Пепел под мрамором

Гет
В процессе
NC-17
Пепел под мрамором
автор
Описание
После войны Гермиона Грейнджер работает с послевоенными архивами Министерства. Новое дело приводит её к поместью Ноттов, где за кровной печатью скрыты документы, связанные со старыми чистокровными клятвами. Теодор Нотт возвращается в Британию как единственный наследник семьи — и единственный ключ к архиву, который лучше было бы не открывать.
Примечания
Это поствоенная история о власти, памяти, старых семьях и выборе стороны. Здесь Министерство пахнет мокрым камнем и холодным кофе, архивы открываются кровью, а любовь рождается не из лёгкости, а из опасного доверия. Герои совершеннолетние. События происходят через семь лет после битвы за Хогвартс.
Посвящение
Тем, кто любит мрачные библиотеки, умных героев, опасные разговоры вполголоса и истории, где любовь начинается не с признания, а с недоверия.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 17. Огневиски и признание без признания

Закрытая комната Министерства, выбранная для разговора с Эвелин Розье, была слишком светлой для той магии, которую в ней собирались обсуждать. Гермиона заметила это сразу. В комнате не было ни тёмного дерева, ни свечей, ни тяжёлых фамильных занавесей, ни портретов, чьё молчание могло бы оказаться разновидностью свидетельства. Только ровные стены цвета бледного известняка, круглый стол, четыре стула, несколько министерских печатей по углам и защитный контур, наложенный так аккуратно, что его почти не было видно. Почти. Если смотреть боковым зрением, воздух у стен чуть дрожал, будто сама комната боялась, что старые клятвы принесут с собой запах чужого дома. Робардс и Гарри остались за внешним контуром. Гарри, разумеется, сделал это с выражением человека, который считает любое расстояние между собой и Гермионой личным провалом службы безопасности. Робардс выглядел спокойнее, но только потому, что давно научился не показывать, когда хочет ударить кого-нибудь папкой по лицу. Они оба наблюдали через зачарованное стекло, которое изнутри выглядело как обычная стена. Эвелин, войдя, даже не взглянула в ту сторону, и именно поэтому Гермиона поняла: она прекрасно знает, где стоят авроры. Теодор сел напротив Эвелин. Гермиона — между ними, не как посредник и не как щит, а как человек, которому уже надоело быть «внешним свидетелем» в чужих формулировках. На столе лежала папка с копиями договора, но активный слой оставался заперт у Робардса. Это было её условие. Ни Эвелин, ни Теодор не возразили, и сама эта синхронность показалась Гермионе подозрительной. — Начнём с формулы стабилизации, — сказала она. Эвелин положила ладони на стол. Тонкие пальцы, светлая кожа, кольцо с маленьким серым камнем. Никаких фамильных печаток. Никакой демонстрации власти. Только та выверенная сдержанность, в которой власть была не украшением, а привычкой. — Формула не будет работать без согласия Теодора. — Я не давал согласия дому Розье, — сказал Теодор. — На стабилизацию — нет. На первичное условие — да. Гермиона резко подняла глаза. — Ему было пятнадцать. — Я знаю. — И вы всё равно называете это согласием? Эвелин посмотрела на неё без раздражения. — Я называю это так, как назовёт договор. Не так, как назвала бы я. — Очень удобное разделение. — Нет, мисс Грейнджер. Удобно было бы притвориться, что договор уже мёртв, потому что нам всем неприятно читать его живым. Гермиона сжала перо. Эвелин говорила мягко, но в этой мягкости не было слабости. Она не защищала договор открыто; она защищала свою способность понимать его лучше тех, кто ненавидел его сильнее. Гермиона раздражалась не потому, что Эвелин была неправа. Она раздражалась потому, что та слишком часто была права в неправильных местах. — Формула, — повторила Гермиона. Эвелин кивнула. — Временная стабилизация строится на признании факта клятвы без признания её действительности. — То есть? — Теодор должен произнести, что знает о существовании первичного условия, но не подтверждает его как свою текущую волю. Вы, как внешний свидетель, должны зафиксировать, что не являетесь стороной договора и не принимаете на себя функцию круга. После этого я, как законный голос дома Розье, временно отзываю право на союзное рассмотрение до слушаний по фондам. — До слушаний? — Гермиона прищурилась. — Почему именно до них? — Потому