Глава 92. Уныние.
Я люблю того, кто бросает золотые слова впереди своих дел и исполняет всегда ещё больше, чем обещает:
ибо он хочет своей гибели.
Я люблю того, кто оправдывает людей будущего и искупляет людей прошлого:
ибо он хочет гибели от людей настоящего.
Я люблю того, кто карает своего Бога, так как он любит своего Бога:
ибо он должен погибнуть от гнева своего Бога.
Я люблю того, чья душа глубока даже в ранах и кто может погибнуть при малейшем испытании:
так охотно идёт он по мосту.
Я люблю того, чья душа переполнена, так что он забывает самого себя, и все вещи содержатся в нём:
так становятся все вещи его гибелью.
Я люблю того, кто свободен духом и свободен сердцем:
так голова его есть только утроба сердца его, а сердце его влечёт его к гибели.
© Ф. Ницше. Так говорил Заратустра.
— Как только становится хорошо, так становится плохо, да? — Она покачивает ногой, сидя на столе. — Да. — Каждый раз, когда ты попадаешь во что-то… — Каждый раз, когда я вляпываюсь, наступает откровенный пиздец. И никак не вытянуть. И все складывается абсолютно «правильно». Так, как вроде как бы и надо. Но не мне. А всем остальным. — Как только ты успокаиваешься и надеешься на комфорт, так тебя начинает что-то бить по голове. — Хуярить. — Несомненно. Она спрыгивает стола и садится на кровать, где мокрый после затяжной тростовской бани он лежит, глядя в потолок и прикрыв ноги одеялом. Снаружи ветрено. Руки за затылок. И взгляд прямой, решительный, словно ожидал увидеть совсем не ее. Она протягивает ему наполненный бокал. — О нем думал? Она видит насквозь. С ней — словно вглядываться в воду. Когда она бурлит — она мутная, быстрая, ловит только блики, а не отражения. Она суетливая, мощная. В ней энергии хватит на целый завод, но иногда она смотрит на него совсем другими глазами. Мудрыми. Взрослыми. Нежными. А он? Не шелохнется. Делает глоток и морщится. Не хватает Моблита и его бутылки, но он не успел ничего подготовить в эту партию экспедиций. Значит… будем пить в Штабе. Но вынимает руки из-под головы, когда Ханджи падает ему куда-то в район солнечного сплетения. — Бьется. — Я же живой… — бурчит, но одними только пальцами шевелит, закапываясь все глубже и глубже в ее мокрые волосы. Он не любит, когда его касаются. Никак. Она говорит, что у него страх прикосновений, но в отместку он ее обнимает, когда есть оказия. И когда нет свидетелей. Потому что иногда и ему это бесконечно необходимо. Солдаты в бане были в шоке, когда он притащил ее в угол и аккуратно стал намывать. Затащить ее туда можно только когда у нее кончается энергия. Проще взволочь ее на плечо и нести, чем пытаться убедить, когда она в состоянии бодрости и эйфории. Но они приходят под полночь, поэтому сказка об обессилевшем Майоре и усердном Капитане не получит должного распространения. — Может он не соврал, когда говорил про то, что хочет тебя защитить? — Может и не соврал. Ого. Новая риторика? Если бы у ее были лисьи уши — они бы стояли торчком. — Только зачем? — Чтобы ты не сдох, дурья твоя башка. — Я не сдохну. А если сдохну — значит так нужно. В нем почти литр крепленого вина, выпитый быстро, за полчаса. И только сейчас у него развязывается язык. Он не пьян, совсем нет. В глубине его глаз только что-то плавает, поднимается с глубины. Словно какое-то большое животное под толщей воды. Подвижное. Живое. — Понимаешь… — Она замолкает на секунду, поймав себя на ужасающей мысли. — Если ты умрешь, значит он сделал неправильный шаг. — Он мой Командующий. И он отлично знает, что если пошлет меня сдохнуть — я сдохну. И даже вякнуть не посмею. — Кажется, именно это его и пугает. — Да пошел он в жопу, пугливый какой. Он двумя глотками опустошает стакан и ставит его на пол у кровати. Она слышит, как проваливается алкоголь в недра его внутренностей. В ней вина куда меньше. Будучи откровенной с собой — она боится с ним пить сегодня. Эрвин щемит его со всех сторон, словно показывая всем видом, что в его услугах больше не нуждается. Ни как в солдате. Ни как в друге. Ни как в… ком-то еще. Но любой разговор и этот дурак обходит стороной, закрывая перед Командующим дверь. Лаконично. Четко. Он обижен? Предсказуемо. Но только Эрвин зашел слишком далеко. Отстранил от бумаг, которые фактически были на нем завязаны. Убрал из авангарда в самое дно, да так глупо и неорганично, что это стало поводом для пересудов всей солдатни. И это добило Капитана? Нет. Добило то, что бумагами стал заниматься Захариус. Удивило ли ее это? Удивило. Чем руководствовался Эрвин? По его словам — «перераспределил нагрузку между руководителями подразделений». Но только его «капитан» без прав и обязанностей подвис между Командующим, обычными разведчиками и командирами подразделений. Без указаний. Без обязанностей. Они перестали разговаривать. Уже давно. И здесь уже ее терпение лопнуло. — Я просто хочу его поддержать. Пусть занимается своим Разведкорпусом. Мне не нужно другой… судьбы. Она отрывает голову от гулко стучащего сердца, выныривает из воспоминаний о разговоре с Эрвином. Он приподнимает голову, чтобы посмотреть на ее застывшее лицо. И падает затылком обратно на подушку. Пальцы снова скользят по мокрым прядям, с которых на голую кожу, щекоча и волнуя, стекают ровные струйки воды. Он будет спать на мокром. И как же плевать. Колено иногда еще ноет. Особенно на ветер. Но не болит. Значит все будет хорошо. — Слишком пафосно, да? — Такое ощущение… — Это все сказки твои. — Усмешка. И она вспоминает, что отдавала ему книжку со сказками, где была легенда о гигантском титане, который держит небо. Но она знает, что это все враки и никакого такого титана нет… иначе она бы уже давно знала о нем все. — Но хорошая метафора. — Что? — Метафора. Ну… описание такое, когда факт не совпадает с описанием дословно, но описание идеально к этому подходит. — А… Да, возможно. Таких слов в его письмах не было никогда. Он замолкает. Он же на них и учился. Подсматривал за тем, что писал сначала Шаддис. Потом Эрвин. Школы у него не было. Была только Нана. Был Кенни. И необходимость выживать в Подземном городе. — Его штормит. — Всех штормит. Тебя, кстати, тоже. — Его иначе штормит.***
Конец июня 849 — Ханджи, я не могу так. С ним. — Ты отлично можешь. На, пиши. — Она подносит к его длинному ровному носу перо. — Давай, вычеркивай его нахуй, как ты хочешь! — Ханджи! — Так, а какого хрена ты тогда ноешь?! Перо, разбрызгивая чернила по всему бланку приказа Разведкорпуса, стукается два раза с металлическим грохотом. Кабинет в Штабе полон глухой тишины. — Ханджи. — Да достал ты, «Ханджи» да «Ханджи»! Чего ты ссышь тогда?! С глаз долой — из сердца вон! — Выйди вон! — Сам сейчас вон пойдешь! — Она шипит в отъявленном раже. Иначе бы не вломилась сюда посреди дня с такой помпой. — Ты бессильное чмо, которое не может понять даже чего оно хочет! — Ты перешла все границы! — Ты сам перешел все возможные границы и ведешь себя как отъявленный дикарь! — Я не… — Будь ему хотя бы благодарен за то, что оно нянчился с тобой во время твоего ебанного психоза! Он даже мне не рассказал! Он тебя хранит как чертов изумруд! А ты, а ты!.. — Она срывается на крик и даже не пытается утихомирить голос. В открытое окно, наверно, что-то слышно, но почему-то для Эрвина это сейчас не самая большая проблема. Он с ужасом смотрит на ее красные от злости глаза — налитые кровью и яростью. Достопочтимая Ханджи Зое. — Не рассказал? Она резко выдыхает и недоуменно взирает на своего Командира — набычившегося. — Не рассказал! Ладони Эрвина прикрывают его лицо — между пальцами видны только яркие глаза, которые то ли напуганы, то ли изумлены. — Он твои тайны хранит хлеще своих! — Из нее вырывается, как бы вдогонку. Но ее перебивает хохот. Сначала кажется, что это откуда-то с улицы, но Эрвина трясет. То ли от хохота, то ли от нервов…***
Конец апреля 849 — Ты знаешь, что тебе ищут замену? — Закклай протягивает портсигар и Эрвин, не меньжуясь, берет оттуда толстую, упруго скрученную сигарету с золотистым ободком. Закуривает и наблюдает за тем, как к потолку стремится узкий столб дыма. На дворе почти ночь и ему бы отбыть в комнаты, но Дариус редко остается в Штабе так надолго. У него семья, дети и даже, кажется, внуки. — Правительство? — У меня даже есть формальное поручение. — Прямо даже формальное? — Облачко дыма. Легкое, ровное. — Формальное. — Главнокомандующий въедлив. Он смотрит на расслабленное и почти что улыбающееся лицо подчиненного. Настоящий Эрвин Смит не так беспечен. — Репутация твоя. — И что же могло ее испортить? — Твое, кажется, прямое на то желание? — Кустистая седая бровь поднимается вверх. На столе только две свечи, поэтому силуэты чужих рук не видны. И хорошо, ведь Эрвин слишком сильно сжимает кулаки до их побеления. — Откуда всем известно? — Неизвестно, откуда известно. — Он уклончив. Сдавать своих информаторов не готов, разумеется. — Известно, как ты шлялся по борделям. — Словно кто-то другой таким не занимается. — Укор в голосе. И даже не наигран. — Занимается. Просто этого мало, чтобы сделать выводы. — На что Вы намекаете? — Одна затяжка. Слишком глубоко. — Тебя сдали. Свои же. — Никто не знал. — Значит знали. — Ханджи? Леви? — Не могу сказать. — По-отечески ровный голос Закклая выводит из себя, и Эрвину не остается ничего, кроме как докурить и попрощаться. Потому что из двух вариантов ответа есть только один человек, который знал. Но если он поделился с кем-то…***
Конец июня 849 Но только спустя долгое время Эрвин понимает, что забыл еще одного человека, который точно знал о его планах. И не назвал его Закклаю. И не подумал о нем совершенно. И вероятно, это было слишком большим промахом? Ханджи смотрит на его лицо — в истерическом хохоте, спрятанное в руках. — Хули ты ржешь?! — Она в бешенстве бросает в него какие-то бумаги, которые волнами опускаются на его стол. Но он едва перестает хохотать, смазывая кончиками пальцев и смаргивая выступившие от хохота слезы. Домино сложилось, и последняя черно-белая кость рухнула в его голове со звонким звяком. Он не мог с ним поговорить, потому что отстранил его от участия в важных для него делах, потому что слишком много что хотел… с ним, от него… Потом вскрылась эта сплетня. Потом он не захотел с ним говорить, и Эрвин сам воспринял это как знак его вины, убедившись в собственной догадке, связав различные факты. Леви гордый. Мог ли он по своей гордости донести Закклаю? А Майк? — Ханджи, я идиот. — Средь кучи бумаг, он выцепил глазами ее лицо — злое, суровое. Она такими глазами смотрит на инспекторов, приезжающих в Штаб. И видимо, не зря. Но спустя пару минут, она уже сидит на краешке стола совершенно поникшая. — Ты действительно идиот… — Хорошо, что не кидается ничем. — Никто тебя не сдавал. Тебя взял на понт сам Закклай. Он ведь тоже был в курсе. Ты же не думал, что он всю жизнь будет для тебя добрым дядюшкой? — Я думал об этом, но почему-то… В окно летит чернильница. Закрытая. Было бы прекрасно, если бы не разбилась. — Но почему-то подумал ближних своих. Тебя надо закрыть в доме для психически больных. Как ты мог подумать, что тебя предадут свои?! Когда Ханджи уходит, то Эрвин вспоминает, что приходила она без бумаг, но в карманах ее рабочих штанов торчат какие-то бумаги. Случайность? Вернет.***
Июль 849 — Как все становится с ним хорошо, так сваливаются проблемы. И их много. — Как только ты делаешь к нему шаг, так тебя начинает крыть. Ты вот можешь объяснить, что тебя так сильно… ебнуло? — Майк. Словно гвоздь забил одним ударом в дерево. Одним именем. — Он же сказал, что у них… — Но делает-то он другое. — Меня радует, что когда я задала вопрос, то ты ответил. Значит, ты знаешь, что я спрошу дальше. Ты проходили это не раз. Давай сам, я умаялась… — И щекой опускается на ровно поднимающуюся грудь. Вверх и вниз. На улице прохладно, но он теплый, что бывает редко. Может еще не вышел жар из бани… — Если был бы не Захариус, то я может быть… — Чувствовал себя иначе? — Тц, не сбивай. — Все-все, молчу. — Но закусывает губу, потому что просчитала ответы наперед. Она знает больше, чем должна знать. Она знает его ответы. Знает вопросы. И будет знать каждый новый момент, как только он скажет что-то новое. Обработка входящей информации для нее — не проблема. Найти то, что можно найти по чужим следам — не проблема. Но когда голова встречает перегруз… — Короче я реально думал о том, чтобы его убить. — Эрвина? — Захариуса. Тишина падает, прибивает облаком сумрачного неизвестного. — Убить? — Да. — И ты… — Я не боюсь сейчас признаться. Тебе. — Он предостерегает, но она ничего не скажет лишнего. Не поведает. Не боится, и только поднимается на руках, всматриваясь в линию подбородка. Он похож на фигурку, выточенную из дерева. — А как ты это думаешь? То есть… — Я не хочу плавать в этом болоте. — Ты тянешься к ножу, когда он рядом? — Нет. — Ты мечтаешь о том, как застрелишь его? Как он в крови будет плавать? Или… — Нет. Я просто хочу, чтобы его не было. — Потому что… — Потому что тогда Эрвин снова придет ко мне. — Это… — От безысходности. — Потому что… — Потому что… что? — Он зависает на вопросе и долго молчит, пока она всматривается в его спокойное, как озерная гладь, лицо, тщетно пытаясь найти в этом спокойствии что-то… другое. — Ты хочешь, чтобы он пришел… почему? Он долго молчит. Настолько, что она опускается сначала на него в ожидании ответа. А потом поднимается и наливает в его стакан еще вина. И себе тоже наливает. Он молчит так долго, что ей кажется, что он уснул. Но он только бороздит глазами потолок. Спустя еще стакан, он открывает рот, окрашенный багрянцем. — Потому что у него большие теплые руки. — Так стоп! — Она тихонько взвизгивает и садится на край кровати, словно ошарашенная. — Ты про… что? — А ну вернись. Или тебя пугает, что я хочу кого-то убить? — И едва пожевав тишину, попробовав ее на вкус: — Ты мягкая, я так лучше думаю. — У тебя перегруз. — Какой? — Ты себя слышишь? — Слышу. И… что тебя настораживает? — То, что ты говоришь про его руки, а не про его долг и ответственность. — Ханджи, я устал за ним бегать. Я вернул его тебе как главу Разведкорпуса, будь благодарна. — И он улыбается, глядя, как на ее испуганном лице расцветает улыбка. — Я веду себя как командир отряда. Он не нужен мне-ка кто-то другой. Если он считает, что я должен быть перед арьергардом… Я буду в этой жопе мира. Он начальник. А я подчиненный. — Ты про его руки говорил. — Это так, просто. Наблюдение. Ты же не будешь отрицать? — Очевидно, ага. — Видишь, проблема проста. Я просто недоволен, что он перетащил меня из авангарда в жопу. Не увижу, как он сдохнет. Но в теле напряжение. Она опускает руки с растопыренными пальцами на его голый и мокрый от нее самой живот. Дышит ровно. Быстро. — Леви, руки. Ты говорил про руки! — Да что ты прикопалась к этим рукам, о боги! — Что ты хотел этим сказать? И дыхание учащается под ее руками.***
Январь 845 Первый зимний праздник, когда старый Штаб в Шигансине пуст и холоден. Январь 845. Ровно после того, как он выбрался из лазарета. Но у Леви нет ни знакомых, ни родных, кто был бы рад ему в городе. И он, словно наказанный школьник, остается один в огромном здании. Ему так кажется. Потому что даже персонал отпущен на сутки. Остались только люди на посту охраны на первом этаже. У Леви старая комната на четверых. Узкая. Оштукатуренные стены. Верхний этаж. Окно в коридоре щелкает и открывается нараспашку — он слышит это сквозь легкий шорох снега, который искрится за окном. Но только и может, что лежать, глядя в потолок. И даже потолок выше, чем небо в Подземном городе. Так ему кажется, пока ручка не щелкает о стекло окна. Разобьется при порыве ветра. Тот, кто был дежурным — убежал так быстро, что даже Леви удивлен такому порядку вещей. Закрывает окно и шорох снега прекращается, но раздается другой. С другого конца этажа. Эрвин вгрызается в его загривок, но тот лишь молчит, закусывает губу. Не издает ни звука, словно это… Он уже слышал такое раньше. Там. В соседней комнате. Детские воспоминания совсем сумеречные. Но эти холодные женские вздохи и стоны навсегда остались там. Даже если он их не вспоминает. Они все равно выстилают его память изнутри. Но сейчас Эрвин вгоняет член быстро, запрокидывая голову. И волосы растрепались. Он молод. Он порочен. Грязен. Распахнутая рубашка движется в такт, стучит о грудь с каждым чертовым ударом о задницу Захариуса. Таким звонким, что захватывает дух. Он красивый. С росчерками румянца, красными губами. Блестящими глазами. Смотрит на то, как его человек выгибается, отводя массивные белые бедра так, как укажет Эрвин. А он укажет без звука. Без крика, без стона, только белыми пятнами на мятой коже укажет. Леви ловит себя на этой мысли и хочет, чтобы он произнес хоть что-то. В этом безумном раже. Чтобы открыл рот. Отдал приказ. И только невыносимая тишина в комнате заставляет Леви снова и снова переворачиваться на спину. На бок. На другой… Он вскакивает и ходит по комнате, пытаясь выкинуть из головы это картинку. И в ней нет Захариуса, какую бы важную роль он в этом не играл. В ней, в картинке — румянец и прокушенная губа, белые ровные зубы, приоткрытый в скользящем дыхании рот. Белые мощные бедра, обычно скрытые под тканью брюк. Небольшие, с тонкой резкой выемкой мышц — ягодицы. Мышцы пресса. Мышцы плеч, скрытые под рубашкой. Сжатые на заднице Захариуса до побеления — фаланги пальцев. Впивающиеся ногти. Когда Леви кончает, он с отчаянно тяжелым выдохом смотрит на стену. На белой тогда еще штукатурке, в старой каморке, ему откровенно плохо. Тошнит от самого себя. В моменте отвращение столкнулось с желанием. Я хотел убить тебя. А теперь твой похотливый рот просто одной своей иллюзией ввергает меня в… что это? Наслаждение? Желание. За окном возвращаются разведчики с зимнего праздника. И спускаясь вниз, к длинному ряду умывальников, сталкивается с Захариусом, выходящим из душевой. Он пахнет мылом. И оскал. Он адресован явно не Леви. Тогда началась длинная дорожка наверх. От бандита до Сильнейшего воина человечества.***
Июль 849 — Я не хочу его делить. — Ты хочешь, чтобы он признал, что ты у него такой один исключительный? Но он ловит себя на отвратительной мысли, что даже свою собственную мать он с кем-то постоянно делил. В стонах коридоров грязного борделя. В стенах, покрытых тонким изощренным узором из плесени или протечек. В грязном белье, в холодной воде. Вот что он ненавидел. Что ничто никогда ему не принадлежало. Ничего не было. Даже Фарлан. Даже Изабель. Они всегда были близкими, но не его. Даже Нана. Даже Кенни. У него никогда ничего не было. Никого не было. И даже сейчас — казенная одежда, казенная мебель. И даже казенная Ханджи, которая слушает его особенно внимательно.***
Задолго до. Lament — Jacaszek У мамы теплые руки. Но совсем нет лица. У нее мягкий голос. Но он помнит только разлетающийся белый силуэт. Ему всю жизнь будет нужен этот нежный летящий силуэт. Это призрак, оставшийся на самом дне глаза. Который мерещится ему в тишине. Который скользит в темноте. Но никогда не приходит наяву. «Мама?» — в первые ночи маленький Леви окликает ее, пытаясь разбудить. Он потом наоборот старается ее не будить и ложится на рядом, ближе к холодной стенке, за которой снова кричит женщина. Мама говорит, что кричать можно не только от боли, но и от удовольствия, но маленький Леви поймёт это только когда он вырастет. Но она лежит, не обнимает его как обычно. Он не хочет ее будить. И сначала Леви думает, что она просто сильно устала, ведь она так много работала в последнее время. Едва появлялась. Она похудела. Побелела. У нее руки холодные, выправленные поверх одеяла. Она пришла поздно, легла и уснула почти моментально. Только кашляла во сне. А потом перестала. Мама учила его, что спать нужно на спине, чтобы спина была ровная, но маленький Леви не понимает смысла этого завета. Но все равно каждый раз ложится на спину, начиная считать овечек, чтобы заснуть. В графине закончилась вода, но мама не позволяет ему выходить одному в коридоры их дома. Там темно, страшно, там чужие люди. Но маленького Леви не пугает темнота. Его не пугают люди. Не пугает отсутствие воды в комнате. Не пугает то, что в желудке уже не урчит. Что кончились свечи. Маленький горшок, стоящий под кроватью уже нечем наполнять. Он просыпается только ради того, чтобы поприветствовать проснувшуюся маму. Он ждёт, когда она проснется. Голоса из-за стены не прекращаются. Стоны. Крики. Плач. Но мама не просыпается. Она так долго спит, что он уже потерял счет времени. Потому что когда засыпает он и просыпается, то она все еще спит. Тьма сгущается. В углах собирается плесень, делая запахи в комнате матовыми. Они не возникают из ниоткуда. Они просто перестают ощущаться. Леви перестает ложиться в кровать, когда ему становится известна смерть. Это знание настигает его внезапно, едва он открывает глаза, откликнувшись на ее… вздох? Смерть. Ее запах. Ее эхо от кожи. Ее тошнотворный вкус, опускающийся на язык. Он узнает о смерти, когда мама начинает разлагаться изнутри. И Леви хотел бы плакать. Но ему нечем. Поэтому остается только пустота и оцепенение. Волны запаха прилипают к полу сладковатой гнильцой и больше не поднимаются, впитываясь в дерево старого деревянного пола. Проходят часы. А может проходят дни. Может проходят недели, прежде чем в комнату входит он. Этот запах преследует его спустя десятилетия. Матовый запах. Он не любит сладкое. Не любит грязь на полу. Ненавидит плесень — свидетельницу его горя. Ненавидит множество деталек. Ненавидит холодные стены. Но бесконечно терпим к смерти. Потому что видел ее настолько рядом. Настолько, что она перестала его пугать. Когда Кенни ведет его в дом с синими коврами, Леви впервые видит другую сторону…***
Июль 849 Леви открывает глаза. — Как ты это связал? Эрвина и… маму. — Это ощущение. Это не мысль. — Твоя мать была… — Проституткой. Это слово слишком легко выскальзывает из его рта. Она прикрывает лицо руками, чтобы не сболтнуть лишнего. Но он просто легко шлепает ее пальцами по руке. — Ты все правильно поняла. Она выдыхает и опускает руки. Кладет на колени. Привычная старая поза, верно? — Твоя жизнь была… — Полным говном, именно. — Поэтому ты всех дрочишь, чтобы они наводили идеальную чистоту? Он поднимает на нее ледяной взгляд. Словно и не пил совсем. — Не хочу сдохнуть в грязи и плесени. — И сдохнешь в грязи и кровище, конечно… Наша работа не предполагает смерти в помещениях. Тогда я понимаю почему… Почему ты сама так не любишь, когда кто-то к тебе близко? Ты же не живодерка, Ханджи Зое… Белая стена так прекрасна в своих трещинах. Такая же. Но все равно сжигаешь все письма, которые к тебе приходят с разных адресов и имен. От Леви пахнет алкоголем совсем иначе. Потому что письма начинаются они одинаково. Черный бесконечный дождь зарядил опять, словно решил смыть к чертовой матери все это. «Дорогая Ханджи…» и ни одного ответа за пятнадцать лет. Пятнадцать лет. — Ханджи. — Ммм? — Отлипни от стены. И она ловит себя на том, что вперившись в старую штукатурку, буравит ее взглядом, едва раскачиваясь. Словно так и задумано. Смотреть в стену вечно. Быть хорошей. Он медленно, со скрипом старой кровати, садится и накидывает одеяло на ее плечи. У нее слишком прямая спина. — Что-то не так? — Да нет, все так… Ты просто… Никогда не был с кем-то. — Да. — Ты для него и так исключительный. — Но нет шанса его никогда ни с кем не делить. Она поднимает голову в недоумении, но не смеет усмехнуться, видя пустоту, которая маской застыла на его лице.
Пока нет отзывов.