Пэйринг и персонажи
Описание
Маркиз Алвасете Алонсо Алва в день святого Фабиана выбирает в оруженосцы Графа Горика Эгмонта Окделла. В отчаянной попытке перемешать весь мир верх дном.
Примечания
Oh, shit here we go again
Посвящение
Фанатам первого издания 🤌
Часть 1
11 декабря 2025, 12:01
«Regardez-moi, ou du moins ce qu'il en reste
Regardez-moi, avant que je me déteste
Quoi vous dire, que les lèvres d'une autre ne vous diront pas?
C'est peu de choses mais moi tout ce que j'ai, je le dépose là
Voilà»
©Barbara Pravi — Voilà
***
374 года К.С. Оллария. День святого Фабиана, 3-й день Весенних Волн. Эгмонт стоял под палящим солнцем — редкой гостьей дождливой Олларии — и едва слушал церимонимейстера. Он покачивался с носков на пятки, мечтая быть сейчас в охотничьем домике Шерон, в Надоре: лежать в тёплых, натруженных руках и слушать размеренное дыхание… Но камни — против. Скалы скрежетали бы, как безумные. Четвёртый в выпуске, Эгмонт Окделл не чувствовал ни гордости, ни радости. Его будущее сузилось до столицы: только на это он мог рассчитывать, когда Морис Эпине возьмёт его в оруженосцы. Хуже было лишь возвращение в Надор — и скоропостижный брак с эреа Карлион. — Эгмонт, Граф Горик, я Маршал Алонсо, Маркиз Алвасете принимаю Вашу службу. Раскатистый бархатный голос заставил замолчать всю площадь. И от неожиданности Эгмонт вздёрнул голову, что ему категорически запрещалось. И катастрофически забыл как дышать, камни вокруг казалось затянули торжественный гимн весне. Смерть стояла, насмешничая, прямо напротив Эгмонта.У заката весны, твои глаза
Сердце вновь выбрало скалы…
Быть la traición иль нет,
Неизвестно, но seo mé, перед тобой…
Алонсо Алва — самый красивый мужчина, которого Эгмонт когда-либо видел. Он стоял с ленцой, улыбаясь лишь глазами, словно не он сейчас нарушил неписаное правило всех домов чести. И сделал это грубо, не соизволив соблюдать церемонии. Каждый на площади знал: семьи заранее договариваются о судьбе своих отпрысков. И всё же — после мгновения заминки — Эгмонт быстрым шагом направился к своему будущему эру. — Я, Эгмонт… — Клятва была дрожащей, граф проглатывал окончания половины слов. Старший сын Алваро Алва, первого маршала Талига; любимец семьи; человек чести — совершенно не похожий на своих родственников. Но, сегодня Олларии пришлось вспомнить, насколько взбалмошны Алва. Морис Эпине багровел в толпе: Алонсо впервые столь откровенно вырывал чужого оруженосца. Что же задумал Эр Эгмонта?***
Маркиз Алонсо был строен и, сидя на ослепительно белом мориске, казался статуей — великолепной и совершенно нереальной. Его пальцы, увешанные невозможным количеством колец, пренебрегали перчатками. Эгмонт, коснувшись их, отметил мозоли: твёрдые, жёлтые — и резко контрастирующие с почти прозрачной кожей тыльной стороны ладони. — Что ж, юноша, вы вольны делать, что хотите, — едва переступив порог особняка, Алонсо распустил тугой хвост и бросил ленту служанке Белен. — Насчёт денег — к Хулио, ваш «жеребчик» под присмотром конюха Пабло. В остальном слуги в вашем распоряжении. Ах да… общайтесь с кем пожелаете — хоть с гусями, хоть с лошадьми, только… не тащите их в дом. Дичь я не люблю. Эгмонт едва заметно покраснел, только дурак бы не понял, что имел в виду Алва. — Слушаю Эра. Он боялся отстать: хоть Эгмонт и был высок, но Маркиз словно обладал бесконечными ногами. Алонсо закатил глаза и пренебрежительно махнул рукой, продолжая путь. — О, юноша, не надо. Нас могут неправильно понять. Лучше зовите меня Маркиз, Маршал или Сеньор. Можете даже Монсеньор — если не оскорбитесь. Тяжёлые распущенные кудри источали незнакомый аромат, и Эгмонт, не осознавая, втянул воздух. Он не успел и заметить, как врезался прямо между лопаток своего эра, который по какой-то причине резко остановился. Волосы оказались жёсткими густыми, при всей своей длине. — Юноша, вы, вероятно, относитесь к почтенному племени сов. Печально: до сна ещё далеко. Пока отправляйтесь в свои покои… Хулио! Покажи нашему escudero, где он располагается, и внесите его вещи. Хулио оказался коренастым мужчиной лет сорока, с усталым лицом и внимательными глазами, который вероятно много лет служит Алва. Он поклонился Эгмонту чуть ниже, чем следовало, — и чуть быстрее, чем позволял этикет. — Прошу за мной, Дор, — произнёс он ровно, почти бесцветно. Особняк Алва был… странным. Пышным, но будто как будто из двух разных миров: роскошь соседствовала с бесцеремонностью, строгие линии — с леностью, присущей Алонсо. Родовой особнял Окделл в Олларии был слишком строгим и серым в сравнении. Эгмонт шагал за Хулио, цепляясь глазами за всё, что попадалось: тёмные ковры с серебряными нитями, тяжёлые портьеры цвета ночного моря, окна, в которых отражалось солнце. Всё было таким, чтобы напоминать, кто хозяин в доме. Хулио, не оборачиваясь, объяснял: — Завтра вас ждёт тренировка с учителем фехтования Рибейро. Он суров, но справедлив. Завтраки вам будет приносить Белен. Обеды в нижнем зале, ужины — по приглашению Маркиза. Если Маркиз не приглашает, не сочтите оскорблением то… — Хулио чуть замялся, — …обычное положение дел. Пока не прибудет Соберано или соберанито. «Обычное положение дел», — повторил про себя Эгмонт и почему-то почувствовал холод под лопатками. — Монсеньор не будет учить меня фехтованию? — вопрос вырвался сам собой. — Нет. Через неделю отъезд в Торку, до тех пор он занят. А это ваши покои, — Хулио толкнул светлую дверь. — Вещи доставят чуть позже. Если что-то понадобится — колокольчик у стены. Он на мгновение встретился с Эгмонтом взглядом — и Эгмонт понял, что часто трезвонить не стоит. — Ужин вам сегодня принесёт Белен. Думаю вам стоит лечь спать пораньше. Завтра будет… насыщенно. Хулио поклонился и исчез, закрыв дверь. Комната встретила Эгмонта прохладой и тишиной, шевельнув только занавесками на лёгком сквозняке. Солнечный свет уже прятался за крышами. Эгмонт снял плащ, повесил его на спинку кресла и опустился на кровать. Она была мягче, чем он ожидал, — проваливалась под ним, словно готова была унести. «Я — в доме Алва.» Мысль ударила неожиданно. Реальнее, чем голос церимонимейстера, чем площадь, чем взгляды. А ведь они кровные враги. Было ли то представление на площади Фабиана изощренной подковыркой людям чести? Эгмонт закрыл глаза, провёл ладонью по лицу. Камни внутри него молчали. Не шептали, не скрежетали — будто тоже замерли в ожидании, что будет дальше. Он понял, что впервые за долгое время… боится. И что этот страх странным образом сладок. Эгмонт лег на спину, сцепив пальцы на животе. Потолок казался слишком высоким, будто давил сверху не своей пустотой. Даже тишина здесь была другой — не той родовой, надорской, в которой слышно только ветера. Нет. Эта была густой, городской, тягучей, полной скрытых шорохов и голосов. В дверь тихо постучали. — Дор Эгмонто? — тонкий голос Белен. — Можно? Он быстро поднялся. Что-то промычал, наскоро заправляя выбившуюся рубашку. Служанка внесла поднос: плотный ужин, идеальный для оголодавшего за время обучения унара. Сыр и колбаски, тёплая лепёшка, оливки, кувшин слёз и нарезанное мясо. — Соберанито велел, — сказала Белен, опуская взгляд. — Чтобы не легли голодным. От чего-то по телу разлился жар. Белен поклонилась и ушла, как тень. За ней снова — тишина. Эгмонт сел у окна, разломил лепёшку. Солнце уже садилось — кровь на стекле, золото на крышах. Над столицей пролетела стая птиц, и на миг ему показалось, что камни внутри дрогнули, будто узнавая зов.Смерть придёт и у неё будут твои глаза.
Он резко выдохнул. Не время для стихов. Не время для того, чтобы слушать свою кровь. Он усиленно начал поглощать свой ужин. После восьми месяцев воздежаний он готов был мычать от каждого укуса. Но стоило лечь, как темнота опустилась сразу, тяжело, плотно — и Эгмонт понял, что заснуть будет нелегко. Мысли путались, как узлы на корабельной верёвке: Алонсо на площади, его взгляд, его голос, то как мир вокруг будто смолк. Что он задумал? Зачем я ему? Камни снова молчали. Но молчание было внимательным, как если они — тоже слышали всё и чувствовали. И впервые Эгмонт ощутил дрожь. Не страх, не стыд — нет. Предчувствие. Сладкое, дурманящее, от которого не скрыться ни в Надоре, ни у родовых скал под Невепрем. Он прикрыл глаза — и понял, что три года в доме Алва только начинаются. 374 года К.С. Торка. За три месяца он успел убедиться: Алонсо Алва, при всём своём возрасте и звании, был невероятно, почти вызывающе баловлив. В словах, в жестах, в странных вспышках капризной энергии — как будто в нём жил то ли избалованный принц, то ли лис, которому позволено слишком много. И Эгмонт… странно этим любовался. Поначалу — с опаской, потом — с невольной улыбкой, а теперь уже ловил себя на том, что ждёт этих его выходок, словно тайный знак: значит, день будет живым. Фок Варзов на это злобно гаркал и гонял молодого маршала и его оруженосца как нерадивых детей. На днях Рудольф Ноймаринен отправил депешу с просьбой Фок Варзову взять себе в оруженосцы несностного Рокэ Алва, которому на днях как раз стукнуло тринадцать. Ноймаринен слишком боялся что не будет в силах проявить строгости к брату Карлоса. Тем вечером, на осений излом, Алонсо играл на гитаре в общей зале. Баллада о свободном человеке, сыне ветра — тягучая, широкая, как степной простор. Он пел её с той странной свободой и что-то не вязалось в той лёгкостью, которую Алонсо выставлял на показ. Как будто сам собирался раствориться в воздухе. Его голос срывался на траурный лад… К концу его распалило. Он перешёл на похабную, залихватскую песню, которая и моряку была бы в тягость, и, вскинув бровь, с силой ухватил Эгмонта за локоть. — Идём, мой юный monte! — выдохнул он, не спрашивая, и закружил оруженосца в гулкой, хохочущей толпе. Эгмонт едва удержался на ногах. Маркиз вертел его, как дворовую девицу на ярмарке — так, что кровь приливала к ушам, а горло сдавливало смехом и растерянностью. Толпа гудела, кто-то хлопал в ладони, кто-то кричал «ещё!», кто-то отступал, чтобы не попасть под размах. Алонсо был тёплым, почти горячим — и слишком живым. Он смеялся так, как будто жизнь его не висела на политическом волоске. Как будто не было ни войны, ни интриг, ни обязанностей, только это мгновение, эта музыка, этот круг. — Монсеньор… — выдохнул Эгмонт, когда