что после слушаний политический контекст изменится. — Или договор станет вам нужнее. — Возможно. — Вы даже не отрицаете. — Отрицание было бы невежливой потерей времени. Гермиона почувствовала, как под кожей снова поднимается злость. Не горячая, не вспыльчивая, а холодная и рабочая. Такая злость помогала писать законы, вскрывать фальшивые протоколы и не бросаться проклятиями в людей, которые заслуживали хотя бы одного. — Значит, вы предлагаете нам паузу, а не решение. — Да. — И хотите, чтобы мы за это были благодарны? — Нет. Я хочу, чтобы вы поняли: иногда пауза — единственный способ не дать старой магии решить за всех вас быстрее, чем вы успеете подобрать правильные слова. Теодор молчал. Гермиона повернулась к нему. — Вы можете это произнести? Он смотрел не на неё и не на Эвелин, а на собственную руку, лежащую на столе. Манжет снова закрывал серую дугу, но Гермиона уже знала, где именно она находится. Знание давало странную боль, будто чужой след стал частью её карты. — Могу, — сказал он. — Вы уверены? — Какой прекрасный вопрос для человека, которого с детства учили подписывать документы до понимания. Эвелин опустила взгляд. Гермиона заметила это. Маленькое движение. Почти ничего. Но впервые Эвелин не выглядела полностью безупречной. Возможно, у неё тоже были свои комнаты без портретов. Возможно, это ничего не меняло. — Тогда я уточню, — сказала Гермиона тише. — Вы хотите это произнести? Теодор поднял на неё глаза. Взгляд был тёмным, усталым, почти злым, но злость в нём не была направлена на неё. Скорее на сам факт вопроса. На то, что кто-то спрашивает его о желании в системе, где желание всегда появлялось после подписи, если вообще появлялось. — Да, — сказал он наконец. — Хочу. Эвелин очень медленно выдохнула. Гермиона не знала, было ли это облегчением. — Тогда начинаем, — сказала она. Формула оказалась короче, чем ожидалось. Возможно, страшные вещи вообще часто прятались в коротких фразах, потому что длинные оставляли слишком много места для сомнения. Теодор произнёс свою часть ровно. Слишком ровно. Его голос не дрожал, но Гермиона видела, как напряглась рука на столе, как побелели костяшки пальцев, как в момент слов non confirmo voluntatem primam серая дуга под манжетом вспыхнула настолько ярко, что свет пробился сквозь ткань. Она заставила себя не потянуться к нему. Свидетель не должен становиться кругом. Так сказала Эвелин. И, к сожалению, в этом она тоже была права. Гермиона произнесла свою часть чётко, как в Визенгамоте, хотя горло было сухим. — Я, Гермиона Грейнджер, не являюсь стороной договора Нотт — Розье, не принимаю функцию свидетельского круга и не подтверждаю первичную волю Теодора Нотта как действующую. Моё присутствие фиксируется исключительно в качестве внешнего расследующего лица, без принятия наследственного, союзного или клятвенного обязательства. Слова легли в контур тяжело. На мгновение ей показалось, что воздух в комнате стал серым. Потом Эвелин произнесла свою часть. Тихо. Без театральности. Без тени насмешки. — Я, Эвелин Розье, законный голос младшей ветви дома Розье, временно отзываю право на союзное рассмотрение договора Нотт — Розье до изменения политического статуса фондовой поправки или до нового нарушения хранения активного слоя. Дом Розье не признаёт текущую реакцию завершением круга. Свет погас. Не резко. Просто отступил, будто старая магия сделала пометку в своём бесконечном реестре и решила подождать. Теодор закрыл глаза на одну секунду. Только на одну. Но Гермиона увидела. — Стабилизация принята, — сказала она, проверив контур. — Реакция снизилась. — Не исчезла, — заметила Эвелин. — Я вижу. — Тогда вы понимаете, что пауза не спасает его. — Пауза даёт нам время. — Время всегда кому-то принадлежит, мисс Грейнджер. Следите, чтобы оно не принадлежало тем, кто умеет ждать лучше вас. Гермиона отложила палочку. — Вы получили то, что хотели? — На сегодня — да. — Тогда разговор окончен. Эвелин поднялась. На этот раз она не подошла к Теодору. Не коснулась манжета. Не произнесла его имя так, чтобы оно стало чьим-то правом. Она просто посмотрела на него с расстояния, и в этом взгляде было что-то более сложное, чем холодный расчёт. — Они не остановятся, — сказала она. — Кто именно? — спросил Теодор. — Те, кто считает, что ты всё ещё должен быть полезен. — Ты