Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
AU
Экшн
Как ориджинал
Обоснованный ООС
Отклонения от канона
Элементы ангста
ООС
Сложные отношения
Смерть второстепенных персонажей
Упоминания алкоголя
Неравные отношения
ОЖП
ОМП
Манипуляции
Нездоровые отношения
Психологическое насилие
Психологические травмы
Современность
Собственничество
Унижения
Аристократия
Character study
Самоопределение / Самопознание
Люди
Привязанность
Разочарования
Соперничество
Расставание
AU: Все люди
Рабство
Слом личности
Объективация
Высшее общество
Нарциссизм
Описание
В мире, где владеть людьми законно и престижно, Сильвия Ламберт пытается жить по совести: никаких рабов, никакой жестокости — только особняк, наемные служанки и тихая жизнь. Но один подарок от брата меняет все. Коннор — элитный раб из Эшфордской академии, где из детей делают идеальных компаньонов. Он красив, умен, обаятелен, но смертельно опасен. И он не собирается быть просто вещью. Он хочет большего. И он получит. Даже если для этого придется уничтожить всех, кто встанет на пути.
Примечания
Уф, давно хотела написать такой фанфик, но все никак руки не доходили. Теперь дошли. Фанфик полностью написан и находится в стадии редактирования, поэтому новые главы будут выходить регулярно — как минимум по 1 шт. в неделю, поэтому подписывайтесь, если кому-то интересно, чтобы не потерять 🤗
Данный фанфик чисто как ориджинал с моей ос, от канона тут только внешность Коннора и, вероятно, некоторые черты его характера (тут я не уверена, так как черты характера Коннора зависят от вашего выбора в игре и могут быть разными, но в моих прохождениях они были примерно такими). Тут все люди, никаких андроидов нет, но зато вместо андроидов узаконено рабство. Не одно, так другое, блин 🤔
В общем, приятного чтения, всех люблю! 😳💗
П.с. Я надеюсь, что данный фандом еще жив.
Обложка в высоком разрешении:
https://i.postimg.cc/25ksf2nT/Picsart-26-06-10-22-12-02-363.png
Данный фанфик доступен на ао3:
https://archiveofourown.org/works/86532011/chapters/228962261
4. Под стук дождя
30 июня 2026, 06:12
Первая неделя в особняке Ламберт прошла под знаком осторожного, почти хрупкого равновесия. Это было похоже на танец двух незнакомцев, вынужденных двигаться в одном ритме: они еще не знали шагов друг друга, то и дело сбивались, случайно задевали друг друга плечом, замирали на полувдохе, но все же продолжали — с напряженной внимательностью, с усилием, с молчаливым желанием не разрушить то немногое, что уже успело возникнуть между ними.
Каждое утро Сильвия спускалась к завтраку с одним и тем же затаенным, почти детским страхом: а вдруг сегодня все оборвется? Вдруг Коннор передумает? Вдруг она сама скажет или сделает что-то неосторожное, резкое, непростительное — и этот едва обозначившийся порядок вновь рассыплется в прах? Сердце сжималось от этой мысли, холодной змейкой скользившей под ребрами. Она ловила себя на том, что заранее прокручивает в голове возможные катастрофы, как будто тем самым может защититься от них. Но дни шли, и Коннор держал слово.
Он не унижался, не заискивал, не старался казаться удобнее, чем был на самом деле. И именно это поражало Сильвию сильнее всего — до замирания сердца, до какого-то смутного, еще не осознанного трепета. Он исполнял их договоренность с таким спокойствием, с такой внутренней собранностью, будто речь шла не о подчинении, а о выбранной им самим дисциплине. В его движениях не было покорной суеты, в голосе — ни одной лишней просьбы, ни одной умоляющей интонации. Он как будто с самого начала отказывался играть роль сломленного человека. Вместо этого он говорил всем своим видом: да, я здесь не по своей воле, но это не значит, что я исчезну. Не значит, что позволю себе раствориться. Не значит, что отдам больше, чем вынужден отдать.
С миссис Хиггинс они заключили негласное перемирие уже на третий день. Все началось с кофе. Коннор, заметив, что экономка в очередной раз поставила медную турку на край плиты, не удержался и спокойно, почти невзначай, сказал, что в кладовой специи расставлены по алфавиту — но только до буквы «К», а дальше начинается полный хаос. Миссис Хиггинс тогда фыркнула так, будто ее оскорбили лично, и, отвернувшись, бросила что-то резкое себе под нос. Однако к вечеру того же дня, проходя мимо кухни, Сильвия вдруг увидела странную и почти невозможную картину: старая экономка и Коннор вместе перебирают баночки с травами, тихо переговариваясь, иногда споря, иногда кивая друг другу с каким-то неохотным, но все более очевидным уважением.
Миссис Хиггинс даже улыбалась. Для Сильвии это было почти чудом — теплым, как глоток горячего чая в промозглый вечер.
— Он странный, — сказала экономка тем же вечером, когда они остались вдвоем в гостиной. За окном уже густела сумеречная синь, в камине трещали поленья, и огонь окрашивал стены в мягкий, дрожащий янтарь. — Не как все. Я-то этих рабов повидала, мисс Сильвия, еще при вашем батюшке. Кто-то был сломанным, кто-то — злым, кто-то льстивым до тошноты. А этот… он как будто из другого теста сделан. Глаза у него думающие. С такими надо осторожнее.
Сильвия, не отрывая взгляда от огня, тихо ответила:
— Я осторожна. Насколько могу.
Миссис Хиггинс крякнула, покачала головой и, помолчав, произнесла уже куда тише, и в ее голосе проступила неожиданная, почти материнская горечь:
— Вот в этом-то и беда, мисс. Иногда осторожность — это просто трусость в дорогом костюме. А вам давно пора перестать бояться собственной жизни.
Эти слова задели Сильвию куда глубже, чем она ожидала. Перестать бояться собственной жизни. Легко сказать. Но как это сделать, когда сама твоя жизнь превратилась в странный, изломанный спектакль, где ты одновременно и зрительница, и актриса, которая должна выйти на сцену снова, даже если внутри все дрожит? Она еще долго потом сидела в кресле, глядя на огонь, ощущая, как жар касается лица, а по спине, напротив, ползет холодок сомнения. Она снова и снова возвращалась мыслями к их разговору на кухне, к тому мгновению, когда Коннор впервые посмотрел на нее по-настоящему внимательно. Не настороженно, не с холодным расчетом, а так, будто услышал в ее словах нечто важное.
С каждым днем становилось все яснее: он не просто приспосабливается. Он строит. Медленно, осторожно, словно кладет кирпич за кирпичом на невидимый фундамент, Коннор возводил вокруг себя новый внутренний мир — такой, в котором у него оставалось хотя бы немного власти над собственной жизнью. Это пугало Сильвию, потому что она не знала, найдется ли в этом мире место и для нее. И еще потому, что где-то очень глубоко, под страхом, под виной, под привычной осторожностью, в ней уже начинало жить другое чувство — неуловимое, тревожащее, слишком живое, разраставшееся в груди, словно весенняя трава, пробивающая старый асфальт.
На пятый день она засиделась в своем кабинете допоздна. За окном шел дождь: тяжелые капли ударялись о стекло с глухим, размеренным стуком, и мир за окном растворялся в сизой, водянистой пелене. В комнате пахло бумагой, чернилами и сухим деревом старых шкафов. Сильвия сидела над скучным финансовым отчетом, пытаясь заставить себя сосредоточиться, но строчки расплывались перед глазами. Цифры теряли смысл, буквы сливались в серые полосы. Мысли, упрямые и беспокойные, все равно возвращались к нему: к его спокойствию, к его редким, сдержанным улыбкам, к его непонятной, раздражающей способности держать спину прямо даже там, где от него ожидали только покорности.
И вдруг дверь кабинета тихо скрипнула.
— Можно? — раздался голос Коннора.
Он стоял на пороге с подносом в руках. На подносе стояла чашка с горячим чаем, рядом лежали пара тостов, аккуратно разрезанных на треугольники. От него пахло дождем, влажной землей и чем-то еще — кажется, лавандой из сада, в которой после вечернего ливня держалась тонкая, прохладная свежесть. Его волосы чуть завились от сырости, темные пряди падали на лоб, и в полумраке его карие глаза казались почти черными — глубокими, внимательными, словно в них можно было провалиться и забыть, где находишься.
— Я увидел свет под дверью, — сказал он, чуть наклоняя голову. — Решил, что тебе не помешает. Ты не ела с самого завтрака, а уже почти полночь.
Он произнес это без укоризны. Почти спокойно. Но Сильвия все равно почувствовала, как ее кольнуло это простое, неожиданное внимание, как теплая волна благодарности и смущения поднялась откуда-то из глубины.
— Я не хотел мешать, — добавил он, ставя поднос на край стола. — Просто… принес.
Он не сразу ушел. Вместо этого замер рядом, будто сам не был уверен, имеет ли право задержаться. И это неловкое, почти непривычное молчание вдруг оказалось странно важным, наполненным той напряженной тишиной, какая бывает перед грозой или перед первым, решающим признанием.
— Что-то еще? — спросила Сильвия, машинально обхватывая чашку ладонями. Теплый фарфор приятно согрел озябшие пальцы.
— Да, — ответил он после короткой паузы. — То есть… нет. Но я хотел спросить. Если позволишь.
— Спрашивай.
Он помолчал, и Сильвия заметила, как напряглись мышцы на его шее, как побелели костяшки пальцев, которыми он чуть сильнее обычного сжал край подноса.
— Почему? — спросил он наконец. Всего одно слово, но в нем было слишком многое: недоумение, любопытство, недоверие и что-то еще — очень похожее на старую, давно затаенную боль. — Почему ты против? Ведь ты выросла в этом. Вся твоя семья… твой брат… для них это естественно. А ты пошла против всего, чему тебя учили. Почему?
Сильвия медленно поставила чашку на блюдце и подняла на него глаза. Она знала, что этот вопрос прозвучит. Рано или поздно. И все равно оказалась к нему не готова. Внутри у нее все сжалось, горло перехватило, а память, словно старый сундук, внезапно распахнулась.
— Когда мне было десять, — начала она тихо, глядя куда-то мимо него, в темный угол комнаты, словно там, в тенях, можно было спрятать самое трудное, — у моего отца был раб. Старый, совсем седой. Его звали Томас. Он был у нас с незапамятных времен, я даже не знаю, когда он появился. Чинил все в доме, возился в саду, иногда помогал на кухне. И у него были самые добрые глаза, какие я только видела. — Она вдохнула глубже, словно перед прыжком, и продолжила: — Однажды я забежала в его каморку просто так, потому что мне было скучно. А он сидел там и смотрел на маленькую, потертую фотографию. Настолько старую, что лица на ней почти не было видно. Я спросила, кто это. И он ответил: «Моя дочь. Ей было столько же, сколько тебе, когда меня забрали». — Голос Сильвии дрогнул, но она не остановилась. — И знаешь, что я увидела? Он не плакал. Он уже, наверное, просто не умел плакать. Но в его глазах… в них была такая бездна боли, что я, десятилетняя девчонка, вдруг поняла все. Не до конца, конечно. Не сразу. Но поняла достаточно, чтобы больше никогда не смотреть на это так, как смотрели вокруг меня. Я поняла, что можно отнять у человека все: дом, семью, имя, будущее — и при этом продолжать считать себя хорошим, порядочным, правильным членом общества.
В комнате повисла тишина, густая и хрупкая, как лед на весеннем пруду. За стеклом дождь шуршал ровно и бесконечно, будто весь мир за пределами кабинета был соткан только из воды и темноты. Коннор стоял неподвижно. Его лицо побледнело, и Сильвии на миг показалось, что он даже дышать перестал.
— Я не знаю, что случилось с Томасом потом, — сказала она после паузы, сглотнув ком в горле. — Однажды он просто исчез. Отец сказал, что он сломался и его заменили. Как заменяют сломавшуюся деталь. Как будто человек — это кресло, лампа или дверная ручка. А я… я с того дня поклялась себе, что никогда, ни за что не стану частью этого. Не буду покупать. Не буду продавать. Не буду владеть. Даже если весь мир будет считать это нормальным.
Она замолчала и наконец посмотрела на него прямо. В ее глазах стояли слезы, но она не позволяла им пролиться, и от этого они блестели еще ярче, превращая взгляд в два влажных, дрожащих огонька.
Коннор слушал так внимательно, словно каждое ее слово вырезалось где-то глубоко внутри него. На его лице уже не было прежней сдержанной отстраненности. Что-то изменилось. Какая-то внутренняя стена, которую он держал годами, дала едва заметную, но очень важную трещину.
— У тебя есть эта фотография? — спросил он глухо. — Фотография его дочери?
— Нет. Я не знаю, куда она делась. Думаю, ее выбросили вместе с остальными его вещами. Как мусор.
Он медленно кивнул, словно подтверждая собственную мысль.
— Знаешь… — произнес он после долгой паузы, и в его голосе впервые за все время прозвучала слабая, почти неуловимая дрожь. — Меня тоже забрали. Мне было шесть. Я почти не помню лиц. Только голос мамы. Совсем смутно. Будто сквозь воду. А в Эшфорде нам говорили, что мы особенные. Что нам повезло. Что мы — элита.
Он усмехнулся одними уголками губ, но в этой усмешке не было ни капли веселья, только горечь и старая, спекшаяся обида.
— И знаешь, что самое страшное? Мы верили. Мы правда верили. Потому что когда у тебя нет ничего — ни семьи, ни дома, ни даже собственного имени, — ты хватаешься за любую соломинку. Даже за ту, что душит тебя сильнее всего.
Он отвернулся к окну. В стекле отражался его силуэт и слабый свет лампы, а по темному стеклу стекали длинные косые дорожки дождя, похожие на молчаливые слезы.
— Ты удивительная, Сильвия Ламберт, — сказал он почти шепотом. — Ты смогла увидеть правду, имея все. А я не видел ее, не имея ничего.
Сильвия поднялась из-за стола и подошла к нему. Между ними все еще было расстояние — физическое, социальное, то самое, которое веками выстраивали люди между теми, кто приказывал, и теми, кто подчинялся. Но теперь оно почему-то казалось ей меньше, чем когда-либо прежде, — всего лишь несколько шагов, которые можно преодолеть, если хватит смелости.
— Я не удивительная, — тихо сказала она. — Я просто не могла иначе. Как не можешь иначе и ты.
Он повернулся к ней. Их взгляды встретились, и на этот раз в его карих глазах не было ни настороженности, ни привычной холодной оценки, ни той осторожной маски, которую он надевал почти всегда. Там было что-то другое. Живое. Теплое. Очень уязвимое. Что-то, что пряталось глубоко, слишком глубоко, и все же — на этот миг — вышло наружу.
— Спасибо, — сказал он просто. — За Томаса. И за то, что ты есть.
После этого он ушел. Тихо прикрыл за собой дверь, и легкий скрип петли прозвучал в кабинете почти как вздох.
А Сильвия еще долго стояла у окна, глядя на дождь и чувствуя, как что-то внутри нее медленно, необратимо меняется. Чай успел остыть, тосты так и остались нетронутыми, но она не замечала ни этого, ни сырого холода, подбиравшегося от стекла к ее ладоням. Ей казалось, что весь дом — все его коридоры, темные лестницы, застывшие в полумраке комнаты — слушает эту тишину, эту новую, еще безымянную хрупкость, родившуюся между ними.
В ту ночь в особняке Ламберт действительно родилось что-то новое. Что-то, чему еще не было названия. Оно было таким же зыбким, как первый весенний лист после долгой зимы, таким же неуверенным и вместе с тем неотвратимо живым. И оба они — хозяйка и раб, свободная и несвободный, люди, стоявшие по разные стороны слишком многих границ, — боялись спугнуть это чувство. Но уже понимали: назад дороги нет.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.