они едва не столкнулись с Варзовым. Маршал Севера только злобно зарычал в ответ: — Алва! Доведи оруженосца до контузии — сам будешь носить его! Алонсо, не прекращая кружить, лишь широко оскалился: — Слышали, escudero? О вас беспокоятся. Толпа грохнула смехом. Эгмонт — тоже. Но где-то глубоко, в самом нутре, камни дрогнули — оттого, что Алонсо держал его слишком крепко, смеялся слишком близко, а мир вокруг стал… слишком ярким. И странно сладким. И странно тоскливым. Алонсо пил редко и мало. Его терпение было остро, как клинок, а голова — холодна. Но в ту ночь он пил так, будто хотел догнать каждый пропущенный год. В одного — ни одну бутыль алого. Прямо из горла. Не морщась. Не запивая. Пил — и смех его становился всё звонче, всё выше, как будто в нём загоралась какая-то старая искра, которую он обычно держал под семью замками. И питьё не делало его тяжёлым. Нет. Он не становился туманным, не опьянялся по-человечески. Он становился… ветром. Он только танцевал. Танцевал так, будто пьяным был сам воздух вокруг. Танцевал, будто музыка текла по венам. Танцевал, будто заглушал этим движение мыслей, которые не хотел думать. Он выхватывал любого, кто попадался под руку — Роберто, Джона, какого-то краснощёкого адъютанта, и, к ужасу всей Торки, даже Варзова, который взвыл и попытался удушить Маркиза на месте. Толпа ревела. Мужчины хлопали по столам. Редкие женщины краснели. Музыканты едва успевали подстраиваться под его темп. А Эгмонт… смотрел. И вдруг — увидел. Не то, что было на поверхности — смех, вихрь, лёгкость, шальной блеск в глазах. Нет. Он увидел, что Алонсо не смеётся. Он — оплакивает. Громко. Бурно. Со всем тем апломбом, что положен Алве — человеку, который не имеет права быть слабым, но который всё-таки иногда им бывает. Он кого-то хоронил. Прямо здесь. На людях. Так, чтобы никто не понял. И пьёт он — не потому, что праздник. А потому что ярость. Слепая, тупая, грызущая ярость, которая не нашла выхода. Потому что бессилие давит ему грудь, как каменный обломок свода. Эгмонт сделал шаг ближе — будто сам не заметил этого. Почему же он сразу не понял. Прошлой весной прямо перед концом службы умер младший брат Маркиза, Карлос. От чего не понял почему вино лилось так свободно. Чья тень стояла теперь за каждым шагом Алонсо. Почему глаза его светились не смехом, а чем-то слишком острым, чтобы назвать это жизнью. И, самое страшное… Почему не хотел видеть, как в ту же самую службу может уйти последний — Рокэ. Младший. Драгоценный. Его единственный. Алонсо кружился среди людей, будто пытаясь закружить смерть, смехом переплюнуть судьбу, музыкой заглушить память. И в этот момент Эгмонт увидел в нём не Маркиза. А брата. Одинокого, безутешного, сорвавшегося с цепи — чтобы хоть как-то дышать. Не Алонсо Алву, маркиза, маршала — а мужчину, который потерял половину сердца и теперь в отчаянии пытается удержать вторую. Соберано Алваро был стар, слишком стар, чтобы ещё раз хоронить детей. Соберанито Алонсо — тоже уже не юнец, как ни пытался казаться. Ему уже было тридцать три. И оба знали: Рокэ — их общий наследник, их последняя кровь, последний огонь, который ещё можно защитить. Карлос ушёл, забрав с собой веру и покой. Остался Рокэ — тринадцатилетний мальчишка с мягким голосом и ужасным характером. И Алонсо, пьяный, горячий, потерянный, танцующий слишком быстро и крича слишком громко — держался на одном только страхе. Страхе потерять ещё одного. Эгмонт видел, как руки Алонсо прижимают гитару как старого друга, а чтобы не сорваться на крик. Как он откидывает голову назад и хохочет. Как толпа гогочет — чтобы он не услышал собственную боль. И Эгмонт понял, тихо, почти стыдливо: Этот баловливый, дерзкий, капризный Алонсо — лишь маска, которой он защищает последнего брата от мира. И от себя — тоже. Впервые за три месяца Эгмонт почувствовал не восхищение, не смущение, не ту странную, терпкую тревогу. А жалость. Тонкую, острую, почти болезненную. Жалость к человеку, который смеётся так громко — потому что иначе заплачет. — Монсеньор, идёмте спать… — Эгмонт подошёл к Алонсо и аккуратно взял его под локоть. — Завтра у вас проверка войск и переход в Варасты. Вам нужно отоспаться. Алонсо обернулся. Взгляд у него был мутный, тёмный — и слишком ясный одновременно, будто выпивка разом смыла с него всю защиту. Он всмотрелся в Эгмонта так, словно рылся в своей голове, в поисках его имени. Почти как если бы размышлял, знает ли он человека, который его бесцеремонно хватает. — Ты так говоришь, словно тебе есть дело до моего завтра, monte, — прошептал он с хриплой усмешкой. Но рука его, вместо того чтобы вырваться, чуть сильнее опёрлась на Эгмонта — так, что сразу стало ясно: держится он уже не на ногах, а на нём. Толпа шумела дальше, но будто провалилась куда-то за стеклянную стену. — Идёмте, монсеньор, — спокойно повторил Эгмонт. Голос его был ровным — но внутри снова дрогнули камни, тихо, осторожно, словно что-то просыпалось. Алонсо закрыл глаза на секунду, встряхнул головой и почти незаметно кивнул. — Веди, — сказал он. — Пока я не решил танцевать дальше. И в этот миг Эгмонт увёл Маркиза из зала так быстро, как