среди них? Эвелин выдержала паузу. — Иногда. Гермиона почувствовала, что этот ответ честнее, чем ей хотелось. Теодор усмехнулся почти беззвучно. — По крайней мере, не скучно. — Ты всегда предпочитал неприятную ясность красивой лжи. — Нет. Просто в нашем окружении красивая ложь обычно пахла розами. Эвелин чуть склонила голову. — А неприятная ясность — пеплом. Она ушла так же тихо, как вошла. На этот раз после неё в комнате остался не аромат белых цветов, а что-то другое: ощущение, что дверь закрылась не за человеком, а за эпохой, которая всё равно умела находить обратные входы. Гарри ворвался почти сразу. — Все живы? — Да, — сказала Гермиона. — Ненавижу, когда ответ звучит как временное состояние. — Тогда не спрашивай в Министерстве, — произнёс Теодор. Гарри бросил на него взгляд. — Ты как? — Стабилизирован, что, согласитесь, унизительная характеристика для взрослого мужчины. — Я хотел спросить нормально. Теодор посмотрел на него чуть внимательнее. — Поверхностно лучше. — Это всё ещё паршивый ответ. — Зато традиционный. Робардс вошёл следом, проверил контур, забрал копию формулы и велел всем троим не делать ничего «творческого» до следующего утра. Слово «творческого» он произнёс так, будто подозревал Гермиону, Гарри и Теодора в равной степени, хотя, по мнению Гермионы, это было несправедливо как минимум к Гарри: тот был скорее разрушительно прямолинеен, чем творчески незаконен. Через полчаса всё формально закончилось. Не по-настоящему. Только формально. Документы ушли в закрытый сейф. Робардс назначил внутреннюю экспертизу. Гарри остался проверять, не попыталась ли Эвелин оставить в комнате следящее заклинание. Гермиона вышла в коридор с папкой под мышкой и ощущением, что воздух вокруг стал слишком обычным для того, что только что произошло. Теодор догнал её у лифта. — Грейнджер. Она не остановилась. — Что? — Вы идёте не туда. — Я иду в свой кабинет. — Ваш кабинет в другой стороне. Гермиона остановилась. Посмотрела на табличку на стене. Действительно. — Замечательно, — сказала она. — Теперь у нас есть доказательство, что я устала. — Наконец-то неопровержимое. — Не начинайте. — Я не начинал. Я наблюдал, как вы уверенно направляетесь к отделу регистрации летающих ковров. — Возможно, там тоже есть тёмный заговор. — Несомненно. Но, боюсь, сегодня у вас уже есть один. Она повернулась к нему. — Вы должны вернуться домой. — И вы тоже. — Я должна оформить отчёт. — Это может подождать час. — Не может. — Может, но не хочет, потому что вы предпочитаете бумагу любому разговору, который может оказаться неприятным. Гермиона медленно подняла брови. — Вы правда хотите говорить со мной о привычке избегать неприятных разговоров? — Нет. Но я уже сказал, так что теперь приходится поддерживать видимость последовательности. — У вас отвратительный день для самоуверенности. — У меня отвратительный день вообще. Она хотела ответить резко, но увидела, как он чуть изменил положение руки. Почти незаметно. Серая дуга, пусть и стабилизированная, всё ещё болела. Он, конечно, предпочёл бы умереть под собственным книжным шкафом, чем признаться в этом в коридоре Министерства. — Вам больно, — сказала она. — Мне скучно. — Ложь. — Тогда да. Мне больно, мне скучно и я не хочу стоять под табличкой «регистрация летающих ковров», обсуждая оба состояния. — Идите домой, Теодор. Имя сорвалось без расчёта. Он заметил. Она тоже. Лифт остановился рядом, двери раскрылись с металлическим лязгом, но ни один из них не вошёл. — Поедете со мной, — сказал он. — Что? — В дом Ноттов. Библиотека защищена лучше вашего кабинета, договор стабилизирован, но не закрыт, Эвелин ушла слишком легко, а вы всё равно не уснёте. — Это предложение или похищение с хорошими манерами? — Пока предложение. — А потом? — Потом вы начнёте спорить, и я пожалею, что не выбрал похищение. Гермиона устало прикрыла глаза. Это было неразумно. Разумеется, было. После Эвелин, после формулы, после ревности, которую она зачеркнула так яростно, будто перо могло стереть не строку, а сам факт чувства, ехать в дом Ноттов вдвоём было именно тем, что не следует делать человеку с остатками здравого смысла. Но в кабинете её ждали отчёты. Дома — тишина. А в доме Ноттов, как бы абсурдно это ни звучало, был источник проблемы. И человек, который был не только источником. — На час, — сказала