Мания

Tokyo Revengers
Гет
В процессе
NC-21
Мания
автор
Описание
Один взгляд - и правила игры меняются. Один шаг в сторону - и ты уже в центре шторма. Она не выбирала эту роль, но теперь от неё зависят судьбы тех, кто носит ножи под куртками и верит только кулакам. Красота, которая притягивает, как магнит, - и притягивает не тех, кого хотелось бы видеть рядом.
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Замыкание нулевой линии

***

Неделя моды в Токио. Roppongi Hills Mori Tower 52-й этаж, Tokyo City View 15 октября 2016 года, 19:42       За окнами небоскрёба раскинулась бездна вечернего Токио - миллионы огней, пульсирующих в такт сердцебиению мегаполиса, сливались в золотые реки, омывающие стеклянные берега небоскрёбов. Но пятьсот приглашённых гостей, заполнивших главный выставочный зал на пятьдесят втором этаже, не смотрели на панораму. Их взгляды, зачарованные и жадные, были прикованы к ослепительно белому лакированному подиуму, что протянулся на тридцать метров сквозь центр зала, словно ледяная река, рассекающая море чёрного бархата.       Это был не просто показ. Это был ритуал. Главное событие третьего дня Tokyo Fashion Week - презентация осенне-зимней коллекции «Karasu» легендарного Дома Yohji Yamamoto. Йоджи Ямамото, семидесятитрёхлетний мастер, сидел в первом ряду - ссутулившаяся фигура в неизменном чёрном пальто, скрывающем его вечную сине-серую фланелевую рубашку, с копной седых волос, собранных в низкий хвост. Его пальцы с набухшими суставами, привыкшие за десятилетия орудовать портновскими ножницами и мелками, лежали на набалдашнике простой деревянной трости. Он молча наблюдал за происходящим с непроницаемым выражением лица, и лишь лёгкое движение желваков на скулах выдавало глубоко запрятанное волнение.       Подиум обрамляли два ряда чёрных лакированных скамей. Анна Винтур сидела, скрестив руки на груди, словно высеченная из мрамора статуя самой себя; её знаменитое каре ни разу не шелохнулось за весь вечер, но правая рука, унизанная браслетами, периодически сжималась в кулак - единственный признак того, что она довольна. Рядом с ней Карин Ройтфельд нервно постукивала отточенным ногтем цвета запёкшейся крови по объективу своего айфона, ритмично, словно метроном, отсчитывающий секунды до главного выхода. Кэти Гранд из LOVE Magazine, едва заметно наклонившись к своему ассистенту, что-то шептала ему на ухо, прикрывая рот ладонью, чтобы никто из соседей не прочитал по губам. Фотографы, вооружённые телеобъективами, выстроились вдоль всего подиума, напоминая стрелков, изготовившихся к единственному, решающему залпу. Атмосфера была наэлектризована до предела; воздух, пропитанный ароматами нишевых духов, нагретого металла софитов и скрытого соперничества, буквально вибрировал от с трудом сдерживаемого, почти животного предвкушения.       Звуки города стихли, словно сам Токио затаил дыхание. Свет в зале медленно, мучительно погас, погружая гостей в полную, первозданную темноту — такую густую, что, казалось, её можно потрогать. В динамиках, расположенных по периметру зала, раздался низкий, вибрирующий гул - словно далёкий раскат грома, зародившийся в утробе горы Фудзи, или звук огромного бронзового колокола, вибрирующего где-то в недрах земли. Гул нарастал, проникая сквозь рёбра и заставляя вибрировать диафрагму. К нему присоединились резкие, режущие слух диссонирующие аккорды сямисэна в современной электронной обработке - тот самый саундтрек, что Рюичи Сакамото создал специально для этой коллекции, сидя в своей нью-йоркской студии в три часа ночи.       Внезапно, разрывая тьму, словно взмах катаны, на подиум упал первый луч света - узкий, резкий, беспощадно белый, - и в этом луче, сотканном, казалось, из самого лунного сияния, возникла Она.       Сначала зрители увидели лишь силуэт - идеально очерченный, парящий в пространстве, словно призрак, материализовавшийся из самой тьмы. Потом, когда она сделала первый, гипнотический шаг, луч расширился, и зал охнул - единым, синхронным выдохом пятисот человек, забывших о физиологической необходимости дышать.       По подиуму шла девушка, чьё лицо и тело, казалось, были созданы не природой, а каким-то высшим, божественным скульптором.       Её волосы - те самые тяжёлые густые пряди, что в юности спадали по плечам чёрными скорбными волнами - теперь были окрашены в цвет, который существовал где-то на границе реальности и сна. Это был не красный, не фиолетовый и не каштановый. Это был бордовый, доведённый до алхимического совершенства - цвет выдержанного, почти чёрного бургундского вина, которое, если плеснуть его в хрустальный бокал и поднести к огню, вдруг вспыхивает изнутри алым пламенем. У корней, у самых проборов, тончайшей кистью колориста был нанесён слой угольно-чёрного пигмента, создававший иллюзию, что тьма прорастает из самой её души, постепенно перетекая в насыщенный гранат, а затем — на самых кончиках длинных, доходящих до талии прядей - в тлеющий, кроваво-вишнёвый оттенок. Когда она двигалась, этот цвет не просто переливался. Он жил собственной жизнью: он то сгущался в тень запёкшейся крови, то вспыхивал на свету софитов алым, предупреждающим сигналом, словно лепестки мака, попавшие под лучи закатного солнца. Уложенные в сложную архитектурную конструкцию, волосы были зачёсаны назад, открывая её лицо во всей его абсолютной симметрии, и зафиксированы невидимыми шпильками, создавая иллюзию парения, словно сама гравитация отступала перед ней. От макушки отделялся сложный жгут, закреплённый на затылке крошечной заколкой в виде серебряного ворона с распростёртыми крыльями. От висков спускались отдельные пряди, выбеленные до состояния вишнёвой карамели, обрамляя лицо и ниспадая на плечи, словно струйки тёмного пламени.       Её лицо было холстом, над которым лично Пат Макграт колдовала четыре часа, вооружившись аэрографом и тончайшими кистями. Белоснежная, от природы бледная кожа была доведена до состояния японского фарфора высочайшего обжига - никакой розовизны, только холодная, прозрачная белизна первого снега. Тонкие брови, изогнутые дугой, были высветлены до почти полного исчезновения, что создавало ощущение инопланетной, внечеловеческой красоты, стирая с лица лишние эмоции. Глаза - её миндалевидные, глубокие фиалковые глаза с мельчайшими вкраплениями золота на радужке, пропастью, способной преследовать человека до конца его дней, - были обведены по контуру угольно-чёрной жидкой подводкой, продлённой к вискам в графичные, острые как клинки стрелы. На веках мерцал слой голографического пигмента: при неподвижном взгляде он отливал холодным лунным серебром, но стоило ей моргнуть или повернуть голову, как он вспыхивал глубоким ультрафиолетом - тем самым оттенком, что существует лишь в глубине космоса. Ресницы, длинные и пышные от природы, были разделены на микроскопические треугольники, создавая пугающе-невинный, распахнутый взгляд, который жёстко диссонировал с хищной графикой макияжа. Её губы, от природы алые и пухлые, были покрыты нюдовым тинтом с эффектом градиента: цвет густел от прозрачно-розоватого по контуру до насыщенного винного, почти чёрного, в самой глубине рта, создавая иллюзию, что она только что пила красное вино или, возможно, ещё тёплую кровь.       Нос, аккуратный и слегка заострённый, с тонкой, прямой спинкой, при дыхании едва заметно раздувал крылья, отбрасывая микроскопическую тень на верхнюю губу. Выраженные ключицы, резко очерченные, словно горные хребты на топографической карте, выступали над воротником платья. Худенькая шея, длинная и грациозная, была обнажена - никаких украшений, только гладкая кожа, по которой пробегала едва заметная голубая ниточка вены.       Она представляла ключевой образ коллекции «Карасу» — «Ворону-невесту». Платье из тридцати двух метров радикально чёрного шёлка Mikado с острыми, гипертрофированными плечами, вздымающимися вверх под углом сорок пять градусов, словно сложенные крылья гигантской птицы. Линия талии была занижена и затянута в корсет из лаковой кожи, армированной сталью. От корсета вниз ниспадал каскад асимметричных юбок с рваными краями, расходящихся при каждом шаге, словно лепестки чёрной лилии, обнажая подкладку цвета запёкшейся крови — того самого оттенка, что эхом повторяли кончики её бордовых волос. Длинные рукава, разрезанные от плеча до запястья, обнажали её тонкие, молочно-белые руки, на пальцах которых сидели массивные серебряные кольца в форме миниатюрных когтей от Хиротаки Сато. На ногах были гротескные гэта на платформе, увеличивающие её рост на пятнадцать сантиметров и делающие походку той самой — медленной, гипнотической, вызывающей.       Она шла, и каждый жест был выверен до микрона. Восемь лет модельной школы, вбитые в мышцы и связки, работали сейчас на автомате. Она не просто переставляла ноги - она скользила, вытягивая носок гэта перед собой, ставя его точно по центральной линии, проведённой невидимой нитью от неё до фотографа в конце зала. Её бёдра двигались с амплитудой, отработанной годами: шаг - пауза, носок разворачивается точно на тридцать градусов, стопа мягко приземляется, перенося вес тела с неуловимой плавностью маятника. Пальцы её рук, свободно свисающих вдоль тела, не были сжаты в кулаки и не болтались безвольно - они были чуть согнуты, большие пальцы прижаты к указательным, создавая элегантный, расслабленный изгиб запястья.       Внешне она была воплощением абсолютного, божественного контроля. Внутри - коллапсирующей звездой, чьё ядро сжималось всё сильнее с каждым шагом. Она ненавидела каждую секунду этого дефиле. Ненавидела свою внешность. Ненавидела голодную тишину, которую создавала, появляясь на публике. Ненавидела быть той, кого в индустрии за глаза называли «Богиня Токио».

Теперь её звали Сай Асакура.

      «Сай» — талант, цвет, разрыв, различие. Иероглиф, который она выбрала сама, стоя в прокуренном офисе агента и сжимая в руке печать с новой фамилией. «Асакура» — утренняя тьма. Идеальное имя для девушки, которая хотела раствориться. Но её красота не позволила ей исчезнуть. Её нашёл скаут Йоджи Ямамото в захудалом книжном магазине в Киото, куда она устроилась продавщицей, расставляя на полках томики классической японской литературы. Он увидел, как она, стоя на цыпочках на стремянке, тянется к верхней полке, и как простой солнечный свет, упав на её щёку, превращает её лицо в полотно живописца. Он вошёл в магазин, взял её за запястье - прямо поверх белого перчаточного манжета - и сказал только одно: «Ты не можешь прятать это от мира. Это больше, чем ты». И она, неспособная спорить, привыкшая подчиняться, кивнула и подписала контракт, даже не прочитав сумму.       Теперь, в двадцать восемь лет, она была на пике. Но за кулисами всё так же сидела в углу, молчаливая и замкнутая, избегая чужих взглядов, и тёрла щёки тыльной стороной ладони - нервный, машинальный жест, оставшийся со школы, - когда думала, что никто не видит.       Она прошла первую треть подиума. Её правая рука слегка отвелась в сторону, пальцы на мгновение коснулись прохладной поверхности юбки, ощущая, как тяжёлый шёлк струится между указательным и средним. Именно в этот момент свет сменился на кроваво-алый, окрашивая её бордовые волосы в оттенок расплавленного рубина. Фотографы защёлкали затворами, словно стая голодных насекомых. Её фиалковые глаза смотрели прямо перед собой, но она никого не видела - она смотрела в спасительную черноту.       Она дошла до конца подиума. Остановилась точно в отмеченной точке, помеченной крохотным кусочком белого матового скотча. Сделала паузу - три секунды, не больше, не меньше, отсчитывая про себя старым школьным методом: «Хи-то-цу, фу-та-цу, ми-цу». Она медленно, одним текучим движением, подняла подбородок, подставляя лицо вспышкам. Её губы остались сомкнутыми, но уголки рта едва заметно, на долю миллиметра, дрогнули - то ли в намёке на улыбку, то ли в горькой усмешке. Затем она развернулась - резко, почти военно, приставив носок правой ноги к пятке левой с чёткостью балерины, как того требовал хореограф - и пошла обратно. Юбки взметнулись, обнажив кроваво-красный подклад, идеально совпавший с цветом её волос.       Она вернулась в исходную точку, сделала ещё одну паузу, повернув голову через левое плечо и бросив последний, отсутствующий взгляд в зал, и затем, так же бесшумно, как появилась, растворилась в черноте за кулисами. Едва тяжёлая чёрная портьера отделила её от зала, как на неё нахлынула реальность - шум, крики, беготня. За кулисами царил организованный хаос. Модели, полуголые и запыхавшиеся, лихорадочно стягивали с себя дизайнерскую одежду, наступая на подолы и извиваясь в руках стилистов, чтобы выбраться из многослойных конструкций. Стилисты с булавками во рту, перекрикивая друг друга, за считанные секунды подшивали и ушивали подолы, встряхивали отпаренными пальто и переносили манекенные плечики с места на место. Визажисты, вооружившись кистями и спонжами, на бегу подправляли смазанный макияж.       — Сай! Сай, господи, ты была великолепна! - две девушки-коллеги, Хана и Юки, налетели на неё, едва она пересекла границу, обозначенную штативом с софитом. Хана, миниатюрная брюнетка с короткой стрижкой пикси, буквально схватила её за руки. Её пальцы были холодными и дрожащими от адреналина. — Ты видела лицо Анны Винтур?! Она улыбнулась! Анна Винтур улыбнулась тебе! Я думала, у меня сердце остановится, когда ты завернула за угол!       Юки, высокая модель с андрогинной внешностью, которая открывала показ, порывисто закивала, поправляя на ходу сползающий шёлковый топ. — И Ямамото-сан кивнул! Клянусь, я видела, он кивнул, когда ты проходила! Его голова чуть-чуть качнулась вперёд, я заметила! Он никогда не кивает! Он даже для Суви Копонен ни разу не кивал, я специально спрашивала у старших!       Сай - теперь она была только Сай - слабо улыбнулась. Это было медленное, экономное движение лицевых мышц: уголки губ растянулись, обнажив ровный ряд белых зубов лишь на секунду. Улыбка вышла вежливой, блёклой, совершенно не затрагивающей фиалковых глаз.       — Спасибо, девочки, - тихо произнесла она, чуть наклонив голову. Её голос звучал устало, но мягко, словно шёпот осеннего дождя.— Вы тоже отлично справились.       — «Отлично справились», ха! - Хана покачала головой, тряхнув своей короткой чёлкой. — Мы просто ходили туда-сюда, как заводные куклы. А ты... ты была как богиня. Как сама Цукиёми-но-Микото, спустившаяся на землю. - она мягко, по-дружески подтолкнула Сай в плечо. — Иди, иди в гримёрку, отдохни. Ты заслужила. Сними уже эти проклятые гэта, пока не сломала лодыжки.       Сай поклонилась - привычка, въевшаяся с детства, вколоченная бесконечными замечаниями мачехи. Она опустила подбородок ровно на пятнадцать градусов, держа спину идеально прямой, а затем выпрямилась и направилась в свою личную гримёрную. Каждый шаг в гротескных гэта отдавался тупой болью в сводах стоп, но она не хромала. Дверь с табличкой «S. Asakura» была приоткрыта. Внутри было тихо, свет приглушён до интимного янтарного полумрака. Она толкнула дверь кончиками пальцев. И замерла на пороге. Её рука, всё ещё сжимавшая дверную ручку, побелела от напряжения. Гримёрка была погребена под цветами. Огромные, пышные букеты стояли на туалетном столике, заслоняя зеркало, теснились на полу, словно мрачные стражи, оккупировали бархатное кресло, придавив брошенный кем-то шёлковый халат, и даже выстроились на подоконнике, заслоняя собой панораму ночного Токио. Алые розы «Black Magic» - их бархатистые, настолько тёмные, что казались чёрными, лепестки были чуть тронуты по краям бордовой дымкой, в точности повторяющей цвет её волос. Ветки чёрных калл, чьи глянцевые лепестки хищно изгибались, напоминая когти. Орхидеи «Vanda» редчайшего, глубокого ультрафиолетового оттенка - точь-в-точь как цвет её глаз, если смотреть на них сквозь слёзы. И поверх всего, словно королевский венец, - лилии, белые лилии, чей запах был приторно-сладким, почти тошнотворным, наполняющим комнату удушающей волной. Она знала, что это не от Ямамото-сана. Не от агентства. Не от кого-либо из её немногочисленных поклонников в индустрии. Её сердце пропустило удар, а затем забилось в горле, гулко, тяжело, отдаваясь в висках. Руки задрожали. Мелкая, предательская дрожь началась с кончиков пальцев, унизанных кольцами-когтями, и поднялась до локтей. Она вошла внутрь, осторожно, словно ступая по минному полю - спина прямая, ноздри раздуваются, нижняя губа зажата между зубами до тупой боли. Носки гэта глухо стукнули о деревянный пол. Она подошла к туалетному столику, и её бёдра задели край, заваленный лепестками. Там, прислонённая к хрустальной вазе с тёмными розами, стояла маленькая белая карточка. Она не хотела её брать. Каждая клеточка её тела кричала: «Не трогай! Беги!» Прямо сейчас, развернуться, выйти за дверь, смешаться с толпой моделей, поехать в отель, запереться изнутри и выключить свет. Но её пальцы, длинные, тонкие, с безупречным маникюром, уже тянулись к ней, движимые тем же мазохистским, самоубийственным стремлением к саморазрушению, которое когда-то заставляло её считать каждый съеденный грамм риса и до крови кусать губы перед зеркалом. Она взяла карточку. Провела большим пальцем по шершавой текстуре дорогой бумаги ручной выделки. Развернула. Почерк. Она узнала бы этот почерк из тысячи, из миллиона. Её зрачки расширились, поглощая радужку, а дыхание оборвалось на полувдохе. Ровные, каллиграфически выверенные иероглифы, написанные чёрной тушью, с идеальными нажимами и изящными окончаниями штрихов. Иероглифы, которые складывались в одно-единственное имя — то, что она пыталась забыть все эти годы, выжигая калёным железом из памяти, закрашивая слоями чужих слов и чужого псевдонима. Имя, которое она похоронила под слоем бордовых прядей и чужого образа, но которое продолжало жить где-то в глубине её груди, как кол забитый в сердце.

На карточке было написано:

«Цуки».

Сай задержала дыхание, не от восхищения, а от удушья, и медленно, очень медленно выдохнула через рот. Тёплый воздух коснулся её нижней губы и растаял. Она не притронулась ни к одному букету. Даже не посмотрела на них толком. Просто обвела взглядом, отсутствующим, расфокусированным, и отвернулась. Туда, где на вешалке, заботливо отпаренное и приготовленное ассистенткой, висело её платье. То самое, в котором она собиралась покинуть этот вечер, это здание, эту роль, как казалось. Она начала раздеваться. Сначала - гэта. Она наклонилась, и её позвоночник выгнулся плавной дугой, пока пальцы - длинные, тонкие, с идеальным маникюром - расстёгивали ремешки. Кожаные, узкие, они были затянуты туго, почти до болезненного онемения, и когда первый ремешок наконец подался, она почувствовала, как к ступне приливает кровь - колючая, горячая, пульсирующая. Она сбросила одну туфлю, потом вторую, и её стопы коснулись пола - прохладного, гладкого, неожиданно приятного после многочасового плена. Она пошевелила пальцами, ощущая, как расходятся, расправляются уставшие суставы, как ноет свод стопы, как мелко-мелко дрожат икроножные мышцы. На секунду она позволила себе эту слабость - просто стоять босиком, чувствуя пол всей поверхностью ступней, но тут же одёрнула себя и выпрямилась. Платье «Ворона-невеста» было снято с той же аккуратностью, с какой его надевали четыре часа назад, только теперь в обратном порядке. Сначала массивные серебряные кольца-когти. Она стягивала их одно за другим, чувствуя, как холодный металл скользит по коже, как остаются на пальцах едва заметные бороздки от тяжести украшений. Она положила их на туалетный столик, не бросила, а именно положила, ровным рядком, потому что привычка к порядку была вбита в неё так же глубоко, как и привычка к самоконтролю. Потом корсет. Её пальцы нащупали на боку потайную молнию, и она потянула бегунок вниз, медленно, преодолевая сопротивление плотной ткани. Молния разошлась с тихим, шелестящим звуком, похожим на вздох, и корсет ослабил свою хватку. Она высвободила плечи, потом руки - по очереди, ощущая, как тяжёлый шёлк соскальзывает с кожи, оставляя после себя прохладу и лёгкое покалывание. Платье упало к её ногам чёрной лужей, и она переступила через него, оставшись в одном белье, простом, без кружев, телесного оттенка, потому что любое кружево на подиуме могло предательски проступить сквозь ткань. Воздух в гримёрной коснулся обнажённой кожи, прохладный, чуть влажный от кондиционера, и она почувствовала, как по предплечьям пробегают мурашки. Мелкие, едва заметные, они поднялись от запястий до локтей и исчезли. Она не стала задерживаться на этом ощущении. Вместо этого она потянулась к вешалке. Платье-комбинация от Dior легло в ладони мягкой, податливой тяжестью. Она провела кончиками пальцев по бархатистой поверхности, ткань отзывалась на прикосновение, меняла оттенок чёрного там, где её касался свет, мерцала глубоко и сдержанно, словно антрацит. Сай приподняла платье над головой, и оно стекло по её телу само - прохладное, текучее, обволакивающее. Она нащупала тонкие бретели, поправила их на плечах, каждую ровно на своё место, добиваясь идеальной симметрии, и провела ладонями по бокам, разглаживая невидимые складки. V-образный вырез лёг точно по центру, кружевная отделка деликатно обрамляла линию декольте, не впиваясь в кожу, но и не отставая от неё. Платье плотно облегало талию, грудь, бёдра, но не сжимало, не душило, а лишь подчёркивало, очерчивало, делало тело одновременно и статуей, и живой плотью. Юбка ниспадала книзу асимметричными волнами: спереди - чуть выше щиколотки, открывая туфли, сзади - длиннее, с мягкой драпировкой, которая струилась при каждом движении, касаясь пола и собирая невидимые пылинки. Туфли она надела следующими. Лодочки Dior на каблуке-«запятой» - десять сантиметров высоты, заострённый носок, тонкий ремешок, фиксирующий пятку. Она вставила стопу внутрь, и мягкая бежевая кожа стельки приняла её, словно была подогнана лично под неё, что, впрочем, так и было. Ремешок обхватил пятку без давления, аккуратно, но надёжно, и она застегнула крохотную золотистую пряжку, ощутив, как меняется осанка - сама собой, без усилия. Позвоночник вытянулся, плечи расправились, бёдра приняли чуть иной угол наклона. Каблук сделал её выше, стройнее, острее. Она сделала пробный шаг - носок скользнул вперёд, стопа приземлилась мягко, каблук стукнул по полу тихо, но твёрдо, и осталась довольна. Сумка. Она взяла её с туалетного столика - стёганый Cannage подался под пальцами мягкой, упругой текстурой. Золотистая фурнитура с подвесками D.I.O.R. качнулась и замерла, поймав свет лампы. Сай перекинула цепочку через плечо - кожаная вставка легла на ключицу, жемчужная бусина скользнула вниз и замерла где-то на уровне груди, и поправила сумку на боку. Серьги она вдела в последнюю очередь. Длинные, авангардные, с плавным переходом от золотого к чёрному — они качнулись в мочках ушей, и она почувствовала их вес: небольшой, но ощутимый, ровно такой, чтобы помнить, что они на тебе. Лёгкий холодок металла коснулся шеи, когда она повернула голову к зеркалу. В зеркале стояла Сай Асакура. Она смотрела на своё отражение несколько секунд - дольше, чем обычно позволяла себе, - и видела не ту женщину, что только что шла по подиуму под вспышками камер. Та женщина была богиней. Эта была смертной. Уставшей. С едва заметными тенями под глазами, которые не смог скрыть даже консилер. С чуть потрескавшимися от долгого дня губами, которые она машинально облизала кончиком языка. С волосами, всё ещё уложенными в ту самую сложную не причёску, но уже с парой выбившихся прядей, которые мягкими волнами спадали на шею и плечи, - чёрная заколка-цветок, которую она уже припендюрила сама, чуть съехала набок, но она не стала её поправлять. Она оглянулась на цветы. На море цветов, которые молчаливо свидетельствовали о чём-то, о чём она не хотела думать. Белая карточка с иероглифом «Цуки» всё ещё лежала там, где она её оставила - на туалетном столике, прислонённая к хрустальной вазе. Сай протянула руку, взяла карточку и, не глядя, сунула её в сумку. Потом развернулась на каблуках, резко - и вышла из гримёрной, не погасив свет. Она шла по коридору. Коридор за кулисами был пуст. Показ ещё продолжался - она слышала приглушённый гул музыки, доносящийся из зала, низкие басы вибрировали где-то в недрах здания, словно сердцебиение спящего великана, - но основная масса гостей и прессы уже сместилась в зону коктейлей, расположенную этажом ниже. Здесь же, на пятьдесят втором этаже, царила странная, неестественная тишина. Такая тишина, которая не успокаивает, а настораживает, - тишина, в которой слышно даже то, как пульсирует кровь в висках. Нарушаемая лишь гулом кондиционеров - монотонным, убаюкивающим, - и далёким, почти неслышным шумом дождя, барабанящего по стеклянным панелям небоскрёба: не капли, а сплошной шелестящий поток, разбивающийся о стекло с тихим, настойчивым шипением. Сай шла по длинному коридору, устланному серым ковролином. Ворс был коротким, плотным, слегка пружинил под каблуками, поглощая звук шагов. Она почти не слышала себя - только ритмичный, приглушённый стук, который отдавался не в ушах, а где-то в груди, вибрацией, совпадающей с биением сердца: тук-тук, тук-тук. Ковролин был мягким, но недостаточно, чтобы полностью скрадывать острый укол каблука, - с каждым шагом она чувствовала, как металлический наконечник на мгновение впивается в податливую поверхность, а потом отпускает. Стены здесь были выкрашены в холодный серый цвет - бетонная гладкость, ни намёка на фактуру, только матовая краска и редкие таблички с именами моделей, в этом монохромном обрамлении она сама казалась частью интерьера. Чёрная фигура, скользящая сквозь сумрак, словно тень. Её собственное отражение мелькало в полированных дверных ручках - искажённое, вытянутое, размытое, она ловила эти отражения боковым зрением, но не поворачивала головы. Воздух в коридоре был спёртым, чуть затхлым - смесь кондиционированной сухости с остаточным запахом лака для волос, духов, десятков разных духов, наслоившихся друг на друга и потерявших индивидуальность, разогретого металла софитов и едва уловимого, почти неосязаемого аромата человеческого пота, того самого запаха закулисья, который не выветривается никогда. Она вдыхала его и не морщилась - привыкла. Её рука, та, что не сжимала ремешок сумки, свободно покачивалась вдоль тела, и кончики пальцев время от времени касались прохладной бархатистой ткани платья, скользили по ней - лёгкое, почти бессознательное движение, словно она успокаивала саму себя этим прикосновением.

Она думала о Ране.

Мысль о нём пришла не сразу - сначала была пустота, то гулкое, звенящее ничто, которое наступает после пикового напряжения, но потом, по мере того как она удалялась от гримёрной, в голове начали всплывать образы. Его лицо. Его волосы. Его глаза. Его руки - она вспомнила, как эти руки лежали на её талии неделю назад, когда он сказал: «Я буду сидеть в первом ряду, и пусть Анна Винтур подвинется». Сказал лениво, растягивая гласные, поигрывая прядью её волос, он намотал её на указательный палец, один оборот, потом второй, а потом отпустил, и прядь распрямилась сама собой. Тогда она улыбнулась, искренне, уголками губ и чуть-чуть глазами, покачала головой и поцеловала его в уголок губ. В левый. Туда, где кожа была чуть суше и где всегда чувствовался слабый привкус табака. Теперь, шагая по пустому коридору небоскрёба, она чувствовала не обиду, нет, обижаться она разучилась много лет назад, ещё в детстве, когда поняла, что обида ничего не меняет, но глухое, сосущее разочарование. Пустоту. Такую пустоту, которая не болит, но занимает место. Она физически ощущала её где-то под солнечным сплетением - небольшой холодный комок, который не таял и не рос, просто существовал. Ран часто пропадал. Иногда - на день, иногда - на три. Он никогда не объяснял, где был, а она никогда не спрашивала. Не потому, что боялась ответа, а потому, что знала: ответ ей не понравится. Она знала, что его работа связана с чем-то, что выходит за рамки закона, дорогие костюмы, испачканные чем-то бурым, слишком похожим на кровь (она однажды заметила такое пятно на манжете, но ничего не сказала, просто сдала костюм в чистку, не задавая вопросов); телефонные звонки посреди ночи, после которых он вставал и уходил, не говоря ни слова, только касался губами её лба - быстро, почти формально, и исчезал в темноте коридора; люди, которые приезжали к их апартаментам на чёрных машинах с тонированными стёклами, - она видела их из окна и отходила вглубь комнаты, чтобы не быть замеченной. Но она предпочитала закрывать на всё это глаза. Предпочитала верить, что Ран - просто успешный бизнесмен с непростым характером. Вера эта была тонкой, как капрон колготок, и рвалась от любого неосторожного движения, но она упрямо зашивала её снова и снова. Коридор закончился, и она вышла в небольшой холл перед лифтами. Здесь было чуть светлее - горели бра на стенах, отбрасывая тёплый жёлтый свет на полированные панели из тёмного дерева. Свет этот был мягким, маслянистым, он ложился на её плечи и волосы, заставляя чёрный бархат платья переливаться глубокими угольными оттенками. Она подошла к панели вызова, подняла руку, её пальцы, длинные и бледные в этом освещении, казались почти прозрачными на фоне чёрного маникюра, и нажала кнопку. Кнопка подсветилась белым, и где-то в шахте лифта что-то загудело, пришло в движение. Она стала ждать, глядя на своё отражение в бронзовых дверях лифта. Бронза была не просто зеркальной, а чуть затемнённой, с едва уловимым оттенком старого золота, и отражение в ней выглядело иначе, чем в обычном зеркале: более мягким, более загадочным, словно портрет кистью старых мастеров. Она видела женщину в чёрном - стройную, собранную, с идеальной осанкой и усталыми глазами. Она видела, как вздымается и опускается её грудь, вдох, выдох, размеренно, но неглубоко, словно она боялась дышать полной грудью. Она видела, как подрагивает жилка на виске - крошечный, почти незаметный пульс, который выдавал напряжение, скрытое под маской спокойствия. Двери открылись с мелодичным звоном - чистым, серебристым, она шагнула внутрь. В кабине пахло полировкой для дерева и чьими-то духами - шлейф, оставленный предыдущим пассажиром, уже почти истончившийся, но всё ещё узнаваемый: что-то цитрусовое, с мускусной базой. Она нажала кнопку первого этажа - кнопка утонула под её пальцем с мягким щелчком, лифт бесшумно поехал вниз. Она смотрела на меняющиеся цифры на табло - 51, 50, 49, пыталась унять внутреннюю дрожь. Ту самую, что поселилась в груди с момента, как она увидела карточку с именем. «Цуки». Кто мог это отправить? Кто знал? Кто помнил? И - главный вопрос - зачем? Спустя десять (и более) лет, зачем? Она сжала пальцами ремешок сумки, сильно, до боли в костяшках, до побелевших ногтей, заставила себя разжать руку. Медленно, по одному пальцу. Указательный. Средний. Безымянный. Мизинец. Большой. Двери лифта открылись в просторный, залитый светом вестибюль первого этажа. Потолочные светильники - огромные, геометричные, похожие на гроздья кристаллов - заливали пространство холодным белым светом, отражавшимся в полированном мраморном полу, в стеклянных витринах, в бронзовых деталях интерьера. Здесь всё ещё толпились люди - гости показа, которые не спешили расходиться, сбившись в небольшие группы по три-четыре человека. Они обсуждали увиденное, жестикулировали, держали в руках бокалы с шампанским, и их голоса сливались в единый гул - многоголосый, оживлённый, пересыпанный смехом и отдельными восклицаниями. Сай выскользнула из лифта и, опустив голову, быстрым шагом, каблуки застучали чаще, резче, направилась к боковому коридору, ведущему к служебному выходу. Она не хотела проходить сквозь толпу. Она не хотела, чтобы её узнавали, фотографировали, окликали по имени. Она хотела тишины. Темноты. Дома. Служебный коридор был узким - ровно на ширину разведённых в стороны локтей, не больше, с голыми бетонными стенами, которые не красили и не штукатурили, оставляя намеренно индустриальными. На стенах виднелись следы от опалубки - тонкие горизонтальные полосы, повторяющие текстуру деревянных досок, в которые когда-то заливали бетон. Лампы дневного света - длинные, трубчатые, забранные в металлические решётки - гудели на одной ноте, монотонно и назойливо, словно комар, застрявший в ухе. Где-то вдали, за поворотом, гудела вентиляция, низкий, утробный звук, вибрирующий на частоте, которая ощущалась не столько слухом, сколько всем телом. И поверх всего этого - ритмичный стук её каблуков. Чёткий, размеренный, одинокий. Она слышала, как каждый шаг отдаётся коротким эхом от бетонных стен - звук уходил вперёд, отражался и возвращался обратно, уже ослабленный, смазанный. Она уже видела в конце коридора дверь с табличкой «Exit», тяжёлую, стальную, с горизонтальной ручкой, крашенную в серый цвет, но с облупившейся краской по краям, и представляла, как выйдет под козырёк. Как вдохнёт влажный октябрьский воздух - тот самый воздух, который пахнет мокрым асфальтом, озоном и поздней осенью. Как увидит чёрный седан с логотипом агентства на лобовом стекле. Как сядет на заднее сиденье, откинется на подголовник и наконец закроет глаза. Она уже почти чувствовала это - расслабление, пусть даже временное, пусть даже иллюзорное.

А потом - руки.

Они сомкнулись на её талии без предупреждения, без звука - просто чужие ладони легли на живот поверх бархатистой ткани платья, и она почувствовала жар, прижавшийся к спине. Жар был таким сильным, таким контрастным по сравнению с прохладой её собственной кожи, что она чуть не вскрикнула, но не вскрикнула. Её тело среагировало мгновенно: диафрагма сжалась, вытолкнув из лёгких остатки воздуха, плечи взметнулись вверх и вперёд, позвоночник выгнулся дугой, пальцы судорожно вцепились в ремешок сумки, сжали его так, что ногти впились в ладонь, оставляя полумесяцы-отметины на коже. Пальцы чужака не сжимали, не ласкали - они просто лежали, тяжёлые и уверенные, как захват, который пока не включили на полную силу. Она чувствовала их тепло сквозь бархат платья - пять точек давления: четыре пальца на правой стороне живота, большой палец - на левой, остальные - вокруг талии. Ладони были большими, широкими, с грубой кожей и ощутимыми мозолями у основания пальцев. Дыхание - чужое, размеренное, пахнущее мятной жвачкой и табаком, и чем-то ещё, металлическим, похожим на озон, коснулось её затылка, шевельнуло крошечные волоски, выбившиеся из причёски.       — Не дёргайся. Голос - мужской, низкий, с ленивой хрипотцой, как у человека, который только что затушил сигарету - не в пепельнице, а о бетонную стену, и теперь говорит сквозь остатки дыма в лёгких. Ни угрозы в нём, ни ласки - но что-то было под этим «не дёргайся». Какое-то странное, почти собственническое спокойствие, как у человека, который имеет право подойти со спины. Не имеет. Но ведёт себя так, будто мог бы. Она всё равно дёрнулась. Тело среагировало раньше разума - плечи напряглись до боли в лопатках, бёдра качнулись вперёд в попытке вырваться, позвоночник выгнулся, а голова дёрнулась вбок, обнажая шею в инстинктивном жесте подчинения и одновременно - бегства. Но пальцы на её животе чуть сжались - самую малость, ровно настолько, чтобы дать понять: «не уйдёшь». Не грубо. Просто фиксация. Как держат за руку ребёнка, который собирается выбежать на дорогу. Он просто стоял, прижавшись грудью к её спине, она чувствовала тепло его тела сквозь ткань пиджака и водолазки, чувствовала, как поднимается и опускается его грудная клетка в такт дыханию, и ждал, пока она замрёт.       — Хорошая реакция, – пауза, долгая, на полвдоха, — Но недостаточно быстрая. Она узнала его. Риндо Хайтани. Узнала по голосу, раньше, чем по прикосновению, раньше, чем по дыханию. Этот голос она слышала десятки раз за три года - в телефонных трубках, которые онв передавала Рану, в гостиной их апартаментов, когда он заходил «на минуту» и оставался на час, на кухне прошлым Рождеством, когда он, выпив лишнего, сказал ей что-то, что она предпочла забыть.       — Руки, – произнесла она, и её голос прозвучал ровнее, чем она ожидала. Ни страха, ни дрожи. Просто сухая команда, так отдают приказы люди, привыкшие, что им подчиняются, но сами не уверенные, заслуживают ли они этого подчинения. — Убери. Он хмыкнул, коротко, с оттенком чего-то похожего на удовлетворение, - и разжал пальцы. Медленно, почти нехотя, словно давая понять, что отпускает не потому, что его попросили, а потому, что сам так решил. Она почувствовала, как его ладони скользят по бархату платья, не отрываясь, всей поверхностью, так что ткань чуть натянулась под ними, прежде чем оторваться окончательно. Это было не посягательство, нет, а странная, вызывающая фамильярность. Жест, который говорил: «я мог бы не отпускать, но я отпускаю - запомни это». Она тут же сделала шаг вперёд - один, резкий, забирающий её из зоны его досягаемости, - и развернулась к нему лицом. Её каблук прочертил по бетону короткий полукруг, и она оказалась с ним нос к носу, вернее, нос к подбородку, потому что он был выше на полголовы, - и подняла на него взгляд. Её глаза, фиалковые, с мельчайшими золотыми искрами на радужке, которые сейчас казались не тёплыми, а холодными, встретились с его - фиолетовыми, почти как у неё, но темнее, глубже, без золота, с опущенным взглядом. Риндо стоял, прислонившись плечом к бетонной стене, не полностью, не всем весом, а так, словно остановился на полпути и решил, что здесь ему удобно и смотрел на неё. Он не скрестил руки на груди, не сунул их в карманы, они просто висели вдоль тела, расслабленные, но готовые к движению в любую секунду. Его взгляд скользнул по её лицу - по бровям, сейчас нахмуренным, сведённым к переносице, по глазам, расширенным, но не испуганным, по губам, сомкнутым, сухим, с едва заметной трещинкой на нижней, - и спустился ниже: на шею, где всё ещё пульсировала жилка, на плечи, всё ещё напряжённые, на грудь, которая вздымалась чаще, чем следовало бы. Он смотрел оценивающе. Так смотрят на вещь, которую когда-то хотел купить, но передумал, потому что она досталась другому, и теперь прикидываешь, стоила ли она того. В его взгляде была всё та же насмешливость - лёгкое прищуривание, чуть приподнятая бровь, но теперь Сай заметила и то, что пряталось под ней. Не злость, не ненависть, а что-то вроде застарелого, притупившегося раздражения. Как заноза, которую не вытащили вовремя и которая уже перестала болеть, но всё ещё ощущается при нажатии. Она оглядела его в ответ, не так пристально, но достаточно, чтобы зафиксировать детали. Его светло-фиолетовый маллет с тёмными корнями и концами, был взлохмачен дождём: несколько влажных прядей упали на лоб и прилипли к коже, по вискам стекали крошечные капли воды, а кончики волос, обычно прямые, сейчас завивались в лёгкие волны от влажности. Он не потрудился их убрать, просто стоял, позволяя воде стекать по лицу. Капля сорвалась с кончика пряди, скользнула по переносице и исчезла где-то у уголка рта. Его лицо - резкое, с чёткой линией челюсти, которая сейчас, под этим углом и в этом освещении, казалась ещё более острой, чем обычно, было лицом человека, который привык смотреть на других сверху вниз, даже если физически не намного выше. Острые скулы, брови - светлее волос, изогнутые так, что даже в покое он выглядел насмешливо. Фиолетовые глаза, холоднее и темнее, чем у Рана, без той искорки азарта, которая всегда горела в глубине зрачков старшего брата, смотрели из-под полуопущенных век. На мочках ушей - чёрные гвоздики-серьги, простые, без украшений. На шее, прямо над воротником чёрной водолазки, темнела татуировка - рисунок состоит из нескольких простых, но выразительных геометрических элементов, объединённых в компактный орнамент. Линии чёткие, ровные, с аккуратной проработкой деталей, хотя выглядят внушительно. Форма символа асимметрична, с плавными и слегка угловатыми контурами. В центре - элемент, напоминающий стилизованный круг, от которого отходят короткие изогнутые линии, похожие на лучи. Татуировка - чуть ниже линии челюсти. Размер небольшой, но хорошо различимый. Такую же татуировку Сай видела у своего возлюбленного - Рана Хайтани, не просто видела, она созерцала её при каждом удобном случае, этот, казалось бы, непримечательный рисунок - всегда завораживал глаз, почти гипнотизировал и она вникалась в раздумья, пытаясь понять, что же значит этот знак. Одет он был так же, как всегда: тёмный пиджак, наброшенный поверх водолазки с высоким горлом, рукава закатаны до локтей, обнажая предплечья - мощные, с выступающими венами, которые сейчас, после дождя, были видны ещё отчётливее, набухшие, синеватые, переплетённые, словно корни дерева. Костяшки его пальцев - она задержала на них взгляд - были покрыты свежими ссадинами: кожа содрана, края ранок чуть припухшие, с запёкшейся кровью. Он не пытался их прятать. Брюки прямого кроя, тяжёлые ботинки. Ни одной лишней детали.       — Ты всегда так пугаешь женщин в тёмных коридорах? – спросила она. Её голос был ровным, но в самой его ровности была скрытая колкость, как лезвие, завёрнутое в шёлк. Поправляя ремешок сумки на плече, она провела пальцами по коже цепочки - туда-сюда, успокаивающий жест, — Или это особый случай?       — Только тех, кого трахает мой брат, – ответил он ровно, не меняя позы. Слово, брошенное небрежно, с ленцой, но оно всё равно резануло воздух, словно пощёчина, от которой не уклоняешься только потому, что не ожидал, — С тобой у нас, можно сказать, особые отношения.       — Особые. – Она позволила себе лёгкую, почти незаметную усмешку, даже не усмешку, а так, тень усмешки, которая скользнула по уголку губ и тут же растаяла. — Звучит почти как признание.       — Может, и так. – Он не улыбнулся в ответ, но уголок его губ дёрнулся, не раздражённо, а скорее понимающе. Он оценил её выпад. Этот микрожест был настолько мимолётным, что она заметила его лишь потому, что смотрела прямо на его рот, не отводя глаз. — Я видел твой показ. Ты хорошо ходишь. Ямамото, кажется, даже проснулся. Винтур кивала.       — Ты следишь за модой?       — Я слежу за тобой. – Он произнёс это без придыхания, без многозначительных пауз, как констатируют факт, который не требует ни подтверждения, ни опровержения. Его голос был абсолютно ровным, но в том, как он смотрел на неё, не мигая, не отводя глаз, было что-то такое, от чего ей стало одновременно жарко и холодно. — Это часть моей работы. Знать, с кем спит мой брат.       — И как, узнал что-то интересное?       — О да. – Он оттолкнулся от стены. Его плечо оторвалось от бетона с едва слышным шуршанием ткани о шершавую поверхность, и он сделал шаг к ней. Не вплотную - между ними всё ещё оставалось расстояние вытянутой руки, но достаточно, чтобы она снова ощутила исходящий от него жар. Он был горячее, чем обычный человек, так всегда бывало, она помнила это с самой их первой встречи. — Например, то, что ты перестала улыбаться. Три года назад, когда мы впервые встретились в Париже, ты смеялась. Я запомнил. – Он сделал крошечную паузу, и его зрачки, тёмные, расширенные в сумраке коридора - скользнули по её рту, по губам.       — А сейчас... Сейчас ты улыбаешься только на подиуме. И это фальшивая улыбка. Что с тобой сделал мой брат?       — Твой брат сделал меня счастливой, – ответила она, и её голос прозвучал так ровно, что любая фальшь в нём была бы слышна сразу. Но фальши не было. Она действительно верила в то, что говорила. Может быть, потому, что ей нужно было в это верить. Может быть, потому, что альтернатива была слишком страшной, чтобы даже рассматривать её. Её пальцы, сжимавшие ремешок сумки, чуть расслабились - она заметила это сама, заметила, как возвращается контроль над телом, она выпрямилась ещё сильнее, расправила плечи, подняла подбородок. Ни намёка на слабость. Риндо хмыкнул. На этот раз - без насмешки. Скорее, с чем-то похожим на усталое разочарование. Его голова чуть качнулась вбок, и мокрая прядь соскользнула со лба, упав на переносицу. Он сдул её - коротким, раздражённым выдохом уголком рта, но она снова вернулась на место.       — Счастливой. Ну-ну. – Он сунул руки в карманы брюк - медленно, продуманно, словно демонстрируя, что оружия у него нет, хотя она знала, что это ничего не значит. Его плечи чуть расслабились, поза стала менее напряжённой, но глаза смотрели всё так же пристально. — Ладно. Я здесь не для того, чтобы обсуждать твоё эмоциональное состояние. Братец попросил подвезти. У него дела. Срочные.       — Дела, – повторила она. Слово упало между ними, как камень в воду, быстро, беззвучно, без кругов. — Разумеется. У него всегда дела.       — Злишься.       — Констатирую факт.       — Хорошо. – Он кивнул в сторону двери, короткий, отрывистый жест подбородком, она заметила, как на его шее, над татуировкой, натянулась кожа. — Тогда вот тебе другой факт: на улице льёт как из ведра. Ты на десятисантиметровых шпильках. Твоё такси, если ты его вызывала, будет стоять в пробке на Роппонги ещё минут сорок. Я - твой единственный вариант добраться до Аоямы, не превратив это платье в мокрую тряпку.              Сай затаила дыхание, внимательно оценивая его выражение лица, с которым он произнёс эти слова, — И ты, конечно, предлагаешь помощь из чистой братской любви?       — Из чистой братской необходимости, – поправил он. — Если с тобой что-то случится, Ран будет невыносим. А мне с ним ещё работать. – Он замолчал, выдерживая короткую паузу, и его взгляд - пристальный, тяжёлый, как давление, которое чувствуешь, даже не глядя, скользнул по её лицу. От лба (где между бровей залегла крошечная морщинка) до подбородка (который она упрямо вздёрнула), и обратно к глазам. — Кроме того, я бы предпочёл, чтобы с тобой ничего не случилось. По личным причинам. Она встретила его взгляд и не отвела глаз. Их зрачки - фиалковые и фиолетовые, встретились, и воздух между ними словно стал плотнее, тяжелее, им стало труднее дышать. Где-то глубоко в шахте вентиляции что-то щёлкнуло и затихло. Капля дождя сорвалась с его пряди и упала на бетонный пол, беззвучно, впитавшись в пористую поверхность.       — По личным, - повторила она. Её губы разомкнулись и снова сомкнулись, влажно блеснув в свете ламп. — Ты никогда не говорил об этом прямо.       — А ты никогда не спрашивала.       — Боялась услышать ответ.       — А сейчас?       — Сейчас я устала бояться. – Она поправила ремешок сумки на плече, коротким, точным движением, её пальцы задержались на кожаной вставке цепочки, ощупывая её текстуру. — Хорошо. Подвези. Он ничего не ответил. Просто развернулся, его ботинки прочертили по бетону короткую дугу, подошёл к стальной двери и толкнул её плечом. Тяжело, с глухим стуком, от которого дверь отворилась рывком. Он придержал её открытой - его ладонь легла на металлическую поверхность плашмя, пальцы чуть согнулись, захватывая край, кивнул ей: проходи. Она прошла мимо него - достаточно близко, чтобы почувствовать исходящий от него запах: мята, табак, озон, что-то ещё, древесное, похожее на сандал, но не настолько близко, чтобы их плечи соприкоснулись. Её локоть прошёл в сантиметре от его груди, и она ощутила это расстояние кожей, как ощущают близость огня, ещё не обжигает, но уже горячо.       Он шагнул следом. Дождь встретил их стеной воды. Не каплями, сплошным потоком, который низвергался с неба с такой силой, что асфальт пузырился лужами, а воздух побелел от водяной пыли. Холодные капли забарабанили по козырьку над головой - гулко, часто, неровно, разбивались об асфальт, образовывали лужи, в которых отражались неоновые вывески Роппонги: красные, синие, зелёные, размытые дрожащей водой. Воздух был влажным до такой степени, что, казалось, его можно пить. Он пах мокрым бетоном, выхлопными газами, озоном и поздней осенью - тем самым запахом, в котором смешиваются прелые листья и холодный асфальт. Сай поёжилась, плечи дёрнулись вверх, к ушам, скрестила руки на груди, но не подала виду, что ей холодно. Чёрная Audi стояла в нескольких метрах от выхода, припаркованная вплотную к тротуару, с включёнными габаритными огнями, которые отражались в мокром асфальте красными змейками. Риндо обошёл её спереди - его шаги были широкими, быстрыми, дождь хлестал его по голове, по плечам, по пиджаку, который моментально потемнел от влаги, он открыл переднюю пассажирскую дверь. Широко, настежь. Придержал. Одна рука - на ручке, вторая - на крыше, пальцы чуть согнуты, сбивая с костяшек капли дождя, которые тут же сменялись новыми. В его движении была доля чего-то, что можно было принять за заботу, но скорее это была всё та же собственническая привычка, которую он не утруждался прятать. Она скользнула в салон, её тело сложилось пополам в изящном, отработанном движении: сначала правая нога, затем, опираясь на его руку (её пальцы легли на его запястье - на долю секунды, но она почувствовала, какие его кожа горячая и грубая, какой частый пульс бьётся под ней), она опустилась на сиденье. Запах дорогой кожи окружил её, плотный, маслянистый, с нотками металла, смешанный с озоном от дождя и едва уловимым ароматом его парфюма, который остался на водительском сиденье. Сиденье приняло её тело мягко, обволакивающе - кожа была холодной, но быстро начала нагреваться от её тепла. Он закрыл дверь - глухой, дорогой звук, отрезавший шум дождя, сделавший его далёким, приглушённым, через секунду он уже садился на водительское место. Его тело опустилось на сиденье тяжело, пружины подались, приняли вес, и он повернул ключ в замке зажигания - резким, скупым движением. В салоне было тепло. Приборная панель засветилась мягким бело-голубым светом, осветив его руки, которые легли на руль, сильные, с рельефными венами, с всё теми же свежими ссадинами на костяшках. Она снова заметила их, не удержалась - взгляд сам собой соскользнул вниз. Он поймал её взгляд - уголок его рта дёрнулся, но он ничего не сказал. Вместо этого потянулся к зеркалу заднего вида и поправил его - нарочито, так, чтобы её взгляд неизбежно упал туда, на заднее сиденье.       Букет. Она увидела его сразу и замерла, её рука, уже тянувшаяся к ремню безопасности, остановилась на полпути, повисла в воздухе. Крупные георгины - насыщенные, почти чёрные в полумраке салона, но с бордовым отливом, который проступал при свете уличных фонарей, когда машина проезжала мимо них. Лепестки плотные, бархатистые, расположенные концентрическими кругами - слой за слоем, всё ближе к центру, к самой сердцевине, которая темнела, словно крошечная шишка. Между георгинами - более мелкие соцветия, тоже почти чёрные, с глянцевым блеском. Листва - удлинённая, заострённая, тёмно-зелёная, почти чёрная, окаймляла цветы, придавая им дополнительную глубину. Упаковочная бумага - чёрная, матовая, плотная, не отвлекающая внимания от цветов, а лишь подчёркивающая их мрачную роскошь. Букет выглядел не как романтический жест. Он выглядел как вызов. Или, может, как напоминание.       — Это тебе, – бросил Риндо, не оборачиваясь. Его голос прозвучал буднично, но она заметила, как его пальцы чуть сильнее сжали руль, как натянулась кожа на костяшках. — С успешным показом. И с годовщиной, раз уж такое дело. Она замерла, не донеся руку до ремня безопасности. Её пальцы, длинные, бледные в полумраке салона - застыли в нескольких сантиметрах от пряжки, и она почувствовала, как холодеет внутри, не от страха, а от удивления, которое граничило с недоверием.       — Ты знаешь.       — Я знаю всё, что касается моего брата. – Он наконец повернулся к ней, не полностью, вполоборота, в его фиолетовых глазах, подсвеченных отблеском приборной панели, было что-то сложное: не нежность, нет, но и не равнодушие. Ревность, запрятанная так глубоко, что сам он, возможно, не отдавал себе в ней отчёта. Раздражение - на себя, на неё, на Рана, на всю эту дурацкую ситуацию. И под всем этим - всё ещё тлеющий интерес, который не смогли погасить ни три года, ни её выбор, ни его собственная гордость. Он смотрел на неё так, как смотрят на закрытую дверь, за которой что-то спрятано: не ломаешь, но проверяешь, заперта ли она по-прежнему. — Три года. Отметка, на которой люди обычно женятся или разбегаются. У вас, я так понимаю, первый вариант.       Девушка чуть сдвинула брови, осознавая то, что он сказал. Почему такая информация узнаётся здесь и сейчас, вот так? Её это не очень устроило, — Ран что-то говорил тебе?       — Ран никогда не говорит мне таких вещей. Но я видел кольцо. — Он произнёс это без выражения, но его пальцы, сжимавшие руль, чуть побелели, она видела это боковым зрением, видела, как кожа натягивается на костяшках, как проступают сухожилия. — Лежало в его столе, в верхнем ящике. Небольшая коробочка, чёрный бархат. Хочешь сказать, что он купил его для кого-то другого? Она молчала. Сердце забилось где-то в горле, не от страха, а от странного, сюрреалистичного ощущения, что этот разговор происходит не с тем братом. С Раном всё было просто - Ран был её выбором, её тихой гаванью. Риндо должен был быть второстепенной фигурой в её жизни, вечным свидетелем, который появляется раз в месяц, лениво шутит и исчезает. Но сейчас он был не свидетелем. Он был участником. И она поняла - слишком поздно, как всегда, что он был им с самого начала. Её горло сжалось, и она сглотнула - медленно, почти болезненно, ощущая, как слюна проходит сквозь спазм.       — Ты поэтому здесь? – спросила она тихо; её язык коснулся пересохшего нёба, и слова вышли приглушёнными. — Не потому, что Ран попросил подвезти, а потому, что хотел мне что-то сказать?       — Я хотел на тебя посмотреть. – Он завёл двигатель и тихий, низкий рокот наполнил салон, машина тронулась с места, выезжая с парковки под проливной дождь. Дворники задвигались ритмично, размазывая воду по стеклу, - вжух-вжух, вжух-вжух, этот звук стал фоном, на котором его слова прозвучали почти мягко.       — Три года - долгий срок. За три года люди меняются. Иногда - до неузнаваемости. – Он бросил на неё быстрый взгляд, и этот взгляд скользнул по её лицу не как нож, а как прожектор, освещая, выхватывая из темноты то, что она предпочла бы оставить скрытым. — Ты изменилась. Но не в лучшую сторону. Ран думает, что спасает тебя, но на самом деле он тебя запирает. В золотой клетке, с платьями от Dior и букетами от Хайтани.       — Ты не знаешь, о чём говоришь, – сказала она, но её голос прозвучал слабее, чем ей хотелось бы. Она сама услышала это - дрогнувшую ноту, почти незаметное истончение звука, и разозлилась на себя за эту слабость.       — Я знаю больше, чем ты думаешь. – машина вырулила на проезжую часть, колёса рассекли лужу с громким шипением, брызги разлетелись в стороны, и он повернул руль, буквально вжимая машину в поворот. — Например, я знаю, что ты прячешь что-то. Что-то, из-за чего вздрагиваешь, когда к тебе подходят со спины. – Она вздрогнула от этих слов, прямо сейчас, в этот самый момент, почти незаметно, но он заметил. Его ноздри чуть раздулись. — И это «что-то» - не мой брат. Это что-то из твоего прошлого, о котором ты никому не рассказываешь. Из того прошлого, которого у тебя, судя по документам, нет.       — У каждого есть право на частную жизнь.       — Частная жизнь есть у тех, кто не светится на обложке Vogue, – отрезал он. — Ты публичное лицо. И то, что Ран с тобой, делает его уязвимым. Есть люди, которые этого не одобряют. Люди, с которыми даже я не могу договориться.       Сай ощутила, как в её рёбрах что-то сжалось, что-то, что не давало дышать, — Какие люди? Он не ответил. Светофор впереди переключился на красный, и машина затормозила - плавно, но твёрдо. Салон залило алым светом: его лицо, его руки на руле, её колени, её сумка на коленях, всё окрасилось в цвет крови. В этом освещении его лицо - резкое, влажное от дождя, с непроницаемым выражением - казалось почти демоническим. Тени легли под скулами, углубили глазницы, заострили и без того острый подбородок.       — Если Ран сделает тебе предложение, скажи «да», – произнёс он вдруг, сменив тему. Она моргнула. Её ресницы - длинные, разделённые на микроскопические треугольники, с остатками туши - сомкнулись и распахнулись, и она повернула голову к нему, ощущая, как серьги качнулись и замерли.       — Что? - растерянно пробормотала она, желая объяснений. О чём он не договаривает? Почему скрывает это?       — Ты ослышалась? – Он повернулся к ней, и на его губах промелькнула та самая кривоватая, насмешливая улыбка, но теперь в ней было что-то другое. Что-то, отдалённо похожее на горечь. Уголок рта изогнулся вверх, но глаза - его тёмно-фиалковые глаза - остались серьёзными. — Скажи «да». Пусть он будет счастлив. Он заслужил. Он мой брат. Его взгляд упал на её губы, потом снова поднялся к глазам. — Но знай: я буду присматривать. И если ты причинишь ему вред - если твои секреты, твоё прошлое, твоё настоящее всплывут и ударят по нему, я буду первым, кто придёт за тобой. Не потому, что ненавижу тебя. А потому, что люблю его.       — А если я не причиню ему вред? – спросила она, и её голос стал ещё тише, ещё мягче, словно она ступала по льду и боялась провалиться. — Если я действительно просто хочу быть с ним?       — Тогда я буду вторым, – ответил он, и его голос смягчился на какую-то долю тона, на какой-то неуловимый оттенок, который коснулся её слуха и исчез, оставив после себя тепло. — Тем, кто присматривает за женой своего брата. Тем, кто подвозит её с показов, когда муж занят. Тем, с кем она когда-то смеялась в Париже, а теперь даже не улыбается. Салон наполнился тишиной - такой плотной, что, казалось, её можно потрогать. Она чувствовала её кожей: тишина лежала на плечах, давила на грудь, заполняла промежуток между ними. Дворники продолжали своё ритмичное «вжух-вжух», дождь барабанил по крыше, но всё это было где-то там, снаружи, а здесь, внутри, - только его дыхание и её, их взгляды, скрещённые как клинки, и это странное, непривычное ощущение, что прямо сейчас он сказал ей больше, чем собирался. Светофор переключился на зелёный, но Риндо не спешил трогаться. Его руки всё ещё сжимали руль, но хватка стала чуть слабее, и она заметила, как большой палец его левой руки поглаживает кожаную оплётку - медленно, туда-сюда, почти бессознательно. Он смотрел на неё, и она смотрела на него, и между ними было три года несказанных слов - слов, которые повисли в воздухе, как пыль, и не оседа́ли.       — Ты предлагаешь мне дружбу, Риндо-сан? – спросила она наконец, и её язык запнулся о суффикс «сан» - слишком формальный, слишком далёкий для того, что только что прозвучало.       — Я предлагаю тебе перемирие. – Он отвернулся к рулю, и машина тронулась. Плавно, без рывка, словно они никуда не спешили. — Дружба - это слишком сильное слово для того, что между нами. Но вражды больше не будет. По крайней мере, с моей стороны. Она кивнула - медленно, задумчиво, отвернулась к окну. Её висок коснулся прохладного стекла, и она ощутила, как вибрация от двигателя передаётся сквозь дверь, сквозь кости черепа, как дрожит стекло под щекой. Неоновые огни Синдзюку проплывали мимо размытыми кляксами - красные, синие, зелёные, золотые, - искажённые дождём и скоростью. Капли на стекле дробили свет, превращая его в абстрактную картину, которая менялась каждую секунду. Она думала о том, что всё это - цветы, разговор, слова о кольце, было не тем, чем казалось. Он не добивался её. Он не угрожал ей. Он просто хотел, чтобы она знала. Машина замедлила ход и плавно свернула к знакомому зданию. Апартаменты «Park Court Aoyama» — элитный жилой комплекс в самом сердце Минато. Она не заметила, как они доехали. Восемь километров от Роппонги до Аоямы пролетели незаметно, поглощённые дождём и этим разговором, который изменил что-то - она ещё не понимала, что именно, но что-то определённо изменилось. Словно одна из внутренних стен, которую она считала несущей, оказалась перегородкой, и кто-то только что постучал по ней, проверяя, не пустота ли с той стороны. Риндо припарковался у подъезда, заглушил двигатель. Тишина нахлынула резко, контрастно, и в этой тишине шум дождя, барабанящего по крыше, стал единственным звуком.       — Сиди, – сказал он, но на этот раз его тон был не приказным. Скорее - усталым, как у человека, который слишком много сказал и теперь жалеет об этом, но не возьмёт свои слова обратно. Он вышел из машины. Дверь открылась и закрылась - глухо, солидно, что она увидела сквозь мокрое стекло, как он обходит капот. Его фигура - высокая, широкоплечая, промелькнула на фоне размытых неоновых огней, и через секунду задняя дверь открылась. Он наклонился внутрь - его мокрые волосы упали вперёд, с них сорвались капли и упали на чёрную бумагу букета, он достал с сиденья георгины. Его пальцы сомкнулись на стеблях - аккуратно, не сжимая, - и он выпрямился, держа букет перед собой обеими руками, словно подношение. Она смотрела на него сквозь стекло - на его мокрый маллет, на капли, стекающие по его лицу, на его руки, сжимающие букет, - и понимала: он выбрал их сам. Не попросил ассистента, не заказал доставку. Сам поехал в цветочный, сам выбирал самые тёмные оттенки, сам заплатил. Жест, в котором было больше личного, чем в любой из тех безликих охапок, что ждали её в гримёрной. Он открыл её дверь и протянул руку. Ладонью вверх. Пальцы чуть согнуты, готовые принять её ладонь. Она приняла её. Их пальцы соприкоснулись - её, прохладные после салона, и его, всё ещё горячие, грубые, с мозолями у основания пальцев. Сай вышла из машины, ощущая, как его рука сжимается вокруг её, как большой палец ложится на костяшки, как он чуть тянет её вперёд, помогая подняться. Её каблук коснулся мокрого асфальта и чуть скользнул, но его хватка стала твёрже - он удержал её, не дав пошатнуться, и отпустил только тогда, когда она полностью выпрямилась. Он вручил ей букет. Тёмные георгины в чёрной бумаге - теперь она могла разглядеть их вблизи: каждый лепесток был бархатистым на вид, плотным, с едва заметной текстурой прожилок, и от них исходил горький, пряный аромат, совсем не сладкий, а скорее терпкий, земляной. Она взяла букет обеими руками, и их пальцы соприкоснулись снова - на мгновение дольше необходимого. Никто не отдёрнул руку первым.       — Поздравляю с годовщиной, Сай, – сказал он, и в его голосе не было ни насмешки, ни злости. Только странная, неожиданная искренность. Его глаза, мокрые от дождя, с налипшими на ресницы каплями, смотрели на неё прямо, и она видела в них себя: миниатюрную, искажённую, но узнаваемую. — Ты всё ещё самая красивая женщина из всех, кого я видел. И я всё ещё жалею, что тогда в Париже опоздал на пять минут. Сай не нашлась с ответом. Это откровение было несвойственно ему, как она считала. Её губы приоткрылись губы, всё ещё блестевшие остатками нюдового тинта, но слов не было. Только воздух, который она вдохнула и не выдохнула, задержав его где-то в груди.       Он и не ждал ответа. Риндо отступил на шаг, его ботинки чавкнули по мокрому асфальту, он сунул руки в карманы и кивнул ей: коротко, отрывисто, словно поставил точку. Капля сорвалась с его подбородка и упала на лацкан пиджака, но он этого даже не заметил. Он развернулся и пошёл обратно к машине - его спина была прямой, шаг широким, уверенным. Дождь хлестал его по плечам, по голове, по взлохмаченному маллету - пряди потемнели, стали почти чёрными, но он не ускорил шаг. Просто сел в машину, захлопнул дверь, и через секунду чёрная Audi растворилась в пелене дождя, оставив её одну под козырьком. Сай стояла неподвижно. Букет в её руках источал горький, пряный аромат, который смешивался с запахом дождя, мокрого бетона и выхлопных газов. Она чувствовала вес цветов - они были тяжёлыми, плотными, влажными от капель, которые попали на лепестки, пока он нёс их от машины. «Опоздал на пять минут». Он сказал это так, словно признавал - неохотно, сквозь зубы, что у него тоже было право. Но он его упустил. И теперь единственное, что ему оставалось, это присматривать за ней издалека. И ждать. Ждать того, что, возможно, поменяет его отношение к ней навсегда. Она повернулась и пошла к дверям апартаментов. Каждый шаг отдавался в ступнях знакомой болью - каблук впивался в подошву, но она не замечала. Тяжёлая стеклянная створка отъехала в сторону с тихим электрическим жужжанием, пропуская её внутрь. В вестибюле пахло чистотой, свежестью и едва уловимым ароматом цветов, которые стояли на стойке консьержа. Консьерж приветствовал её поклоном - глубоким, уважительным, она ответила автоматически, даже не глядя на него, направляясь к лифтам. Асакура не знала, что в этот самый момент её жизнь уже изменилась, не из-за Риндо, не из-за Рана, не из-за цветов в её руках. А из-за того, что карточка с иероглифом «Цуки» всё ещё лежала в её сумке, и тот, кто её отправил, не собирался оставаться в тени. Она не знала ничего. Она просто ехала в лифте на сорок четвёртый этаж, в квартиру, где её ждал мужчина, чьи дорогие костюмы пахли кровью, и сжимала в руках букет тёмных георгинов - подарок от его брата, который когда-то опоздал на пять минут, а теперь утверждал, что хочет перемирия. Кабина лифта была зеркальной, она видела себя со всех сторон: спереди, сбоку, сзади. Видела, как блестят глаза, как капля дождя, попавшая на её щёку, медленно сползает вниз, оставляя влажный след. Она не стёрла её. Просто смотрела на своё отражение - на женщину с букетом георгинов и с тайной, запертой в сумке, при этом та думала о том, что тишина в этой кабине была тяжелее всех слов, которые были сказаны и не сказаны в этот бесконечно долгий октябрьский вечер. Лифт остановился. Двери разъехались в стороны плавно, бесшумно, и перед ней открылся коридор пятьдесят четвёртого этажа - широкий, залитый мягким светом, с теми же тёмными деревянными панелями на стенах, что и в вестибюле. На полу - мраморная плитка, выложенная сложным геометрическим узором, натёртая до такого блеска, что в ней отражались потолочные светильники. Она сделала шаг вперёд, и звук её каблуков изменился: из приглушённого бетонного стука он превратился в звонкое, отчётливое цоканье, которое разносилось по коридору и гасло где-то вдалеке.       А потом она замерла.       Дверь их квартиры была приоткрыта. Не распахнута настежь, не взломана, просто оставлена с зазором в несколько сантиметров, сквозь который пробивалась тонкая полоска света. Свет был тёплым, янтарным - тот самый свет, который давала хрустальная люстра в гостиной, он лежал на мраморном полу коридора, словно приглашение. Или предупреждение. Первый импульс - страх. Он поднялся откуда-то из солнечного сплетения, холодный и липкий, сжал горло, заставил пальцы сильнее стиснуть стебли георгинов. Бумага букета хрустнула, тихо, почти неслышно. Она знала, что система безопасности в «Park Court Aoyama» одна из лучших в Токио: консьерж внизу, камеры на каждом этаже, датчики движения, тревожные кнопки. Никто посторонний не мог попасть на пятьдесят четвёртый этаж без ключ-карты. Никто, кроме того, у кого был дубликат. Никто, кроме того, с кем она делила это пространство на двоих.

Ран.

Она выдохнула - длинно, медленно, чувствуя, как напряжение уходит из плеч, из челюсти, из пальцев, сжимавших букет, - и пошла к двери. Не крадучись, не на цыпочках, а своим обычным шагом, тем самым, модельным, выверенным до миллиметра, потому что если Ран был дома, если он ждал её в их общем доме, то она не собиралась показывать слабость. Даже сейчас. Особенно сейчас. Толкнув дверь кончиками пальцев - та подалась легко, без скрипа, — она вошла внутрь. Прихожая встретила её привычным запахом: смесь дорогой древесины, едва уловимого аромата её собственных духов (тех, что она оставила на консоли неделю назад, уходя на репетицию), и чего-то ещё - тонкого, горьковато-сладкого, с нотками чёрной смородины и табака. Так пахло только от одного человека. И этот запах смешивался с другими, родными, с ароматом свечей, которые она зажигала по вечерам, с едва уловимым следом её лака для волос, с чистотой вымытого мрамора и мягкостью ковров. Это был запах их общего дома - дома, который она когда-то боялась назвать своим, но который стал им за три года. Она не стала разуваться. Её туфли - те самые лодочки Dior, чья подошва из бежевой кожи до сих пор хранила прохладу мокрого асфальта, звонко застучали по мраморному полу, когда она прошла через небольшой коридор и вышла в гостиную. Пространство, открывшееся перед ней, захватывало дух - даже сейчас, после трёх лет жизни здесь, она не могла привыкнуть к этому ощущению. Гостиная была огромной, просторной, воздушной, словно парила над Токио на высоте сорок четвёртого этажа. Высокие потолки уходили вверх, к многоуровневой лепнине - сложной, изысканной, с классическими мотивами, которые мягко перетекали друг в друга: акантовые листья, розетки, тонкие фризы. В центре потолка, словно корона, висела массивная хрустальная люстра с несколькими ярусами - её подвески переливались в янтарном свете, отбрасывая на стены крошечные радужные блики, которые дрожали и двигались при малейшем движении воздуха. По периметру потолка были встроены точечные светильники, заливавшие комнату ровным, мягким сиянием, а над обеденной зоной, уходящей в левую часть гостиной, висели подвесные светильники меньшего размера - точные копии центральной люстры, только уменьшенные, словно её отражения в кривых зеркалах. Стены, окрашенные в светлый нейтральный оттенок - не белый, не бежевый, а что-то среднее, цвет слоновой кости с примесью тёплого серого, визуально расширяли пространство, делая его почти бесконечным. Высокие колонны с классическими капителями - ионическими, с характерными завитками-волютами, поднимались от пола до потолка, обрамляя зону отдыха и создавая ощущение монументальности. Огромные панорамные окна с тёмными рамами занимали всю внешнюю стену - сейчас, вечером, они превратились в гигантские чёрные зеркала, в которых отражалась вся комната: люстра, колонны, диван, её собственная фигура, застывшая на пороге. И среди всего этого великолепия были расставлены маленькие приметы их совместной жизни: её любимый плед, небрежно перекинутый через подлокотник дивана, стопка книг на журнальном столике - она читала их по вечерам, когда он задерживался и его зажигалка, забытая на консоли ещё вчера. Пол - светлый полированный мрамор, прохладный даже сквозь тонкую подошву туфель, отражал свет и создавал иллюзию, что она идёт по воде. Его холод просачивался сквозь кожу, поднимался по ступням к лодыжкам, но она не замечала. Под её ногами лежал большой ковёр с абстрактным узором в нейтральных тонах - серый, приглушённо-серебристый, с вкраплениями угольного и кремового, а чуть дальше, ближе к дивану, белел пушистый коврик, словно островок облака в центре этого роскошного, но холодного пространства. В правой части комнаты, полускрытая тенью, изгибалась элегантная лестница - тёмные металлические перила с лаконичным дизайном, без вензелей и завитушек, только прямые линии и чёткие углы, ведущая на второй уровень, где располагалась небольшая смотровая зона с балконом-антресолью. Вдоль стены под лестницей тянулась длинная тёмная консоль: на ней, расставленные с идеальной симметрией, стояли свечи в стеклянных подсвечниках, несколько ваз, небольшие скульптуры - абстрактные, гладкие, чёрные, отражающие свет люстры матовыми боками. В левой части гостиной, за изящной аркой, обрамлённой теми же колоннами, располагалась обеденная зона. Большой стол - тёмное дерево, полированное до зеркального блеска, был сервирован на двоих: белые тарелки, серебряные приборы, хрустальные бокалы, горящие свечи в высоких канделябрах. Букет алых роз не тот, что на журнальном столике, а другой, поменьше, но столь же роскошный, стоял в центре стола, и его лепестки чуть подрагивали от движения воздуха. Но её взгляд не задержался ни на обеденной зоне, ни на лестнице, ни на консолях. Её взгляд сразу, безошибочно, как стрелка компаса на север, устремился к центру гостиной - туда, где в кресле, обитом тёмно-серым бархатом, вальяжно, по-хозяйски развалившись, сидел Ран Хайтани. Он был один. В комнате царил тот самый идеальный порядок, который она наводила сама, каждая подушка на своём месте, каждая ваза под правильным углом и среди этого безупречного, почти музейного совершенства он выглядел, как хищник, забравшийся в чужую гостиную. И одновременно - как её законный обитатель. Как мужчина, которого она сама пустила в свою жизнь и который теперь делил с ней это пространство. Его затылок касался спинки кресла, но он не утопал в нём - его поза была расслабленной, но не размякшей, позой человека, который всегда готов подняться в любую секунду, но не видит для этого причин. Одна рука покоилась на подлокотнике, пальцы едва касались тёмного дерева - длинные, тонкие, с заметными венами и идеально обработанными ногтями, а в другой, поднятой на уровень груди, он небрежно, двумя пальцами, придерживал пузатый бокал. Бокал был наполовину полон - или наполовину пуст, смотря как считать, тёмной, почти чёрной жидкостью, которая при покачивании оставляла на стекле маслянистые бордовые разводы. Вино. Густое, терпкое, пахнущее вишней и дубовой корой, этот запах она узнала ещё из прихожей. Его ноги были скрещены - длинные, прямые, в отглаженных чёрных брюках, которые сидели на нём так же безупречно, как и всё остальное. Пиджак он снял и небрежно перебросил через спинку соседнего стула, оставшись в чёрной рубашке с расстёгнутыми верхними пуговицами, ровно двумя, не больше, не меньше, открывавшими его шею и ту самую татуировку, что и у Риндо, которая темнела на коже прямо над кадыком, изгибалась, уходила вниз, под воротник. Светло-фиолетовые волосы - короткие, с чёткими чёрными прядями, были аккуратно зачёсаны назад с боковым пробором, слегка смещённым вправо, и держались в идеальной укладке, несмотря на поздний час и влажную погоду снаружи. Ни одна прядь не выбивалась, ни один волосок не лежал не на своём месте. Его лицо - тонкое, аристократическое, с чётко очерченными скулами и прямой линией челюсти, было обращено к ней, но глаза... его фиолетовые глаза, более светлые и прозрачные, чем у Риндо, с тем неуловимым переливом, который напоминал аметист на солнце, смотрели не прямо, а куда-то чуть мимо. Веки были опущены - лениво, полусонно, придавая его взгляду выражение задумчивой меланхолии, той самой, от которой у неё когда-то, три года назад, перехватило дыхание. Тогда ей показалось, что она встретила раненого принца. Теперь она знала, что это лишь маска - удобная, привычная, под которой скрывался острый, как бритва, аналитический ум, не пропускающий ни единой детали. Брови - светлые, почти пепельные, изогнутые изящной дугой, были чуть приподняты, создавая то самое выражение лёгкой насмешки, которое никогда не покидало его лицо до конца. Тонкие губы естественного розоватого оттенка были сомкнуты, но уголки их были чуть опущены, словно он только что перестал улыбаться или собирался начать, но передумал. Маленькая серьга-гвоздик в левом ухе - крошечный чёрный бриллиант в платиновой оправе, блеснула, поймав свет люстры, и тут же погасла. Он заметил её не сразу - во всяком случае, сделал вид, что не замечает. Но когда она сделала ещё один шаг и её каблук стукнул по мрамору особенно звонко, он медленно, почти лениво повернул голову, и его взгляд наконец встретился с её взглядом.       — Бесподобна, – произнёс он, и его голос - мягкий, бархатный, с той самой ленивой хрипотцой, которая была общей у обоих братьев, но у Рана звучала глубже, проникновеннее, словно он делился с тобой секретом, заполнил комнату так же естественно, как свет люстры или аромат вина. Его взгляд медленно, методично скользнул по её фигуре — от макушки (где чёрная заколка-цветок всё ещё держалась в пучке, хотя и съехала на полсантиметра влево) до кончиков туфель (где каблук-«запятая» всё ещё влажно блестел от дождевых капель) и в этом взгляде было не просто восхищение. Это была оценка. Привычная, собственническая оценка человека, который знает, чем владеет, но не перестаёт проверять, всё ли на месте. — Как всегда.       Он не встал. Это было в его духе, не встать, когда она вошла. Не из грубости, нет, а из той самой аристократической небрежности, которая позволяла ему оставаться на месте и всё равно казаться центром вселенной, вокруг которого вращалось всё остальное. Вместо этого он медленно, почти небрежно покрутил бокал в пальцах - вино колыхнулось, оставив на стекле очередной маслянистый след, и поднёс его к губам, но пить не стал. Просто вдохнул аромат, прикрыв глаза - на секунду, не больше, и снова открыл их, глядя на неё поверх ободка бокала.       — Но я, кажется, помню другое платье. – Он сделал крошечную паузу, и его губы чуть дрогнули - намёк на усмешку, не снисходительную, а скорее заинтересованную. — Тёмно-синее. С открытой спиной. Я выбирал его лично. И, насколько я помню, именно оно должно было быть на тебе сегодня вечером. Сай стояла в нескольких метрах от него, всё ещё сжимая в руках букет георгинов. Она чувствовала, как влага от стеблей пропитывает чёрную бумагу - та стала мягкой, податливой, и как холод от мраморного пола поднимается по ногам, смешиваясь с внутренним холодом, который поселился где-то под солнечным сплетением, когда она увидела карточку с иероглифом «Цуки». Но сейчас к этому холоду примешалось что-то ещё - раздражение, лёгкое, почти неуловимое, как зуд в том месте, до которого не дотянуться. Она колебалась, не телом, телом она стояла всё так же прямо, с идеальной осанкой, но внутри. Её пальцы чуть сильнее сжали стебли георгинов, и один из лепестков, самый нижний, чуть надломился, но она этого не заметила. Она думала о том, как ответить. О том, что он прав - платье действительно лежало в её гардеробной, аккуратно завёрнутое в папиросную бумагу, такое же прекрасное, как и в тот день, когда он вручил его ей. Но она не надела его. Не смогла. И теперь он это заметил.       — То платье, – произнесла она наконец, и её голос прозвучал ровно, но в самой этой ровности, в том, как она чуть дольше обычного держала паузу между словами, сквозило недовольство, — слишком откровенное. Оно совсем ничего не скрывает. Ран чуть наклонил голову - едва заметно, на какой-то градус, — и его левая бровь приподнялась ещё выше. В этом жесте было не удивление - он не удивлялся, а скорее приглашение продолжать. Приглашение, от которого она не могла отказаться.       — Ты модель, Сай, – произнёс он, и в его голосе появилась та самая ленивая, обволакивающая интонация, которая всегда появлялась, когда он собирался привести аргумент, против которого у неё не будет контраргументов. Его пальцы, державшие бокал, чуть расслабились - указательный отделился от стекла и едва заметно, на долю секунды, указал в её сторону, а затем вернулся на место. — Ты выходишь на подиум перед пятьюстами людьми в платье, которое стоит больше, чем квартира в Синдзюку, и которое скрывает ровно столько же, сколько скрывает нагота. Ты стоишь под софитами, и каждый фотограф в зале снимает тебя с такого расстояния, что видит мельчайшие детали. Ты позволяешь им смотреть - и они платят за это право. Но когда я прошу тебя надеть платье, которое я купил для тебя, для одной-единственной пары глаз - ты говоришь мне, что оно «слишком откровенное»? Он замолчал, и в наступившей тишине она услышала, как дождь за окном сменил ритм, теперь он не барабанил, а шуршал, словно кто-то проводил ладонью по стеклу. Её пальцы, сжимавшие букет, стали холоднее. Она видела логику в его словах - видела её всегда, с самого начала, это бесило её больше всего. Не то, что он был неправ, а то, что он был абсолютно, математически прав.       — Ты модель, – повторил он, но теперь мягче, словно объяснял что-то ребёнку, и в голосе его прорезалась та самая интонация, которую она когда-то принимала за заботу. — Твоё тело - это инструмент. Искусство. Ему нечего стыдиться, и тебе нечего скрывать. Ты должна была привыкнуть к этому давным-давно.       — Привыкнуть, – эхом повторила она, и слово прозвучало горько, хотя она не хотела, чтобы оно звучало горько. Её губы сомкнулись, и она проглотила то, что собиралась добавить. Тишина налилась, словно вино в его бокале, густая, тёмная, осязаемая. Ран смотрел на неё, ожидая продолжения, но его взгляд вдруг соскользнул вниз - с её лица на её руки, на букет, который она всё ещё прижимала к груди. Его глаза сузились на долю миллиметра, почти незаметно, но она уловила это движение. Уловила, как что-то промелькнуло в его взгляде: не злость, не ревность, а скорее узнавание. Так узнают почерк на конверте от старого друга, с которым давно не виделись, но о котором никогда не забывали. Она воспользовалась паузой. Воспользовалась тем, что его внимание переключилось и сделала несколько шагов вперёд. Каблуки простучали по мрамору: цок-цок-цок - три чётких удара, потом мягкое «ш-ш-ш», это её подошвы коснулись ковра, наконец ещё один шаг, уже совсем тихий, когда она ступила на белый пушистый коврик перед диваном. Она проходила мимо журнального столика - массивного, тёмного, с лаконичным дизайном, её взгляд сам собой упал на то, что рядом. Цветы. Огромный букет алых роз, который стоял практически под журнальным столиком, был настолько грандиозным, что почти перекрывал проход. Триста одна роза, она не считала, но знала это число, потому что в первую годовщину их было сто одна, во вторую - двести одна, и теперь, в третью, - триста одна; каждый год он прибавлял ровно сотню, словно отмеряя их совместное время в этих алых лепестках, и она помнила эту традицию так же хорошо, как и всё, что было связано с ним. Бутоны были уложены в композицию такой плотности, что образовывали идеально округлую, почти шарообразную форму, похожую на гигантский драгоценный шар. Лепестки - насыщенного алого оттенка, с лёгким переливом от глубокого бордового в центре каждого бутона до ярко-красного, почти огненного, по краям, были бархатистыми на вид, плотными, туго скрученными в спирали. Среди роз то здесь, то там проглядывали тёмно-зелёные листья - маленькие, глянцевые, которые подчёркивали роскошь и контрастность композиции, добавляя ей глубины. Белая гофрированная бумага изящно ниспадала по краям, создавая ощущение лёгкости и воздушности, несмотря на внушительный, почти монументальный размер букета. От цветов исходил густой, сладкий аромат - не приторный, а насыщенный, тёплый, обволакивающий, и он смешивался с запахом вина и её собственных духов, создавая в гостиной ту самую атмосферу, которую она когда-то называла «вечерней». Рядом с букетом, на том же журнальном столике, лежали два белых пакета. Простые, лаконичные, без логотипов и надписей — только матовая белая бумага и шёлковые ленточки-ручки, но она знала, что внутри. Коробки. Маленькие коробочки, в которых лежало что-то, что он выбрал для неё. Может быть, украшения. Может быть, духи. Может быть, что-то ещё, она не знала и не стала гадать, потому что сейчас её мысли были заняты другим.       «Хотя бы помнит», – пронеслось у неё в голове, быстрее, чем она успела осознать. И в этой мысли не было ни сарказма, ни горечи - только усталая благодарность, которая вспыхнула и погасла, как спичка на ветру. Ран проследил за её взглядом, он всегда следил за её взглядом, всегда, и когда она снова повернулась к нему, его губы уже складывались в вопрос.       — От кого? Он спросил это, глядя на георгины Риндо, но прежде чем она успела открыть рот, он слегка мотнул головой - нет, погоди. В этом жесте, коротком, почти раздражённом, не было грубости. Скорее - досада на самого себя за то, что вообще задал этот вопрос вслух, тогда как ответ был очевиден с самого начала, как только она переступила порог.       — Хотя нет, не говори. – Он отвёл взгляд от букета и вернулся к вину - поднёс бокал к губам, сделал крошечный глоток, задержал вино во рту, смакуя, и только потом проглотил, даже не поморщившись. — Это Риндо. Имя брата прозвучало из его уст буднично, без напряжения, без ревнивого подтекста - так, словно он выявил, что на улице идёт дождь. Но она знала его достаточно, чтобы уловить в этой будничности нечто иное. Не равнодушие. Скорее - старую, привычную ноту, которая звучала каждый раз, когда речь заходила о младшем брате. Ноту, в которой смешивались покровительственная снисходительность и странная, почти неосязаемая гордость.       — Георгины, – добавил он, бросив ещё один взгляд на букет цветов - на этот раз более долгий, изучающий, его уголок губ дёрнулся в лёгкой, почти пренебрежительной усмешке.       — Драматично. В его духе. – Он откинулся на спинку кресла, устраиваясь удобнее, и скрестил руки на груди - свободно, без напряжения, но в этом жесте была какая-то окончательность, словно он только что подвёл черту под невысказанным спором. — Мой брат всегда пытается подражать мне. Даже в том, что касается сердечных дел. Он произнёс это, не глядя на неё, глядя куда-то в пространство, на тускнеющие за окном огни от высотных зданий, и в его голосе прозвучала та самая ленивая, едва уловимая нотка забавы, которая появлялась всегда, когда он говорил о Риндо. Снисходительная, но беззлобная. Так старший брат говорит о младшем, который пытается догнать его, но никогда не сможет. И в этой интонации, в этом повороте головы, в том, как его пальцы снова закружили бокал с вином - медленно, почти гипнотически, заставляя тёмную жидкость скользить по стеклу, было что-то, что подсказало ей: кажется, его это только забавляло. Сай стояла вполоборота к нему, всё ещё прижимая к груди георгины, и смотрела на то, как дождь за окном превращает огни Токио в размытые пятна - алые, золотые, синие, дрожащие на чёрном стекле. Потом она медленно, почти невесомо, выдохнула через нос - тёплый воздух коснулся её верхней губы и растаял, - и двинулась к журнальному столику. Каждый шаг её был выверен до миллиметра, как на подиуме: носок туфли скользил вперёд, приземлялся на мрамор с тихим стуком, затем на ковёр, уже бесшумно, только подол платья, асимметричный, струящийся, касался пола мягкой драпированной волной, собирая невидимые пылинки. Она обогнула гигантский букет алых роз, и её нога едва не задела край композиции, один из лепестков, самый крайний, дрогнул от движения воздуха, но не упал. Она этого даже не заметила. Вместо этого она наклонилась - её позвоночник изогнулся плавной дугой, ключицы выступили резче, а пряди волос, выбившиеся из пучка, скользнули по щекам, - и положила георгины на столик. Бумага букета, всё ещё влажная от дождя, коснулась полированной поверхности с едва слышным шорохом, похожим на шёпот. Она положила их не рядом с розами - те стояли на полу, монументальные, пышущие сладким ароматом, а по другую сторону, у самого края столика, словно не желая смешивать два этих подношения. Ран наблюдал за каждым её движением. Его полуприкрытые глаза - фиалковые, прозрачные, с тем ленивым мерцанием, какое бывает у человека, который только что проснулся, но уже что-то замышляет, не отрывались от цветов. Он смотрел на георгины так, как смотрят на улику: не враждебно, но и не равнодушно. Скорее изучающе, с холодным, почти энтомологическим интересом. Его пальцы, сжимавшие бокал, медленно, почти гипнотически, вращали тонкую ножку, вино колыхалось, оставляя на стекле маслянистые разводы, густые, как кровь.       — Ты забрала их с собой, – произнёс он наконец, и его голос, низкий, бархатный, с той самой ленивой хрипотцой, которая всегда звучала глубже, когда он был чем-то заинтригован, прозвучал не как вопрос, а как констатация. В нём не было удивления, только спокойное, почти ленивое любопытство, приправленное чем-то ещё. Чем-то, что она не могла назвать, но что заставило её пальцы чуть сильнее сжать ремешок сумки. Он помолчал, сделал крошечный глоток вина, кадык на его шее дёрнулся, татуировка, что темнела прямо над ним, натянулась и снова расслабилась, - и продолжил:       — За три года ты ни разу не приносила домой цветы из гримёрной. Ни разу. Я знаю, потому что я считаю такие вещи. – Его губы дрогнули в лёгкой, почти незаметной усмешке, но глаза оставались серьёзными, прищуренными, сфокусированными на ней с той интенсивностью, которая контрастировала с его расслабленной позой. — Ты оставляешь их там. Всегда. Говоришь, что не хочешь, чтобы квартира превращалась в оранжерею. Говоришь, что запах слишком приторный. – он чуть склонил голову набок, и свет люстры скользнул по его скуле, очертив её резче, острее. — Так что случилось, Сай? Почему эти - другие? Она стояла теперь у края дивана, лицом к нему, и её тень падала на ковёр длинной чёрной полосой. Её плечи были расправлены, спина - прямая, подбородок - чуть приподнят, но внутри неё что-то дрогнуло. Тонкая, едва заметная трещинка в той идеальной броне, которую она носила на себе, как второе платье. Она чувствовала, как его взгляд ощупывает её лицо, не грубо, но настойчиво, - и знала, что он видит её насквозь. Видел всегда.       — Их привёз твой брат, – сказала она, и её голос прозвучал ровно, спокойно, без вызова. Просто констатация факта. — Лично. Он ждал меня у служебного выхода, когда показ закончился. Сказал, что ты попросил его подвезти меня, потому что у тебя дела. – Она сделала крошечную паузу, и в этой паузе было всё: её усталость, её разочарование, её три года ожидания у двери, которая открывалась не тогда, когда она стучала. — Я поверила. Ты же всегда занят. Всегда дела. Почему сегодня должно было быть иначе? Она замолчала, ожидая его реакции, но он не спешил отвечать. Вместо этого он медленно, почти лениво, отвёл взгляд от георгинов и перевёл его на неё, на её глаза, на её губы, на её руки, которые всё ещё сжимали ремешок сумки с той силой, от которой белели костяшки. Он смотрел на неё и молчал, и в этом молчании было что-то более красноречивое, чем любые слова.       — А ты здесь, – произнесла она, и на этот раз её голос дрогнул, не от слабости, а от осознания, неожиданного, пробирающего насквозь, — Ты дома. С вином. С цветами. С подарками. Ты ждал меня. Ты планировал этот вечер.       Её брови, тонкие, изогнутые дугой, слегка сдвинулись к переносице. Она недоумевала. — А Риндо сказал, что тебя нет. Ран наконец пошевелился. Не встал, нет, просто чуть переместил вес в кресле, устраиваясь удобнее, и его рука, та, что держала бокал, опустилась на подлокотник. Вино колыхнулось, но не пролилось. Он смотрел на неё теперь с иным выражением, не просто с любопытством, а с чем-то, что можно было бы назвать холодным, расчётливым интересом. Так смотрят на шахматную доску, когда противник делает неожиданный ход, который ты предвидел, но надеялся, что он до него не додумается.       — Мой братишка, – сказал он наконец, и его губы растянулись в той самой ленивой, обволакивающей улыбке, которая никогда не затрагивала глаз, — решил проявить инициативу.       Он произнёс это слово - «инициативу», с такой интонацией, словно пробовал его на вкус: не горькое, но и не сладкое. Скорее - терпкое, как недозрелая хурма. — Это похоже на него. Он всегда пытается заполнить пробелы. Особенно те, которые, как ему кажется, оставляю я. Он сделал ещё один глоток, маленький, экономный, - и, не глядя, поставил бокал на подлокотник. Теперь обе его руки были свободны, и он сложил их на груди, не в защитном жесте, а в том самом, собственническом, который преподносил, что это его территория, а она здесь гость.       — Он не лгал, – добавил Ран, и в его голосе прозвучала та странная, почти неуловимая нотка уважения, которая всегда появлялась, когда он говорил о Риндо в редкие моменты откровенности. — Он просто сказал правду так, чтобы она звучала как ложь. У него талант.        Он чуть приподнял бровь - левую, ту, что всегда двигалась первой, когда он находил что-то забавным. — Я действительно был занят. Утром. Днём. До самого вечера. Но я закончил дела раньше, чем планировал. А Риндо, видимо, решил, что раз я не на показе и не встречаю тебя, то он может... – он осёкся, подбирая слово, и его пальцы, лежавшие на предплечье, чуть сжались, — ...поучаствовать. Последнее слово упало между ними, как камень в воду, и круги от него расходились медленно, неотвратимо. Сай почувствовала, как в груди что-то сжалось - от странного, горьковатого узнавания. Она вспомнила, как Риндо стоял под дождём, протягивая ей букет обеими руками, словно подношение. Вспомнила его взгляд - тяжёлый, пристальный, с застарелым раздражением и чем-то, что она приняла за ревность. Вспомнила его слова: «Я всё ещё жалею, что тогда в Париже опоздал на пять минут».       — поучаствовать, – повторила она, и её губы, всё ещё влажные от дождя, с остатками нюдового тинта, - сомкнулись в тонкую линию. — В чём именно? В нашей жизни? В твоих промахах? В том, чтобы показать мне, что ты снова не пришёл? Ран усмехнулся, коротко, почти беззвучно, одним уголком рта. Но глаза его не смеялись. Они смотрели на неё с тем самым выражением, которое она так хорошо знала: холодная, проницательная оценка, завёрнутая в бархатную оболочку ленивого спокойствия.       — Возможно, во всём сразу, – проговорил он, и его пальцы, до этого неподвижные, начали медленно, почти бессознательно, поглаживать обивку кресла - туда-сюда, туда-сюда, лёгкое, ритмичное движение, которое выдавало работу мысли. — Риндо всегда хотел того, что есть у меня. Это началось ещё в детстве: игрушки, внимание, потом - женщины. Но с тобой всё иначе. – он сделал паузу, и его взгляд скользнул по ней, медленно, методично, от макушки до кончиков пальцев, словно он впервые увидел её по-настоящему, хотя смотрел так уже тысячу раз.       — Ты не игрушка. Ты не вещь. Ты - та, ради кого он готов лгать мне в лицо. И это... — он задумался, подбирая слово, и его губы, тонкие, чётко очерченные, чуть скривились, — ...любопытно. Любопытно. В чём же это проявляется? В том, что к ней относятся не так, как к игрушке? Сай сделала шаг вперёд, один, плавный, выверенный, - и теперь стояла прямо напротив него. Между ними был только журнальный столик, георгины, розы и воздух, который стал плотным, как вода. Она чувствовала, как её сердце бьётся где-то в горле, но голос, когда она заговорила, был всё так же ровен, тот самый голос, который она натренировала за годы подиумов и интервью.       — Он сказал мне кое-что ещё, – начала она, и её фиалковые глаза встретились с его фиолетовыми, - два оттенка почти одного цвета, но в её был золотой проблеск, а в его - только холод. — Про кольцо. Он сказал, что видел его. В твоём столе. В чёрной бархатной коробочке. На долю секунды - на одну крошечную, почти неуловимую долю секунды - пальцы Рана замерли. Перестали поглаживать обивку. Застыли на месте. И в этой неподвижности было больше смысла, чем в любом слове, которое он мог бы произнести. Она это заметила. Она всегда замечала такие вещи - мелкие, незначительные для постороннего глаза, но для неё, для женщины, которая три года училась читать его, как книгу на незнакомом языке, они говорили громче крика. Но он быстро взял себя в руки. Его пальцы снова пришли в движение, а лицо - это аристократическое, точно вылепленное лицо, не изменилось ни на минуту. Только в глубине зрачков что-то мелькнуло и погасло, как отблеск молнии за горизонтом.       — Мой брат, – произнёс он, его голос прозвучал так же лениво, как и прежде, но теперь в нём появилась та самая интонация, которую она научилась распознавать давным-давно: интонация человека, который откладывает разговор, потому что знает - время ещё не пришло, — Слишком много говорит. И слишком мало знает о том, что происходит на самом деле. Но сегодня, – он поднялся, одним текучим, почти кошачьим движением, и его тело, высокое, долговязое, в чёрной рубашке и чёрных брюках, на мгновение заслонило свет люстры, отбросив на неё длинную тень, — сегодня мы празднуем. Три года. Это, знаешь ли, весомый срок для меня.        Он протянул ей руку - ладонью вверх, точно так же, как это делал Риндо несколько часов назад, но в его жесте было иное: не просьба, а приглашение. Или, может быть, приказ, замаскированный под приглашение. — Остальное подождёт. Сай опустила взгляд на его протянутую ладонь, раскрытую, неподвижную, с длинными пальцами, что всё ещё хранили тепло винного бокала, - и не шелохнулась. В комнате повисла особого рода тишина, не та, что бывает от неловкости, а та, что возникает, когда одно существо отказывается подчиняться другому и оба ждут, кто моргнёт первым. Она просто стояла, прямая, как натянутая струна, и смотрела на его руку с тем же отсутствующим, расфокусированным выражением, с каким час назад обводила взглядом цветы в гримёрной. Ни страха. Ни протеста. Только спокойная, почти сомнамбулическая несговорчивость, та, что копилась три года где-то под диафрагмой и теперь, в этот вывернутый наизнанку вечер, наконец поднялась к поверхности.       — Повремени. Одно слово - сухое, без интонационного подъёма в конце, без вопросительной ноты. Она произнесла его так, как произносят «принесите счёт» или «закройте дверь»: не грубо, не резко, но с той окончательностью, после которой продолжать разговор на прежних условиях уже невозможно. Её левая бровь чуть заметно приподнялась, и это движение, крошечное, почти микроскопическое, зеркально повторяло его собственный излюбленный жест. Рука Рана замерла в воздухе, не дрогнула, не упала, а именно замерла, словно наткнулась на невидимое стекло. На один удар сердца. На два. На три. Затем он медленно, очень медленно опустил ладонь обратно на подлокотник. Пальцы легли на полированное дерево не плашмя, а на кончики - сначала указательный, потом средний, потом безымянный, потом мизинец, потом большой, эта последовательность, эта нарочитая, почти ритуальная замедленность жеста говорила больше любой угрозы. «Ты только что отказала мне, - говорила она, — и я это запомнил». Сай развернулась. Не резко, не испуганно, плавно, с той подиумной грацией, которая превращала любое её движение в законченную фразу на языке тела. Носок туфли прочертил по ковру полукруг, подол платья взметнулся и опал, обнажив на секунду её лодыжки, всё ещё чуть влажные от дождевых брызг, с крошечной каплей, застывшей на левой щиколотке. Она пошла в сторону прихожей, и каждый шаг отдавался в тишине гостиной приглушённым ковром стуком каблука: не цоканьем, как на мраморе, а именно стуком - низким, бархатистым, уходящим в пол. Ран смотрел ей вслед. Его голова повернулась медленно, почти лениво, следуя за её силуэтом, как объектив камеры следит за мишенью. Взгляд - тот самый, сканирующий, прищуренный, которым он оценивал каждое лицо в зале, скользнул по её спине, задержавшись на лопатках - впадина между ними, почти незаметная под тканью, была тем местом, куда он иногда упирался подбородком перед рассветом, затем опустился ниже - на талию, перехваченную платьем так плотно, что, казалось, ткань вот-вот лопнет по шву; на бёдра, которые двигались в такт шагам с амплитудой, знакомой ему до мельчайших нюансов. Когда она наклонилась к консоли в прихожей и её позвоночник изогнулся дугой, он отметил, как асимметричный подол скользнул вверх, открывая подколенную впадину - бледную, почти голубоватую в холодном свете прихожей. Его большой палец едва заметно прижался к подлокотнику. Сильнее, чем мгновением раньше. Она выпрямилась, поправила ремешок сумки на плече, проверяя, надёжно ли сидит стёганый Cannage, после этого взяла пакет и повернулась обратно. В руке - тёмно-синий пакет с золотым тиснением, которое вспыхивало при каждом шаге, когда свет люстры падал на него под правильным углом. Она несла его обеими руками, но не прижимала к груди, а держала перед собой, как держат нечто, что принадлежит тебе и только тебе, пока ты сама не решишь иначе. Она не вернулась на прежнее место. Вместо этого она обогнула журнальный столик и опустилась на диван - одним текучим, бескостным движением, в котором не было ни капли пафоса, ни грамма жеманства. Тело сложилось само: правая нога чуть согнулась, левая подогнулась под неё, вес мягко переместился на подушки. Спина осталась прямой, но не деревянной, позвоночник вытянут, плечи расправлены, подбородок чуть приподнят, а руки легли на колени ладонями вниз, пальцы соприкоснулись кончиками, образуя что-то вроде шпиля. Она не прислонилась к спинке, сидела на краю, оставляя между собой и диванной обивкой пространство, достаточное для того, чтобы в любой момент встать. Ни намёка на расслабленность. Наготове. Подол платья лёг вокруг её бёдер мягкими драпированными складками - одна из них заломилась, но она не стала поправлять. Не заметила или не сочла нужным. Она положила пакет на журнальный столик, не рядом с георгинами, а чуть поодаль, так, чтобы между двумя подношениями оставался зазор, небольшой, но достаточный для того, чтобы ни одно не затеняло другое. Затем подняла глаза на Рана. Её лицо - кукольное с выраженными скулами и линией челюсти, которое фотографы называли «лицом эпохи Муромати», - не выражало ни ожидания, ни волнения. Только спокойное, деловитое внимание. Так смотрят на партнёра по переговорам, когда пришло время вскрывать карты.       — Ты приготовил мне подарки, – заговорила она, и её голос был ровным, как линия горизонта в штиль. Ни напора, ни лести - просто констатация. — Я не хочу быть в долгу. Позволь мне начать. Фраза оборвалась, не дойдя до вопросительной ноты. Она не спрашивала разрешения - она ставила условие. И прежде чем он успел ответить, её пальцы уже отогнули край пакета и извлекли на свет первую коробку - тёмно-синюю, с тиснением «DIOR» золотого цвета. Ран не шевельнулся. Только его взгляд стал острее, приготовился вдаваться в подробности. Он не ожидал, что она перехватит инициативу. Он предполагал, что она будет ждать - ждала же три года, с чего бы менять привычку сейчас? но она не ждала. И это было… занятно. Сай сняла крышку. На чёрном бархате веером были разложены четыре шёлковых галстука. Светло-серый с серебристым отливом - цвет предрассветного неба, холодный и отстранённый. Насыщенный фиолетовый - тот самый пыльный оттенок, который он носил чаще всего, цвет его костюма, цвет вечернего Роппонги. Глубокий тёмно-синий - почти чёрный, но не чёрный, с той неуловимой глубиной, где прячется отсвет. И, наконец, чёрный - безупречный, классический, безжалостно элегантный. Свет люстры скользнул по шёлку, и на мгновение на ткани проступил невидимый узор - диагональное переплетение нитей, заметное только под острым углом.       — Ты находишь, что я недостаточно хорошо одеваюсь? – поинтересовался Ран, но интонация была не обидчивой и не насмешливой, а скорее испытующей. Провокация на ровном месте - его излюбленный приём, способ прощупать, как далеко собеседник готов зайти. Сай не купилась. Она чуть склонила голову к плечу, и её волосы скользнули по плечу и замерли, коснувшись ключицы.       — Я нахожу, что ты достоин лучшего, – ответила она без запинки, — И ты носишь галстуки каждый день. По крайней мере, в те дни, когда твои дела не заставляют тебя пропускать мои показы. Удар был нанесён без замаха, почти небрежно, так смахивают пылинку с рукава. Она не повысила голоса, не выделила слово «дела» интонацией, но оно всё равно повисло в воздухе, как запах гари. Ран моргнул - медленно, одними веками, ничего не ответил. Только кончики его пальцев, лежавших на подлокотнике, едва заметно сжались - на долю секунды, не больше. Она продолжила, не дожидаясь привычной ответной реплики:       — Светло-серый - для дневных встреч, когда нужно выглядеть не угрожающе. Фиолетовый - для вечеров, подобных этому, потому что он совпадает с твоим любимым цветом. Тёмно-синий - для формальных выходов, он строже чёрного, но не такой похоронный. А чёрный… – она сделала крошечную паузу, и её глаза, которые сейчас, в свете люстры, казались холодными, как слюда, встретились с его глазами, — …для всего, о чём ты мне не рассказываешь. Тишина, наступившая после этой фразы, была короткой, но ёмкой. Ран не отвёл взгляда. Его лицо оставалось непроницаемым, но что-то в глубине зрачков изменилось. Не страх - его он не испытывал никогда. Не злость - злость была бы слишком простой реакцией. Скорее - переоценка. Та самая, холодная, аналитическая, которую он производил каждые несколько секунд, сканируя пространство вокруг себя, но которую почти никогда не применял к тем, кого считал уже изученными. Он считал её изученной. А оказывается - ошибался.       — Ты наблюдательна, – произнёс он наконец, и в его голосе не было ни комплимента, ни угрозы, только утверждение, сухое и точное. — Но галстуки - это только начало. Продолжай. Он не попросил - он разрешил. Разница была очевидна им обоим. Сай извлекла из пакета вторую коробку - чёрную, строгую, с лаконичным белым шрифтом «SAUVAGE» и поставила её поверх первой. Флакон, тёмный, с градиентом от чёрного к синему, блеснул в свете люстры, когда она сняла крышку.       — Dior Sauvage, – прочитал он вслух и чуть склонил голову набок. — «Дикий». Кого-то из нас двоих ты пытаешься приручить?       — Никого, – ответила она, и её пальцы, длинные, тонкие, на мгновение задержались на флаконе, прежде чем она убрала руку. — Просто напоминаю. Ты пробовал его два года назад в аэропорту Ханэда, перед вылетом в Париж. Брызнул на запястье, поднёс к носу. Ничего не сказал. Но уголки твоих губ дёрнулись - вряд ли ты его обсмеивал. Она сказала это без гордости, без самодовольства - просто как факт. Как запоминают дату исторического события или формулу. Ран ничего не ответил. Он смотрел на флакон, и его ноздри едва заметно раздулись - словно он уже чувствовал аромат, хотя коробка была ещё запечатана.       — И последнее, – Сай чувствовала себя той, кто доминирует на ситуацией и ей это нравилось, очень нравилось. Её голос изменился. Не дрогнул - изменился. Стал на полтона ниже, на долю секунды медленнее. Так говорят, когда ставят на кон нечто действительно важное. Она извлекла серую бархатную коробку и положила её на столик - туда, где заканчивался веер галстуков и открыла крышку. На чёрном бархате покоились часы. Восьмиугольный корпус - отличительная черта модели Octagon, отсылающий к строгой геометрии архитектуры конца прошлого века. Сталь с позолотой: звенья браслета чередовались, серебристые и золотистые, создавая изысканный, динамичный контраст. Белый циферблат без цифр - только две стрелки и крошечные золотые точки на месте часовых меток. Часы не кричали о своей цене, но каждому, кто понимал, сообщали её мгновенно: языком пропорций, языком деталей, языком тишины. Ран смотрел на них. Просто смотрел. Свет люстры дробился в позолоте браслета, отбрасывая на его лицо крошечные жёлтые блики - они скользили по скуле, по нижнему веку, по уголку рта, но он, казалось, не замечал их. Три удара сердца. Четыре. Пять. Его рука - та, что лежала на подлокотнике, оставалась неподвижной. Не потянулась вперёд, не отдёрнулась назад. Просто замерла. Он узнал их. Она поняла это сразу - по тому, как изменился фокус его взгляда. Не расширились зрачки, это было бы слишком банально, а именно перестроился фокус, словно перед ним возник не предмет, а воспоминание, требующее отдельного внимания.       — Octagon, – подал голос он, и слово прозвучало глухо, как будто он говорил сам с собой. — Винтажный Dior. Я помню.       — Я знаю, – ответила она. — Год назад. Гинза. Ты остановился у витрины антикварного магазина. Я в этот момент говорила по телефону с агентом - обсуждала контракт, на редкость скучный разговор, но видела тебя. Ты стоял перед витриной и смотрел на эти часы. На именно эти. Тридцать секунд. Она произнесла число без эмфазы, без многозначительной паузы - просто как цифру.       — Ты никогда не смотришь на витрины дольше десяти секунд, – продолжила она, практически гордясь собой, — Скользишь взглядом, оцениваешь, отбрасываешь. Это автоматический процесс - я наблюдала его сотни раз. В Милане. В Париже. В Нью-Йорке. Везде одно и то же. А здесь - тридцать. Ты не смотрел на часы, ты их изучал. Так, словно они были ответом на вопрос, который ты ещё не задал. Она замолчала. Пальцы на коленях чуть сжались, кончики ногтей побелели от давления - единственный признак внутреннего напряжения, который не смогла подавить. — Когда ты отошёл, я оглянулась. Часы уже не было. Кто-то их купил. С того дня искала такие же. Нашла через девять месяцев, на аукционе в Осаке. Перекупила. Спрятала. Ждала подходящего случая. Она подняла на него глаза и в её взгляде не было ни триумфа, ни ожидания похвалы. Только спокойное, холодноватое удовлетворение человека, который довёл до конца долгую, кропотливую работу.       — Я просто – Сай сделала паузу, — …запомнила. Молчание, наступившее после, было почти осязаемым. Его можно было бы резать ножом, если бы между ними уже не лежало достаточно острого. Ран сидел неподвижно, глядя на часы, и в его фиалковых глазах происходило нечто, что она не могла интерпретировать однозначно. Не благодарность, это было ему незнакомо в той форме, в какой его испытывают обычные люди. Не радость - радость он испытывал только от процессов, а не от предметов. Это было… перевычисление. Так компьютер пересчитывает уравнение, когда в него вводят новую переменную, и все прежние результаты становятся недействительными. Он знал, что она наблюдательна. Знал давно - это было одной из причин, по которым он всё ещё держал её при себе. Но тридцать секунд? Год назад? Девять месяцев поисков? Аукцион в Осаке? Это был уровень системности, который он привык встречать только у одного человека - у себя самого. Он поднял глаза на неё. В его взгляде не было удивления, точнее, было, но не такое, как у обычных людей. Удивление Рана Хайтани выглядело иначе: короткая неподвижность зрачков, лёгкое напряжение в уголках губ, почти незаметный наклон головы - будто он рассматривал её под новым углом и обнаруживал деталь, которую прежде упускал. Она не была опасна. Опасность подразумевает угрозу, а она ему не угрожала - по крайней мере, не сейчас. Но она была… он подбирал слово, вращая его на языке, как дегустатор вращает вино, пробуя на послевкусие. Влиятельна. Вот. Она была влиятельна, в том смысле, в каком влиятелен человек, знающий о тебе больше, чем ты ему рассказывал. Это не делало её врагом. Но это делало её фактором, который отныне следовало учитывать в любом случае. Он медленно, очень медленно протянул руку, его пальцы со свежими мозолями у основания (сегодняшний день, видимо, не обошёлся без физического воздействия), легли на браслет, но не подняли часы, а просто ощупали текстуру. Холодный металл. Чередование серебра и золота. Восьмиугольник, повторяющий форму замочной скважины или, может быть, гробницы. Он поднял часы двумя пальцами за браслет, тот свисал, покачиваясь, ловя свет и посмотрел на циферблат. Секундная стрелка не двигалась. Часы стояли. Конечно, они стояли - винтаж, ручной завод, но в этом была своя ирония, которую он оценил. Подарить человеку, который всегда спешит, часы, которые не идут. Или идут, но только тогда, когда он сам решит их завести.       — Риндо, – воспроизвёл он вдруг, и имя брата прозвучало в его устах неожиданно, без перехода, — говорил что-то о том, что ты не умеешь выбирать подарки. Он ошибался. Сай не ответила. Она сидела всё в той же позе - спина прямая, руки на коленях, хотя её пальцы едва заметно поглаживали друг друга. Лицо её, подсвеченное снизу отблеском позолоты, было спокойным, но не расслабленным. Так спокойна бывает вода в глубоком колодце: снаружи - гладкая поверхность, а внутри - десятки метров чёрной ледяной бездны.       — Ты запомнила, – произнёс он, не повышая тона, и его большой палец скользнул по гравировке «Hermès-Paris» на браслете её собственного подарка, который всё ещё лежал перед ним, — каждую мелочь. Каждую секунду. Это… впечатляет. Слегка настораживает. – Слово «настораживает» он произнёс, чуть растягивая гласные, с той интонацией, которая у любого другого человека прозвучала бы как комплимент, но у него - как угроза, замаскированная под комплимент. Он наконец отложил часы, но не в коробку, а прямо на полированное дерево столика, так, чтобы они лежали между ними - восьмиугольный корпус, всё ещё стоящий, всё ещё не заведённый, словно символ времени, которое для них двоих шло как-то иначе, чем для всего остального Токио за окном. Затем он потянулся, не к ней, нет, он и не думал вставать, а к другому концу столика, где стояли те самые белые пакеты, что она заметила, едва войдя. Его пальцы, длинные, с аккуратными, но не полированными ногтями, с всё ещё заметной припухлостью вокруг костяшек (свежие ссадины, такие же, как у Риндо, словно сегодня они оба побывали в одной и той же передряге, но Ран, в отличие от брата, не позволил себе даже поморщиться), обхватили первый пакет за шёлковую ленту-ручку и подтянули к себе.       — Дай-ка и я продемонстрирую свою наблюдательность, – проворковал он, не спрашивая, а ставя перед фактом. Его голос был мягок, почти бархатен, но в самой этой мягкости таилось нечто, что заставило Сай чуть сильнее сжать колени от того знакомого, болезненного предвкушения, которое она испытывала каждый раз, когда Ран переходил из режима «ленивого кота» в режим «хищника, играющего с добычей». Три года. Ей требовалось три года, чтобы понять: самые опасные его слова - это те, что звучат как мурлыканье. Он не повышал голоса никогда. Ему это было не нужно. Он извлёк первую коробку. Белая, с золотым тиснением «Dior», она была чуть больше той, в которой лежали галстуки. Сай узнала её формат мгновенно - коробка для аксессуаров, и её спина, и без того прямая, напряглась ещё на какую-то долю миллиметра, так, что лопатки соприкоснулись. Ран заметил. Он всегда замечал такие вещи.       — Узнаёшь, – констатировал он, не спрашивая. — Конечно, узнаёшь. Три года, Сай. Три года назад ты стояла на подиуме в платье от Ямамото, такая воздушная, такая… чужая. А я сидел в первом ряду и думал: «Эта женщина будет моей». – Крышка откинулась с тихим, дорогим щелчком, обнажив чёрный бархат. Он любил запудрить мозги, любил расположить к себе своими словами, — И вот, три года спустя, я всё ещё дарю тебе Dior. Глупая, сентиментальная традиция, не находишь? Или… – он поднял на неё глаза, и в его зрачках, расширенных в янтарном полумраке, промелькнуло что-то, что было до жути похоже на нежность, если бы нежность могла быть холодной, — …напоминание. О том, с чего всё началось. Его пальцы скользнули внутрь коробки и извлекли первый предмет - золотой браслет-обруч. Массивный, но при этом изящный, тот самый, что она заметила на витрине несколько недель назад, когда они проходили мимо бутика на Гинзе. Она тогда бросила на него взгляд - один-единственный, на долю секунды, не более. И он это запомнил. Конечно, запомнил. Он повертел браслет в пальцах, ловя свет люстры, и золото вспыхнуло - тусклым, маслянистым блеском, который лёг на его скулы, на его подбородок, на его костяшки, делая их ещё более резкими, хищными, птичьими.       — Золото тебе идёт, – заметил он, не ей, а словно бы самому себе, и его правая рука, та, что держала браслет, качнулась, словно он прикидывал его вес. — Но дело даже не в цвете. Дело в форме.        Он поднял браслет выше, так, чтобы она увидела его целиком: идеально гладкий, без застёжек, без швов, монолитный обруч, который можно надеть только одним способом - просунув в него кисть. — Видишь? Ни замка, ни шва. Чтобы его снять, нужно либо разбить, либо точно знать, как именно он надевался. Красивая метафора, не правда ли? – Его губы дрогнули в той самой усмешке, которая всегда появлялась, когда он находил что-то особенно забавным. В частности, забавным только для него, — Носи. Он будет напоминать тебе о том, что есть вещи, которые не снимаются. Он не положил браслет обратно в коробку. Он положил его прямо на стол, между часами и веером галстуков - так, словно их подарки теперь лежали вперемешку, переплетённые, и разобрать, где заканчивается её дар и начинается его, было уже невозможно. Затем последовала вторая коробка, чуть более плоская, вытянутая, также с тиснением «Dior». Внутри, на том же чёрном бархате, покоился цепочечный браслет - тот самый, со звёздами. Миниатюрные, инкрустированные прозрачными камнями, они вспыхивали холодным, колючим светом, когда он поднёс браслет к люстре. Центральная звезда, самая крупная, была украшена жемчужной каплей, и эта капля сейчас покачивалась в такт его дыханию: туда-сюда, туда-сюда, гипнотически, словно маятник.       — А это, – заговорил он, и его тон изменился, стал на полтона ниже, приватнее, словно он делился секретом, который не предназначался для чужих ушей, хотя в комнате, кроме них двоих, никого не было, — для особых случаев. Он протянул браслет ей, не в руки, нет, он просто держал его в воздухе между ними, зажав между большим и указательным пальцами, и ждал. Ждал, пока она сама протянет руку. И она протянула - медленно, почти нерешительно, хотя сознание кричало «не надо». Но она знала правила игры. Знала, что если не взять - он обидится. А обида Рана Хайтани была вещью, которую она не хотела испытывать на себе никогда больше. Как только её пальцы коснулись звёзд, его собственная рука накрыла её ладонь. Ео ладонь легла поверх её, тёплая, сухая, с теми же мозолями у основания пальцев, с теми же сбитыми костяшками, и его большой палец скользнул по её запястью, по синей жилке, которая пульсировала под кожей - быстро-быстро, словно птичье сердце. Имитация заботы.       — С днём нашего начала, Сай, – выдал он, в его голосе прозвучало то, что она не могла назвать иначе как искренностью. Только вот искренность Рана Хайтани была опаснее любой лжи. Она обжигала, потому что была правдой - но правдой, которую он показывал тебе лишь для того, чтобы ты расслабилась, опустила щиты, поверила. А потом, как известно, следовал удар. Он отпустил её руку, но не сразу. Его пальцы задержались на её запястье ещё на долю секунды - на один удар её пульса, не больше, прежде чем он отдёрнул их и потянулся за третьим пакетом, самым маленьким. Миниатюрная сумка Lady Dior. Когда он извлёк её из фирменной коробки, украшенной цветочным орнаментом, Сай почувствовала, как что-то в её груди сжимается - не от восторга, нет, от опознания. Ту самую сумку, которую она когда-то обронила в его присутствии, сказав что-то вроде: «Вот это было бы неплохо иметь, если бы я не была простой моделью». И вот, три года спустя, она лежала перед ней - чёрный сатин, ручная вышивка кристаллами, культовые шармы «D.I.O.R.», позвякивающие при каждом движении.       — Ты когда-то сказала, – начал он, поглаживая сатиновую текстуру сумки кончиками пальцев, и в этом жесте, медленном, почти ласкающем, было что-то непристойное, словно он гладил не сумку, а кого-то ещё, — что «Lady Dior» носят только настоящие леди. А ты себя таковой не считаешь.               Он пододвинул сумку к ней через стол, и шармы звякнули. — Считай это исправлением. Или… – его губы растянулись в томной, всё понимающей улыбке, — …назначением на должность. Четвёртой была парфюмерия. Характерный каплевидный флакон J’adore - тот самый, с золотой «шейкой» и два сопутствующих продукта: мини-роллер и цилиндрический контейнер с тиснением, имитирующим стёганый узор. Всё это покоилось в коробке с барочным орнаментом, золотые завитки которого перекликались с лепниной на их люстре.       — «J’adore», – выявил он, его произношение было безупречным: мягкое «ж», гортанное «р», — «Я обожаю». Название, которое говорит само за себя, не находишь?        Он отвинтил крышку миниатюрного роллера и, не спрашивая разрешения, поднёс его к её запястью. Его левая рука легла на её предплечье, фиксируя его на столе, в то время как правая провела роллером по коже - один раз, не больше, но достаточно, чтобы оставить влажный, пахнущий жасмином и иланг-илангом след. Запах расцвёл в воздухе мгновенно - густой, сладкий, почти удушающий, он, казалось, пропитал всё пространство между ними, и Сай почувствовала, как к горлу подступает ком. Не от аромата. От жеста.       — Это, – он легонько постучал пальцем по цилиндрическому контейнеру, — лосьон для тела с тем же запахом. Используй его по вечерам, и ты будешь пахнуть... Потрясающе, – Он не сказал «мной», он сказал «потрясающе», но оба знали, что он имел в виду. И вот, наконец, последний пакет. Тот, к которому он не притрагивался всё это время, словно берёг на десерт. Он был самым плоским, самым лёгким, перевязанным не шёлковой ленточкой, а простой чёрной тесьмой. Ран взял его в руки и не открыл, а скорее взвесил на ладони, как взвешивают нечто, что может взорваться.       — И напоследок, – произнёс тот, и голос Рана, без того низкий, упал ещё на полтона, так, что вибрировал где-то на границе с инфразвуком - тот диапазон, который не слышишь ушами, а ощущаешь телом. — Подарок, который я выбирал не тридцать секунд и не девять месяцев. Я выбирал его с того самого момента, как впервые увидел тебя без одежды.       Он положил пакет на стол и подтолкнул его к ней, неторопливо, почти лениво, одним пальцем, так, что чёрная тесьма заскользила по полированной поверхности с тихим, змеиным шуршанием. — Открой. Сай знала, что внутри. Знала, потому что такие подарки он дарил ей каждый год - и каждый раз это была проверка. Граница, которую он прощупывал: не переступил ли? Не слишком ли сильно надавил?       Она сняла крышку. На чёрной папиросной бумаге, переложенной тончайшим слоем шёлка, лежал комплект. Бюстгальтер и трусики-стринги, но то, как они были расположены в коробке, напоминало не витрину магазина, а скорее анатомический атлас: каждая деталь, каждый изгиб кружева был выставлен напоказ с почти медицинской точностью. Чёрное кружево - плотное, с цветочным узором, в котором угадывались лилии и ещё что-то, что напоминало шипы, казалось, поглощало свет. Фестончатая окантовка по краям чашечек и пояса была выполнена с той избыточной, почти агрессивной роскошью, которая граничит с вызовом: носи это, но знай - это не для тебя, это для того, кто будет это видеть. Тонкие регулируемые бретели - два лоскута чёрного шёлка шириной едва ли в полсантиметра, были намеренно перекручены, словно только что сняты с тела, и эта нарочитая небрежность действовала на неё сильнее, чем любая порнография. В центре бюстгальтера, там, где сходились чашечки, сияла жемчужина. Одна-единственная. Капля молочного цвета на фоне чёрного кружева. Она была закреплена на микроскопической золотой петельке, и при взгляде на неё у Сай возникла странная, мгновенная ассоциация: бусина, которую сжимаешь в пальцах, когда тебе страшно. Она делала так. Трусики-стринги лежали чуть поодаль, почти скромно, если можно было назвать скромным предмет одежды, состоящий из трёх тонких полосок кружева и одной-единственной жемчужной капли, вшитой туда же, куда и у бюстгальтера - в точку схождения всех линий. Ран молчал. Он давал ей время рассмотреть - и она рассматривала, не в силах оторвать взгляд, однако мысленно та говорила себе закрыть коробку, отодвинуть, уйти. Но она не могла. Потому что это было красиво. Потому что это было омерзительно. Потому что это было - в равной степени - и то, и другое.       — Нравится? – спросил он наконец, и в его голосе прозвучало то самое, что она ненавидела больше всего: не самодовольство, не похоть, а искреннее, почти детская заинтересованность. Словно он и впрямь хотел знать её мнение. Словно её ответ мог что-то изменить.       — Ты знаешь, что да, – ответила она, голос прозвучал глухо, словно она говорила через подушку.       — Я знаю, – согласился он. — Но я хочу, чтобы ты это произнесла. Вслух.       Его пальцы, лежавшие на подлокотнике, чуть сжались - едва заметно, только подушечки побелели, а затем расслабились вновь. Он не настаивал. Он никогда не настаивал. Он просто ждал, и это ожидание было хуже любого давления.       — Мне нравится, – выдавила она, и слова дались ей тяжело, одно за другим. Ран не ушёл. Вместо этого он обошёл журнальный столик неспеша, его пальцы скользнули по спинке дивана, не касаясь её плеч, но достаточно близко, чтобы она ощутила тепло, исходящее от его тела. Остановившись у неё за спиной, он оперся руками о спинку, заключая её в невидимую клетку. Она не видела его лица, только чувствовала его присутствие затылком, шеей, позвоночником - каждой клеточкой внезапно обострившегося восприятия.       — Три года, Сай. – Его голос звучал теперь прямо у её уха, и крошечные волоски на её шее встали дыбом от его дыхания. — Три года, а ты всё ещё надеешься, что я буду выслушивать твои ностальгические нюни? – Он усмехнулся, тихо, одними уголками губ, и она услышала эту усмешку, не видя её. — Ты слишком хорошо меня знаешь, чтобы верить в эти сказки. Его правая рука легла на её плечо. Не сжала, не погладила - просто легла, тяжёлая, горячая, и большой палец начал медленно, ритмично поглаживать её ключицу сквозь тонкую бретель платья. Движение было почти гипнотическим, повторяющим ритм её собственного пульса, который, предательски ускорившись, бился теперь где-то в горле.       — Ты ведь не думала, что подарки - это просто подарки, правда, милая? – продолжил он, и его левая рука, скользнув по спинке дивана, легла на другое её плечо. Теперь он стоял, почти обнимая её сзади, его грудь едва касалась её затылка, а голос вибрировал где-то над её макушкой. — Ты знаешь правила. Ты всегда знала. За каждую коробку, за каждую бархатную ленточку, за каждую жемчужину… – его пальцы скользнули по бретельке, оттянули её в сторону всего на пару миллиметров, — …нужно платить. Сай сидела неподвижно, сжимая в похолодевших пальцах коробку с кружевным бельём. Её спина, всё ещё прямая, всё ещё безупречная, была единственным, что держало её сейчас - тонкий стальной стержень осанки, вбитый годами модельной школы. Она думала о том, что надеялась - глупо, по-детски, по-идиотски - на другой вечер. На вино. На разговор. На то, что он посмотрит на неё и увидит не тело, не модель, не Сай Асакуру, а ту женщину, которая три года ждала, пока он спросит, как прошёл её день. Как прошёл её показ. Как она себя чувствует. Но он не спросил. Он никогда не спрашивал. И она поняла - с той самой хладнокровной, ясной, как лёд, отчётливостью, которая приходит только тогда, когда последняя надежда рушится окончательно, - что он никогда не спросит. Не потому, что не хочет. А потому, что ему плевать.       — Ты прав, – пробормотала Сай безжизненно, словно она произносила слова, написанные кем-то другим. — Я надеялась. Ран ничего не ответил. Его пальцы на мгновение замерли на её плечах - не удивлённо, нет, он не удивлялся уже ничему, что она говорила, - а в том стяжательском, оценивающем внимании, которое всегда предшествовало его следующему ходу. Затем он медленно, очень медленно убрал руки и, обойдя диван сбоку, встал перед ней. Его фигура, высокая, длинная, заслоняла свет люстры, отбрасывая на неё размытую тень. Он смотрел на неё сверху вниз, в его глазах плясали те самые искры, которые она когда-то приняла за любовь, а теперь знала: это всего лишь азарт. Азарт охотника, загнавшего добычу. Прежде чем он успел протянуть руку, Сай поднялась сама - одним лишь плавным, безвольным движением, в котором не было ни вызова, ни мольбы, ни сопротивления. Только усталая, привычная покорность. Её колени чуть коснулись его бёдер, и она не отстранилась. Вместо этого она опустила глаза - длинные ресницы, всё ещё хранившие остатки туши, бросили тень на скулы - и произнесла ровно, без интонации, как зачитывают с листа:       — Спасибо. За подарки. За… всё. Ран склонил голову набок, разглядывая её с тем самым выражением, какое у него бывало, когда его садизм брал вверх. Уголок его рта пополз вверх, но не в улыбке, а в том ленивом, сытом оскале, который появлялся у него всякий раз, когда реальность в точности совпадала с его ожиданиями.       — Отложим благодарности до спальни, – промурчал он, его ладонь легла ей на талию с той поссесивной уверенностью, которая не оставляла пространства для манёвра. Его пальцы, всё ещё пахнущие табаком и металлом, чуть сжали ткань платья и медленно, дюйм за дюймом, потянули её в сторону коридора. — Там ты сможешь быть значительно… убедительнее. Коридор, ведущий от гостиной к лестнице, был узким, сумрачным пространством, где свет от хрустальной люстры уже не достигал стен, он умирал где-то на полпути, оставляя дальний конец прохода в густой, бархатистой полутьме. Стены здесь были отделаны тёмными деревянными панелями, матовыми, с едва заметной текстурой древесных волокон, которые при касании ощущались бы прохладными и гладкими, как отполированное стекло. Пол был выложен той же мраморной плиткой, что и в гостиной, но здесь, в отсутствие прямого света, она казалась почти чёрной, поглощающей звук шагов, превращающей цоканье её каблуков в приглушённое, вязкое эхо. На правой стене висела серия гравюр в тёмных рамах - три листа, изображающих сцены из «Четверостиший о странствиях души», но разглядеть их детали сейчас было невозможно: только смутные, размытые контуры фигур, застывших в извечном падении. Воздух здесь был ощутимо прохладнее, чем в гостиной, он шёл откуда-то снизу, от мраморного пола, от щелей в стенах, и в нём ещё витал слабый, почти выветрившийся запах её духов, который она оставила сегодня утром, спускаясь к выходу, смешанный с едва уловимым ароматом нагретого металла, так пахнут остывающие батареи в старых домах. Ран шёл чуть позади неё, не на шаг, а на полшага, так, что его тень, длинная, искажённая перспективой, падала на её плечи и затылок, накрывая её, словно плащ. Он не касался её, но расстояние между ними было сокращено до той границы, за которой уже начинается интимность - не по взаимному согласию, а по праву сильного. Она чувствовала его присутствие спиной: тепло, исходящее от его тела, более плотное, чем воздух коридора, и размеренный ритм его дыхания, как у человека, который никуда не спешит, потому что уверен: то, к чему он идёт, никуда от него не денется. Его правая рука, которая ещё минуту назад сжимала её талию, теперь была свободна, но по пути она вдруг поднялась, одним вальяжным, текучим движением, и пальцы скользнули по её затылку - не сжимая, не лаская, а просто проходя сквозь пряди волос, как проходят сквозь воду. Он зацепил указательным пальцем ту самую выбившуюся прядь, что спадала на её шею и почти задумчиво заправил её за ухо, задержав подушечку пальца на мочке - там, где всё ещё покачивалась серёжка, где кожа была самой тонкой и чувствительной. Жест был личным настолько, что граничил с угрозой: он не убирал её волосы, чтобы помочь, он трогал её, потому что мог. Потому что она была его вещью, и он имел право поправлять на ней любую деталь - как поправляют складку на платье или угол скатерти, без спроса, без предупреждения, просто потому, что так должно быть. Сай не вздрогнула, не отшатнулась, но её шаг на долю секунды сбился - носок туфли чуть задел мраморный пол не под тем углом, и каблук цокнул громче, резче, прежде чем она восстановила ритм. Он заметил. Она знала, что он заметил, потому что его дыхание изменилось - короткий выдох через нос, почти беззвучный, который она научилась распознавать как аналог насмешки. Ему нравилось. Ему всегда нравилось, когда она реагировала. Лестница начиналась сразу за поворотом коридора - винтовая, с узкими, почти вертикальными ступенями из того же тёмного дерева, что и панели на стенах. Перила были коваными, чугунными, с жёстким геометрическим узором, в котором угадывались повторяющиеся мотивы: восьмиугольник, стилизованный цветок, снова восьмиугольник. Ступени не скрипели, но когда нога опускалась на деревянную поверхность, раздавался глухой, солидный звук - не скрип, а скорее признание веса. Сай поднималась первой, и её рука, лежавшая на перилах, чувствовала твёрдую, чуть шершавую текстуру металла - он был холодным, обжигающе холодным после тепла её ладони, и этот контраст почему-то казался ей сейчас единственной реальной вещью в целом мире. Она смотрела прямо перед собой, на стену, где поднимались их тени - две вытянутые, гротескные фигуры, одна за другой, почти сливающиеся в одну. Ран поднимался следом. Теперь, когда они были на лестнице, он снова сократил дистанцию - его колено почти касалось её бедра, его дыхание смешивалось с ароматом её духов, которые всё ещё держались на коже, и он вдруг протянул руку и коснулся её позвоночника. Не ладонью - одним пальцем. Указательным. Он провёл им от основания шеи вниз, по линии, где ткань платья расходилась, открывая спину ровно настолько, насколько позволяла бретель, и когда его палец достиг края ткани, он остановился и нажал - легко, едва ощутимо, но достаточно, чтобы она почувствовала это прикосновение всей поверхностью спины. Спальня встретила их тишиной. Дверь была открыта, он, должно быть, оставил её открытой ещё до того, как спустился с вином в гостиную, первое, что почувствовала Сай, едва переступив порог, был запах. Густой, тёмный, слоистый. Сандаловое дерево, выдержанная кожа, лёгкая горчинка табака - его запах, запах Рана, который въелся в каждую поверхность этой комнаты за три года. К нему примешивался аромат сушёных цветов, стоявших в низкой керамической вазе на комоде, и что-то ещё - возможно, ладан, который он иногда жёг, когда работал допоздна. Запах был настолько характерным, настолько личным, что, вдохнув его, Сай на мгновение ощутила себя внутри раковины: замкнутое пространство, где существовал только он и его аура. Пространство спальни было под стать своему хозяину. Это была комната, в которой не было ничего случайного. Высокий, почти трёхметровый потолок, окрашенный в приглушённый графитовый оттенок, нависал над ними, как предгрозовое небо. Стены были глубокого, сложного сине-серого цвета - цвет штормового моря в сумерках, на этом фоне всё остальное казалось либо резко контрастным, как белый мрамор, либо почти невидимым, как чёрный бархат. Шторы на огромных панорамных окнах были задёрнуты не полностью, ровно настолько, чтобы в комнату просачивалась тонкая полоса внешнего света: отблески неоновых вывесок, далёкие огни автомобильных фар, искажённые дождём, который по-прежнему барабанил по стеклу. Свет дрожал, переливался, отбрасывая на противоположную стену размытые цветные пятна: алое сменялось золотым, золотое - синим, синее - снова алым. Кровать была центром композиции. Не просто мебель, а архитектурный объект: низкая платформа из тёмного, почти чёрного дерева, без изголовья, без лишних деталей, только чёткие горизонтальные линии и массивное основание, утопленное в пол так, что создавалось впечатление, будто она парит над мрамором. Постельное бельё было чёрным - простыня, пододеяльник, наволочки, - и ткань, плотный, тяжелый египетский хлопок, при каждом прикосновении издавала тихий, шелестящий звук, похожий на шёпот. Единственным светлым пятном на кровати был плед, тот самый, что она связала сама год назад, когда он пропадал особенно часто и ей нужно было чем-то занять руки, но сейчас он был свёрнут и отложен в сторону, словно посторонний предмет, не вписывающийся в эстетику. Пол был мраморным, как и везде, но здесь его прикрывал массивный ковёр с высоким ворсом - тёмно-серый, почти чёрный, с едва заметным геометрическим узором, который можно было разглядеть только под определённым углом. Ступать по нему босиком было мягко, но Сай была в туфлях и чувствовала, как каблук слегка проваливается в ворс при каждом шаге, теряя устойчивость. Над кроватью, на потолке, темнел квадратный люк - выход на террасу, расположенную прямо на крыше. Стеклянная панель была сейчас закрыта, и дождь барабанил по ней с той же ритмичной настойчивостью, что и по окнам, создавая эффект нахождения внутри музыкальной шкатулки. Иногда вспышка молнии, далёкая, беззвучная, озаряла стекло, и тогда вся комната на долю секунды наполнялась холодным, мёртвенным светом, выхватывавшим из тьмы каждую деталь: лампу на прикроватном столике, массивную, с бронзовым основанием, её тугой абажур из чёрного шёлка, который Ран привёз откуда-то из антикварного магазина в Париже; книгу, оставленную на тумбе - «Записки у изголовья» Сэй-Сёнагон, которую она читала ему вслух в те редкие вечера, когда он просил, а он просил нечасто, но всегда неожиданно; его наручные часы, снятые и брошенные поверх книги, циферблатом вниз; и её собственный шёлковый халат, висевший на спинке кресла в углу, одинокий предмет одежды, который был здесь её, а не его. В углу, напротив окна, стоял туалетный столик - старинный, с овальным зеркалом в резной раме, которое отражало сейчас только темноту. Перед ним - маленький пуф, обитый тёмным бархатом, и на его поверхности, расставленные с идеальной геометрической точностью, лежали предметы, принадлежавшие им обоим: её расчёска с серебряной ручкой, его запонки, её тюбик крема, его флакон одеколона. Вещи, которые смешались за три года так, что уже невозможно было определить, где заканчивается её пространство и начинается его. Но всё это - запахи, свет, текстуры - было лишь фоном, декорацией. Главное происходило в центре комнаты. Там, где она остановилась. Сай стояла в нескольких шагах от кровати, и её силуэт, подсвеченный сзади отблесками городских огней, казался почти невесомым. Её плечи были расправлены, почти расслаблены - за счёт снятия сумки, она оставила её у двери в комнату, спина - всё ещё прямая, но что-то в её осанке изменилось. Невидимая, но ощутимая тяжесть опустилась на неё с момента, как они перешагнули порог этой комнаты, и теперь она стояла, замерев в ожидании, и её руки, свободно висевшие вдоль тела, начали медленно, почти незаметно подрагивать, не от холода, а от того специфического, болезненного напряжения, которое предшествует чему-то неотвратимому. Её пальцы сжались и разжались, раз, другой, третий, и затем, приняв, видимо, какое-то внутреннее решение, она подняла руки и завела их за спину.       Молния. Она взялась за язычок, крошечный, металлический, прохладный на ощупь, и потянула его вниз - без спешки, с трудом, потому что молния была тугой, а её пальцы - не такими твёрдыми, как обычно. Раздался знакомый шелестящий звук - тот самый, что всегда сопровождал снятие вечернего платья: ткань расходилась, обнажая спину, позвонок за позвонком, лопатка за лопаткой, и вместе с тканью, казалось, спадала и какая-то часть её самой. Та часть, которая держала спину прямой, а голос - яснее. Она уже готова была высвободить плечи, когда почувствовала его приближение. Ран не подошёл - он возник. Возник прямо перед ней, перекрывая путь к кровати, и его лицо, освещённое теперь снизу отблеском неоновой вывески, просочившимся сквозь щель в шторах, выглядело почти инопланетным: резкие тени под скулами, провалы глазниц, в которых мерцали фиолетовые искры, и эта его неизменная, чуть кривоватая улыбка - не добрая, не злая, а просто знающая. Он не прикоснулся к ней. Вместо этого он медленно, очень медленно поднял руку к её лицу, и его большой палец, горячий и сухой, скользнул по её нижней губе, нажал, продавливая мягкую плоть, обнажая влажную внутреннюю поверхность, и замер.       — Ты слишком торопишься, милая, – заводил он, нарочито мягко, его голос прозвучал заглушённо, вибрируя где-то в самой глубине его груди, в интонации этой не было ни страсти, ни нетерпения - только холодное, ленивое наблюдение. Так смотрят на лабораторную мышь, которая слишком быстро бежит по лабиринту. — Три года, а ты всё еще думаешь, что это ты решаешь, когда начинать. Он не дал ей договорить. Даже не двинулся - просто поднял левую бровь на какую-то долю миллиметра, и этого оказалось достаточно, чтобы слова, уже подступившие к её горлу, осыпались обратно в тишину. Она знала этот жест. За три года она выучила весь его бессловесный словарь: эта бровь означала «ты нарушаешь сценарий», а нарушать сценарий Рана Хайтани было позволено только ему самому. Её пальцы, всё ещё сжимавшие язычок молнии, медленно, нехотя разжались. Руки опустились вдоль тела - не по приказу, а по той самой привычке к подчинению, которую он взращивал в ней все эти годы, терпеливо, методично, как садовник выращивает бонсай, подрезая каждую ветку, которая тянется не в ту сторону.       — Снимай, – кинул он, не ожидая возражений. Ни угрозы, ни ласки - только голая, ничем не прикрытая директива. Не «прошу», не «хочу», не «позволь». Просто «снимай» - глагол в повелительном наклонении, адресованный ей, как адресуют прислуге указание убрать со стола. Он не отошёл. Не сел на кровать, чтобы наблюдать с удобного расстояния, не прислонился к стене в своей излюбленной ленивой позе. Он остался стоять ровно там, где стоял в полушаге от неё, достаточно близко, чтобы она чувствовала тепло, исходящее от его тела, и запах - сложный, тёмный, с нотками сандала, табака и того самого вина, что он пил внизу, но уже успевшего испариться с его дыхания и оставить лишь сухую, терпкую тень. Этот запах обволакивал её, как вторая кожа, проникал в ноздри, оседал на языке, становился частью атмосферы, из которой не было выхода.       Сай подчинилась. Как иначе? Она не стала спрашивать «почему», не стала спорить или медлить. Она просто подняла руки обратно к молнии - на этот раз с той механической, отработанной грацией, с какой делала всё, что касалось её тела, потянула язычок вниз, дальше, до самого конца, туда, где ткань платья расходилась над поясницей. Металлические зубчики расступались с тихим, сухим треском - каждый миллиметр этого звука отдавался в тишине комнаты, как шаги по гравию. Ни скрипки, ни фортепиано, только этот сухой, интимный шёпот разрываемой тишины, и ещё - дыхание. Его и её. Два ритма, не совпадающих по фазе. Она высвободила плечи - сначала правое, затем левое. Каждое движение было экономным, точным, лишённым той суетливой поспешности, с какой раздеваются перед незнакомцем. С тканью, сползавшей по её рукам, уходила и иллюзия контроля над ситуацией, оставляя её всё более обнажённой - не столько телом, сколько самим фактом подчинения. Тонкие бретели соскользнули с плеч, и платье, эта безупречная конструкция из чёрного бархата, которую она выбирала так тщательно, в которую облачалась с почти ритуальной аккуратностью несколько часов назад, начало сползать вниз. Сначала обнажились ключицы - резкие, они выступали над линией спадающей ткани так, как выступают горные хребты над облаками. Свет от неоновой вывески, просочившийся сквозь шторы, лёг на них алым и золотым - цвета ночного Токио, которые сейчас напоминали не городские огни, а отблески адского пламени. Затем показалась её грудь - та самая, которую он столько раз рисовал в уме, касался, изучал, но которая сейчас, в этом приглушённом свете, смотрелась почти нечеловеческой: безупречной полусферой, обтянутой тончайшей, почти невидимой тканью простого бюстгальтера телесного оттенка. Того самого, что был на ней весь день. Того самого, что она выбирала не для него, а для себя - практичный, удобный, без единого намёка на соблазн. Гладкие чашечки без кружев, без швов, без украшений облегали грудь с той функциональной точностью, какая бывает только у вещей, созданных не для раздевания, а для ношения. Никаких жемчужин. Никаких лилий. Только её тело - и тонкий слой хлопка, который ничего не скрывал и ничего не приукрашивал. Ран не шевельнулся. Его руки оставались на спинке дивана, тело не качнулось вперёд, дыхание не участилось. Но она видела, как изменились его глаза. Зрачки расширились почти незаметно, поглотив фиолетовую радужку на какой-то миллиметр больше обычного, и в этой крошечной физиологической детали было больше смысла, чем в любом слове или жесте. Платье сползло ниже, задерживаясь на изгибе талии - той самой, что годами формировалась диетами, тренировками, бесконечными примерами и переделками. Оно сползало, как сползает кожа с плода, обнажая то, что под ней: бледную, почти голубоватую в полумраке плоть, покрытую едва заметным пушком, который вставал дыбом от прохладного воздуха спальни. Её живот - плоский, с той едва различимой линией мышц, что проступает только при определённом освещении и только у тех, кто довёл своё тело до совершенства, был перехвачен поясом трусиков. Таких же простых, таких же телесных, без единой лишней детали. Платье упало на пол, разместившись у её ног чёрной кляксой. Она переступила через него, так легко, почти непринуждённо, и теперь стояла перед ним в одном белье, которое было надето не для соблазнения, а для работы. Её кожа, всё ещё хранившая аромат «J’adore», смешанный с её собственным запахом, мерцала в темноте, как влажный шёлк. На левом бедре, там, где резинка трусиков впивалась в плоть, остался едва заметный след - единственное несовершенство, которое она всегда ненавидела и которое он, как она знала, всегда замечал. Она стояла, не прикрываясь руками, не отворачиваясь, просто стояла и смотрела на него, и в её фиалковых глазах, сейчас почти чёрных в темноте, не было ни вызова, ни мольбы. Только вопрос - безмолвный, повисший в воздухе между ними: «Дальше?» Ран не ответил сразу. Вместо этого он терпеливо обвёл взглядом её фигуру. Его губы дрогнули в фирменной ухмылке, которая никогда не поднималась до глаз.       — Ну конечно, – протянул он, и каждое слово было нарочито растянуто, как резина, которую вот-вот отпустят, чтобы она больно щёлкнула по коже. — Простое бельё. Без кружев. Без швов. Без единой мысли о том, кто будет его снимать.        Он склонил голову набок, разглядывая её с тем же выражением, с каким рассматривают неудачную картину на вернисаже: не отвращение, а лёгкое, снисходительное разочарование. — Ты знала, что я буду ждать тебя дома. Знала, что сегодня - годовщина. Знала, что я приготовил подарки. И всё равно надела это.        Его рука описала в воздухе неопределённый жест, охватывающий её с головы до ног. — Скажи, моя дорогая, это бунт? Или просто халатность?       Он не ждал ответа - он никогда не ждал ответа на риторические вопросы.       — Ладно, – выдохнул он, слово прозвучало почти устало, как у человека, которому надоело объяснять очевидное. — Иди сюда. Медленно. Я хочу посмотреть, как ты идёшь. Только ты, только это… бельё, – он выделил последнее слово интонацией, в которой сочилась ирония, — и твоя походка. Хочу увидеть то, что видят пятьсот человек в зале, но никогда - те, кто остаётся с тобой наедине. Она пошла. Каждый шаг был выверен до миллиметра - носок стопы скользил вперёд, приземлялся на ковёр мягко, бесшумно, икра напрягалась, бедро описывало ту самую дугу, которую она отрабатывала годами. Простое бельё не мерцало, не переливалось, не привлекало внимания - оно просто было, и в этом «просто» было что-то глубоко неправильное, что-то, что шло вразрез со всей эстетикой этой комнаты, этой ночи, этого мужчины. Она прошла эти несколько метров, которые показались ей километрами, и остановилась перед ним - на расстоянии вытянутой руки, не ближе.       Он не протянул ей руку. Вместо этого он обошёл её - единственный канительный круг, во время которого его взгляд скользил по её телу, как скользит сканер, считывающий невидимые метки. Спереди, сбоку, сзади, снова спереди. Она стояла неподвижно, позволяя ему смотреть, потому что знала: сопротивление на этом этапе бесполезно. Он не торопился. Тишина затягивалась, как петля.       — Знаешь, что самое забавное? – заговорил он наконец, остановившись у неё за спиной. Его дыхание коснулось её затылка, и она подавила дрожь. — Ты подарила мне часы. Тридцать секунд, девять месяцев, аукцион в Осаке. Впечатляющая операция. Почти на уровне моих собственных.        Остановка. Его пальцы легли на её талию, не сжали, просто легли, обозначая присутствие. — Ты ведь думала, что это что-то изменит, правда? Что этот жест - эти винтажные часы, эти тридцать секунд, которые ты так старательно запомнила, поставят тебя на один уровень со мной. Партнёр. Равная.        Он выдохнул это слово ей в шею, и в его интонации было больше насмешки, чем если бы он расхохотался в голос. — Какая никчёмная глупость. Его правая рука скользнула вверх, к её горлу. Пальцы легли на шею - не стягивая, а именно накрывая, как накрывают крышкой кипящую кастрюлю. Большой палец улёгся на трахею, указательный - на сонную артерию, остальные обхватили шею с другой стороны, и он замер, ощущая, как под его пальцами бьётся её пульс - не частый, не испуганный, а спокойный, размеренный, как у человека, который давно принял свою участь.       — Ты можешь запоминать всё, что угодно, – продолжал тот, и звучание его голоса, приглушённое близостью её шеи, звучало соблазнительно, почти, — Можешь находить вещи, которые я решил не покупать. Можешь завоёвывать подиумы, коллекции, обложки. Можешь стать лицом этого убогого города. Но в этой комнате, – его пальцы чуть сжались, ровно настолько, чтобы она почувствовала давление, но не потеряла способность дышать, — ты не партнёр. Ты не равная. Ты - моя. А это разные вещи, не находишь? Он разжал пальцы. Кровь прилила к её шее с болезненной, пульсирующей силой - она почувствовала, как кожа на месте его прикосновения горит, словно на ней остались невидимые отпечатки. Он обошёл её и опустился на край кровати - не развалившись, не откинувшись на подушки, а именно сел, прямой, собранный, с той же аристократической осанкой, с какой сидел в кресле в гостиной. Чёрная рубашка контрастировала с бледностью его кожи, верхние пуговицы были расстёгнуты, обнажая татуировку, что темнела над кадыком. Одна рука легла на колено, другая - на простыню рядом с бедром. Он поднял на неё глаза с опущенными уголками, с тем вкрадчивым мерцанием, которое она когда-то принимала за глубину, а теперь знала: это всего лишь отблеск его собственного превосходства.       — Ложись, – направил он, и это прозвучало иначе, чем «снимай». Если «снимай» было приказом, то «ложись» - разрешением. Он позволял ей лечь на его постель (на её постель). Он позволял ей продолжить.       Она легла. Потому что больше ничего не оставалось. Выверенно, тем самым поступенным движением, в котором каждое мгновение можно было разложить на отдельные кадры: сначала колени коснулись края кровати, затем она перенесла вес на руки, затем опустилась на бок, затем перевернулась на спину. Чёрная простыня приняла её тело, контраст между бледной, почти светящейся в темноте кожей и матовой чернотой ткани был настолько резким, что на секунду она сама увидела себя со стороны - как видят картину в музее: «Обнажённая на чёрном», неизвестный художник, XXI век. Только вместо драгоценных кружев на ней было обычное бельё телесного цвета, которое при таком освещении почти исчезало, делая её тело ещё более обнажённым, чем если бы на ней вообще ничего не было. Ран наклонился над ней. Теперь его лицо было прямо над её лицом, и она видела каждую деталь: светлые брови, изогнутые дугой, поры на коже, едва заметные в таком освещении, крошечную родинку у левого уголка рта, которую она обнаружила только на второй год их связи и которую, как ей казалось, никто, кроме неё, не замечал. Его дыхание пахло вином и чем-то ещё - металлическим, как кровь или как молния перед грозой. Он не целовал её. Вместо этого он замедленно провёл кончиками пальцев по её телу - от виска вниз, по скуле, по шее, по ключице, и остановился на бретельке бюстгальтера. Подушечка указательного пальца скользнула под неё, натянула ткань и отпустила с тихим щелчком.       — Знаешь, что мне нравится в тебе больше всего? – он вдруг решил, что для этого вопроса - самое время. И вопрос прозвучал так, словно он обращался не к ней, а к самому себе, к единственному зрителю, чьё мнение имело значение. — Не лицо. Не тело. Не походка. Всё это - расходный материал.       Его пальцы скользнули ниже, к её животу, и легли плашмя, ощущая, как под ними поднимается и опускается диафрагма. — Мне нравится то, что ты прячешь. Твой пытливый ум и пылкий нрав, который ты почти не демонстрируешь. Что очень.. очень досадно. Она не ответила - не потому, что не хотела, а потому, что её голосовые связки, всё её тело, каждая мышца и каждый нерв были сейчас парализованы точностью его попадания. Он знал. Он всегда знал. Его пальцы скользнули ниже, нащупали пояс её трусов - простых, телесных, без единой жемчужины, и проникли под резинку. Протяжно. Неотвратимо.       — Ты подарила мне часы, – подтвердил Ран, голос стал совсем тихим, почти шептал, говорил одними губами, специально перебарщивая с напускной вовлечённостью. — Красивый жест. Я оценил. Но давай проясним кое-что раз и навсегда, моя дорогая.        Пальцы нашли то, что искали, и она закусила губу, подавляя вздох. — Это ты - мой подарок. Ты. Не часы. Не галстук. Не духи. Ты. А подарок не дарит подарки в ответ. Подарок принимает. Подарок используется. Подарок принадлежит.        Каждое слово он сопровождал движением пальцев - вялотекущим, длительным, невыносимым, — Ты понимаешь это?       Конечно, Ран не рассматривал людей в качестве подарка. Ему, в принципе, невозможно угодить, особенно в дарении чего-либо. Он просто хотел раскрасить момент, сделать его красивым - для себя. А она уже не верила в его устаревшие манипуляции и обманчивые поверья или - забывала не верить. Она не ответила. Её тело отвечало за неё - спина выгнулась над простынёй, бёдра раздвинулись, дыхание сбилось. Бельё сейчас не защищало её ни от чего. Оно было таким тонким, таким бесполезным, таким прозрачным в своей практичности, что его словно вообще не существовало.       — Вот так-то лучше, – проронил он, глядя на неё сверху вниз, его большой палец описывал круги, которые становились то шире, то уже, дразня, не давая разрядки. — Твоё тело всё ещё помнит, кто здесь главный. Жаль, что твоя голова иногда забывает.       Он продолжал - методично, порядком тягуче, как человек, выполняющий знакомую работу, не требующую ни усилий, ни вдохновения. Его пальцы знали её тело лучше, чем она сама, он пользовался этим знанием с той же характерной эффективностью, с какой пользовался любой информацией. Сай лежала, закрыв глаза, и её тело, это предательское, совершенное, выдрессированное тело, делало то, что должно было делать - отвечало, трепетало, тянулось к нему, пока она сама мысленно уходила всё дальше и дальше, в тот книжный магазин в Киото, в то время, когда её никто не знал, никто не хотел, никто не присваивал. Её бёдра дрогнули. Спина выгнулась над простынёй - он убрал руку с её живота, позволяя этому движению совершиться, теперь она лежала перед ним, выгнутая дугой, с запрокинутой головой, с закрытыми глазами, с губами, приоткрытыми в беззвучном стоне, которого он не услышал, потому что она его не издала.       И тогда, когда её тело уже было на грани, он остановился. Просто убрал руки - обе одновременно, так же симметрично, как и положил их на неё несколько минут назад. Отстранился. Выпрямился. Сай распахнула глаза. Её тело, брошенное на полпути к разрядке, кричало каждой клеткой, требовало продолжения, завершения, хоть чего-нибудь, и она смотрела на него снизу вверх с тем странным, затравленным выражением, какого у неё никогда не было ни на одном подиуме, ни перед одной камерой. Ран смотрел на неё сверху вниз, и в его взгляде медленно, как проступающий на фотобумаге снимок, проступало что-то новое. Не гнев. Не разочарование. Хуже. Скука. Та самая глубокая, зевающая, бездонная скука, которая была его вечным спутником и которую он тщетно пытался разогнать всеми доступными способами - адреналином, насилием, властью, ею. Он вздохнул - преувеличенно, театрально, всем корпусом, так, что плечи под чёрным шёлком рубашки приподнялись и опали, а голова чуть качнулась из стороны в сторону, словно он только что стал свидетелем величайшего разочарования в своей жизни.       — Боже мой, – вытянул он, голос сочился приторным, почти издевательским сочувствием, каким утешают ребёнка, разбившего коленку, заранее зная, что тот сам виноват. — Ну до чего же скучно.        Он вытер пальцы - те самые, что только что были внутри неё, - о чёрную простыню, медленно, по одному, не сводя с неё глаз. — Знаешь, моя сладкая, моя несравненная, моя единственная звезда на всём этом убогом небосклоне…       Он наклонился к ней, опершись ладонью о матрас рядом с её плечом, и заглянул в глаза с выражением, которое у любого другого человека сошло бы за заботливость, но у него было лишь гримасой пресыщенного гурмана, которого накормили вчерашним блюдом. — Когда-то с тобой было весело. Помнишь? Ты царапалась. Ты плакала. Ты смотрела на меня так, будто я - дьявол, а ты - святая, и это было… очаровательно.       Он провёл костяшками пальцев по её щеке, стирая невидимую слезинку, и отдёрнул руку, словно обжёгся. — А теперь что? Лежишь, как фарфоровая кукла. Молчишь. Дышишь по расписанию. Даже не вскрикнула ни разу. Он выпрямился и отступил на шаг, поправляя манжету рубашки - ту самую, что слегка задралась, обнажая запястье с татуировкой. Жест был медленным, продуманным, как и всё, что он делал. Пауза затянулась ровно настолько, чтобы она успела почувствовать всю глубину своего унижения, но не успела найти слова для ответа.       — Я старался, правда, – не умолкал он, что подтверждало - он любит говорить. О себе. Теперь он звучал почти обиженно, словно это он был жертвой, а она - его мучителем.       — Честное слово, Сай, если бы я хотел трахаться с манекеном, я бы заказал его в ателье Ямамото. Там, по крайней мере, ткань интереснее. Он не ждал ответа. Вместо этого он повернулся к ней спиной и медленно, неспешно направился к двери - прямая спина, расслабленный шаг, ни грамма спешки или сожаления. Его рука уже легла на дверную ручку, когда он вдруг остановился и, не оборачиваясь, бросил через плечо:       — Укладывайся. Может быть, к следующему дню ты снова станешь интересной. А пока… – на миг он замолчал. — Ску-у-учно с тобой, моя дорогая. Ужасно скучно. Дверь закрылась за ним с тихим, плотным стуком. И в наступившей тишине, нарушаемой только стуком дождя по стеклянному люку, Сай осталась одна. На чёрной простыне. В простом телесном белье. С телом, которое всё ещё дрожало от неудовлетворённого желания, и с тишиной, которая была громче любого крика. Ему всегда было скучно. Он, если можно так сказать, человек настроения. И это настроение, порой даже он сам не в силах считывать. Каждое его требование наполнено чем-то необычным и иногда самым что не наесть сумасшедшим. И это требование - необходимо выполнить в короткий срок, ведь капризы Рана - это явно не капризули маленькой девочки, которую обеспечивают богатые родители. Впрочем, он уже сам не знает, чего на самом деле хочет. А сейчас, вероятно, он захотел поразвлекаться в клубе. Выпить. Может, провести ночь с какой-нибудь более «живой» и «страстной» барышней. Но Сай это не волновало, потому что волнение - чувство, которое сделало её такой. Тишина, оставшаяся после Рана, была не пустой. Она была наполнена его запахом, его словами, его отсутствием. Сай лежала на чёрной простыне, всё ещё чувствуя фантомное давление его пальцев на горле, на бёдрах, на том месте, где только что была его рука, а теперь - исключительно морозный воздух спальни. Тело, преданное им же самим, медленно остывало, сворачиваясь в тугое, пульсирующее неудовлетворением кольцо. Она не плакала. Она давно разучилась плакать в этой комнате. Вместо этого она слушала. Сначала - его шаги. Он шёл вразвалочку, по мрамору гостиной, шаги - приглушённые ковром, и снова звонкие у лестницы. Затем шорох его пальто, снимаемого с вешалки, тот самый, с металлическим отзвуком запонок, задевших о дерево. Затем - короткая пауза. Он проверял телефон. Или зажигалку. Или просто стоял, прислушиваясь, не бросится ли она за ним следом, не зарыдает ли, не станет ли на колени, умоляя остаться. Она не бросилась. И тогда - финальный аккорд: входная дверь. Не хлопок, не грохот, а то самое плотное, дорогое «клик», с которым смыкаются замки премиальных апартаментов. Звук, отрезавший её от него, а его - от неё. Звук, который она ждала. Сай выдохнула. Не облегчённо, не горестно - просто выдохнула, словно до этого момента задерживала дыхание все три года. Затем она села. Движение было медленным, как у человека, который заново учится управлять своим телом: сначала напряглись мышцы живота, затем она оперлась на локоть, затем выпрямилась, и чёрная простыня, всё ещё хранившая отпечаток его тела, соскользнула с её бёдер. Босые ступни, освобождённые от туфель, которые та небрежно скинула с себя, покоясь на кровати, коснулись ковра, ворс был мягким, почти ласковым, контрастируя с той жёсткостью, которую она только что испытала. Халат висел на спинке кресла в углу - там же, где она оставила его этим утром. Длинный чёрный пеньюар из лёгкого, струящегося шёлка, выполненный в стиле кимоно. Она подошла к нему не спеша, взяла в руки, ощутив знакомую прохладу ткани. Запахнула его на себе - правая пола легла поверх левой, как требовала традиция для живых, а не для мёртвых. Глубокий V-образный вырез сразу же обозначил линию её шеи, делая её ещё длиннее, ещё беззащитнее. Широкий пояс обхватил талию - она затянула его туже, чем следовало, возможно, в попытке удержать внутри то, что грозило вот-вот вырваться наружу. Длинные рукава с мягкими складками упали почти до кончиков пальцев, а по их краям - и по подолу, достигавшему самого пола, колыхался искусственный мех, чёрный, густой, отливающий в полумраке глянцевым блеском. Перья. Они придавали халату сходство с оперением гигантской птицы - ворона, падшего ангела, женщины, которая когда-то была богиней, а теперь сама не знала, кто она. Ткань выглядела гладкой и блестящей, струясь вдоль её тела при каждом движении, словно жидкий обсидиан. В этом одеянии она казалась одновременно и вдовствующей императрицей, и куртизанкой, и призраком - прекрасным, но уже почти не принадлежащим миру живых. Она взяла сумку - стёганый Cannage, всё ещё влажный от дождя, и, не оглядываясь на кровать, где только что лежала распятая его безразличием, вышла из спальни. Лестница на террасу была той самой винтовой лестницей, по которой он вёл её вечность назад. Теперь она поднималась по ней одна. Её босые ступни бесшумно ступали по ступеням - халат струился следом, подол заметал невидимые пылинки, меховые перья по краю тихо шуршали, словно крылья. Наверху располагалась небольшая смотровая зона с балконом-антресолью, а над ней - тот самый квадратный люк в потолке, застеклённый, ведущий на террасу на крыше. Она потянулась к нему - тело вытянулось в струну, ключицы выступили резче, рукава халата соскользнули к локтям, обнажая тонкие запястья. Пальцы нащупали холодный металл задвижки, и через мгновение люк поддался, открывая путь наверх. Дождь прекратился. Небо над Токио всё ещё было затянуто низкими, рваными облаками, подсвеченными снизу оранжевым заревом мегаполиса, но сама вода ушла - осталась лишь влажность, густая, как дыхание огромного зверя, и капли, всё ещё срывающиеся с антенн и карнизов. Сай ступила на террасу. Это было странное пространство - затерянный остров посреди каменных джунглей. Пол здесь был выложен терракотовой плиткой, сейчас мокрой и блестящей, отражающей огни соседних небоскрёбов, как разбитое зеркало. Несколько кадок с декоративными травами и карликовыми соснами стояли вдоль ограждения - их зелень казалась почти чёрной в ночном свете. Но главное, ради чего существовала эта терраса - вид. Токио лежал перед ней, как гигантская электронная схема, пульсирующая миллионами огней. Сорок четыре этажа внизу превращали город в абстракцию: улицы становились светящимися реками, несущими потоки машин-кровяных телец; небоскрёбы Синдзюку, Сибуи и Роппонги торчали из этой реки, как колонны затонувшего храма, увитые гирляндами неоновых вывесок. Город гудел - негромко, на низкой басовой ноте, этот гул был слышен даже здесь, на высоте, но он казался не шумом, а дыханием. Словно сам Токио был живым существом, спящим, но готовым проснуться. Сай подошла к ограждению. Перила были металлическими, холодными, с простым геометрическим узором - никаких завитушек, только прямые вертикальные прутья, уходящие в пустоту. Она положила на них руки. Пальцы сомкнулись на мокром металле, сжали его - сильно, до побелевших костяшек, до дрожи в запястьях. Холод пронзил ладони и поднялся выше, к локтям, к плечам, отрезвляя, возвращая в тело, которое последние часы она ощущала лишь как чужую собственность. Ветер - лёгкий, но пронизывающий, тот самый предрассветный ветер, что приходит после дождя и пахнет озоном, мокрым бетоном и солью залива, - коснулся её лица. Он шевельнул её волосы. Бордовые пряди, которые несколько часов назад были уложены в сложную архитектурную конструкцию, теперь распались. Шпильки, державшие причёску, давно выпали; заколка всё ещё цеплялась за пряди где-то над левым ухом, но остальные волосы свободными, тяжёлыми волнами спадали на плечи и спину. Ветер подхватывал их, играл с ними, отбрасывал назад, открывая её лицо. Тени под скулами стали глубже, глаза казались сейчас двумя безднами, в которых отражался весь Токио. Она не красилась заново. Тушь, наложенная Пат Макграт ещё до показа, чуть осыпалась, оставляя под нижними ресницами едва заметные тёмные дорожки - не следы слёз, нет, она не плакала, просто время брало своё. Губы, всё ещё хранившие остатки нюдового тинта, были плотно сомкнуты, но не напряжены. Она не хмурилась. Её лицо в этот момент было лицом человека, который принял решение. Её поза на фоне ночного города была бы достойна кисти Рембрандта, если бы Рембрандт писал портреты отчаяния. Она стояла, выпрямившись, но не напряжённо - скорее, с той естественной грацией, которая не покидала её даже наедине с собой. Плечи расправлены, подбородок чуть приподнят, шея - длинная, обнажённая глубоким вырезом пеньюара, казалась особенно уязвимой. Тонкие руки, обнажённые до локтей, лежали на перилах; длинные, широкие рукава халата свисали почти до земли, и меховая оторочка по их краям слегка трепетала на ветру, как живая. Она была похожа на огромную чёрную птицу, присевшую отдохнуть на краю небоскрёба перед тем, как сделать последний, решительный бросок вниз. Или вверх. Она не собиралась прыгать. Нет. Эта мысль даже не пришла ей в голову. Она была слишком жива для этого - слишком зла, слишком уязвлена, слишком полна того самого пылкого нрава, который он так мечтал увидеть. Она стояла и дышала. Просто дышала. Вдыхала влажный воздух Токио, воздух города, в котором она когда-то была... иной. В голове, точно как назойливые мухи - роились мысли. Мысли о том, почему Ран не завёл тему о кольце, почему не сделал предложение. Она думала об этом. И вдруг подумала, что лучше вообще не заводить эту тему. Сложно только представить, каков будет их брак. Если он вообще будет. Отмахнувшись от мыслей - она задержанно опустила взгляд на свою сумку, которую поставила на перила рядом с собой. Расстегнула замок - золотистая фурнитура блеснула в свете далёких прожекторов. Запустила руку внутрь. Пальцы нащупали то, что она искала: маленькую белую карточку из плотной бумаги ручной выделки, всё ещё хранившую холод дождливого вечера и чужое дыхание. Она достала её. И вместе с ней из недр сумки выскользнуло нечто маленькое, металлическое, звякнувшее о терракотовую плитку.       Зажигалка. Старая, поцарапанная, с выгравированным на боку пауком. Не его - он не курил дешёвых сигарет, и зажигалка эта была слишком простой для такого человека, как Ран. Она подобрала её, когда какую-то модель внезапно заменили и она не участвовала в показах, а гримёрка была заполнена её вещами. Сай общалась с этой моделью, эта же женщина - делилась с ней сигаретами, поджигая их той же зажигалкой. Она была не против, узнав, что излюбленная зажигалка - покоится теперь у Сай. Сигареты Сай забыла в гримёрной. Вернее, не забыла - подсознательно оставила, спрятала в ящик, чтобы не приносить домой, чтобы Ран не увидел. Хотя какая ему разница? Ему вообще не было разницы до того, что она делает, что чувствует, о чём молчит. Но ей было. Ей всё ещё было. Теперь она стояла, держа в одной руке прошлое, в другой - огонь, который мог его уничтожить. Карточка, что она нашла среди цветов в гримёрной, была на ощупь шершавой, дорогой. На лицевой стороне, всё теми же каллиграфически выверенными иероглифами, чёрной тушью, было выведено одно-единственное слово: «Цуки». Её имя. Её настоящее, похороненное, забытое имя, которое она сменила, от которого отказалась, которое спрятала под слоем бордовой краски и чужого псевдонима. И оно вернулось. Вернулось сегодня, в день её триумфа и её унижения, в день, когда она в очередной раз убедилась, что все её старания быть идеальной никому не нужны. Ни Рану. Ни тому, кто прислал эту карточку. Ни ей самой. Она подняла карточку к глазам. Рассматривала её долго, очень долго, так, словно иероглиф мог заговорить, словно в изгибах линий скрывалось послание, которое она должна была расшифровать. В следующую секунду она подняла зажигалку. Старый механизм поддался не сразу - она крутанула колёсико большим пальцем раз, другой, третий, пока наконец не вырвался язычок пламени. Маленький, дрожащий на ветру, но упрямый. Золотисто-голубой у основания, он окрасил её лицо в тёплые, живые тона, заставил тени под глазами исчезнуть, а фиалковую радужку - вспыхнуть аметистовым огнём. Она смотрела на пламя секунду, и в её взгляде не было ни страха, ни сожаления. Только спокойная, сосредоточенная решимость. Она поднесла пламя к краю карточки. Бумага занялась не сразу - сначала лишь потемнела, закучерявилась, испуская тонкую струйку дыма, горьковатого на вкус. Затем, когда огонь наконец ухватился за край, пламя рванулось вверх, пожирая первый иероглиф. «Цу». Он исчез - быстро, жадно, превращаясь в чёрный пепел. За ним занялся второй. «Ки». Сай держала карточку за самый краешек, там, где огонь ещё не достал до её пальцев, и смотрела, как горит её прошлое. Она не улыбалась. Она не плакала. Она просто смотрела, и ветер уносил пепел в ночное небо, смешивая его с остатками дождя, с огнями Токио, с дыханием спящего города. Карточка догорела почти до конца. Оставался лишь крошечный уголок, зажатый между её большим и указательным пальцами, когда она наконец разжала руку. Последний фрагмент бумаги, объятый пламенем, взмыл в воздух - и, не долетев до перил, рассыпался облачком серого пепла. Всё кончилось. Имени «Цуки» больше не существовало.       Тишину ночи разорвал звук. Она не услышала выстрела, только звук удара, странный, влажный. И почти одновременно с ним - толчок. Резкий, неожиданный, от которого её тело качнулось вперёд, ударившись о перила, а воздух в лёгких вдруг закончился, выбитый, вытесненный чем-то инородным, горячим, распространяющимся по груди волной огня. Она не сразу поняла, что произошло. Сначала был только шок, который на долю секунды отключает боль, оставляя лишь недоумение. Почему так трудно дышать? Почему перила стали такими скользкими? Почему на чёрном шёлке халата, прямо под левой ключицей, медленно, словно нехотя, расползается пятно - не чёрное и не алое, а такое бордовое, которое эхом повторяет цвет её волос? Пуля вошла под левую ключицу - туда, где только что, в спальне, лежали его пальцы, где билась голубая жилка, где кожа была особенно тонкой и беззащитной. Она прошла навылет, раздробив лопатку, и застряла где-то в стене за её спиной или, может быть, улетела в ночное небо, чтобы затеряться среди миллиардов огней. Но это уже не имело значения. Потому что боль - настоящая, ослепительная, невыносимая, всё же настигла её. Она раскрыла рот, чтобы вскрикнуть, но крик не вышел - только тихий, сдавленный хрип, похожий на вздох удивления. Её пальцы разжались, выпуская зажигалку, та упала на терракотовую плитку, звякнув напоследок, и покатилась к краю. Её колени подогнулись. Она падала. Медленно, как в замедленной съёмке, словно само время решило растянуть этот момент, дать ей возможность осознать всё до конца. Перила ушли из-под её рук. Небо - серое, низкое, подсвеченное оранжевым, качнулось и закружилось. Волосы рассыпались по плечам, по лицу; заколка, наконец-таки выпала, звякнув о плитку где-то рядом с зажигалкой. Халат взметнулся, как крылья, - чёрный шёлк, меховые перья, - и опал вокруг её оседающего тела безвольной грудой ткани. Она упала на бок, на мокрую терракоту, лицом к городу. Левая рука, та самая, что держала карточку, оказалась под ней; правая, всё ещё хранившая тепло зажигалки, безвольно легла на плитку ладонью вверх. Пальцы чуть согнулись - словно она всё ещё держала что-то невидимое, что-то, что уже ушло. Её глаза остались открытыми. Фиалковые, глубокие, незабываемые, они смотрели на город, который продолжал жить - мигать огнями, шуметь машинами, дышать, как будто ничего не произошло. Где-то внизу, на сорок четыре этажа ниже, прохожие спешили по своим делам. Где-то в клубе Ран подносил к губам бокал виски, и какая-то женщина смеялась его шуткам. Где-то в своей машине Риндо, уже доехавший до дома, вдруг почувствовал странный укол в груди - и отмахнулся от него, списав на усталость. А на крыше «Park Court Aoyama», на мокрой терракотовой плитке, истекала кровью женщина, которая успела побывать богиней, куклой, подарком, но так и не стала самой собой. Кровь, что была темнее её волос, но светлее, чем её халат, - медленно растекалась по терракоте, смешиваясь с остатками дождевой воды. Она была теплой. Очень теплой. Сай чувствовала это тепло - оно уходило из неё, покидало тело, которое она так ненавидела и которое так любили другие, и с каждым ударом сердца её становилось меньше. Перед глазами плыл Токио - миллионы огней, дрожащих и расплывающихся, сливающихся в одно золотое пятно. Город, который она когда-то покорила. Город, который теперь смотрел на неё равнодушно, как смотрят на упавшую звезду. Она моргнула. Ресницы, всё ещё длинные, всё ещё разделённые на микроскопические треугольники, сомкнулись и снова распахнулись - наиболее вяло, чем в первый раз. Вдох. Выдох. Кровь пузырилась на губах. Где-то далеко, словно из другого мира, донёсся звук сирены, но он был таким тихим, таким нереальным, что она не была уверена, существует ли он на самом деле или звучит только у неё в голове. Её пальцы легонько дрогнули - последним, конвульсивным движением, и замерли. Ветер всё так же трепал её волосы. Город всё так же гудел. А на полу террасы, среди мокрой плитки и разбитых отражений, догорала последняя искра. Тьма накрыла Токио. Но ненадолго. Потому что Токио не умирает. Он просто ждёт. А кто-то уже не ждёт, кто-то только-только дождался избавления от несносной пешки, мешающей всему грандиозному мату.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать