпустить меня с урока по фортепиано раньше, чем следовало. Сказала, что у меня важная встреча. — И в голосе её прозвучало вдруг что-то такое доверительное, что стена, возведённая между ними статусами и происхождением, на миг показалась чуть менее непреодолимой. — Вы, наверное, скажете, что в этом нет ничего такого, — продолжала она, чуть подавшись в его сторону и понизив голос до какого-то заговорческого шёпота, заставляя Вильяма невольно напрячь слух, чтобы разобрать слова. — Может, для кого-то это и вправду пустяк, но Его Светлость… — она сделала драматическую паузу, — Его Светлость не разрешает мне не учиться хотя бы один-единственный день! — последние слова она произнесла громким, почти театральным шёпотом, при этом подняв свои светлые бровки так высоко, как будто бы поверяла парню самую непростительную тайну, какую только можно доверить другому ребёнку — такому же, как она сама. — Его Светлости очень нравится, когда я учусь, когда я прилежна и старательна, — закивала она головой, и в этом кивке, в этой торопливой готовности подтвердить отцовскую правоту было столько детской преданности, что у Вильяма на миг сжалось сердце. — Мне и самой нравится учиться, правда-правда, — добавила она, словно боясь, что её неправильно поймут. — Я же принц, а принцы должны знать почти всё и чуточку больше. Я — лицо Империи, я — пример для подражания, — говорила она, и Вильям с внезапной понял, что эти слова — не её, не детские. Это были слова тех, кто её воспитывал, с пелёнок вдалбливая в неё эту истину, формируя из неё идеальную принцессу. Не будет же ребёнок десяти лет от роду действительно иметь такое мнение — такое взрослое и непосильное для хрупких детских плеч. — И знаете, — продолжала она, и голос её дрогнул, — мне иногда бывает так стыдно, так стыдно, что я устаю и прошу Нолана отпускать меня пораньше… — её светлые, почти невидимые ресницы опустились, упали на розовеющие щёки, и она принялась теребить пальчиками складки платья.       Вильям, присмотревшись, с удивлением увидел, что лицо девочки покрывается румянцем — да не просто лёгким, едва заметным румянцем, а густой, горячей краской, залившей щёки, лоб, даже шею, так что она стала похожа на куклу, которую кто-то неосторожно выкрасил в розовый цвет. Казалось, ещё мгновение — и она расплачется, разрыдается от этого стыда.       — Его Светлость расстроится, если узнает, — прошептала она, поднимая на него робкие, виноватые глаза, в которых стояли слёзы, — но он не знает. Нолан ему не говорит. — И в этом детском умоляющем взгляде было столько надежды на понимание и веры в то, что он, Вильям, взрослый, не осудит, что у парня перехватило дыхание. — Но ведь прогуливать уроки — это плохо, правда? Это очень плохо, да? — спросила она, и вопрос этот, обращённый к нему, был вопросом ребёнка, ищущего подтверждения своей вины, жаждущего, чтобы кто-то сказал: да, ты виновата, ты поступила дурно, кайся.       — Совсем нет, — вырвалось у Вильяма прежде, чем он успел подумать, и впервые за всё время их разговора улыбнулся ей открыто, удивив этим сам себя. Сердце его всё ещё билось быстро, но в сознании, пробиваясь сквозь страх и трепет, вдруг вспыхнула простая мысль: каким бы статусом ни обладала эта девочка, какой бы титул ни носила, — она всё ещё ребёнок. Просто ребёнок, который прогуливает уроки и боится, что папа узнает. Ребёнок, который ищет понимания и прощения. И перед этим ребёнком — не перед принцессой, а перед маленькой, перепуганной, залитой краской стыда девочкой — его собственный страх отступил, скованность исчезла, уступив место чему-то тёплому и человеческому. — Совсем нет, — повторил он ещё раз, на этот раз мягче, почти успокаивающе, и взгляд его скользнул по лицу девочки, по розовым щекам, дрожащим губам, глазам, в которых уже стояли слёзы, готовые вот-вот пролиться. Он боялся, что она разревётся, что этот хрупкий, фарфоровый ребёнок разрыдается, и тогда он, взрослый парень, окажется совершенно беспомощен перед детскими слезами, причиной которого, как ни странно, стал он сам со своим упорным молчанием и отведёнными глазами. — Я тоже не хотел идти в школу, когда был меньше, — начал он, чуть подавшись вперёд, к самому краю кресла, и в голосе его, против ожидания, прорезались тёплые, почти отеческие нотки. — Я в вашем возрасте ходил на самые разные кружки и занятия, — продолжал он, и улыбка, неуверенная, но всё же улыбка, тронула его губы. — У меня была школа с физико-математическим уклоном. Лицей, как это называется. А в дополнение ко всему, дома, по вечерам, я учил биологию и химию — на углублённом уровне. Родители хотели, чтобы я был разносторонней личностью.       Он и сам не ожидал, не мог предположить, что когда-нибудь будет рассказывать о своём детстве, о тех годах, которые вспоминал с болью, — и рассказывать с улыбкой, с лёгкостью, почти радостью. Ему было больно вспоминать время бесконечной учёбы, одиночества, отсутствия нормального детства, но сейчас, глядя на эту маленькую принцессу, на её испуганное, залитое краской стыда личико, он был готов не то что приукрасить своё прошлое — он был готов выдумать его заново, лишь бы успокоить её, согнать с её лица это выражение вины и страха. — Поэтому я уставал. Очень уставал, — добавил он. — А вы — принцесса. И Его Светлость совершенно прав, требуя от вас усердия. Но я не думаю, не смею даже предполагать, — поправился он, — что вас станут ругать за такую маленькую вольность.       — Вы правда так думаете? — шмыгнув носом и часто-часто моргая, чтобы согнать непрошеные слёзы, спросила она. Голос её дрожал, в нём ещё звучали слёзные нотки, но вместе с ними пробивалась робкая, неуверенная надежда. — Я не плохая? Я не заслуживаю наказания?       — Ну конечно нет, Ваше Королевское Высочество, — сказал Вильям с такой убеждённостью, какой сам от себя не ожидал. Он приложил правую руку к груди, туда, где под фраком бешено колотилось сердце, — жест этот вышел у него совершенно непроизвольно, инстинктивно, словно он давал клятву на самом святом, что у него было. — Да и потом, — продолжал он, и улыбка на его лице стала шире, — то, что вы так беспокоитесь о чувствах Его Светлости, — это уже говорит о многом. Это говорит о том, что вы — хорошая дочь. Очень хорошая.       Девочка быстро, почти испуганно, провела ладошкой по глазам, стирая слёзы, которые вот-вот готовы были выкатиться и покатиться по щекам, и растянула губы в благодарной, чуть дрожащей, но искренней улыбке. В улыбке этой, осветившей её личико, было столько детской, трогательной признательности, что у Вильяма снова защемило сердце.       — А вы… — она вдруг оборвала себя на полуслове, быстро, почти испуганно обернулась к двери, к этой массивной, украшенной резными ангелами створке, словно опасаясь, что их разговор могут подслушать, что за ними кто-то следит, — а вы ведь ничего не скажете Его Светлости, когда он придёт? — спросила она шёпотом, таким тихим, что Вильям едва расслышал. — Ничего не расскажете? Про то, что я… ну, про урок?       Вильям, повинуясь какому-то внутреннему порыву, подался вперёд, опёрся локтем о подлокотник и наклонился в сторону Лазари, приблизив своё лицо к её лицу настолько, насколько позволяло расстояние между креслами. Она смотрела на него, широко распахнув свои светлые, чуть влажные ещё глаза, приоткрыв розовые, детские губки, и на щеках её снова проступил тот трогательный, едва уловимый румянец, который делал её похожей на ожившую куклу. Когда лицо парня оказалось совсем близко, она даже ахнула — тихо, испуганно, но не отшатнулась, не отодвинулась, а замерла, глядя на него с каким-то новым, незнакомым выражением.       — Раз уж вы открыли мне такую тайну, — начал Вильям шёпотом, так же тихо, как говорила она, и голос его звучал заговорщически, — раз уж вы мне доверились, Ваше Королевское Высочество, то знайте: я ни в коем случае, ни за что на свете не выдам вас. Это останется между нами. Обещаю.       С этими словами Вильям, повинуясь детскому порыву, протянул ей мизинец своей правой руки — тонкий, длинный палец. Лазари, застигнутая врасплох этим неожиданным жестом, чуть отстранилась и с неподдельным удивлением уставилась сначала на протянутую руку парня, потом на его лицо, потом снова на руку, и снова на лицо.       — Что? — неуверенно, почти испуганно спросила она, хлопая своими светлыми, чуть влажными ещё после недавних слёз ресницами.       — Я даю вам клятву о неразглашении, — пояснил Вильям, и в голосе его, при всей серьёзности момента, проскользнули тёплые, почти игривые нотки. — Самую настоящую, нерушимую клятву. Вы что же, никогда не делали так с друзьями? Когда обещали друг другу никому не рассказывать то, что узнали, — вот так, на мизинцах?       Девочка подняла на него робкие, чуть растерянные глаза и медленно, словно признаваясь в чём-то постыдном, покачала головой из стороны в сторону.       — Нет, мистер Вонка, — ответила она тихо, почти шёпотом, и голос её дрогнул. — У меня… у меня нет друзей, которые бы доверяли мне, — призналась она, и при этих словах щёки её снова залились трогательным детским румянцем, а глаза, опустившись, уставились куда-то в складки собственного платья, которые она снова принялась теребить пальчиками. — А… а мне что-то нужно делать? — спросила она, поднимая на него взгляд, в котором читалась готовность участвовать в незнакомом ритуале и явное, почти жадное желание научиться чему-то новому, чему-то такому, что есть у других детей, но чего нет у неё, принцессы.       — Вы должны протянуть свой мизинец в ответ, — пояснил Вильям, кивком указывая на её маленькую ручку, всё ещё сжимавшую подол платья. — Мы пожмём их друг другу, вот так, — он чуть пошевелил своим мизинцем, показывая, — и я скажу слова клятвы. И тогда тайна ваша будет в сохранности навеки.       — И эта гарантия… она точно работает? — неуверенно, с оттенком сомнения, но и с явной надеждой в голосе спросила Лазари, протягивая наконец свою маленькую ручку.       — Это вы узнаете со временем, — пояснил он, улыбаясь той особой улыбкой, какой улыбаются дети, посвящённые в общую тайну. — Если мы не перестанем общаться, это будет значить, что я не рассказал никому вашей тайны, — уже откровенно, натурально выдумывал Вильям на ходу, увлекая ребёнка в эту забавную, импровизированную игру, которая, как ни странно, доставляла ему самому ни с чем не сравнимое удовольствие.       Лазари, заворожённая его словами, протянула свой мизинчик до конца, и Вильям осторожно скрепил его своим.       — А если… если расскажете? — спросила Лазари совсем тихо, почти беззвучно шевеля губами, и в глазах её, широко распахнутых, застыл страх.       — Наверное, случится что-то плохое, — пожал плечами Вильям с напускной серьёзностью. — Я никогда никому не рассказывал чужих секретов, поэтому точно не знаю, что именно. Но что-то обязательно случится. Так уж устроена эта клятва.       — Что-то плохое? — переспросила девочка, и глаза её, и без того большие, стали просто огромными, круглыми, как у испуганного лесного зверька. — Но я… я не хочу, чтобы с вами случалось что-то плохое! — воскликнула она с искренней детской горячностью. И в тот же миг она сжала его мизинец своими маленькими пальчиками — изо всех сил, насколько хватило её силы, словно пытаясь удержать его.       — А это будет уже не ваша забота, — мягко, но с той же улыбкой сказал молодой человек. — Это моя клятва, и мне её блюсти. А я обещаю вам, Ваше Королевское Высочество, торжественно обещаю, что никому-никогда не расскажу о том, что вы устаёте и иногда отпрашиваетесь с уроков. Ни единой душе. Даже Его Светлости.       С этими словами он осторожно разъединил их мизинцы и, откинувшись на спинку кресла, позволил себе наконец расслабиться всем телом. И только сейчас он осознал, понял с удивляющей ясностью: он и сам не знает, почему так переживал и так боялся этой встречи. Перед ним была не грозная принцесса, не надменный отпрыск древнего рода, а просто маленькая, одинокая, по-своему несчастная девочка, у которой нет друзей, которая впервые в жизни скрепляет мизинцы с кем-то в забавном детском ритуале. И от этого открытия на душе у него стало легко и тепло.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать