Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Прежде чем стать Прототипом, он был просто Олли. Мальчиком, которого ударили молотком и который так и не понял — за что. История от первого лица о том, как любовь отца превращается в клетку, а собственное тело — в улику. Олли расскажет всё, что помнит. Вплоть до того момента, когда помнить стало нечем.
Примечания
Ееее ,попытка написать жоский фанфик
Новый родитель
06 июня 2026, 06:20
Дни проходили как обычно.
Встаём. Еда. Гулять. Школа. Потом снова еда. Потом тихий час, после которого никто не спит, но все лежат с открытыми глазами, потому что деваться всё равно некуда. Потом ужин. Потом сон. А утром снова встаём. Один день похож на другой, как две капли воды. Я уже перестал их считать. Сбился где-то после первой недели.
Иногда мне кажется, что время здесь застыло. Как смола. Как тот компот, который остывает в большой кастрюле и покрывается плёнкой. Ты живёшь, но ничего не меняется. Только стены одни и те же, и запах дешёвого мыла, и голоса воспитателей, которые звучат одинаково каждое утро.
Так было. До сегодня.
Сегодня он зашёл.
Эллиот Людвиг.
Я узнал его сразу — по плакатам, по фотографиям в холле, по тому, как замолчали воспитатели, когда он появился в дверях. Он вошёл негромко, без свиты, без громких объявлений. Просто открыл дверь и шагнул внутрь. И всё вокруг будто сжалось. Воздух стал плотнее. Дети перестали смеяться. Воспитатели выпрямились, как солдаты перед генералом.
Сегодня выберут ребёнка. Это был тот день.
Я стоял в стороне. Как всегда. У стены, почти сливаясь с ней. Мне не хотелось быть в центре. Не хотелось, чтобы на меня смотрели. Тем более — чтобы меня оценивали. Остальные дети, наоборот, старались изо всех сил. Кто-то громко смеялся. Кто-то начал рассказывать стихотворение, которое учил на прошлой неделе. Кто-то просто встал на видное место и улыбался — широко, ярко, почти больно. Как будто от этой улыбки зависела вся их жизнь.
Наверное, так и было.
Воспитатели забегали между ними, шикая и прижимая пальцы к губам. "Тихо! Тише, дети! Не шумите!" Они гладили самых громких по головам, отводили в сторону, шептали что-то успокаивающее. Но напряжение не уходило. Оно висело в воздухе, как запах озона перед грозой.
А потом мистер Людвиг посмотрел на нас.
Я почувствовал его взгляд раньше, чем увидел. Он медленно обводил глазами комнату — девочек с бантами, мальчиков в наглаженных рубашках, воспитателей с застывшими улыбками. И вдруг его взгляд остановился на мне.
На мне.
Я стоял в стороне. Один. У стены. Ничего не делал. Просто смотрел на него в ответ — спокойно, наверное, даже слишком спокойно для ребёнка. Внутри у меня всё сжалось, но снаружи я даже не моргнул. Он смотрел на меня несколько секунд. Или вечность. Я не знаю. Потом он что-то тихо сказал воспитателям, те кивнули — быстро, послушно, даже как-то радостно — и сразу начали разгонять детей по комнатам.
— Все по местам! Разошлись! Уроки через час!
Эллиот Людвиг развернулся и ушёл. Так же тихо, как и появился. Дверь за ним закрылась, и в комнате будто выключили громкий звук. Я тоже начал уходить к себе. Шаг. Второй. Ноги несли меня по коридору машинально — лестница, поворот, знакомая дверь.
— Олли!
Я замер.
— Олли, иди сюда, пожалуйста!
Голос воспитательницы. Той самой, с рыжими волосами и высоким голосом, которая всегда называет меня "солнышко", даже когда я не улыбаюсь. Я медленно повернулся к ним. Сердце стучало где-то в горле, но я старался не показывать этого.
Я подошёл.
— Да? — спросил я. Спокойно. Даже без интереса. Как будто меня позвали за тем, чтобы спросить, где лежат запасные простыни. Никакого волнения. Никакой надежды. Я уже давно научился не надеяться. Надежда — это дверь, которую открывают только для того, чтобы потом захлопнуть.
Воспитательница улыбнулась.
Не той дежурной улыбкой, которую она надевает каждое утро. А другой — настоящей, тёплой, с искорками в глазах.
— Олли, — сказала она, — теперь у тебя будет папа. Мистер Людвиг выбрал тебя.
Я замер.
Я ждал чего угодно. Что меня отправят в другой приют. Что меня будут ругать за то, что я стоял не там. Что меня спросят, почему я не играл с другими детьми. Но не это.
Выбрал меня.
Я думал, кого угодно, но только не себя. Самый громкий мальчик. Самая красивая девочка. Тот, кто умеет петь. Тот, кто никогда не плачет. Кто угодно. Но не я — тихий, странный, сломанный. Не я, который стоит в углу и смотрит на мир так, будто он уже всё понял и ему ничего не надо.
А выбрали меня.
Я кивнул. Один раз. Два. Челюсть не слушалась. Голос куда-то пропал. Внутри всё булькало, как каша в перегретой кастрюле — удивление, неверие, страх, что это сон, что сейчас меня разбудят и всё заберут обратно.
— Хорошо, — выдавил я из себя. Тихо. Почти беззвучно.
Воспитательница положила руку мне на плечо, и я не отшатнулся. Впервые за долгое время чужое прикосновение не вызвало во мне желания сжаться в комок.
— Иди собирай вещи, Олли. Теперь ты уезжаешь домой.
Я развернулся и пошёл в свою комнату.
В голове было пусто. И очень, очень громко от того, что в этой пустоте звенело — может, глупая, детская, отчаянная надежда.
После того как я собрал все свои вещи, меня повели к вагончикам.
Вещей было немного. Рваный рюкзак, который мне выдали в первый же день. Камешек с ровными краями. Выцветшая фотография, которую я так и не понял, откуда взял. И всё. Восемь лет жизни уместились в один маленький рюкзак, который даже не скрипел под тяжестью.
До выхода из приюта мы шли молча. Воспитательница — не та, рыжая, а другая, с короткой стрижкой и всегда уставшими глазами — держала меня за руку. Не крепко, но так, чтобы я не отстал. Я не сопротивлялся. Ладонь у неё была сухая и тёплая, но я всё равно чувствовал, как напряжены мои пальцы. Не привык я к этому. К чужому теплу. Оно всегда казалось мне липким — как чужие объятия, из которых хочется вывернуться.
Вагончик оказался тесным. Металлические стены, тусклая лампочка под потолком, скамейка без спинки. Воспитательница села напротив, сложила руки на коленях и смотрела куда-то в сторону. Я смотрел в пол. Вагончик дёрнулся, и мы поехали вверх.
Под землёй я провёл не так много времени по меркам приюта, но сейчас, когда вагончик поднимался, мне показалось, что я еду из одной жизни в другую. Темнота за маленьким окошком сменялась серым, потом бледно-жёлтым, потом ярким светом.
Мы остановились.
Я вышел первым. Воспитательница — за мной. И тут я понял, что мы больше не в приюте.
Это была фабрика.
Белые стены. Но не такие, как в подземных коридорах — холодные, грязноватые, с пятнами от чьих-то рук. Здесь стены были чистыми. Гладкими. На них были рисунки ,игрушек в мультяшном стиле или просто какие-то волны. Всё яркое. Всё слишком правильное. Пол выложен белой плиткой, хотя кое-где попадались вкрапления других цветов — синего, жёлтого, розового. Маленькие квадратики, которые будто пытались разбить эту стерильную белизну, но не могли.
Здесь пахло иначе. Не дешёвым мылом и кашей. Чистящим средством. Чем-то сладким, неуловимым — может, духами, которые остались в воздухе после кого-то важного.
Меня повели дальше. Коридор за коридором. Двери с табличками, на которых написаны имена и должности. Люди в одинаковых костюмах кивали нам на ходу. Я старался не глазеть по сторонам, но не мог заставить себя смотреть только под ноги. Всё здесь было другим. Слишком новым. Слишком… чужим.
Спустя несколько минут мы остановились перед дверью. На ней висела табличка: «Эллиот Людвиг. Основатель и генеральный директор».
Воспитательница постучалась.
— Входите, — раздалось изнутри. Спокойный голос. Уверенный. Такой, который не терпит возражений, но говорит вежливо, почти мягко.
Мы зашли.
Кабинет оказался большим. Гораздо больше, чем я ожидал. Тяжёлый деревянный стол, кожаное кресло, высокие шкафы с бумагами и книгами. На стенах — рамки с какими-то документами, фотографиями, благодарственными письмами.
Мистер Эллиот Людвиг сидел за столом. Вблизи он выглядел иначе, чем на плакатах. Моложе. Уставшее. Но когда он посмотрел на меня и улыбнулся, я увидел то же самое выражение — спокойное, чуть отстранённое, будто он видит не меня, а что-то за моей спиной.
Он показал рукой на стул напротив.
— Садись, Олли. Я буду очень рад с тобой познакомиться и быть твоим отцом.
Я кивнул. Сел.
Стул оказался мягким — слишком мягким для меня. Я чувствовал, как моя спина проваливается в обивку, и это было непривычно. Неуютно почти. Я выпрямился, положил руки на колени, сжал рюкзак покрепче.
Воспитательница вышла. Дверь за ней закрылась с тихим щелчком.
Я остался один на один с Эллиотом Людвигом.
Он смотрел на меня. Не в упор, не тяжело — так, как смотрят на что-то новое, что нужно изучить, понять. Я смотрел в ответ. Мне было неловко, но я не отводил взгляд. Меня учили, что смотреть в глаза взрослым — это вежливо. Меня никто не учил, что делать, если этот взрослый смотрит так, будто видит сквозь тебя.
Эллиот заговорил первым.
— Думаю, ты уже знаешь, как меня зовут. — Он слегка наклонил голову. — Теперь мне хочется немного услышать о тебе, Олли.
Я кивнул. Горло пересохло. Я чувствовал, как щёки начинают теплеть — стеснение, которого я так не любил, подбиралось ко мне, как жар. Я сглотнул и заговорил.
— Я Олли. Мне восемь лет. — Голос звучал тихо, но ровно. Я старался, чтобы он не дрожал. — Я люблю рисовать. И ещё мне нравится шоколад.
Коротко. Просто. Всё, что я мог о себе сказать. Потому что всё остальное — боль, страх, пустые тарелки, запертые двери, ночи, когда не спишь и смотришь в потолок, — об этом не говорят при первой встрече. Никогда.
Эллиот улыбнулся.
— Приятно познакомиться с тобой, Олли. — Он сделал паузу, посмотрел на меня чуть дольше, чем нужно. — Ты можешь называть меня папой.
Я кивнул.
Папой.
Это слово было чужим. Оно не помещалось у меня во рту. Оно пахло чужим домом, чужими объятиями, чужой жизнью, которую мне предлагали, но которую я ещё не умел примерять на себя.
Но я кивнул. Потому что это было правильно. Потому что от этого зависело всё.
— Хорошо, — сказал я одними губами. — Папа.
Слово вышло сухим. Ломким. Но Эллиот улыбнулся шире, и я понял — он принял его. А значит, принял и меня.
--------------
Дом Эллиота Людвига оказался большим.
Очень большим. Двухэтажным. С широкой лестницей, на которой ступеньки не скрипят, даже если наступать на самый край. С большими окнами, в которые с утра льётся настоящий солнечный свет — не ламповый, не подземный, а живой, тёплый, от которого щиплет глаза, если смотреть слишком долго. С мебелью, которая не скрипит и не шатается, потому что её, наверное, выбирали не в комиссионном магазине, а в том месте, где продают вещи, рассчитанные на десятилетия.
У меня есть своя комната.
Чистая. Светлая. На стенах — не голый бетон, а приятные бежевые обои. Кровать с настоящим матрасом, а не тонкий поролон на металлической сетке. Шкаф, в котором уже висит несколько футболок, штанов и даже пижама — мягкая, с длинными рукавами, пахнущая чем-то цветочным, будто её стирали специальным порошком. Письменный стол. Настольная лампа. И окно — моё собственное окно, за которым видны деревья и небо, настоящее небо, которое я теперь вижу каждый день.
Я до сих пор привыкаю, что у меня снова есть родитель.
Эллиот — хороший. Правда. Я не знаю, как это объяснить, потому что раньше я думал, что хороших взрослых не бывает. Что все они либо кричат, либо бьют, либо делают вид, что тебя не существует. А он другой.
Он не кричит. Никогда. Даже когда я случайно разбил чашку, он просто сказал: «Ничего страшного, это просто посуда» — и улыбнулся. Он не бьёт. Не пугает. Не повышает голос без причины. Он спокойный. Добрый. Когда он дома, он может спросить, как прошёл мой день, и действительно послушать ответ, а не кивать в пустоту.
Но он много работает. Очень много. Иногда он уходит рано утром, до того, как я проснусь, а возвращается, когда за окном уже давно темно. Иногда его нет по два-три дня. Тогда в доме остаюсь только я и, наверное, кто-то из прислуги — женщина с тихим голосом, которая готовит еду и оставляет её в холодильнике с запиской: «Разогрей, когда будешь голоден».
Я не жалуюсь. Честно.
Я привык быть один. В приюте нас было много, но я всегда был сам по себе. Теперь у меня есть целый дом, комната и тишина, которую никто не нарушает. Я сижу, рисую или читаю — книг здесь очень много. Целые шкафы. Сказки, приключения, какие-то толстые тома, которые я пока не понимаю, но всё равно листаю, потому что люблю запах бумаги и шелест страниц.
Это хорошая жизнь. Наверное.
Сегодня я снова сидел в гостиной и рассматривал фотографии. Семейные. Стоят на камине в серебряных рамках. Эллиот на некоторых моложе. На одной — он с женщиной, красивой, с тёмными волосами и грустными глазами. На другой — та же женщина держит на руках маленькую девочку с рыжими почти красными волосами,кудряшками и синим бантом.
Поппи.
Я узнал её. Ту самую куклу с плакатов в столовой. Только здесь она живая. Смеётся. Сжимает в кулачке чей-то палец. Смотрит в камеру так, будто знает какой-то секрет.
Я долго смотрел на эту фотографию. Потом нашёл ещё несколько. Девочка растёт: сначала в коляске, потом на руках у отца, потом сама стоит на фоне ёлки в смешной шапке с помпоном. А потом фотографии обрываются. Как будто её не стало. Как будто время остановилось и больше не снимало.
По всей видимости, у моего… получается, отца?.. была дочь. Моя… сестра? Я не знаю, как правильно. И она, по всей видимости, умерла.
Когда я в первый раз спросил Эллиота об этом, он изменился в лице.
Не закричал. Не рассердился. Но улыбка исчезла, и глаза стали какими-то пустыми, как у куклы Поппи на плакате — только там пустота была в нарисованных глазах, а здесь она была настоящей. Он долго молчал. Потом сказал тихо:
— Она ушла, Олли. Это было давно.
Я не стал спрашивать больше. Я понял, что не нужно.
Но после этого разговора я начал думать.
Может, он взял меня из-за неё? Может, ему нужен был ребёнок, чтобы заполнить ту пустоту, которая осталась после того, как его дочь… ушла? Может, я — просто замена? Кто-то, кто будет сидеть в её комнате, спать на её постели, называть его «папой», потому что настоящий ребёнок уже не может?
Я смотрю на свои рисунки, разложенные на столе. На камешек с ровными краями, который я всё ещё храню в кармане. На выцветшую фотографию, которую принёс из приюта.
Я не знаю, любят ли меня. И любят ли вообще.
Но здесь тепло. Здесь кормят. Здесь не бьют.
Может, этого достаточно.
--------
Прошёл уже месяц с момента моего усыновления.
Месяц. Тридцать дней. Я почти перестал считать, хотя привычка осталась. Наверное, она никуда не денется. Как привычка просыпаться от любого шороха. Как привычка не подходить слишком близко к взрослым, даже если они улыбаются.
Дом всё ещё кажется мне большим. Но теперь я знаю, где что лежит. Где на кухне тарелки. В какой шкаф убирают постельное бельё. Как открывается окно в моей комнате, если оно заедает. Я привыкаю. Медленно, но привыкаю.
Эллиот — он хороший. Добрый. Но я вижу, как он смотрит на меня иногда. Не так, как смотрел в первый день — изучающе, оценивающе. Нет. Теперь он смотрит и будто ищет в моём лице кого-то другого.
Сегодня я не спал. Поздно вечером, уже за полночь, я спустился на первый этаж — хотел воды. И увидел его.
Отец сидел у камина.
Огонь почти догорел, угли тлели тусклым красным светом. В комнате было темно, но я всё равно его увидел — фигуру в кресле, сгорбленную, неподвижную. В руках у него была фотография. Я узнал её. Та самая, где маленькая девочка с рыжими кудряшками и синим бантом смеётся в камеру.
Поппи.
Его лицо в отсветах огня выглядело старым. Уставшим. Губы сжаты, на лбу пролегла глубокая складка. Глаза красные. Я не сразу понял, что он плачет. Тихо. Без звука. Просто сидит и смотрит на неё, а по щекам текут слёзы, и он даже не вытирает их.
Я замер у лестницы. Сердце сжалось.
Я понимаю. Я понимаю, как он её любит. Он создал игрушку в её честь. Он назвал её ,её именем. Целая фабрика, целая компания — всё ради девочки, которой больше нет. Я видел игрушку Поппи в магазине на первом этаже. Синее платье. Голубые глаза. Улыбка, которая кажется доброй, но, если присмотреться, в ней есть что-то… застывшее.
Я стою на лестнице и смотрю на него. А он даже не замечает меня. Весь его мир сейчас — это фотография в руках. И я чувствую себя лишним. Чужим. Я здесь — случайный гость, который занял место, предназначенное для кого-то другого.
Я не знаю, смогу ли я заменить её.
И должен ли я это делать?
Разве можно заменить человека? Разве можно заполнить дыру в сердце чужим ребёнком, который просто сидит тихо и не плачет по ночам? Я не Поппи. У меня не рыжие волосы. Я не смеюсь, как она. Я вообще редко смеюсь. Я другой.
Он часто смотрит на её фотографии. Когда думает, что я сплю. Или когда я в своей комнате. Иногда я специально хожу тише, чтобы не спугнуть его. Чтобы увидеть того настоящего Эллиота — не доброго папу, а человека, который потерял дочь и до сих пор не может это пережить.
В такие моменты мне хочется подойти и обнять его. Но я не умею. Я не знаю, или просто боялся,не зная чего. В приюте нас не учили обнимать. Только не шуметь и не мешать взрослым.
Я так и не взял воды в тот вечер. Вернулся в свою комнату, лёг в кровать и долго смотрел в потолок, слушая, как тикают часы на стене.
---
Но в один из дней у нас состоялся разговор.
Я сидел в гостиной, рисовал. Карандаши — цветные, мягкие — лежали передо мной веером. Я рисовал дерево. Не то, пластиковое, из приюта, а настоящее, которое видел в окно. С корнями. С листвой. С трещинами на коре.
Я не слышал, как отец подошёл.
Он опустился передо мной на корточки — так, чтобы наши лица оказались на одном уровне. В его глазах было что-то странное. Какое-то напряжение. Какое-то… ожидание. Он смотрел на меня так, будто ответ, который я дам, был для него важнее всего на свете.
— Олли, — сказал он тихо. — Скажи мне… ты хочешь вернуть Поппи? Ты хочешь её видеть?
Я замер. Карандаш замер в руке.
Я не понял. Как вернуть? Что значит «вернуть»? Её же больше нет. Она ушла. Он сам так сказал. Не умерла, нет — «ушла». Но я не глупый. Я понимаю, что это значит, когда взрослые говорят «ушла». Это значит — навсегда.
Но в его голосе была надежда. Такая отчаянная, такая нелогичная, что мне стало не по себе.
Я не понял, чего именно мой ответ должен значить. Что он услышит в моих словах? Что я хороший мальчик, который хочет сделать папу счастливым? Что я действительно хочу сестру? Или что я готов на всё, лишь бы он не смотрел на меня с этой странной, пугающей надеждой?
Я не знал. Но я ответил.
— Думаю, да. Мне бы хотелось быть с сестрой.
Я не соврал. Мне действительно было бы легче, если бы она была рядом. Может, тогда он перестал бы смотреть на меня так, будто я — бледная копия того, кого он потерял. Может, тогда я перестал бы чувствовать себя заменой. Может, мы бы стали настоящей семьёй. Я, он и она.
Я не знал, что он имел в виду под «вернуть». Я думал, это метафора. Что он хочет услышать, что я принимаю её память. Что я готов быть её братом даже так — через фотографии и пустоту.
Эллиот улыбнулся.
Не той улыбкой, которой улыбаются, когда говорят «доброе утро». Другой. Глубокой. Почти счастливой. Он поднялся на ноги, быстро провёл рукой по моим волосам — мягко, почти невесомо — и вышел из комнаты.
Я остался сидеть с карандашом в руке. Рисунок дерева так и остался недорисованным — корни были, ствол был, а веток сверху не хватало. Как будто дерево росло, но не мог
ло дорасти до конца.
Я не придал этому разговору большого значения.
Следующие дни проходили одинаково.
Я всё так же сидел дома. Иногда выходил на улицу — во двор, где росли настоящие деревья и где можно было смотреть на облака, пока они не начинали расплываться в глазах. Я рисовал. Читал. Ждал отца, который возвращался поздно и почти всегда уставший. Мы ужинали вместе. Он спрашивал, как прошёл день. Я отвечал. Коротко. Потому что мой день почти всегда был похож на вчерашний.
Но сегодня утром всё изменилось.
Отец разбудил меня рано — солнце ещё только начинало светить сквозь шторы, и в комнате было серо и прохладно. Он сказал, чтобы я оделся потеплее и не задавал лишних вопросов. Я оделся. Не задавал. Потому что привык не спрашивать взрослых, куда мы идём.
Мы сели в машину. Ехали недолго. Я смотрел в окно на знакомые улицы, которые постепенно сменялись заводскими корпусами, высокими заборами, воротами с логотипом Playtime Co.
Фабрика.
Когда мы остановились, я почувствовал, как внутри всё сжалось. Мы приехали сюда? Зачем?
Отец вышел из машины. Я — за ним. И первые несколько шагов по знакомому белому коридору я думал только одно: он хочет меня отдать. Отвезти обратно. В приют. Туда, где бетонные стены, запах казённого мыла и дети, которые смеются слишком громко, потому что не знают, что смеяться на самом деле не над чем.
Я уже открыл рот, чтобы спросить — не выдержал, — но отец повернул не туда, куда мы шли в прошлый раз. Не в свой кабинет. Не в ту часть фабрики, которая казалась светлой и чистой.
Он повёл меня в другое место.
Мы шли по коридорам, которые становились всё уже. Потолки — всё ниже. Лампы горели не ярко, а тускло, будто экономили электричество. Пол из белой плитки сменился серым, шершавым бетоном. Воздух стал другим — тяжёлым, прохладным, с запахом металла и чем-то ещё… медицинским. Тем самым запахом, который бывает в больницах, когда заходишь в отделение, куда детей не пускают.
Мы спускались вниз. Лифт. Ещё один коридор. Всё глубже.
Отец разговаривал с какими-то людьми в белых халатах, когда мы вошли в большое помещение. Учёные. Я сразу понял это по их лицам — сосредоточенным, холодным, будто они думают о чём-то очень важном и не хотят отвлекаться на такие мелочи, как я. Они кивали отцу, что-то объясняли, показывали на планшетах графики и схемы. Говорили тихо, но быстро, и я не мог разобрать слов.
Я стоял в стороне. Ждал.
Внутри у меня крутилось множество вопросов. Что это за место? Почему здесь учёные? Почему так холодно? Почему пахнет лекарствами и ещё чем-то сладким — приторным, как сироп, от которого потом хочется пить? И главное — что мы здесь делаем?
Я хотел спросить у отца. Повернулся к нему. Открыл рот.
Но не успел.
Чья-то рука сжала мою ладонь.
Я дёрнулся. Женщина в белом халате — высокая, с уложенными в пучок светлыми волосами и большими голубыми глазами, которые казались слишком яркими для этого тусклого освещения — наклонилась ко мне и улыбнулась.
— Здравствуй, Олли, — сказала она ласково. Слишком ласково. Так говорят с испуганными котятами или с маленькими детьми, которых хотят уговорить съесть горькую таблетку. — Пойдём со мной. Я тебе кое-что покажу.
Её голос был мягким. Тёплым. Но внутри меня что-то дёрнулось. Как зверёк, который почуял опасность и хочет убежать, но ещё не знает, куда.
Я отступил на шаг. Попытался вырвать руку. Она не отпускала — не больно, но крепко. Её пальцы были холодными и сухими, как пергамент. Я дёрнулся сильнее.
— Я не хочу, — сказал я тихо. Голос чуть дрогнул.
В этот момент отец повернулся ко мне.
Он посмотрел на мою руку в руке женщины. Потом на моё лицо. И его голос — спокойный, ровный, без тени тревоги — произнёс:
— Олли, иди с ней. Следуй за женщиной. Она ничего тебе не сделает.
Я замер. Посмотрел на него. Его лицо было совершенно спокойным. Никакого беспокойства. Никакого сомнения. Он говорил так, будто это было самое обычное дело в мире — отдать ребёнка незнакомке в лаборатории под землёй.
Он мне доверял. И я…
Я доверился ему.
Я перестал вырываться. Сжал зубы и кивнул. Женщина улыбнулась шире — и в этой улыбке мне почудилось что-то хищное. Как у паука, который только что заманил муху в центр паутины.
Она потянула меня за собой. Я пошёл. Оглянулся на отца. Он уже снова разговаривал с учёными и не смотрел мне вслед.
Мы углублялись в коридоры. Становилось всё холоднее. Свет горел всё тусклее. Где-то за стенами мерно гудели механизмы, и этот звук был похож на дыхание — ровное, тяжёлое, ненастоящее.
Я шёл за женщиной в белом халате и старался не думать о том, что, возможно, только что согласился на то, о чём потом пожалею.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.