только мог. Едва дойдя до покоев Алонсо и вовсе обмяк, утыкаясь носом в шею Эгмонта. Окделл сделал всё, что мог, чтобы открыть заветную дверь, но ту его сжали в объятиях до хруста. Эгмонт даже не сразу понял, что делает ему больно — так внезапно кольнули его рёбра. Алонсо держал так, будто хотел удержать само время, чтобы оно не двинулось дальше. — Монсеньор… — тихо, почти беззвучно. Но стоило попытаться освободить руку, как хватка стала ещё крепче. Алва не был пьян — точнее, был не столько от вина, сколько от усталости и собственных призраков. — Карлос… Рубен… Рамон… Инес… — каждое имя падало тяжёлым камнем на кожу, будто маркиз заново перечитывал надгробия, которых никогда не видел. Горячий выдох обжёг ключицу Эгмонта. Юноша застыл; казалось, стоит ему пошевельнуться — и что-то в Алонсо треснет окончательно. — Это всё, что осталось от моей матери, — продолжал Алва, но голос уже ломался. — Все её страдания… все её дети… из всех нас — живы только я, Антония и Росио… Мой маленький Росио… — Он судорожно втянул воздух. — Я не позволю ему умереть, я и Антония готовы, но не он. Нет! Последнее слово вырвалось с хрипом — как у загнанного зверя. Алонсо дрожал. Настоящий дрожащий испуг, которого никто никогда не должен был увидеть. Эгмонт осторожно поднял руку и, почти не касаясь, положил ладонь на плечо маркиза. — Я не могу обещать, что всегда буду рядом, — произнёс он негромко. — Я прослежу, чтобы вы оба были в безопасности. Позвольте… хотя бы дойти до кровати. Алонсо поднял на Эгмонта свои невыносимо синие глаза и легко посмеялся. Ему даже не нужно было вести — Алонсо сам перешагнул последний шаг, но, словно ребёнок, держался за него до конца, до ткани рубахи, до тепла под пальцами, до того единственного живого в этот момент якоря. — Не жертвуйте собой, всегда выбирайте себя, у вас ещё есть возможность. — Рука Алонсо была как наждачка. Так ласково она гладила щёки и подбородок, а пальцы ласкали губы Эгмонта… Он начал таять. Эгмонт уложил Маркиза и сел рядом, прямо на кровать за все три месяца службы у Алонсо они стали ближе. Совместные тренировки, прогулки и порой нега одолевала юношу рядом с эром и он засыпал в ласковых песнях, укутанный теплом камина. Алва доверял Окделлу, а Окделл доверился Алва. И пускай это было тяжелее меча — Эгмонт принял его. Главное не закончить это доверие на Занхе. 375 года К.С. Сагранны. — Полно вам, юноша, сопите так, словно вас заставляют в холодный пруд окунуться. Сопение Эгмонта стало тише, но агрессии в нём меньше не стало. Третий час под палящим солнцем они выслеживали пустынного льва — прихоть, что внезапно зажгла Алонсо. И пусть это был не холодный пруд, но щёки и плечи Эгмонта уже ощутимо жгло и он бы не отказался от прохлады. Чего никак нельзя было сказать о восторженном Алонсо, который будто расцветал в этом проклятом зное. — Подарю вам шкуру, юноша! — Алонсо привстал на стремени когда увидел добычу у оазиса. — Нет уж, спасибо. — Тогда Росио отправлю. — Нет, лучше отдайте мне. — Эгмонт закатил глаза. Алонсо обернулся — так резко, что волосы под марикьярской повязкой взвились в жарком воздухе. — Как так? — глаза сузились, но улыбка только распахнулась шире. — Вы же только что были категорически против, mon escudero. Эгмонт буркнул что-то нечленораздельное, перехватив поводья повыше: — Я не хочу, чтобы ваш брат… спал на шкуре льва, добытого моими потом и кровью. — Слезами вы хотели сказать? — Алонсо фыркнул, искренне весело. — Вы хотите её не из каприза? Эгмонт упрямо отвёл взгляд в сторону раскалённого горизонта: — Я хочу её потому что это будет… по чести будет. Алонсо засмеялся — сначала тихо, потом звонче, с той самой солнечной наглостью, от которой у Эгмонта всегда становилось жарче, чем от солнца. — Тогда постарайтесь не умереть от теплового удара, юноша, — сказал он, тронув коня с места. — Потому что львы не согласны на честные сделки. Алонсо стукнул свою лошать по боку и со всей дури пронёсся к оазису, Эгмонту осталось только надутся и засопеть громче. Лев рухнул почти бесшумно — лишь короткий, хриплый выдох, и горячее тело повалилось в пыль. Эгмонт даже не сразу понял, что произошло: он видел только вспышку стали, блеск глаза зверя, и то, как рука Алонсо — без замаха, без суеты — послала стрелу точно в зрачок. Чтобы не повредить шкуру. — Юноша, быстрее, пока туша не начала гнить на жаре, нужно его освежевать! Алонсо спрыгнул с коня, оттолкнувшись слишком легко для своего возраста, для всех своих ран и привычек. Почти мальчишески. Горячий ветер трепал его волосы, рвал на нём рубаху, но он улыбался так, будто солнце — его соратник Эгмонт подъехал ближе и слез с седла, чувствуя, как дрожат ноги — то ли от жары, то ли от адреналина. Он пытался не смотреть на льва, но взгляд всё равно цеплялся за тёмный глаз со стрелой, за идеальный выстрел. — Вы… — начал он, но голоса не хватило. Алонсо уже стоял на колене рядом с убитым зверем, ладонью проводя по густой золотистой гриве, словно прощаясь. — Красавец, — сказал тихо. — Он бы разорвал вас, юноша. Без сомнений. — Спасибо за доверие, монсеньор, — попытался огрызнуться Эгмонт. Алонсо усмехнулся краем рта: — Не стоит, monte, — сказал он, даже не повернув головы. — То лишь констатация факта. Я бы и сам не выжил. И это был не вызов, не бравада — просто правда. Спокойная, как жара. Он вынул нож — короткий, широкий, с ровной, изношенной рукоятью — и тут же присел к туше. Движения стали другими: жесткими, быстрыми, предельно уверенными, словно руки вспоминали ремесло, забытое в коридорах власти. Эгмонт не ожидал этого от маркиза. Алонсо работал в тишине. Лезвие входило в кожу легко, как в мягкий плод. Он сделал длинный разрез вдоль брюха, затем второй — по лапе. Тепло поднималось от тела льва, смешиваясь с невыносимым жаром пустыни. — Вы… часто это делаете? — осторожно спросил Эгмонт. Алонсо хмыкнул: — Чаще, чем вам хотелось бы знать. Он сжал шкуру кулаком, просунул руку между кожей и жиром и одним сильным рывком отделил пласт. Плечо и мышцы под кожей у него играли, как у лошади перед рывком. Видно было — он не просто умеет. Он вырос на подобном. Его движения были лишены отвращения или пафоса. Только привычка. Он ломал мелкие кости, освобождая конечности; хруст лапы прогремел так, что Эгмонт непроизвольно вздрогнул. Алонсо поднял на него взгляд — коротко, искоса, со смесью смеха и чего-то тёплого. — Monte, не смотрите так, будто я пожираю младенца. Это всего лишь лев. И он умер быстро. Он снова опустил нож — методично, точно, экономно. Шейный позвонок хрустнул под его руками, когда он освободил голову, оставляя её целой, как трофей. Он встал, отряхивая руки, и примерил шкуру к плечу Эгмонта взглядами. А потом поднял трофей, тяжёлый, ещё влажный, и сказал негромко: — Готово. Красоты в этом мало, но честь — есть. Схватив шкуру покрепче, Алонсо окунул её в воду и, с усилием сжимая влажную массу, сполоснул, свернул и аккуратно закинул на седло лошади. Каждое движение было точным, почти бережным, но в нём ощущалась сила. — Поехали обратно. Эгмонт не сразу сдвинулся с места — словно боялся нарушить порядок, выстроенный чьими-то руками. Его плоть изнывала от неистерпиной жары, солнце уже не в зените, а легче не стало. Эгмонт припал к боку лошади. Было преступлением быть Алонсо Алва. — А тушка? — спросил он, всё ещё всматриваясь в пустынное пространство. — Она уже портится, — ответил маркиз коротко. — Здесь хватает падальщиков. Везде их хватает… Эгмонт вздохнул — от слов, но ещё сильнее от того, как близко к нему стоял Алонсо. Теплый ветер пустыни, горячее тело лошади, жаркая кожа маркиза, плотно прилегающая к его руке… Всё смешалось в странной, едва различимой смеси тревоги и возбуждения. Алонсо уже садился в седло, руки плавно скользили по поводьям, и едва заметная улыбка играла на губах. — Держитесь крепче, юноша. Лев был только репетицией. Эгмонт понял, что это «только репетиция» не про львиную шкуру. Той ночью, привычно, как уже было целый год, Алонсо устроился на земле перед жаровней и перебирая струны запел: Здравствуй, друг сердечный, Как твои дела? Вижу заскучал ты, в городских стенах, От ворот высоких, есть степи простор… Но, что же скрываешь за своим лицом? Мой милый, шагаю следом я за проклятым клеймом Мой милый, завьется пепел лишь пред битвою с тобой, Мой милый, не скроешь шрамы ты за тканью дорогой Мой милый, могильный камень я имею будучи живым! Здравствуй друг мой доблестный, как твои дела? Вижу не скучаешь, там, где скал гряда Не игрок придворный, я скажу себе, Но о чём вздыхаеш ты теперь во сне? Мой милый, я малодушию даю неравный бой Мой милый, теперь развеется всё в дымке голубой Мой милый, сирени терпкий запах чую я с тобой, Мой милый, мне боль душевную уж не унять мольбой. Эгмонт слушал, почти затаив дыхание, Алонсо настоял постелить под ним эту золотую шкуру и кажется весьма гордился своим трофеем. Каждое слово, каждая нота отдавались теплом и болью одновременно. Он ощущал, как в груди что-то колеблется, будто древние камни внутри наконец начали шевелиться. Он заметил, как пальцы маркиза скользят по струнам с едва заметной дрожью — в этих дрожащих движениях была и сила, и усталость, и какая-то детская уязвимость. Эгмонт опустился рядом на землю, спиной к жаровне, и позволил музыке впитываться в себя. Он не знал, что сказать или как реагировать. Но внутри всё было ясно: доверие, которое Алонсо дарил через эту песню, было тяжелее любой шкуры, любой добычи. И впервые за долгое время Эгмонт позволил себе не думать о чести, правилах или страхе. Он просто слушал. Когда песня закончилась, он перекинул ноги через бедра своего эра и осторожно опустился на него, робко касаясь губами обветренных, тонких губ Алонсо. Сначала лёгкий, почти испуганный контакт, потом чуть длиннее — дыхание их смешалось с жаром ночи, аромат дымка от жаровни и пустыни. Эгмонт чувствовал, как сердце бьётся громче, как руки непроизвольно ищут опору, а внутри — странная, сладкая дрожь, от которой никуда не деться. Алонсо перевернулся и осторожно, но уверенно подмял Эгмонта под себя, устроившись между разведённых ног. Его взгляд был внимателен и чуть мягче обычного, словно он считывал каждое движение, каждое дыхание Эгмонта. Юноша ощутил тепло, которое исходило от него, смешанное с запахом жаровни и ночи. Сердце билось слишком быстро, дыхание спуталось — и вместе с этим пришло странное чувство безопасности, хотя положение было более уязвимым, чем когда-либо. Алонсо не торопился. Каждое движение было размеренным, как будто он боялся нарушить доверие, которое только что было подарено песней и робким поцелуем. Эгмонт почувствовал, что между ними нет спешки — есть только настоящее, тяжёлое от доверия ощущение близости. — Вот он я, перед тобой… Возьми, ты в своём праве предо мной, — едва шевеля губами, прошептал он. Алонсо приподнялся на локтях, осмотрел лицо Окделла, и на мгновение в его взгляде застыл удивительно мягкий огонь. Словно он считывал каждую мысль, каждое колебание сердца. Маркиз закрыл жаровню, чтобы тени не выдали их, и, улыбнувшись, тихо сказал: — Вы сказали… я услышал. Эгмонт почувствовал, как напряжение внутри медленно спадает, оставляя только тепло и странную лёгкость доверия. Его рубашка летит в сторону, он открывает шею поцелуям, и Алонсо не такой, как женщины. Он требует и берёт, его щетина щекочет и царапает и Эгмонту хорошо. Рваный вздох слетает с губ оруженосца, длинные пальцы сжали сосок, оттягивая, крутя, а губы не отрываются от шеи. И Алонсо не прекращает ласкать всё тело, словно он потерялся перед столом с божественными яствами. — Как же быть… Mi corazón… O, Mi tesoro, как же я тебя отдам? Ты… я не выживу… — перемежая бред страсными поцелуями Алосо спускался всё ниже. Эгмонт не пробовал сакоты, но уверен, именно так это и ощущается. Невыносимы жар и сладкая тяжесть внизу живота, а уж когда его ноги оказались на плечах его эра, он с болью сжал свой рот. Мягкие от слюны губы Алонсо обхватили член Эгмонта и ловкий язык широко лизнул уздечку. Окделл затрясся и поджал пальцы. А стоило восхитительным губам обхватить пости всю длину он выгнулся и захныкал. После долгого воздержания этого было очень много. 376 года К.С. Каэналлоа. — Юноша, вам стоило бы стать более осмотрительным. — Голос Алонсо прозвучал тихо, но с той же властной точностью, которая всегда заставляла Эгмонта прислушиваться. — Вы уже не унар и ваша служба кончается. Эгмонт поднял глаза, ощутив тяжесть взгляда Маркиза. Под этим вниманием невозможно было прятаться — ни от себя, ни от него. Сердце билось быстрее, но юноша выпрямился и кивнул, стараясь уловить тон: предупреждение или просто заботу? Последний год в оруженосцах Алонсо прошёл, как один бесконечный разъезд по Талигу. Маркиз становился всё более нетерпеливым и нестабильным — то вспыхивал раздражением, то неожиданно исчезал в тихой задумчивости, оставляя Эгмонта угадывать его настроение. Юноша научился читать эти перемены как карту: каждое движение, каждое слово, каждое молчание могло стать подсказкой или ловушкой. И, хотя сердце порой подсказывало отступить, Эгмонт знал — именно здесь, в этой зыбкой грани между приказом и доверчивой улыбкой Алонсо, он узнаёт больше, чем где-либо ещё. Их отношения уже переспупили всякую черту приличия. А письма от глубоко больного отца, требовавшего брака с Мирабеллой, лишь усиливали напряжение. Они приходили как весточка о мире, где честь и обязанности перевешивают желания, и каждый раз оставляли Эгмонта с глухим ощущением, что их свобода висит на волоске. Алонсо, в свою очередь, словно чувствовал это без слов — его нетерпение и капризность стали лишь маской для собственной тревоги и раздражения. И чем больше вмешивался этот чужой приказ, тем ярче проявлялась их привязанность друг к другу, тихая, неподдающаяся контролю. — Алонсо весение волны через три месяца и с этим ничего не поделать. Я не останусь с вами, моя клятва оруженосца почти исполнена! Я вернусь в Надор, там женюсь, но уверяю, после свадьбы я даже не коснусь жены! Я сразу уеду в Торку, а там и вы приедете… Алонсо, слушая Эгмонта, лишь приподнял одну бровь, словно это объяснение было одновременно глупым и восхитительным. Его глаза вспыхнули тихим огнём, в котором угадывались смесь раздражения, тревоги и… чего-то личного. — Monte, — сказал он мягко, но с той же властной точностью, которая заставляла Эгмонта замолчать, — я понимаю ваши слова. Но вы останетесь в Надоре. — Что?! — Вы останетесь дома и сделаете своей милой жене милых наследников. Эгмонт замер, словно воздух вокруг внезапно загустел. Его глаза расширились, губы чуть дрогнули, а сердце забилось слишком громко. — Но… — начал он, пытаясь подобрать слова, — я же клялся… тебе клялся… Алонсо шагнул ближе, почти касаясь его плеча. Взгляд Маркиза был тяжёлым, почти непроницаемым, но в нём сквозило нечто большее, чем приказ: тревога, забота и привязанность. — Но и супруга получит клятву, мой милый, — тихо сказал он, — Семья, наследие… Надор ждёт тебя. И я хочу быть уверен, что ты выполняешь свой долг. Эгмонт почувствовал, как внутри всё сжалось: желание подчиниться, разочарование и странная, болезненная близость к человеку, который обладал такой властью над его будущим. — Вы… — едва прошептал он, — вы… не позволите мне вернуться к вам? Алонсо лишь слегка кивнул, не улыбаясь, но с той самой тихой, властной уверенностью, которая всегда приковывала Эгмонта. — Нет, юноша. Пока не придёт время, — повторил Алонсо уже увереннее, будто ставил печать на решении. У Эгмонта внутри всё дрогнуло. Он чувствовал, как слова Маркиза обвивают его изнутри, словно узда. Это было и больно и обидно, и невыносимо правильно. — Но… — голос сорвался. Он сглотнул. — А мне… мне позволено хотя бы надеяться? Алонсо тихо вздохнул — так, как вздыхает человек, который знает, что причиняет боль, но выбора у него нет. Он коснулся пальцами подбородка Эгмонта, подняв его лицо, чтобы юноша смотрел ему в глаза. — Вам, Эгмонт, — сказал он почти шёпотом, но с непрошибаемой уверенностью, — позволено всё, кроме разрушения своей судьбы. У юноши перехватило дыхание. — А вы… — едва выдавил он, — вы — моя судьба. На мгновение что-то промелькнуло в глазах Алонсо. Тень. Боль. Тревога. И то чувство, которое он так тщательно скрывал за масками, приказами и насмешками последние месяцы. Он наклонился ближе, так что их лбы почти коснулись. — Нет, вовсе нет, — тихо, почти горячо сказал он. — Ваша судьба была в ином, я лишь из прихоти ворвался и извратил её. Нашим коням недолго было идти вместе. Эгмонт вдохнул резко, как от удара. Алонсо обнял его за шею и прижал к себе так, будто хотел на миг дать ему то, чего потом лишит: тепла, любви. — Эгмонт, Граф Горик, я Маршал Алонсо Алва, считаю вашу службу завершенной. Эгмонт закрыл глаза — не потому что хотел, а потому что иначе слёзы бы сорвались. Алонсо коснулся его лба губами — быстро, как милость, которую нельзя повторить. — Вы свободны, юноша. Эгмонт открыл таки глаза и слепо ткнулся в чужие губы, целуя их с отчаянием. За стенами знойный Алвасете, там от морского бриза на ветвях качаются апельсины с тоненькой корочкой и винные виноградины катятся по желобкам. Он не подозревает, что Соберанито давясь от слез любит в последний раз. Что его любви до боли тесно в своем теле. 377 года К.С. Надор. — Хулио! — Эгмонт как мальчишка пробежал по лестнице замка, увидев управляющего особняка Алва. — Что привело тебя в мои владения? — Дор Эгмонто, — Спешившись Хулио поклонился. Его и без того сухое лицо посерело и осунулось. — Мой соберанито просил передать вам письмо. И завещание. Эгмонт резко остановился, будто ногу подсекли. На радостном лице мальчишеская улыбка потухла, сменившись неверием. — Завещание? — глухо переспросил он. Хулио, всё ещё склонённый, поднял глаза — и в них не было ничего, кроме усталой, застарелой скорби. — Соберанито… предвидел многое, дор Эгмонто, — произнёс он ровно, но голос его всё равно дрогнул. — И велел, чтобы именно вы получили это первыми. Он вынул из-под дорожного плаща небольшой, неприметный конверт и довольно увесистый пакет перевязанный тёмно-синей лентой. На печати — герб Алва, но отпечаток казался чуть смазанным, как оставленный рукой, одолеваемой болью. Эгмонт не пошевелился. — Это… ошибка, — прошептал он наконец. — Он ведь… Писал мне на днях! Он не мог— — Он жив, — тихо перебил Хулио. — Пока. В Торке Бергеры вышли из-под контроля, Соберанито собрал отряд, но был ранен. Эгмонт медленно протянул руку к свитку, но пальцы дрожали так, что он тут же отдёрнул их. Не мог, не хотел касаться — будто письмо могло обжечь. Хулио глубоко вдохнул, собираясь с духом. — Дор Эгмонто… соберанито просил сказать вам ещё одно. Личное. Эгмонт поднял глаза, с трудом фокусируясь на его лице. — Сказать что? — Quizá eso no me salve, no, Pero no sé cómo seguir sin ti. Той ночью Эгмонт долго сидел над письмом. Он за весь день не видклся ни с женой, ни с отцом. Хулио забрал быстро написанное послание и ускакал. О как долго Эгмонт сидел, запивая ноющую ненависть горьким вином — так, как сидят перед последним рубежом, за которым уже не будет прежней жизни. Только когда третья толстая свеча догорела до половины, он надорвал печать. Бумага пахла дорогими чернилами Алва — и едва уловимым дымом. Почти как его руки, когда он закрывал жаровню в ту ночь. «Эгмонт. Мой дорогой друг. Я пишу это, зная, что ты не захочешь читать дальше.» Рука Эгмонта дрогнула. Он вцепился в лист так, что побелели пальцы. «Ты думаешь, я отпустил тебя, чтобы спасти твой дом. Ты можешь считать, что твой эр добр и чист, но это не так, я жаден, как и любое живое существо. Тебе нужно было жить, моё сердце.» Эгмонт судорожно вдохнул. Дальше — хуже. «Я знал, что умру давно. Ещё в Лаик — когда впервые увидел то, что мне не принадлежало: тень своей смерти. Я оставил свой дневник. Тебе. Там предсказания судеб дорогих нам люди, мой Monte. » Эгмонт не мог заставить себя моргнуть. «Я узнал также и твой путь. Он — тяжелее. Но он есть. Он существует, пока ты не станешь отцом мальчика. Если это случится до Излома Времён — ты не выживешь.» Сердце Эгмонта ухнуло вниз. От оставил письмо и налил себе ещё вина. Он ничего не понимал. Что за бред. И правда! То был предсмертный бред! Граф снова взялся за письмо. «Прошу тебя — не заводи детей. Не до того, как мир позволит. Кэртиана выберет твоего сына, не тебя.» Он сжал письмо, почти порвав края. Эгмонт глубоко втянул воздух, словно запоздало пытаясь вдохнуть жизнь в лёгкие. Но дальше шёл удар, от которого он замер. «И ещё одно. Останься на стороне Рокэ. Ему нужно избавится от проклятия, а для этого нужна чистая, незамутненная любовь. Та самая любовь.» Он резко поднял голову. Алонсо? Просит его…? Или… нет. Эгмонт перечитал строку. «Когда придёт конец, за Север придётся отвечать тебе. А Рокэ — единственный, кто удержит мир.» Эгмонт стиснул зубы так сильно, что заболели. — Нет… — выдохнул он, дрожа. — Нет, этого не будет. Что за глупости, ради всех кошек! Но письмо неумолимо. И в самом конце, последняя строка — как тихий удар под сердце: «Quizá eso no me salve, no, pero no sé cómo seguir sin ti.» Эгмонт закрыл глаза и наконец позволил себе выдохнуть, тихо, почти беззвучно, будто боясь расплескать последние остатки вина на золотую шкуру. Он ночь и день лежал на полу у камина, читая увесистый личный дневник. 381 года К.С. Надор. Эгмонт всё же позволил этому случиться. Не сразу — через годы. Через войну, через обязанности, через тоску, которая не угасла даже тогда, когда он уже умел носить её как плащ. Сын родился первым. Так, как предупреждал Алонсо. С криком, который Эгмонту показался одновременно и победой, и приговором. Он стоял у колыбели, и в груди было всё сразу: гордость, боль, страх, стыд, любовь — и упрямство. То самое, что всегда бесило Алонсо. — Я всё равно не умру, — сказал он тогда самому себе. Потом родилась дочь. Через полтора года. И каждый раз Эгмонт смотрел в глаза своим детям и понимал: выбор уже сделан. Пути назад нет. Он сам разрушил собственную судьбу. Но сделал это любя. 386 года К.С. Торка. Всё было как и писал Алонсо. Закусывая грязную тряпицу он орал от боли. Пуля застряла прямо в кости его ноги. Он будет хромать всю жизнь. Одно лишь радовало его. Он убил того, по чьей вине Алонсо покинул мир живых. 389 года К.С. Надор. Эгмонт впервые смог подняться только в следующие года. Нога пульсировала тупой мучительной болью — той, что обещает остаться на всю жизнь, стать спутницей, тенью. Он видел на бинтах запёкшуюся кровь и понял: цена уплачена. Но не откуплена. На столе по-прежнему лежал дневник Алонсо. Тот самый. С прожжёнными углами. С чернилами, в которых угадывался запах ладана и дыма. Эгмонт коснулся обложки — и закрыл глаза, потому что сердце сжалось так, словно его снова прострелили. «Ты знал… всё знал, мерзавец.» Он сел, удерживая раненую ногу, и перелистнул страницы — те, что уже знал наизусть. Ровный красивый почерк, знакомые обороты, а между строк — дыхание того, кто умел любить так, что хотелось бежать и оставаться одновременно. На полях, рядом с пророчеством о его хромоте, была короткая пометка: «Но ты останешься жив. Ты должен был остаться.» Эгмонт сжал пальцы до боли. Он не знал — злиться ли. Плакать. Или смеяться. Потом шаги. Тихие. Почти неслышные. — Отец? — позвал мальчишеский голос из-за двери. Эгмонт поднял голову. Его сердце дернулось — так резко, будто его ударили. Сын. И дочь… И ещё две девочки, которые ещё слишком малы. Всё то, о чёму Алонсо просил не давать жизнь. Всё то, что он сделал — упрямо, горячо, неправильно и правильно одновременно. — Я здесь, — ответил Эгмонт, и голос вышел хриплым. Дверь приоткрылась. В комнату заглянула пара глаз — светлых, живых, таких, которые Алонсо никогда не увидит. И Эгмонт понял: если бы пришлось снова выбирать — он бы выбрал так же. Даже зная цену. Даже зная, что впереди ждёт восстание. И Рокэ. И смерть. Он посмотрел на ребёнка и выдохнул: — Всё будет хорошо. Хотя знал — не будет. Но сейчас, в этот миг, он позволил себе верить так же упрямо, как когда стоял у колыбели сына. Проклиная своего первенца. Проклиная своего первенца. Не вслух. Никогда. Даже мысленно — едва позволяя себе это слово. Но оно жгло его, как огонь на коже. Проклинал — не ребёнка. Пророчество. Ту тонкую, хищную нить, что тянулась от родившегося мальчика к его собственной смерти. Он проклинал Алонсо — за правду. Себя — за слабость. Мир — за то, что позволил родиться такому спасению, что станет его же гибелью. Мальчик тянулся к нему рукой —, тёплой, живой. И Эгмонт взял её осторожно, так, будто боялся раздавить, сжечь, разрушить всё одним движением. Ему было уже восемь, но его мечтательный и нежный Ричард был слишком хрупок. Ты не виноват, — хотел сказать он. Но сказал другое: — Спи, мой мальчик. Ребёнок улыбнулся, как улыбаются только те, кто не знает, что мир уже назначил им роль. Эгмонт смотрел на него долго. Слишком долго. Как на последний рассветв жизни. — Прости, — прошептал он одними губами. — Прости за судьбу, которую я выбрал за нас обоих. Он погасил свечу — и тьма сомкнулась вокруг них мягко, почти по-родственному. Он наклонился, коснулся лба ребёнка губами — и впервые ощутил, что конец действительно начался. И что Алонсо оказался прав куда более жестоко, чем хотелось бы верить. — Ты мой сын по крови, так будь же ты проклят той самой кровью. Не стать тебе мужем женщине и отцом детям. Проклинаю тебя — полюбить так, чтобы любовь стала цепью. Проклинаю — быть ключом к проклятию последнего, четырежды преданного отродья Эридани Ракана. Полюбить так, как я полюбил последнего потомка Анэма — без меры, без спасения, без будущего.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.