она. — Разумеется. — Не говорите так, будто уже знаете, что это ложь. — Я никогда не делаю вид, если могу просто знать. — Вы невыносимы. — Стабильно. Дом Ноттов встретил их поздним вечером, тёмными окнами и тишиной, которая после Министерства казалась не отсутствием звука, а слишком старым способом слушать. В холле ни один портрет не произнёс ни слова. Гермиона уже не знала, радоваться этому или подозревать дом в новом уровне манипуляции. Теодор сразу повёл её не в архив и не в комнату без портретов, а в ту самую библиотеку, где когда-то гроза прижимала дождь к стёклам, огневиски обжигал горло, а их пальцы впервые случайно коснулись вокруг пустого бокала. Комната была тёплой. Неуютной в прямом смысле — дом Ноттов не умел быть уютным без подозрения, — но достаточно тёплой, чтобы Гермиона впервые за день поняла, как сильно замёрзла. На столе уже стояли два бокала. — Милт? — спросила она. — Домовики обладают пугающим пониманием драматургии. — Вы попросили огневиски заранее? — Я предположил, что разговор с Эвелин потребует либо алкоголя, либо массовых арестов. Второе Робардс пока не одобрил. Гермиона сняла мантию и положила её на спинку кресла. — Я не уверена, что хочу пить. — Это огневиски, а не обет крови. Его можно просто держать в руках и осуждать. — Вы умеете делать любое предложение сомнительным. — Это дар. Он налил немного в оба бокала и протянул один ей. Гермиона взяла. Стекло было прохладным, напиток внутри — янтарным, почти живым. Она сделала маленький глоток и сразу почувствовала, как огонь прошёл по горлу, грубо, честно, без тонких политических формулировок. — Чёрт, — выдохнула она. — Хорошее начало дегустации. — Это не дегустация. Это нападение. — Огневиски честнее большинства наших собеседников. — Сегодня это низкая планка. Он сел напротив, но не расслабился. Даже здесь, в собственном доме, у собственного камина, с бокалом в руке, Теодор держался так, будто готов в любую секунду встать, закрыться, исчезнуть в очередной коридор, где никто не успеет задать вопрос правильно. Гермиона смотрела на него и чувствовала, как усталость, злость, страх и всё невысказанное после Эвелин сплетаются в тугой узел. Она не хотела начинать ссору. Но ссора уже была в комнате. Она просто ждала, кто первым признает её присутствие. — Вы должны были рассказать об Эвелин раньше, — сказала Гермиона. Теодор посмотрел в бокал. — Вероятно. — Не «вероятно». — Хорошо. Должен был. — И о договоре. — Я не знал условий. — Но знали, что он существует. — Подозревал. — Нотт. — Грейнджер. — Не делайте это. Он поднял взгляд. — Что именно? — Не превращайте каждую прямую претензию в игру. — Это не игра. — Тогда почему у меня ощущение, что все вокруг знали правила, кроме меня? Пэнси знала, как работают салоны. Эвелин знала, как реагирует договор. Ваш дом знал, какие комнаты открываются моей меткой. Даже чёртов пергамент знал больше, чем я. А вы всё это время стояли рядом и выдавали информацию так, будто каждая правда — это милость, которую нужно заслужить. Он молчал. Его лицо закрылось. Гермиона почувствовала, что злость стала горячее. Огневиски только помог. — Вы втянули меня в игру, где у всех есть скрытые договоры. У вас — с Розье. У Розье — с вашими архивами. У старых семей — с Министерством. У Министерства — с собственной трусостью. И каждый раз, когда я думаю, что наконец вижу схему, оказывается, что под ней ещё один слой, ещё одна подпись, ещё одна комната, куда меня не пустили вовремя, потому что кто-то решил, что я не пойму, не выдержу или, что ещё хуже, буду слишком полезна, если не буду знать всего. — Я не втягивал вас. — Нет? — Нет. — Вы принесли мне архив Ноттов. Вы открывали двери. Вы привели меня в «Обсидиан». Вы знали, что старые семьи работают через браки, клятвы, фонды и фамильные обязательства, но молчали, пока договор не начал жечь вам руку. Как это называется, если не втянули? Он поставил бокал на стол. Очень аккуратно. Слишком аккуратно. — Это называется выживание рядом с вещами, которые убивают не сразу. Гермиона остановилась. Его голос изменился. Не стал громче. Наоборот. Он стал ниже, жёстче, чище, как металл, с которого наконец сняли бархат. — Вы думаете, я выбирал эту кровь? Этот дом? Эти портреты, которые учили меня молчать раньше, чем я научился спорить? Вы думаете, мне в пятнадцать принесли договор и сказали: «Теодор, будь добр, осознанно вступи в политико-наследственный механизм, который через десять лет будет использовать каждое твоё движение как доказательство согласия»? Нет. Мне сказали, что подпись сохранит дом. Что отказ будет слабостью. Что слабость перед Розье станет приглашением для тех, кто захочет забрать не только архив, но и меня вместе с ним. Мне сказали, где поставить имя, и стояли рядом, пока я это делал. А потом все эти взрослые люди продолжили ужинать так, будто ничего не произошло. Гермиона не двигалась. Он тоже не двигался, но теперь неподвижность уже не была бронёй. Она трещала. — Вы хотите знать, почему я не рассказывал вам всё сразу? Потому что в моём мире знание никогда не было подарком. Оно было долгом. Чем больше ты знаешь, тем больше на тебя можно повесить. Чем больше ты понимаешь, тем точнее тебя можно заставить молчать. Я видел, как люди подписывали чужую жизнь одним пером и говорили, что это традиция. Видел, как мой отец хвалил меня за то, что я не задал ни одного вопроса, потому что хороший наследник не мешает взрослым превращать его будущее в юридический инструмент. Я не молчу потому, что мне нравится выглядеть загадочным, Грейнджер. Я молчу потому, что меня этому учили лучше, чем дыханию. Он резко замолчал. Тишина после этих слов была страшнее крика. Камин трещал негромко. За окнами шёл дождь. Огневиски в бокалах стоял нетронутым, янтарный и неподвижный, как маленькое запертое пламя. Гермиона смотрела на него и впервые за всё время видела не наследника дома Ноттов, не источник, не опасного союзника, не человека с бесконечным запасом сухих ответов, а кого-то, кого всю жизнь готовили быть инструментом и называли это воспитанием. Не жертву в простом смысле. Не невиновного мальчика, освобождённого от последствий. А взрослого мужчину, который научился держать лицо так хорошо, потому что в детстве любое лицо, кроме спокойного, стоило слишком дорого. — Я не это имела в виду, — сказала она тихо. Он усмехнулся. Зло. Устало. — Но это вы сказали. — Да. — Отлично. Значит, мы оба способны на неприятную ясность. Гермиона поставила бокал на стол и встала. Она не подошла к нему сразу. Если бы подошла слишком быстро, это стало бы жалостью, а жалость сейчас была бы почти оскорблением. Поэтому она обошла стол медленно, остановилась у камина и посмотрела на огонь, давая себе несколько секунд не говорить. Огневиски обжигал горло. Гораздо сильнее, чем должен был после одного глотка. — Я злюсь, — сказала она наконец. — Не только на вас. На всё это. На то, что каждый новый документ оказывается чьей-то клеткой. На то, что Министерство, которое должно было защищать людей от таких механизмов, годами позволяло им лежать в семейных архивах как частные неудобства. На то, что Эвелин может прийти в кабинет Робардса и говорить страшные вещи так мягко, что половина комнаты почти благодарна ей за предупреждение. На то, что вы правы, когда молчите. И на то, что ваше молчание всё равно может убить нас обоих. Он не ответил. Гермиона повернулась к нему. — Но я не думаю, что вы выбрали это. Не так. Не тогда. И если я сказала иначе, я была неправа. Теодор смотрел на неё снизу вверх, сидя в кресле у стола, с бокалом рядом и рукой, лежащей на подлокотнике. Манжет чуть отодвинулся, открывая слабую серую дугу. При свете камина она казалась почти чёрной. — Осторожнее, — сказал он тихо. — Вы снова пытаетесь снять с меня вину так, будто это можно сделать словами. — Нет. Я пытаюсь назвать её правильно. — И как? — Часть — ваша. Часть — нет. И если мы не разделим одно от другого, Круг сделает это за нас. Он долго молчал. Потом взял бокал и выпил огневиски одним глотком. Гермиона поморщилась за него. — Это было неразумно. — Почти всё сегодня было неразумно. — Это не оправдание. — Нет. Но традиция. Он встал. Слишком резко. Она увидела, что его качнуло не от алкоголя, а от усталости и боли, и шагнула ближе прежде, чем успела подумать. Он заметил движение. Конечно. Они теперь вообще слишком многое замечали друг в друге, и именно это делало каждый разговор опаснее. — Не надо, — сказал он. — Я ещё ничего не сделала. — Сделали. — Что? — Посмотрели так, будто я сейчас развалюсь. — А вы не развалитесь? — Не сегодня. — Вы уверены? — Нет. Ответ был честным. И настолько тихим, что Гермиона почувствовала, как прежняя злость окончательно теряет форму. Она подошла ещё на шаг. Между ними осталось расстояние, которое уже не могло честно называться профессиональным. После «Обсидиана» она знала такие расстояния. После библиотеки — знала, как они могут притворяться рабочими. После Эвелин — знала, как чужой жест у манжета может разозлить сильнее, чем прямое оскорбление. Теодор посмотрел на неё. — Вы не должны стоять так близко. — Потому что договор? — Потому что я. Гермиона замерла. Эта фраза была опаснее любой формулы. — Что это значит? — Что сегодня я хуже контролирую себя, чем делаю вид. Её сердце ударило сильнее. Не страхом. Не только страхом. — Тогда не делайте вид. Он усмехнулся, но в усмешке почти не осталось защиты. — Вы не понимаете, что просите. — Возможно. — Нет. Не возможно. — Тогда объясните. — Я устал объяснять. — А я устала угадывать. Он сделал шаг к ней. Теперь расстояние исчезло почти полностью. Не как в коридоре «Обсидиана», где опасность стояла за стеной и оправдывала каждое лишнее дыхание. Не как в библиотеке, где древний текст давал им повод наклоняться к одной строке. Здесь не было ни внешнего врага, ни срочного перевода, ни пепельной защиты, которая заставляла стоять ближе. Только они, огневиски, дождь, камин и слишком много правды, чтобы отступление выглядело невинным. — Вы хотите причину мне не доверять? — спросил он. Голос был тихим. Жёстким. Гермиона почувствовала холод под рёбрами. — Теодор. — Нет, Грейнджер. Вы всё время ищете границу, после которой сможете сказать: вот теперь опасность стала злом, вот теперь всё ясно, вот теперь можно отступить без сожаления. Вы хотите, чтобы я дал вам удобное доказательство? — Не смейте решать, чего я хочу. — Я не решаю. — Решаете. Как все остальные в вашей проклятой семейной истории. Он вздрогнул едва заметно. Фраза попала. Слишком сильно. Гермиона тут же пожалела, но уже поздно. В следующий миг он поцеловал её. Не красиво. Не осторожно. Почти зло. Он шагнул вперёд, его ладонь легла на её талию, другая рука остановилась у её плеча, не сжимая, но не давая телу сделать вид, будто происходящее случайно. Его губы были горячими от огневиски, резкими, требовательными, и первый миг Гермиона действительно не ответила — не от нежелания, а от шока, от внезапности, от того, что весь воздух в комнате словно разом вспыхнул и стал слишком мал для них обоих. Потом она ответила. Слишком честно. Пальцы сами вцепились в ткань его мантии у груди, сминая дорогую чёрную шерсть, и это маленькое разрушение безупречности оказалось почти сладким. Поцелуй изменился. Резкость не исчезла, но под ней проступило другое: голод, злость, усталость, страх, все их недосказанные фразы, все остановленные прикосновения, его дыхание в узком коридоре, её ладонь на его груди, Эвелин у его манжета, зачёркнутая строка о ревности, все невозможные «не сейчас», которые наконец перестали работать. Он целовал её так, будто хотел доказать ей свою опасность. И сам разрушал доказательство тем, что не причинял боли. Его рука на талии стала твёрже, притянула ближе на одно мгновение, и Гермиона почувствовала тепло его тела, напряжение под одеждой, быстрый удар сердца там, где её пальцы держали ткань. Это было безрассудно, слишком быстро, совершенно не вовремя, и именно поэтому всё тело отозвалось такой волной жара, что мысль исчезла, оставив только ощущение его губ, запах огневиски и дождя, шероховатость мантии под пальцами, каминный свет за закрытыми веками. Если бы он не остановился, всё могло бы случиться прямо там. На ковре перед камином. С документами о клятвах в соседней комнате, с серой дугой на его руке, с её пепельной меткой под рукавом, с Эвелин Розье где-то в городе и Гарри Поттером, готовым снести дом по камню, если связь оборвётся. Он остановился первым. Как в коридоре. Только теперь это было хуже. Теодор отступил резко, будто сам себя выдернул из огня. Его дыхание было неровным, губы чуть влажными, глаза тёмными до невозможности. Рука, только что державшая её за талию, сжалась в кулак у бедра, словно он не доверял ей оставаться свободной. Гермиона стояла неподвижно. Пальцы всё ещё помнили его мантию. Рот — его вкус. Тело — то мгновение, когда он почти не остановился. — Вот теперь, — сказал он низко, почти хрипло, — у вас есть причина мне не доверять. Слова ударили не сразу. Сначала она просто смотрела на него и пыталась собрать воздух в лёгкие. Потом смысл дошёл, и вместе с ним пришла такая ярость, что Гермиона на секунду почти обрадовалась ей. Ярость была проще желания. Ярость возвращала ей голос. — Вы идиот, — сказала она. Он моргнул. — Обычно после такого используют более сложные формулировки. — Нет. В этот раз подойдёт простая. Вы идиот, Нотт. Самодовольный, травмированный, высокомерный идиот, который решил, что может поцеловать меня как доказательство собственной ненадёжности. — Разве не сработало? — Нет. — Странно. Мне показалось, вы довольно убедительно участвовали в эксперименте. Она шагнула к нему так резко, что он замолчал. — Не смейте. В комнате стало тихо. Гермиона чувствовала, что лицо горит, губы горят, вся кожа горит от унижения и желания, и это только злило сильнее. — Не смейте превращать то, что произошло, в очередную ловушку, где вы заранее назначаете себя виноватым, а меня — разумной женщиной, которая должна отступить. Не смейте целовать меня, чтобы доказать, что мне нельзя вас хотеть. Не смейте использовать собственную боль как способ контролировать мой выбор. Он смотрел на неё так, будто она ударила точнее, чем любое проклятие. — Ваш выбор, — сказал он тихо, — сейчас связан с договором. — Мой выбор связан со мной. — Вы не можете быть уверены. — Вы тоже. Но почему-то это не мешает вам решать за меня, что этот поцелуй должен означать. Его лицо снова стало закрываться. Она увидела это и не позволила. — Нет. Не уходите туда. — Куда? — В свою любимую ледяную комнату, где вы один, все остальные опасны, а любое желание — просто будущий рычаг для шантажа. Он резко отвернулся к камину. — Вы не знаете, о чём говорите. — Знаю достаточно. — Нет. Он сказал это жёстко. Снова тем голосом, который появился во время ссоры. Голосом человека, у которого наконец закончились вежливые способы не истечь кровью. — Вы видели документы, Грейнджер. Документы — это чистая версия. Чернила, подписи, формулы, красивые латинские слова. Вы не видели, как это работает за ужином. Не видели, как взрослые обсуждают, кому ты будешь полезен, пока ты сидишь рядом и учишься не двигаться. Не слышали портреты, которые объясняют ребёнку, что желание — это слабость, а слабость — это приглашение для тех, кто ждёт за дверью. Не знаете, каково это — вырасти в доме, где любовь всегда звучала как зависимость, зависимость как угроза, а угроза как семейный долг. Он повернулся к ней. — Я не пытаюсь контролировать ваш выбор. Я пытаюсь не стать тем, чем меня учили быть. Гермиона молчала. Теперь уже злость не исчезла, но стала другой. Не мягче. Честнее. — Тогда не становитесь, — сказала она. — Как просто. — Нет. Не просто. Но возможно. — Вы всегда так говорите, будто мир обязан поддаться, если правильно выбрать глагол. — А вы всегда говорите так, будто мир уже победил, и остаётся только красиво описать поражение. Он усмехнулся. На этот раз почти болезненно. — Возможно, именно поэтому вы так раздражаете. — Взаимно. Они смотрели друг на друга через несколько шагов, которые казались теперь гораздо больше прежней дистанции. Поцелуй не исчез из комнаты. Он остался на её коже, между предметами, в воздухе, в том месте на талии, где его рука задержалась на секунду дольше, чем позволяла осторожность. Его уже нельзя было отменить разговором, злостью или правильным юридическим определением. Назад действительно не получалось. И, кажется, оба это понимали. Теодор первым опустил взгляд. — Я не должен был. Гермиона закрыла глаза на секунду. — Ненавижу эту фразу. — Она верная. — Она трусливая. Он поднял глаза. — Вы называете меня трусом? — Нет. Я говорю, что иногда вы прячетесь за виной так же умело, как за молчанием. Он не ответил. Она подошла к столу, взяла свой бокал и допила огневиски. На этот раз почти не поморщилась. Горло обожгло, глаза на секунду защипало, но ей понравилось, что боль ясная, честная, без исторических приложений и семейных толкований. — Я не знаю, что это было, — сказала она наконец. — И не собираюсь делать вид, что знаю. Я не знаю, где в этом договор, где адреналин, где злость, где вы, где я и где все эти чёртовы старые семьи, которые, кажется, ухитряются присутствовать даже в поцелуе двух взрослых людей. Но я знаю одно: вы не получите права решать за меня, что я должна чувствовать после того, как вы сами потеряли контроль. Теодор смотрел на неё долго. — Вы считаете, я потерял контроль? — Да. — Я остановился. — Именно поэтому да. Эта фраза изменила его лицо. Не полностью. Но достаточно. Он понял. Контроль был не в том, что он поцеловал её резко. Контроль был в том, что остановился, когда мог не остановиться. В том, что отступил, хотя всё в комнате горело. В том, что даже в попытке доказать свою опасность он снова оставил ей пространство выбрать. Это не оправдывало его. Но говорило о нём больше, чем он хотел. — Вы слишком много видите, — сказал он. — Вы слишком много прячете. — Справедливо. — Не делайте вид, что это комплимент. — Я не делаю вид. Она устало усмехнулась, но улыбка быстро исчезла. — Мне нужно уйти. Он напрягся. Едва заметно. — Да. — Не потому, что вы победили в своей идиотской попытке доказать, что вам нельзя доверять. — А почему? — Потому что если я останусь, мы оба начнём путать честность с продолжением того, что только что произошло. А сегодня для этого слишком много чужой магии вокруг. Он кивнул. Медленно. — Разумно. — Не говорите так, будто ненавидите разумность. — Я её уважаю. Это хуже. Гермиона взяла мантию со спинки кресла и надела её, стараясь не думать о том, как пальцы всё ещё дрожат. Не от страха. Это было бы проще. У двери она остановилась. — Теодор. Он поднял взгляд. Она хотела сказать что-то правильное. Что-то о договоре, стабилизации, отчёте, необходимости не трогать активный слой до утра. Любая из этих фраз была бы безопаснее. Но безопасное сегодня уже слишком много раз оказалось ложью. — Вы дали мне причину злиться, — сказала она. — Не причину не доверять. Он смотрел на неё так, будто эта разница была для него страшнее любого обвинения. — Это опасная ошибка. — Возможно. — Грейнджер. — Не сейчас. Он замолчал. Она открыла дверь. В коридоре дом Ноттов стоял тихий, тёмный, без комментариев. Портреты, если слушали, сделали вид, что приличия ещё существуют. Гермиона прошла к камину одна. Теодор не пошёл за ней. И правильно. Если бы пошёл, она не была уверена, что снова выбрала бы разумность. Пламя вспыхнуло зелёным. Перед тем как шагнуть в него, Гермиона обернулась. Он стоял в дверях библиотеки, высокий, тёмный, слишком неподвижный, с рукой у запястья, где под тканью жила чужая клятва. Но теперь она видела не только след договора. Она видела его губы, его срыв, его отступление, его страх стать тем, чем его учили быть. И это было гораздо опаснее. Дома она не сразу сняла мантию. Сначала поставила защиту. Потом проверила окна. Потом налила воды и не выпила. Потом села за стол, открыла личные заметки и долго смотрела на пустую страницу. Отчёт Робардсу можно было написать утром. Гарри можно было сказать, что стабилизация прошла без критических последствий. Рону можно было не говорить ничего. А себе? Себе лгать было всё труднее. Гермиона взяла перо. Чернила легли неровно. После встречи с Эвелин эмоциональное напряжение между мной и Т. Н. перешло границу, которую невозможно считать исключительно рабочей. Поцелуй произошёл после ссоры, в условиях усталости, магического давления и частичной стабилизации договора. Нельзя исключать влияние клятвенного механизма, но нельзя также сводить произошедшее только к нему. Она остановилась. Сердце всё ещё билось слишком быстро при воспоминании. Она почти написала: он поцеловал меня. Потом зачеркнула пустое место, где могла бы стоять эта фраза, хотя там ещё не было чернил. Глупо. Совершенно глупо. Гермиона закрыла глаза и снова почувствовала его руку на талии, вкус огневиски, резкость первого касания, потом ту секунду, когда она ответила, и всё стало не нападением, не доказательством, не игрой, а чем-то, что они оба слишком долго держали за зубами. Она открыла глаза и дописала: Он сказал, что теперь у меня есть причина ему не доверять. Это неверно. Причина не доверять была всегда. Новое заключается в другом: теперь есть причина признать, что недоверие больше не защищает полностью. Перо дрогнуло. За окном снова шёл дождь. Гермиона перечитала последнюю строку, почувствовала злость, стыд и странное, пугающее облегчение. Потом добавила ниже, уже почти без нажима: Назад не получится. Она не стала зачёркивать. Впервые за много дней.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать