6 — Tatto: Fede in una realtà sotterranea
@@.@
Три часа дня. Матерь божья! Он жив? А Илья? Всё... как обычно. Ничего не изменилось. Лёша хватается за верхний ярус, приподнимаясь: там, как и ожидалось, никого нет. Блядство. Ну мог бы и оставить хоть что-то... после всего вчерашнего Лёша вообще в принципе боялся выпускать его из виду. А Илья уже успел свалить! Он свешивает ноги с кровати, — и замечает, что кресло, стоящее у компьютерного стола, развёрнуто к нему передом, сидушкой: там лежит какой-то листок. Это ещё что, блять? Лёша встаёт с постели, подходит ближе, аккуратно подбирая в руки бумажку. И просыпается окончательно, когда в самом низу видит больно знакомое имя: «Сегодня не хочу тебя будить. Утром заходил другой Саша и попросил передать тебе это. Пообещал, что если я прочитаю, то он оторвёт нам головы. Не знаю, правда ли, но он не сказал, останется ли моя голова на месте, если ты сам прочитаешь мне это. Так что не вздумай скрываться от меня. Я в комнате с Сашей, не теряй. Как проснёшься — отпишись или иди к нам Илья» Пиздец. Из-за отсутствия интернета они теперь реально вынуждены общаться грёбаной голубиной почтой? Только приложение СВП работает, это просто ужас какой-то! Их от мира изолировали! Господи, нельзя как-то по блату попросить начальника провести вай-фай хотя бы им двоим? А... нет, нельзя. «Другой Саша», ужасающе. Да какой другой-то, блять?! Пусть Илья зовёт его как-нибудь... не так! Ну и что он там хотел передать? Лёша опускает глаза обратно на кресло: видит ещё один листочек. Наспех свёрнутый в комок. Глядя на который, Лёша устало закатывает глаза. У очкастого точно какая-то привычка: в тот раз записка с благодарностями тоже была жутко помятой, но Илья всё-таки её прочитал — оставшись с головой на плечах, везёт же — и попытался хоть как-то расправить. Он бережно кладёт записку на стол, с кривым лицом хватая с кресла комок. В глаза тут же бьёт знакомый почерк: «Приветик!! Жди меня у себя где-то вечерком, будем разбираться. Я с достоинством вытерплю все твои истерики, но сильно не перебарщивай... И если хочешь, чтобы наши друзьяшки проиграли в конце августа, то прогони их куда-нибудь! Или это сделаю я :D» Заостряя взгляд на смайлике в конце, Лёше резко захотелось найти очкастого и вдарить ему по лицу. Ещё чуть-чуть, и глаз начнёт дёргаться. Это просто невыносимо: он, блять, пишет, как школьница! Лёша стоит вместе с этой запиской уже минут пять и никак не может положить её обратно — вот настолько очкастый загнал его в тупик! Даже несмотря на то, как «А.» подаёт информацию, — как полный еблан — для Лёши чужие слова совсем не похожи на шутку. Ублюдок не умеет шутить. Он просто так общается: в его понимании открытая угроза и смайлик — отлично совместимые вещи. Поэтому Лёша спешит включить телефон и открыть чёртово приложение СВП, чтобы накатать Илье какой-нибудь безобидный текст с просьбой не возвращаться. Он не знает, что «А.» сделает с ними, если Лёша не подчинится — а Лёша очень хотел его ослушаться. Поприкалываться, чтобы тот всё-таки заглянул «вечерком» и увидел задорную компанию, играющую в нарды, — но очень вовремя вспомнил, кто написал эту записку. Тот, у кого есть настоящее оружие, опасен сильнее, чем одноклассники — обыкновенные дети, которым можно было бесконечно язвить. Лёше тогда некого было защищать: он делал и говорил всё, что хотел, не задумываясь о последствиях. Но с «А.» так не выйдет. Тут головой думать надо: ведь стоит этому выродку потянуть за ниточки — поугрожать «прогнать» их — и Лёша уже бессилен. Потому что не умеет защищать других. Только себя он может вытащить из любой передряги, и совершенно неважно, как — бегством, бескостным языком, наглостью или дурацкими шутками. Но как защищать Илью, встрявшему во всё это по его вине? Сашу, который верит всем словам очкастого и суётся за ним в каждую дыру, чтобы, вау, найти компромат? Или они уже оставили эту идею?... Другие люди — другая ответственность. И он точно будет виноват, если «А.» прижмёт нож уже к шее Ильи: Лёша сам показал этому психу свои слабости. Поэтому другие люди — другая слабость. Они не могут, как Лёша, — заговорить зубы и смотаться, пока школьный товарищ пытается расфасовать его едкие словечки по нужным частям мозга. Не могут даже здраво ситуацию опасную оценить, — значит, кто-то в любом случае должен взять это на себя. А Лёша уверен: он знает об ублюдке намного больше, чем все они вместе взятые, — и смело собирается этим пользоваться. Другие — и есть слабость, на которую кто-то, кому Лёша не угодил, может надавить. И ублюдок прекрасно это понимает: потому и давит, пытаясь заставить делать то, что он хочет. Очкастый наверняка уже давно приметил, что Лёша не умеет защищать других — но зато отлично умеет за них бояться. «просидите лучше там весь день, — пишет он и сразу стирает: знает, что Илья появится на пороге в эту же секунду. — я выспался, доброе утро, очкастый написал никому в 369 не заходить. он будет говорить со МНОЙ. одним. не вздумайте лезть» Отправляет. Руки подрагивают, глаза колко бросаются на скомканный листок. Илья появляется в сети. Сердце замирает. «Доброе! Ни за что. Я иду» Да блять! «НЕ СМЕЙ ИЛЬЯ Я НЕ ОТКРОЮ» «Почему?» «потому что не открою, сидите там, кому говорю» «Неубедительно» «он тебя прикончит» «Ну пусть попробует» «блять он не будет пробовать!!! ОН ПРОСТО ВОЗЬМЕТ И ПРИКОНЧИТ ИЛЬЯ я умоляю тебя останься там» «Успокойся» Лёше хочется удариться об стену лбом. Вот и как ему это объяснить? «со мной не будет ничего!!!!» «Я звоню куратору» «ИЛЬЯ ЭТО НЕ СМЕШНО» «Дверь открой мне» «я не шучу, уходи» Лёша хватается за волосы: Илья резко перестал отвечать. Он сейчас уже начнёт барабанить?! Ему ж два шага до сюда пройти, твою мать! Лёша хочет как лучше, что непонятного? Нашёл время строить из себя героя, упрямый баран! Стука никакого нет, но он уже весь на взводе. До прихода очкастого осталось не так много времени: и здесь не должно никого быть. Если «А.» заметит Илью под дверью, пиши пропало! Вот только чёрт знает, что он с ним тогда сделает! «Ты пугаешь меня» «прости но тебе ПРИДЕТСЯ посидеть у Саши как минимум до полуночи» «Досиживаю этот час максимум. Если не допишусь, выломаю дверь, держу в курсе» «сил не хватит» Вдох-выдох: получилось. Уговорил, вроде. Чуть с ума не сошёл. Осталось поторопить очкастого: Илья там долго засиживаться явно не будет. Лишь бы «А.» был таким же быстрым, как и всегда. Лёша глядит на дверь, потом на часы, снова на дверь, — и время действительно начинает казаться ему резиновым. За стеной — нервный Илья, который, услышав хоть один подозрительный звук, вломится в триста шестьдесят девятую при первой же возможности. Да ещё и Саша, которому тот наверняка уже всё в подробностях рассказал и показал: Лёша даже слышит их приглушённые голоса. Возможно, это глюки. Он выдыхает, опираясь затылком на спинку кресла. Всё просто ужасно. Пойдёт, что ли, хоть перцовку с собой прихватит: а то мало ли, — оставаться наедине с «А.» всё ещё было стрёмно. Лёша хранит её под кроватью, как и таблетки. Поднимается с кресла, подходя к постели и заглядывая вниз — заветный баллончик смирно лежит там. Лёша хватает его и быстро сует в карман, прикрываясь рубашкой. Как вдруг слышит, что дверь в ванную со скрипом отпирается. Тревога от чужого отсутствия исчезает бесследно. — Ты еблан?! — орёт Лёша, оглядываясь на знакомую фигуру в очках. Чуть шею себе, блять, не свернул, чтобы на него посмотреть. «А.» смеётся — конечно, он же больше ничего не умеет! — Приве-ет... А что ищешь? — Ствол! Раздражённо выдыхая, Лёша встаёт с пола и отряхивает брюки. Глядит на ублюдка, дружелюбно машущего ему ладошкой в этой сучьей перчатке — и он такой же, как и всегда, будто истоптанный стадом баранов: рукава небрежно закатаны чуть ли не до плеч, штаны почти все в пыли. В руках ничего: будто ему не нужен фонарик, чтобы видеть в темноте. А, ну да, конечно: записи он, значит, прочитать не может, зато по беспроглядной тьме шастать с кошачьим зрением — очень даже. — А нельзя было как-то по-человечески? Через дверь? — бурчит Лёша, подходя к нему, — Ты как сюда пробрался-то вообще? — Не поверишь, — очкастый открывает дверь ванной пошире, приглашая его внутрь, — но твоя комната, на самом деле, тот ещё проходной двор. — ...Ясно. Ладно, Лёша привык к тому, что личного пространства у него нет. Он заходит в ванную, скрепя сердце позволяя ублюдку подпереть за ними дверь какой-то шваброй. И отодвигает зеркало: проход всё ещё там. Никуда не исчез. Вот же блять. — Мы ещё раз туда пойдём? — А ты как думаешь? — Да всё, я понял, короче. — Хочу попереводить тебе книжки. Лёша промаргивается. — Я не ослышался? Мне? — Кого-то ещё здесь видишь? — Нет, ну, — Лёша чешет затылок, — почему вообще... я? — Попробуй догадаться, — голос внезапно становится ближе. Лёша дёргается: «А.» успел пристроиться рядом, справа от раковины. Уже готовится залезать. — ты видишь хорошо. Будешь диктовать мне буквы. ...Идут молча. Лёша чувствует неимоверный дискомфорт от этой тишины: ещё и притихший «А.» рядом, блять, давит на него одним своим существованием! Но стоит отдать ему должное: никаких ножей тот пока не достаёт, хотя они одни и он мог бы уже раз сто — особенно со скоростью своего тела — проехаться ледяным лезвием по чужой сонной артерии. Правда, ещё не вечер... не стоит быть уверенным. Да короче, хер знает, что он там в башке своей замышляет. Сейчас только переступят порог библиотеки, и пойдёт, поедет — снова оружие, шея, «Расскажи обо мне»... Но всё на удивление спокойно. Будто они дружные друзья, вышедшие на дружную прогулку, чтобы дружно попереводить дружные книжки на дружном итальянском в дружном заброшенном подвале! Лёша вообще не понимал, как очкастый смог снова заставить эту рухлядь заработать. После того, как он ногами вышибал дурь из советских дверей, Лёша саркастично усмехался у себя в голове, мол: «Оборвал нам все шансы узнать правду, ну точно шпион», — но тот каким-то образом снова вернул лифт в рабочее состояние. И сразу позвал его сюда. Но это, каким бы «А.» не выглядел дружелюбным (он не выглядел), вызвало у Лёши подозрений даже больше. Приходится сжимать карман сильнее, стараясь раздражённо поглядывать на очкастого только через раз. Он не сомневается, что отобьётся, если «А.» вдруг озвереет снова. Да даже без перцовки — если тот, конечно, снова не провернет ту самую херню с резкой отключкой в сон. До сих пор не понятно, как это, блять, вообще работает. То он в его руку вцепляется, потому что не в кого больше — да и пожалуйста: «цепляйся, конечно же, Лёшка, я тебя поддержу и успокою, ага», то просто даёт лёгкую пощёчину и тут же улетает в пожар из церковных свеч, падая с грохотом на пол и пропадая в сон. Как он это делает-то, сука? Пока Лёша бьётся в Адских припадках, тот успевает вколоть ему какое-то магическое варенье ясновидения? Или может это сам Лёша как-то срабатывается со своими мозговыми галлюцинациями? Да какого чёрта тогда эти галлюцинации реальны?! — Жалеешь? — Да, — Лёша и не врёт, — жалею, что согласился переться сюда во второй раз. Довольно непривычно, что «А.» начинает разговор первым. Причём... пока мирный. Так. — Не любишь читать книжки? — скупо интересуется он, в прищуре перебирая корешки. — Не люблю, когда мне ножом угрожают. — Я сейчас ничего и не делаю... — Жалею, двери же тут от одного твоего касания отпираются, — решает добить Лёша, взмахивая руками, — Я точно в безопасности. — А я не жалею, — ублюдок безразлично пожимает плечами, — хоть у тебя и баллончик. Лёша замирает. — Но это мера предосторожности, я всё понимаю, — «А.» отвлекается от книг, поворачивая голову. Голос отдаёт привычным ледяным: Лёша отшатывается на шаг назад, — боишься? Меры или меня? Блять. — Я забрызгаю тебе этим всю пасть, выродок, — выпаливает он, судорожно держась за карман, — только подойди. «А.» улыбается. И начинает шагать ближе. Они стоят в метре друг от друга: Лёша ещё секунду назад светил ему фонарём на книги, чтобы тот выискивал что-то интересное. Но теперь расстояние стремительно укорачивается. Сердце пропускает удар, — и вовсе начинает колотиться где-то в горле, перекрывая кислород. Лёша не может ничего сделать, кроме как впопыхах пятиться от него назад. Как последний трус, потому что «А.», до ужаса спокойный, не сбрасывает обороты. Всё смотрит куда-то в душу, проходится тяжёлыми ботинками по лежащим на полу пыльным книгам. И не моргает. А Лёша же, буквально через пару шагов задом, встречается спиной со стеллажом. — Нет, я передумал, — тараторит он, метаясь глазами по сторонам, — не подходи. Давай, вон, там какая-то обложка заковыристая... — Знаешь, когда я берусь за эту меру? «А.» останавливается. В том же метре, будто и не подходил к нему вовсе. — Когда чувствую опасность. А ты, — он щурится, — на это не в силах. — Я, по-твоему, опасен? — Был. — Я опасен? — усмехается Лёша: выходит как-то истерически, — Я, блять, был для него опасен! Что же я такого сделал, чтобы быть опасным?! Очкастый лишь продолжает смотреть. — Конечно! Опасен, потому что ответил дерьмом на дерьмо?! Давай, скажи уже, что я тоже такой псих, как ты! Молчание. — Блять, уебан... — вздыхает Лёша, успокаиваясь: вымученно облокачивается спиной на стеллаж, пялясь куда-то в стену, — С тобой невозможно разговаривать. — Взаимно. Лёша фыркает где-то в подсознании: «Ну я хотя бы не псих с ножами», — и просто ждёт, пока очкастый остынет и снова возьмётся за свой долбанный перевод. Тот действительно это делает: как только Лёша снова переводит на него злые глаза, «А.» разворачивается обратно к книжкам, подзывая чужой фонарик ближе к себе. Ну, раз диалоги у них не вяжутся, значит, меньше слов, больше дела... — Ты не видел здесь каких-нибудь, ну, прям объёмных книжек? — спрашивает ублюдок, принуждая Лёшу на секунду задуматься, — Ho bisogno di qualcosa di completo... — Да чё ты базаришь там? По-моему, они все тут одинаковой толщины. — Должен быть какой-то полный сборник, говорю, — «А.» отходит на шаг и оглядывает стеллаж полностью. Лёша отходит тоже, бегая фонариком по полкам. Выискивает, но пока безуспешно: как он и сказал, — все книжки здесь относительно одинаковые. И с таким же одинаковым содержанием: непонятным Лёше абсолютно. Незнакомые буквы, итальянские подписи к рисункам анатомии человека — только какой-то странной: как будто там выделены лишь какие-то определённые части тела — картинки космоса, галактики... и всё на блядском итальянском. Ни одной русской буквы, ну это просто издевательство! Они молча расходятся по разным сторонам библиотеки, — Лёша вообще не беспокоится о том, что у очкастого нет доступа к свету. Хер с ним. Так... объёмный, полный сборник. Лёша тыкается в одну полку, в другую, водит фонариком туда, куда только дотянется: все книги как книги — старые, ужасно пыльные и пахнут так, что охота только ругаться и чихать на них каждую секунду, нежели играть в следопыта. Он уже открывает рот: в носу защемило, — как вдруг фонарик, остановившейся на самой верхней полке, выхватывает что-то странное. И Лёша чихает. — Иди сюда, — велит он, пытаясь не потерять отличающуюся книжку из виду: глаза слезятся, — я нашёл, наверное. Чужих шагов не слышно, но Лёша уже чувствует его у себя за спиной. — О-о... — задумчиво тянет «А.», щурясь. — Там чёрный переплёт, и он пиздец огромный. Если не видно. — А это точно не обломок какой-то? Лёша пожимает плечами. Ублюдок цокает. — Ладно, — сдаётся он и разворачивается, стремясь опять уйти куда-то: видимо, за тем, на что можно встать — сами они вряд ли дотянутся. Но останавливается на полпути, чтобы с усмешкой спросить: — или, может, залезешь мне на плечи? — Нет. — Бе-е, — отмахивается «А.» и наконец исчезает в темноте. Лёша остаётся один. Как же здесь невыносимо тихо. Слышно, разве что, только собственное дыхание, да шорохи от ушедшего вглубь очкастого, который тихо копошится где-то в стеллажах, — и Лёша думает, что даже в присутствии очкастого ему как-то беспокойно. Чувство, что за ними кто-то наблюдает, преследует его с самого захода в зеркало. Но сейчас оно так усилилось, будто один поворот головы, — и там уже стоит чудо-куратор, замахиваясь на него электрошокером. Ведь они с «А.» точно сейчас занимаются чем-то нелегальным — ну, если быть точнее, то занимается этим только Лёша, потому что очкастый явно замешан и его точно не привлекут, ага, — и за это, как правило, ему, эм, в теории, могут отсечь голову. Тем, кто слишком много знает, нужно быть осторожными, иначе это сразу рассекретят. Лёша же, к счастью, хорошо умеет врать. Прижавшись спиной к стеллажу, он слушает тишину. Кривится: мысли блещут, раскидываются по разным сторонам мозга, — и Лёша не может ничего с ними поделать. Начать разговаривать с книгами? Звучит заманчиво, но пока не хочется давать очкастому ещё один повод над собой смеяться. Поэтому приходится молчать. Молчать, водить фонариком по полкам, пытаясь успокоить себя: кроме них, придурков, в эту задницу в жизни никто не осмелится пролезть. Если, конечно, этой задницей не пользуются до сих пор. Он не знает. Трупы, находящиеся в зале за пару метров отсюда, выглядят явно не свежими, — но и не такими, чтобы лежать там испокон веков. Сгнили бы давно уже, и кружевные шрамы не получилось бы разглядеть, — однако он всё равно их увидел. Лёша вообще не разбирается в человеческих останках, — и не планирует — но тем телам не больше года. Или год. Или больше... Короче, где-то в таком временном промежутке: на подробности он не претендует. Может, спросить у очкастого... А если серьёзно. Что с ним будет, если кто-то узнает, что он знает? Если Лёша на каком-нибудь очередном «сеансе» с начальником — он планировал продолжать на них ходить: нельзя быть подозрительным, — взболтнёт лишнего? Как было тогда, с проходом? Только вот теперь Лёша знает, что за ним находится. И лучше бы не знал, на самом деле. Теперь он будет сходить с ума в стократном размере: кошмары пока не успели ему присниться, но он уже знает, каково будет их содержание. Наваливаются с двух сторон, цепляются мёртвой хваткой, — Лёша брыкается, царапается и кричит, что убьёт их всех к чертям, но его только сильнее придавливают к полу. Стоит чуть подуспокоиться, как они начинают волочить его за собой. Пыль забивает рот, аж скрипит на зубах, — ещё и слепит так, что слёзы с ней смешиваются. Дверь отпирается с противным лязгом, и его швыряют туда, — прямо внутрь, в спёртый воздух масляного церковного огня. Грубые пальцы в перчатке задирают ему рукава, обнажая запястья: он дёргается, но его руки, почти до хруста, прижимают увесистыми коленями. Вонзают лезвие. То отдаёт раздирающим жжением, будто оружие у них всё и правда раскалённое. Кровь выступает медленно — и нож, вытирая её о край раны, с нажимом продолжает чертить свой... — Ну и что, опять? — слышится раздражённый голос очкастого, — Ты достал. — Да нет, — быстро промаргивается Лёша, — чё, нашёл что-то? «А.» спокойно кивает. Лёша задал тупой вопрос: тот держит стул в руках, — но это сейчас позволительно. Он никогда не простит свой мозг за то, что тот делает с его сознанием в тишине. Ублюдок отгоняет Лёшу рукой от нужного стеллажа, ставя рухлядь на пол: да так аккуратно, будто боится сделать лишнее движение. Лёша тихо хохочет, смотря на то, как «А.» презрительно разглядывает этот несчастный стул. И, боязливо держась руками за полки, очкастый пробует его на прочность — тот шатается так, словно ему осталось секунд пять от силы. — Cazzo, — тихо цокает «А.», — да даже твои плечи будут безопаснее. — Да ну-у, — отмахивается Лёша, — не ври мне. Он слишком откровенно наслаждается моментом. Это непредсказуемое чмо, которое сначала строчит записки, словно мечтательная школьница, а потом расхаживает по ритуальным залам с каменным лицом... сейчас стоит одной ногой на полу, другой — на этой многострадальной рухляди, вцепившись в стеллаж, как в последний шанс выжить. И с ужасом косится на старческий стул, который ходит ходуном от одного касания. — Свалишься же, — едко констатирует Лёша, — больно будет. — Будь добр, помолчи, — шипит очкастый. — Тебе помочь? Ну ты и немощный. — Coglione, — мямлит он и делает какое-то резкое движение: стул издаёт душераздирающий скрип. «А.» замирает, боясь пошевелиться. Лёша сдерживается, но его уголки губ слишком заметно трясутся. — Ты просто... — он не договаривает, потому что прямо в этот момент одна из ножек стула подламывается, и ублюдок, взмахнув от безысходности руками, летит вниз. Лёша начинает ржать. На очкастого сверху сыпятся пару книжек, что и добивает — слишком нелепо и... человечно. Почти сразу оправившись, «А.» медленно садится, хмурится: поглядывает исподлобья на него так, будто вцепится сейчас в чужую шею своим излюбленным ножом, — но это раззадоривает только сильнее. Да он ведь сам минуту назад сказал, что пользуется этой «мерой предосторожности» только тогда, когда есть опасность: значит Лёше ничего не угрожает! Отсоси, очкастый! — Сюда давай свои плечи, — всё ещё посмеивается, шагая к ублюдку. «А.» недоуменно ведёт бровью. Лёша не хочет его касаться. И желательно никогда. К боли можно привыкнуть, только если она регулярна и неизбежна: но в случае с очкастым её можно обойти. Ублюдок сам никогда не касался его. Даже в тот раз, будучи с ножом, — Лёша только потом начал вспоминать и понимать, насколько близко они тогда были и что «А.», при всей своей возможности, прикоснулся к нему лишь лезвием ножа. Но кожей — ни разу. Ту фантомную боль из-за телесных контактов с ним можно обойти, потому что «А.» никогда не заставляет его себя касаться. Лёша сам инициатор всех тех разов, когда видения от прикосновений захватывали его разум, — и он не понимает, как это происходит. Если ублюдок в самом деле покровитель чёрной магии, то слишком уж бесполезную способность он себе приобрёл. Заставлять всех людей, его трогающих, впадать в сны? Сплошной садизм. «А.» никогда не прикасался к нему. Даже когда Лёша вцепился в его запястье, тот так и продолжил молча сидеть, ничего не предпринимая. Будто боялся оттолкнуть. И Лёша всё ещё боится его, хоть и не хочет это признавать. Боится стального голоса, который тот использует только при обращении к нему. Этой чёртовой меры предосторожности. Его мотивов и целей, боится его непредсказуемости. Потому что сейчас он — глупый ребёнок, обиженно смотрящий на чужое лицо, а в следующий миг — тот «А.», который только делает шаг ближе и уже заставляет теряться во вдохах. — Ну и чего уставился? — негодует Лёша, — Мы её так не достанем. Ты всё тут порушишь. И если с помощью этого треклятого места и «полного сборника» у Лёши есть хоть какая-то возможность узнать, что вообще этот человек из себя на самом деле представляет, — то он рискнёт. Так уж и быть. Да, ему интересно — да, он хочет узнать, блять, какого чёрта ему снится будущее. Если в этих архивах он найдёт хоть что-то от прошлых, таких же сбежавших жертв, что будет похоже на поведение этого ублюдка, то Лёша раскроет его на корню. Лёша узнает тайну сучьего мироздания. — Расслабься ты, обойдёмся, — отмахивается от него «А.», уходя куда-то вглубь библиотеки опять. — Ты меня стесняешься? — нагло смеётся ему в спину, за что получает в ответ лишь молчаливый средний палец. О, так она взаимна. Эта неохота прикасаться. С горем пополам ублюдок отыскал в каких-то недрах библиотеки несколько ящиков, каждый из которых очень тяжело и кропотливо, с выступающим на лбу по́том, тащил по отдельности: видимо, за такую нечеловеческую скорость тела ему реально приходится расплачиваться. Так быстро таскать он может лишь себя одного, любимого, — но как только дело доходит до чего-то крупного, то вот, пожалуйста: ящики даже не может досюда дотащить, бедный. А Лёша думал, что он сильный... Но несмотря на всё, «А.» ни разу не обмолвился просьбой о помощи. Гордый и самоуверенный козёл. В целом, они чем-то похожи. Забравшись на сложенные друг на друга ящики, «А.» хватанул перчаткой огромный чёрный переплёт, спрыгнув назад. И в моменте чуть не выронил: книга гигантская, — чуть ли не сантиметров сорок в длину. — Глаз алмаз, — одобрительно хмыкает он, вчитываясь в обложку, — «Il cerchio completo». — Как переводится-то? Реально, что ли, «Полный сборник»? — «Полный круг». «А.», не медля, открывает содержание, опускаясь на пол — Лёша усаживается за ним следом, подсвечивая старую, жёлтую бумагу. Очкастый сейчас выглядит таким искренне заинтересованным, — хочется даже поверить в то, что он всё это время не играл в незнайку. И не продолжает играть до сих пор, быстро перелистывая страницы в надежде найти шрифт покрупнее. Тщетно. Здесь всё настолько мелко, что щуриться, даже на расстоянии сантиметров восьми от бумаги, приходится им обоим, — Лёша цокает, прося повернуть книжку к нему поближе. И начинает на ломаном, акцентном и в принципе ужасном итальянском пытаться зачитать ему хоть какие-то буквы. Чтобы тот рискнул волшебным образом соединить их и получить слово. Итальянский — только по виду этих самых букв, разве что, — похож на английский. А Лёша был хорош в английском: но здесь, блядство, совершенно другая языковая система, и его знания бесполезны. Поэтому Лёша просто тычет пальцем в буквы и мычит что-то нечленораздельное, надеясь, что «А.», как истинный профессионал, всё понимает. — Ну-ка, — ублюдок прерывает его, указывая пальцем на двенадцать отдельно выделенных от основного текста пунктов. Они идут по номерам, с краткими подписями, и в разницу ко всему остальному подчёркиваются полужирным шрифтом: Лёша всматривается в них, отвлекаясь от огромного абзаца-пояснения. — давай лучше это. — Ази... оне, — тут же невозмутимо читает он. — Действие. — Какая-то херня... Почему везде, блять, двенадцать? — А что второе? — Виа. — Путь. — Менте? — Разум. — Это точно важно? — недоумевает Лёша, — просто похоже на... — Читай давай. — В следующий раз возьму тебе лупу, — вздыхает, вчитываясь снова: — Воус. Voice, голос? «А.» кивает. — О, реально? — радуется, — Так, погоди...! Ладно, тут не знаю. Аппоггио. Апогей, что ли... — Опора. — Татто. Тату? — Почти. Осязание, ну, кожа, можно сказать. — Феде. — ...Вера. Лёша округляет на него глаза. — Вера во что? — А ты как думаешь? — огрызается «А.», не отрываясь от книги, — В твоё самое любимое. Да, хорошо, что сейчас у Лёши есть возможность говорить. Но в груди что-то всё равно что-то неприятно бьёт, в горле внезапно что-то пересыхает, и он утыкается обратно в пункты, — хотя буквы уже начинают расплываться перед глазами. Любимое. Как же хорошо слово-то подобрал, урод. Лёша смотрит в чёрные пятна и чувствует, как медленно взрывается. «...тебе стоит перестать видеть в каждом упоминании Бога личное оскорбление» Как закипает от тошнотворного ощущения, когда его видят насквозь. И одной бездумной фразой вскрывают всё, что он прячет годами, — глубоко закапывая под плотные слои вечной, непрекращающейся болтовни, сарказма и его любимых театральных ролей. Он так сильно прячет эту веру, что бьёт по лицу первого же попавшегося человека, который сказал при нём слово «Бог», — это ли нормально? Ну... ладно, тут скорее от самого человека зависело. Илье он бы точно не втащил. Просто это слово от очкастого было последней каплей — и Лёша понял, что не выдержит: из его уст оно звучало как кара. Он ведь обычно не бросается на людей, как собака, если они говорят что-то, что противоречит его, кхм, ценностям, — но с очкастым так не работает. На него хочется бросаться чисто из принципа. Потому что у Лёши всегда складывается такое ощущение, что «А.» просто не имеет права. — Оссхи. Окки? — выдыхает Лёша, пытаясь вернуть зрение. — Глаза. — Мемориа... Ну memory, память. «А.» кивает снова. Ладно, хоть в чём-то английский помог. — Консумо. — Потребление. — Удито? — Слух. — Последнее, не верю. Ой, тут ужас какой-то, погоди. Ассенза... ди гравита, — еле дочитывает Лёша, выдыхая: все двенадцать пунктов пройдены. Ура. — Я, кстати, уже видел эту надпись где-то тут. Очкастый молчит пару секунд.— ...Отсутствие гравитации. Невесомость.
И Лёша снова округляет на него глаза.Ублюдок сидит неподвижно, кажется, даже не дышит, — и Лёша начинает думать, что тот снова сейчас отключится.
И что с ним? Опять биполярное бушует? Лёша боится даже моргать. Вдруг «А.» сейчас вырубится, исчезнет, опять провалится куда-то в себя и растворится в этом грёбаном полумраке, оставив его одного с этой гнетущей тишиной? Не-ет, никуда он не денется: они ещё не дочитали! Но очкастый, даже несмотря на свой прежний интерес к записям, сейчас выглядит так, будто ему действительно тотчас нужно готовиться к смерти. Будто он опять признаётся в том, что знает основной язык этой сучьей секты. Невесомость повисает в воздухе, принуждая проморгаться. И затем честным, откровенным тоном заявить:— Ненавижу это слово, — вылетает со рта раньше, чем мозг успевает что-то обработать.
«А.», услышав это, направляет на него такие же удивлённые глаза. — Почему? — Ну... я не могу объяснить. Лёша чувствует себя идиотом. Да, почему же взрослый мужик боится дурацкого слова про долбанный космос? Про долбанное отсутствие гравитации, когда космонавты просто парят по безграничному пространству в скафандрах и не чувствуют ничего, кроме лёгкости? Это же жуть как красиво. Наверное. Мечта любого ребёнка. Свобода от всего человеческого, отдых от земного притяжения, от груза, который давит на людские плечи каждый день. Да и они же улыбаются, эти чёртовы космонавты. В фильмах, на интервью, фотках: везде до одури счастливые, будто космическая невесомость подарила им такие незабываемые ощущения, — вколола что-то нелегальное, вероятно — что они хотят попробовать ещё. Ещё, и ещё... пока однажды не провалятся в неё целиком. Пока она не сдавит их, как крошечное ничто, и не запустит в космос уже без скафандров, — где вытянет, заберёт к себе из этих людей всё, что делало их людьми. Давление просто вывернет их наизнанку, лёгкие схлопнутся, глаза вылезут наружу, — а тело раздуется и лопнет по швам, разбрасывая по орбите мелкие ошмётки того, что когда-то называлось человеком. И они будут в ней парить, пока не превратятся в высушенные, сморщенные оболочки. В мусор, который вечно двигается в никуда. — ...Нет, не бери в голову. Просто для меня это не про космос. Ублюдок ничего не отвечает. Переводит взгляд обратно куда-то в пустоту, откидываясь затылком на стеллаж позади. И перестаёт двигаться. Твою же мать. Лёша исподлобья смотрит на него и, ну, по-моему, нормальные люди на невесомость так не реагируют. Он думал, что один такой — что у него одного из-за этого сучьего слова волосы дыбом встают, а мозг проваливается в сплошную бездонную тревожность: а вот, оказывается, нет. С очкастым тоже что-то не то. «С ним тоже что-то не то», — и эта мысль не звучит в голове как привычное осуждение. Он тоже как-то знаком с этой блядской невесомостью. Знаком аналогично Лёше — для него она тоже далеко не про космос. Может, и не про лифты тоже — Лёша не замечал, чтобы очкастый как-то им противился. А спит он... тоже на нижних ярусах всегда. Для него невесомость — тоже чувство падения? Или всё-таки что-то другое? Нет, всё. Неинтересно, короче. — Там каждому пункту по страниц двадцать выделено, — хрипло оживляется очкастый. Возвращает голову на место, трясёт волосами и улыбается: — хочешь подучить язык здесь, или мы её с собой возьмём? — А ты что, донесёшь? Хиляк. — Пф-ф, — пафосно машет рукой, мол, на раз плюнуть. Поднимается с пола, даже не пытаясь делать вид, что ему совсем не тяжело подкидывать сборник в руках и класть его себе под мышку. Лёша на это просто усмехается, фонариком отыскивая вход в лифт. И ублюдок снова волшебством своих долбанных рук запускает эту старину. Они вместе решили пока не пользоваться кнопкой треугольником вниз, выезжая только наверх, обратно в триста шестьдесят девятую: Лёша даже представить боялся, что под ними есть ещё какие-то этажи. А очкастый, наверное, тянул время. Они едут снова, и снова молча: Лёша, может быть, и хотел бы поговорить с ним о чём-то, — например, о той же невесомости. Ведь найти человека, реагирующего на это слово не «А чё не так-то?» довольно сложно. Найти человека, который при этом слове внезапно застывает, резко затыкаясь и устремляя взгляд в никуда — ещё сложнее. И это далеко не та реакция, которую Лёша ожидал от него. Казалось, что очкастого выродка можно зацепить за живое примерно, блять, ничем — и произнесённое его же устами тихое «Невесомость» не должно было подействовать на этого эмоционального сухаря так, будто он... вот Лёша даже в пример не может ничего привести! Потому что не пугает ублюдка ничего, сволочь он! Тогда почему это слово заставило его застыть вот так заметно? Отключиться от мира, на секунду просто взять и исчезнуть? Перестать реагировать? А ведь это всего лишь слово. Лифт мерно гудит, поскрипывает на стыках и в принципе. Лёша поглядывает на «А.» краем глаза: тот стоит к нему боком, прислонившись плечом к стене, и в тупую сверлит глазами чёрную железную решётку в полу. Книжка покоится у него под мышкой. Нет, этот человек, он... он явно не тот, в ком нужно копаться. Лёша, вероятно, быстрее закопает сам себя, чем поймёт, что для ублюдка значит невесомость. Если он ходит по залам с трупами без тени грусти, а при чтении заядлой итальянской литературы, переведя обыкновенное слово, моментально растворяется в себе и внезапно перестаёт издеваться, — то что-то она для него явно значит. — Тебе тоже не нравится невесомость? Он так и не ответил. Ну, в целом, Лёша был прав. Либо ублюдок опять его просто игнорирует, и в этом не стоит искать никакого скрытого смысла, либо у него тоже с невесомостью какие-то личные тёрки. Лифт наконец приезжает: створки со скрипом отворяются, и Лёша выходит первым. За ним где-то устало шагает и ублюдок. Лёша впервые, наверное, за такое длительное время не чувствует тревоги, бьющей по сердцу. И это как-то даже странновато. Наверное то, что неоднозначное отношение к невесомости в этом мире не только у него одного, вызвало какой-то необычный прилив спокойствия. Прилив какого-то знания. Что он в этом не один: и даже если второй человек — это чёртов «А.», то, ну, он перетерпит. И как бы не хотелось это признавать, но они действительно чем-то похожи. Лёша постепенно приближается к тупику: сузившееся пространство заставляет его поджиматься, забирая свободу, — и приходится сильно сгибаться, чтобы пролезть. Перед последним метром он уже полноценно присел на корточки, оглядываясь назад, — «А.» там, тоже сидит и молча смотрит на него. — Давай лучше я, — внезапно говорит он, когда руки уже тянутся к тупику. Его голос непривычно нервный. Но Лёша не успевает дать ему место, потому, цокая, давит на зеркало сам. И оно поддается сразу, — слишком легко и слишком плавно. Не так, как в прошлые разы: когда ему из-за жалости к этому треклятому гвоздю приходилось спину тянуть, чтобы аккуратно отодвинуть зеркало и не сломать там ничего, — а теперь оно отодвинулось даже без привычного тому скрипа. Или Лёша его попросту не услышал, потому что... — Добрый вечер, Алексей, — спокойно говорит куратор и, не давая даже среагировать, кладёт голую руку ему на щёку. Легко и ласково — прямо как отец, проверяющий температуру у больного ребёнка. И Лёша не успевает нормально испугаться: казалось бы, такой приятный жест. Только вот... Как знакомо. После приятного холода на щеке сразу проступает жжение. Привычное настолько, что он от неожиданности и мгновенной, мигающей тьмы, захватившей сознание, летит вниз, с зеркала — прямиком на пол, нехило расшибаясь лбом об раковину: падает глухим ударом, от которого в глазах тут же вспышками рябит что-то смутно-светлое, а по всему телу за секунды расходится гулкая, противная боль. И опять это чувство. Опять эти раскалённые ножи. Первый полосующий удар — по щеке, от скулы до подбородка. Вспарывает кожу до влажного розового мяса, как гнилую ткань, — и лезвие оказывается горячим настолько, что края раны начинают плавиться. Потом ещё один удар, ещё, они не останавливаются: ножи — их много, сотни, тысячи — впиваются в каждую пору, в каждый нерв на лице, кромсают, вырезают из него маленькие лоскуты мяса, превращая кожу в кровавую кашу. Этим ножам походу ещё и очень важно, чтобы он всё чувствовал — и каждый надрез отдавался в голове невесомым, слепящим взрывом. Чтобы он аж слышал, как кожа мерзко расходится под горячим лезвием, а тёмная кровь выливается с щеки и лужицами капает на белую плитку. Пока Лёша всячески пытается убедить себя, что всё это нереально. Потом — огонь: его голову суют в церковное, свечное пламя, поджигая и открытую рану на щеке, и волосы, и всё лицо в целом, — и Лёша ничего не может с этим сделать. Он кричит где-то внутри, может, кричит и снаружи, но себя он всё равно нигде не слышит. И как только мигающая тьма позволяет глазам проскользнуть хоть на что-то, кроме собственной мучительной смерти, то он, с тяжестью разворачиваясь на плитке, видит, как куратор берёт голову «А.» одной рукой и вбивает её виском в бетонную стену. Заушник очков отлетает, падая, и с чужого виска начинает стекать кровь. Он болезненно щурится, вскидывается, пытаясь, что ли, перчатки свои приспустить, но бесполезно: Лёша с ублюдком отключаются одновременно.@@.@
Он не думал, что когда-нибудь ещё раз откроет глаза. Но так вышло, что пришлось — и перед ним открывается явно не триста шестьдесят девятая. И ни триста шестьдесят восьмая, ни столовая, ни библиотека, да даже ни ритуальный зал с трупами, как это вполне могло быть — а незнакомая Лёше, лежащему почему-то на полу, какая-то парадная комната в полумраке. Потолки превышали рост людей пятерых уж точно — или ему просто так кажется: но пространства вокруг действительно слишком много. Он пытается подвигаться, и, на удивление, у него даже получается: — блядство, не сон? — медленно садится, вертит всё ещё побаливающей головой по сторонам, разглядывая покрытые резьбой колонны вдоль стен. На них — светильники в форме человеческих рук, миловидно сложенных лодочкой. Там горит пламя. Блять. От потолка до пола — фрески. Всё во фресках. Перед глазами аж плыть начинает от того, насколько их много. Десятки, сотни людей в длинных одеждах, парящих в полной пустоте. И все держатся за руки, запястья которых вокруг себя полыхают тщательно прорисованным огнём, — но Лёша видит, что у некоторых людей горит почему-то только шея. И чувствует, как собственные запястья под рубашкой начинают неприятно зудеть. Но нервно обращая взгляд на них, чтобы проверить, — не проявляются ли круги сами по себе? — он замечает кое-что другое. Лежащее рядом с ним прямо на том же полу. С противными белыми волосами, даже своей яркостью тонущими в этом полумраке, — и лежащее так по-мёртвому, что Лёша дёргается, отшатываясь от него. «А.» не шевелится: очков не видно, — он валяется на полу спиной к нему, сгорбившись, и не подаёт никаких признаков жизни. — Красиво, правда? И это не голос очкастого. Лёша, к сожалению, слышал этот тон много раз, пока пытался оправдаться за чужое исчезновение. Правда тогда он пугал так: «Ну да, лишусь гонорара, сучий, блять, очкарик» А теперь, стоило Лёше поднять глаза вверх и увидеть его снова со сложенными за спиной руками, с той же вежливой улыбкой, которой начальник приглашал и выпроваживал его из своего царского дворца. Снова в том же богатом пиджаке и галстуке. Снова в том же добром, простецком расположении духа. Будто он показывает Лёше очередную фотографию своей жены, которую хранил у себя в кабинете, скучая по дому и не имея возможности вернуться туда из-за работы. И сейчас просто начнётся очередной обыкновенный разговор двух людей, общающихся на равных. Но. — Раз уж ты начал расследовать, — чужой голос мягкий, как обычно, — то обратного пути нет. И Лёшу начинает слегка потряхивать. Здесь жарко. — Это достойно уважения. Ты и так увидел всё, но продолжил искать дальше.«Они вредят, убивают,
— срывается голос в голове,
— режут запястья и заставляют верить во что-то своё Высшее, призывая людей, надеющихся на свой грандиозный финал, к смерти»
СВП — не блогерский проект. Лёша даже толком не успел прочувствовать всей этой атмосферы — а здесь её и не было никогда вовсе. Для него тут всё происходило слишком скованно: пока остальные участники беззаботно веселились, отдыхая в бесплатном общежитии, Лёша целыми днями мучался от кошмаров. Ведь рядом ошивался человек, который на человека не похож — и поэтому никакого кайфа Лёша не получал. Даже когда сдавал задания, получал бурные аплодисменты и кланялся толпе, видел под всеми своими постами по пять звёзд исключительно, — все успехи перекрывали тревожные мысли о том, как, блять, помочь начальнику в контроле «А.» и не подохнуть от рук этого же «А.» одновременно: и, казалось бы, это попросту невозможно. Потому что теперь нужно вообще делать всё ровно наоборот. С самого начала было что-то не так. Как будто с самого первого шага в купе весь мир кричал ему о том, что нужно бежать — но куда? Если поезд уже тогда, грёбаного тридцать первого мая, направлялся в эту точку невозврата? Мозг взрывается вопросами: бежать нужно, и желательно как можно скорее, хотя бы сейчас в голове это устаканилось, — но как? И чем тщательнее Лёша пытается найти выход, тем сильнее его засасывает в другое — в тех, кто этого сделать не смог.Тех, кто лежит там.
Лёша ведь даже не знает судьбу этих людей. Что на самом деле было до того, как они оказались там. Их убили за непослушание? За то, что те не захотели беспрекословно падать на колени перед Божеством этого места? Взяли, затащили в зал самых смелых и гордых, насильно заставив стать его жертвами? Осадили и оставили их навечно гнить в этом сыром, пыточном подвале?Или они пошли на это сами?
Сами легли в центр зала, сами воткнули лезвия себе в запястья и истекали кровью без единого сожаления? Страха? Как будто собственная смерть для них была чем-то неважным — лишь простым переходом от одного к другому, очередным жизненным этапом, который нужно просто через себя пропустить? Будто для них отдать себя в жертву — тот разовый плевок? — Всё, блогерство перешло в сектантский радикал? — огрызается Лёша, потирая гудящий лоб. Там точно большущий синяк. — Где я? Начальник не выглядит удивлённым. Хотя Лёша всё это время был с ним тем ещё пай-мальчиком, — но сейчас, как и всегда, в опасных ситуациях свой словесный поток он не в состоянии сдерживать. — Сейчас всё будет звучать так, словно я читаю тебе сказки, но уж позволь, — начальник, пропуская мимо ушей чужой гневный тон, улыбается слишком привычно: у Лёши сводит скулы. — Мы там, где отдыхают Божества. Я знаю, что ты в Них не веришь. Тебя научили бояться, а не верить. Твоя мама... старалась как могла, но выбрала не те методы. Страх не может быть частью Божества. Начинается. Опять этот тон, похожий на диктора, рассказывающего детские сказки, — но теперь он реально начинает их рассказывать. Слова начальника, звучащие слишком искренне, напомнили Лёше одну давнюю лекцию от какого-то священника, — которую тот зачитал ему, ещё ребёнку, прямо в церкви: мать тогда посчитала, что Лёша выглядит недостаточно уверовавшим, потому подозвала служащего и, судя по смутным воспоминаниям, протянула батюшке несколько мелких купюр. И тот выдал ему всё своё должное: про Бога, долг человечества, смирение и ипостаси, — про то, что верить нужно, иначе Бог точно отплатит ему за грехи. А «расплата» для Лёши в контексте Бога тогда была равна смерти. Потому он стоял и слушал — впитывал себя слово за словом, пока не начинал ощущать, как в глазах от ужаса постепенно темнеет. — И знаешь, — начальник смотрит на него с теплом: хочется поверить. И Лёша бы поверил, если бы ему внезапно стёрли воспоминания. — я с тобой согласен. Нынешний Бог, тот, в которого верят христиане, Он... испорчен. Он испорчен этими людьми — они возвели для Него слишком высокий пьедестал. Прямо как твоя мать. Она пыталась заставить тебя поверить в то, что Он карает. Что Он заставляет верить в себя, иначе вся людская жизнь из-за неверия превращается в один бесконечный кошмар. Лёша пытается не слушать. Лёша всеми силами пытается отвлечься на «А.», у которого, слава Богам, вроде еле-еле шевелится спина. Но слова бьют по всем точкам, — и по горлу в основном, принуждая его снова начать считать свои вдохи. — Я думаю, что настоящий Бог должен находиться в самом человеке, — он улыбается, смотря осматривая фрески вокруг, — и я хочу увидеть Его. Я хочу увидеть, как из человека рождается Божество, которое само возведёт себе пьедестал. Лёша чувствует, как ком прокатывается всё дальше. — И так как ты оказался самым неравнодушным, то у тебя не остаётся выбора, — начальник беззаботно пожимает плечами, — кроме как помочь мне в этом. Нет выбора. — Нет. Не хочу. Голос дрожит, но звучит достаточно твёрдо, чтобы все верующие поблизости оскорбились. Но начальник, видимо, в этот круг людей не входит. — ...Я называю Его «Богом Невесомости». Великим Божеством Пустоты, которое не желает к себе ни молитв, ни кары. Оно просто есть, в человеке. В каждом человеке на самом деле есть свой Бог, но Его нужно пробудить. А Невесомость помогает этому. Она ждёт тех, кто готов к ней присоединиться. — Присоединиться? — криво усмехается Лёша, — Это вы так убийство называете? — Убийство? — начальник впервые выглядит удивлённым. — За Бога Невесомости никто не отдал грех без своего согласия. Никто не умер там без своего согласия. — Смерть — конец. Но те, кто впрягается в зарождение Бога Невесомости, не имеют как такового конца. Бред. Бред, бред, ужасающий бред. — Так те трупы мне просто померещились? — Лёша даже не знает, как он это делает: будучи на грани истерики всё равно умудряется выдумывать что-то, от чего его уже давно могли с чистой совестью треснуть кувалдой, — Они, типа, в теории, могут сейчас встать на ноги и пошагать домой? — Нет. — начальник легко качает головой. — Они не встанут, потому что они уже часть Божества. Они, все эти Двенадцать — единое существо. Их сознание растворилось в Невесомости, их прежняя боль ушла, их страхи исчезли. Осталась только чистая энергия. Нет, хватит. Он не хочет слушать. Ему нужно говорить. — Когда последний человек занимает своё место, то круг замыкается — и все Двенадцать становятся одним целым. Они очищаются от своих главных грехов, от своих жертвенных ролей, и создают новый Божественный провинциал Невесомости. Голова кипит. — Я по-моему сказал уже, что не хочу. Но он не собирается прогибаться. Даже когда знакомый голос, беззаботно болтавший с ним эти две с половиной недели, начинает рваными «Бог-Бог»-обрывками продавливаться куда-то далеко в больной мозг — не собирается. Даже если чужие слова через пучину собственных мыслей начинают казаться... правдой. Не собирается. Потому что Лёша с самого начала знал, что они взяли в секту не того человека. — Ты же любишь говорить, Алексей. И Богу тоже нужно говорить. Твои слова — это твоя часть, твой дар. И наш Бог нуждается в нём. — О-о, ну да, — Лёша почти издевается, — серьёзно? Ваш... не желающий ни молитв, ни кары, вдруг нуждается в школьнике из театра? — Каждому Богу нужно то, чего у него нет. Наш Бог — это Пустота. И ты будешь в ней Голосом. Из состояния подбившей сознание истерики, Лёша выбирается в хватку резкой злости. Раскаляется от чистой ярости на человека, который берёт его самую больную точку — его вечную, навязчивую потребность в говорении — и заворачивает её в красивую обёртку для какого-то там божественного дара. Да плевать он хотел, если честно. Не существует в мире такого Бога, в которого Лёша бы смог уверовать добровольно. По своему желанию. И тем более, захотеть стать его частью — стать его голосом. Религиозная, пропитанная бессмысленной верой в безответственность, полная чушь. — ...Чтобы меня выпустили отсюда, мне нужно отдать себя в жертву? Это ведь обязательно? — спрашивает он, ни на что не надеясь, — А я не отдамся добровольно. И тогда вся ваша шарманка с «собственным желанием» покатится к чертям. — Ты действительно веришь в то, что говоришь. Это отлично. Но, Алексей, — он делает шаг ближе, — ты говоришь, потому что боишься тишины. Я много раз вещал об этом, но... попробуй наконец услышать меня: что, если в твоей тишине, как и в любой другой, тоже нет ничего страшного? Лёша пытается ответить. Лёша пытается. — Что, если там — Бог? Нет, не тот, которого ты боишься и ненавидишь, а тот, которым ты можешь стать? — Что за... чушь, — еле выдавливает он, — я хочу быть собой. Начальник кивает. С той отцовской улыбкой, от которой у Лёши начинает противно зудеть под запястьями. — Я знаю, Алексей, правда. Ты боишься потерять себя, это человечно. — он делает паузу, смотря куда-то в сторону. — Но скажи мне... ты уверен, что тот, кого ты считаешь собой — это действительно ты? Лёша хмурится. — В смысле? Начальник медленно подходит к «А.», — который всё валялся без сознания: бледный, с засохшей кровью на виске. Выглядел он очень плохо. И Лёша уже начал сомневаться, что этот придурок дышит, — настолько долго спящим он его никогда не видел. Обойдя Лёшу, начальник молча присаживается перед очкастым на колени, обхватывая старыми, толстыми пальцами чужую голову. Смотрит на неё так, будто очень глубоко о чём-то сожалеет: держит на весу, устремляя мутный взгляд на Лёшу. — Ты знаешь его, Алексей? — голос начальника меняется: тон становится холоднее, что заставляет сердце в миг забиться чаще. Сказки почему-то обрываются. — Ты вообще знаешь, кто перед тобой? — ...Александр Парадеев? Практически финалист прошлого года. Но вы говорили, что он сбежал из-за трудностей каких-то... — Мы соединяем в Бога всех Двенадцать с помощью кругов. Ты их уже видел. — начальник перебивает его, и с каждым словом чужой тон всё больше провоцирует Лёшу бежать отсюда. — Соединяем с помощью Невесомого цикла, который вырисовываем на руках — символах власти и действа. Но главный, Двенадцатый, тот, кто и замыкает круг, носит цикл на шее. И вопрос к тебе, Алексей: ты хоть раз видел его шею?Шея.
Слово врезается в мозг раскалённым топором. Шея. Те горящие шрамы на запястьях могут быть и на шее, — но могут быть только у того, кто замыкает этот чёртов круг... Мир начинает вращаться. Медленно, голова ходуном, — а потом всё ускоряясь и ускоряясь, пока пространство вокруг не сливается в одно тёмное пятно. Звуки исчезают: голос начальника тоже. И остаётся только это слово, пульсирующее в висках в такт бешеному сердцебиению.Шея.
Конечно, блять, он её не видел. В ту не самую лучшую ночь, когда «А.» влетел в его окно, разодрав себе локти в кровь, — и когда зашёл в ванную, чтобы спокойненько себе замочить грязную рубашку в раковине. И Лёша, сквозь жгучую головную боль, смотрел на его шею тогда. Там были бинты — в цвет кожи, практически незаметные: у Лёши просто слишком хорошее зрение. Он тогда подумал, мол, ну, царапины какие-нибудь, шрамы, может, с гиблыми воспоминаниями, не хочет человек показывать, да и хер с ним. И благополучно забыл про это. Лёша просто забыл об этой блядской шее и решил, что это не его собачье дело, и «А.» делает, что хочет, — учить урода жизни или что-то спрашивать о личном он точно не собирался. Бесполезно.Шея.
Лёша не понял величайшего смысла этого придурковатого Бога Невесомости, и наверняка не поймёт, — но мысль, что в него поверил «А.»? Этот человек, который создал себе такой... специфический образ, что осознавать, что он в принципе мог верить во что-то Высшее, слишком сложно? Лёша считал его предателем. Лёша считал, что он помогает всем этим нелюдям затаскивать новых жертв, — и до сих пор так считает, — но своими глазами сейчас наблюдает за тем, как начальник медленно разматывает бинт и открывает чужую голую кожу на показ. Придерживает «А.» под затылком. И Лёшу начинает тошнить. Да, действительно. Там круги. Два вырезанных круга, оборачивающихся вокруг шеи двумя светлыми полосками. Давно зажившими, но всё равно хорошо заметными. Даже слишком. От них хочется отвернуться, хочется завернуть обратно в эти чёртовы бинты, — но Лёша не может сдвинуться с места. Это сумасшествие. Как он смог выжить? Как вообще смог сбежать? Лёша не медик, но даже он понимает, что если там в процессе была задета сонная артерия — то хер ублюдок в принципе смог бы очухаться. Если бы лезвие задело каротид — кровь взорвалась бы фонтаном так, что вся вытекла бы за минуту максимум. Если трахею — то каждый его вдох перед смертью был сущей пыткой: воздух уходил бы не в лёгкие, а в шею, под кожу, раздувая её, пока «А.» не задохнулся бы окончательно... Шрамы старые. Зажившие, почти полностью белые. Один выше другого, расстояние примерно в палец. А по всей длине — едва заметные рубцы, будто кожу резали не один раз. Лёша смотрит и не может дышать. Его выворачивает. Желудок сжимается в тугой узел, желчь подступает к горлу, и он зажимает рот рукой, чтобы не блевануть прямо здесь. Эти круги... они были вырезаны на живом человеке. Который, может быть, орал и вырывался. Может, умолял остановиться. А может и нет? Может, он тоже, как все остальные, лежал там с чистой совестью, держась за руки с другими, и ждал, пока кровь выльется из него полностью? — Я просил тебя контролировать его. И я рад, что именно ты узнал о моих замыслах раньше остальных. Он резко выпускает чужую голову из рук. Та падает обратно, ударившись затылком об пол, — Лёша кривится — но «А.» по прежнему не двигается. Начальник же, с трудом вставая с колен, просто переступает через него, оказываясь прямо перед Лёшей. «Нет... зачем он... вернулся обратно?» — Зачем? — возмущённо усмехается начальник: Лёша даже не понял, что спросил это вслух, — Он вернулся, потому что не мог не вернуться. Невесомость никогда не отпускает своих. Он думал, что сбежал, что теперь его ничего не связывает с Невесомостью, — нервно бегает глазами туда-сюда, бешено улыбаясь: это ещё что? — но он носит в себе то, что никогда не даст ему быть отпущенным. Он — Двенадцатый, он есть главный грех — сама «Невесомость». Лёша видит, как ублюдок сзади начинает шевелиться. — Он пытался жить обычной жизнью. Год! Представляешь? Целый год он делал вид, что всё нормально... Что он такой же, как люди. Но потом наконец понял, что нет. Потому что каждое утро, открывая глаза, он видел наш круг, в котором навечно заточён. — начальник не останавливается, даже не замечая того, что «А.», сквозь боль, пытается развернуться к нему лицом, — Он вернулся потому, что это здание — единственное место, где его шрамы знак избранности, а не уродство! Где его боль имеет хоть какой-то смысл! «А-а, или, может, на меня?» Очкастый смог повернуть голову. Он щурится: и опять настолько болезненно, что Лёша перенимает его боль на себя... «Потому что я не падаю на колени от ужаса перед каждым огрызком про Бога?» ...но старается делать вид, что всего этого не замечает, устремляя всё своё внимание на начальника. «А.» смотрит слишком вымученно. Или так просто кажется, потому что он сейчас снова ни черта не видит. Лёша поджимает губы, пытаясь не выдать его своими тревожными переглядками, но это уже заметили. — Очнулся, что ли? Замечательно, — он оборачивается к нему, забывая про Лёшу. Его тон становится ещё хуже: сумасшествие в миг пропадает — теперь там одна ледяная сталь. — ты удивил меня. Ублюдок молчит. — Тебе нужно прожить с Ней ещё немного, — он снова садится перед ним на колени, поправляя брюки: Лёша еле разглядывает лицо «А.», которое тут же морщится. — тебе нужно пройти второй ритуал, чтобы Бог смог родиться. Наконец. Начальник берёт его за щёки: ублюдок бессильно мотает головой, жмурясь и пытаясь смахнуть их, но всё тщетно, — его лицо всё равно продолжают поглаживать толстыми пальцами. Будто успокаивая. «А.» даже руки́ поднять не может: и как только Лёша это осознаёт, то от зрелища хочется только начать блевать. Он смотрит на его руки — те лежат на полу мёртвым грузом: пальцы чуть подрагивают. Перчатки скребут по кафелю, пытаясь сжаться в кулак. А Лёша смотрит и не может отвернуться. Будто его туда приклеили. Будто кто-то взял и насильно разлепил ему веки, не давая зажмуриться. Такое ощущение, что ублюдка чем-то накачали. И теперь этот человек, который всегда шагал в ногу с искрами тока, ощущаясь намного чудовищнее, чем всё происходящее здесь, — лежит плашмя, живым трупом. И в бессмысленных попытках вырваться скрепит перчатками по полу, пока начальник елозит пальцами по его лицу, всячески приговаривая, мол «Будь спокойнее», — от чего Лёша только сильнее зажимает себе рот рукой. И «А.» сдаётся. Или отключается, чёрт его знает. Но признаки сопротивления в один момент все разом просто прекращаются. Тело обмякает, и он снова возвращается в состояние пустой тряпичной куклы: начальник тоже замечает это, и, кажется, чужое смирение его лишь больше радует — поэтому он не останавливается, скользя рукой по подбородку и медленно перебираясь ближе к шее. Но как только его палец соприкасается с одним из кружевных шрамов, Лёша клянётся, что это, блять, не галлюцинация— вспышка — пространство вокруг будто взрывается: по нему расходится слепящий электрический разряд, бьющий в чужую руку настолько резко и яростно, что начальник мгновенно отдёргивает её, отшатываясь. С хмурым видом потряхивает ей в воздухе. — Ну конечно, — цедит он, — после всего, что я для тебя сделал? Ты продолжаешь этим пользоваться? Это ещё что, блять, такое? Лёша, сидя в метре от этой вспышки, чувствует едва ощутимое покалывание на кончиках пальцев. Как руку отсидел или слегка током коротнуло с розетки. Он сжимает, разжимает ладони, подозрительно оглядывает их с двух сторон, трёт друг об друга, — но покалывание не проходит: всё оседает где-то внутри. Вот после этого Лёша тоже должен и дальше убеждать себя в том, что «А.» — просто сбежавший из психушки душевнобольной? Люди так не умеют. Никакие священники, никакие архиепископы и патриархи, никто, кто когда-либо «переговаривался» с Богом, был его какой-то там частью — никто не пускает из своих шрамов белые молнии. И Лёша больше не может отрицать: все слова начальника, осевшие в голове, перестают выглядеть для него сплошным религиозным сумасшествием.— Ты опасен. Хватит бушевать.
Как только в мозгах раз за разом прокручивается момент этой вспышки, реальность для Лёши постепенно начинает громкими, слепящими взрывами трещать по швам. Начинает раскалываться, и мелкие осколки от неё летят прямо в пальцы, проезжаясь по их кончикам своей грёбаной электро невесомостью. И если его ничем не накачали, и таким чересчур реальным галлюцинациям взяться неоткуда — то Лёша, кажется, только что полностью расплющил для себя всю свою прежнюю действительность. Потому что если это возможно, если «А.» — взаправду предшественник их ритуала, божественный сосуд... то абсолютно всё, во что Лёша когда-либо верил, вся его картина мира мгновенно — в пепел. Если слова начальника — не сектантский бред и не попытка прозомбировать Лёшу красивыми словами, а ублюдок действительно... никакой не человек, то это всё? Это конец? Мать всю жизнь была права — и Бог действительно существует? «Нет», — мысли срываются в хрип, в очередную попытку забить правду туда, откуда она вылезла, — «Нет, не права, никто не прав, блять, это глюки...» Тогда как объяснить это? Как объяснить то, что вспышка — секундная, а начальник выглядит так, будто обжёгся? Ублюдок продолжает молчать. Тяжело дышит, уставившись стеклянными глазами в пустоту, и пользуется свободой — медленно, с усилием поворачивает голову обратно в сторону: затылком к Лёше. Выглядит жалко и бесполезно, но это хоть какой-то знак... протеста. Он пытается сделать хоть что-то. Но Лёша не может ему сочувствовать. Даже если у него сейчас есть желание на это. Не может, потому что человек. А очкастый — нет. Лёша смотрит на его затылок, на взлохмаченные волосы, на то, с какими сиплыми вдохами он пытается дышать, как каждое движение даётся ему с трудом... — Ты хотел защиты? — начальник одним рывком стягивает с него перчатки, сжимает их в кулаке и с непонятным лицом оборачивается к Лёше: тот этого явно не ожидает, поэтому резко отшатывается назад, пытаясь отползти — но его уже хватают за запястье и дёргают вперёд. Лёша вырывается — и всё снова тщетно: хватка железная, даже хуже, чем у очкастого в поезде. — Получишь. Говорит и грубо прижимает Лёшину ладонь к чужому открытому запястью. И он с ужасом проклинает привычку очкастого вечно закатывать рукава — потому что сейчас, касаясь его ледяной кожи, Лёша чувствует, как невесомость начинает властвовать. Мир взрывается тысячами искр, и как Лёша тут же отдёргивает руку, чувствуя кожей: ножи снова режут, — хотя значительно слабее — мигающая тьма захватывает сознание. И, сквозь очередные успокаивающие речи начальника, — который делает второй заход: впечатывает его ладонь в чужое запястье ещё раз, будто прошлого хватило не до конца, — Лёша проваливается уже в привычную ему невесомость. Церковная свеча перед глазами тухнет, — от неё остаётся только дым, который развеивается вместе с темнотой и медленно отступающей болью, когда Лёша просыпается в очередном видении. И не контролирует себя снова. — Да чё тут учить-то? — это звучит свой голос, — Разок током тебя ударю и сразу стану спецом. Как только тьма спадает с глаз, он видит, что крутит что-то в руках. Одновременно и небрежно, будто перед кем-то шуточно выделываясь, и при этом боясь навредить себе, — это какая-то то ли рация, то ли чересчур гигантский чёрный маркер. Но Лёша склоняется больше к рации: кнопка, на которую слабо давит его палец, как-то не похожа на... блять! Шокер?! — Разумеется, — «А.» закатывает глаза. Он в очках. Новых — Лёша хорошо помнит ту идиотскую чёрную оправу, которую хотелось раздробить кулаками: но теперь она другая. Они сидят на каких-то бордовых, разукрашенных советских коврах, прикрывающих бетонный пол, и сидят где-то явно не в основном здании СВП: вокруг — полумрак, по каждому углу валяются ящики и старинное, точно ещё СССРское оборудование. По шкафам колбочки, банки с мутной жидкостью, какие-то приборы с потрескавшимися ртутными и стеклянными шкалами, на которых давным-давно стёрлись все обозначения. Стены — голый бетон, тонущий в свете одной малюсенькой лампы, низко висящей над потолком. И Лёша вообще не в состоянии вспомнить, где это может быть. Куда они залезли, блять? — Я бы посоветовал бить в открытые части тела, — спокойно вещает очкастый и аккуратно берёт из чужих рук электрошокер, пытаясь не касаться ладони. Реальный Лёша на это лишь ухмыляется, а вот Лёша во сне... этому явно не рад, судя по тому, как резко нахмурилось его лицо. — но при полной готовности у них их не будет. Поэтому тебе придётся целиться либо в шею, либо в ноги. Ну, или как ты любишь: в пах. — Мило, что ты помнишь. — Эти два штыря — основные контакты, — тычет «А.», явно сдерживая улыбку, на два рожка сверху, — и ты должен, м-м, сделать так, чтобы... они в момент удара были максимально придавлены к их коже. Не массаж делаешь же, логично. Но чтобы твоя рука этого не докасалась! Уснёшь — и никакой электрошокер тебя не спасё-ёт... — Псих, — выплёвывает Лёша, — откуда ж у тебя такие познания? «А.» коварно лыбится. — На, попробуй-ка, — и протягивает электрошокер. Лёша, резко схватившись за рукоять, сразу направляет рожки лицом к нему: — не-ет, Алексей, не в меня, это очень неприятно! Coglione! Очкастый так смешно капитулирует руками, что Лёша во сне сдаётся и прыскает — обида на что-то его немного отпускает. Реальный же Лёша этому почти не удивляется, не спеша материть себя за беспризорность рядом с ним: сам ведь каждый раз, когда «А.» состраивает из своего лица что-то кроме той сучьей ухмылки, ржёт, как не в себя — потому что ему слишком непривычно видеть этого человека чем-то в наглую облапошенным. И он будет угарать каждый раз, когда очкастый сменится в лице из-за того, что что-то вдруг пошло не по его плану, — или сильно его напугало. Потому что в эти моменты он становится слишком... настоящим. Ну и уязвимым, конечно же — Лёше только это и нужно, впрочем. Он тащит к себе какой-то ящик, собираясь тренироваться пока на нём — «А.» за его спиной облегчённо выдыхает, что вызывает у Лёши во сне очередную кривую улыбку. Ящик старый, советский, с облупившейся краской и цифрой девять на боку — наверное, инвентарный номер. Или просто метка, чёрт знает. Кровью и по́том всё-таки приволоча за собой эту несчастную коробку, Лёша поудобнее усаживается на ковёр. Давит пальцем на кнопку, пытаясь прижать пространство между рожками как можно ближе к ящику — но реальный Лёша вдруг понимает, что не видит, блять, никакого сходства в том, как показывал это действо очкастый, и как сейчас держит электрошокер он сам. Ловит себя на смешливом: «Ты чё, тупой?», — но эти мысли прерывает чужой усталый вздох и тянущиеся к нему руки в перчатках. Они резко затормаживают в паре сантиметров от его пальцев, и реальный Лёша, кажется, чувствует, как сонная копия буквально сейчас начнёт шипеть от переполняющей её ярости. — Трогай, — голос звучит тихо и достаточно сдержанно для того, что сейчас творится у него внутри, — я не рассыплюсь. — Нет, давай... — «А.» снова вздыхает, быстро возвращая руки к себе на колени. Лихорадочно стучит по ним пальцами, избегая взгляда — оно и понятно: Лёша, наверное, сейчас точно прожжёт в нём невесомую дыру. — давай я покажу на своих. — Ты покажешь на моих, — Лёша, говоря это слишком серьёзно, подставляет руки с электрошокером ближе, почти прямо перед чужим лицом: тот глядит на них такими стеклянными глазами, что создаётся ощущение, будто он сейчас разрыдается, — и не будешь морочить себе мозги. — Я не морочу себе мозги. — Скажи, вот что непонятного в слове «трогай»? «А.» молчит. Да, ведь ничего непонятного тут и в помине нет, Лёша абсолютно прав — казалось бы. Но он сейчас уязвимый настолько, что привычное желание засмеяться внезапно куда-то улетучивается. Этот придурок несколько минут непрерывно пилит его руки глазами, сжимая перчаткой свою штанину, — а Лёша во сне просто сидит и ждёт какого-то чуда. Устал уже держать кисти на весу, но всё равно не собирается их опускать: вдруг очкастому наконец придёт озарение, что его касания Лёше во сне явно не противны. Реальному — всё ещё да, но здесь, во снах, их взаимоотношения как обычно... изменены. — Ты в перчатках, идиот, — негромко пытается Лёша, — максимум, что мне будет — это обморожение, блять, от трупной кожи твоей. Так что хватит считать меня фарфоровым. — Бред! Да какой ты там фарфоровый? — вспыхивает очкастый, виновато отводя глаза в сторону ящика-жертвы, — просто, если... — Клянусь, ещё одно «если», и я херачу в тебя электрошокером. Ублюдок замолкает. Очень послушно с его стороны — но это и бесит больше всего. — Ну ты серьёзно? — вымученно воет Лёша. — Очкастый, убью, вот реально. «А.» очень долго смотрит на его лицо. Периодически сверлит взглядом и руки, которые уже адски болят. Но потом, спустя все страдальческие ожидания, всё-таки свершается это чудо. И Лёша клянётся, что у сонной копии от одного лишь касания всё внутри как-то... подвисает. Ублюдок медленно, слишком бережно накладывает свою ладонь на его — потом, уже немного смелее, протягивает и вторую, только уже под низ. Исправляет хватку, перекладывает чужие пальцы на нужные места, и Лёша действительно чувствует, как от его рук по коже разливается могильный холод. Сонная копия почти не дышит. Просто в тупую следит за тем, как «А.» переправляет его пальцы. Чужие руки дрожат. И Лёша предпочитает молчать об этом. — Вау, — нет, ладно, не предпочитает, — я не умер. Ого, как это возможно, да неужели, быть не... — Помолчи, — перебивает очкастый, убирая руки. Лёша во сне провожает их скучающим взглядом. — Да хватит шарахаться, — и тут же злостно цедит, специально выждав, пока ублюдок снова решится на него посмотреть. Кладёт электрошокер рядом с собой. — пойми уже, что ты не опасен. — Я пытаюсь, — резко огрызается на него «А.»: реальный Лёша удивляется этому, чего не скажешь о сонной копии — та будто только этого и ждала. — а ты каждый раз всё равно напоминаешь мне о другом. И эта же сонная копия, позабыв про уверенность, осекается. — Да ну, — Лёша нервно впутывает пальцы в волосы, — прости, я еблан. — Не спорю. — Ну... блять, я правда пытаюсь, — теперь его очередь выглядеть виноватым, — как-то тебя взбодрить. Ну твою мать. А... А-а, ну кстати, смотри, если ты ударишь меня... — Ещё одно «если», — «А.» смотрит на него слишком серьёзно, — и я ударю. — Реально? — Лёша округляет на него глаза, — Погоди! Ес... нет. Всё. Уголки чужих губ трясутся. — Блять, да хорош издеваться! Я реально делаю тебе хуже или что? Спокойный кивок. — ...Прости, пожалуйста, — Лёша тушуется, роняя голову в ладони: закрывает ими лицо, вздыхает. И на удивление реальный Лёша тоже начинает чувствовать груз вины. Вот же блядство. — просто так бесило, что ты меня боишься, что я, ну, и не думал, что болтаю и делаю, и... — Всё нормально, — слышит рядом Лёша и чувствует прикосновение. На предплечье. Да неужели. — я привык к тебе. Сонная копия, видимо, переняла на себя чужую привычку закатывать рукава — потому перчатка снова ощущается на коже тканевой льдиной. Он никак не осмелится выпустить лицо из ладоней: чувствует, как щёки горят, — и от этого ещё хуже. Хочется провалиться куда-нибудь сквозь старый СССРский ковёр, — прямо в этот тупой бетон, в саму невесомость — лишь бы не ощущать всё это. Потому что он, сам Лёша, великий актёр из любительского школьного театра, который владеет ораторским искусством лучше любого ссаного диктатора, — сидит сейчас и виновато мычит, словно какой-то нашкодивший пятиклассник. А ублюдок тихо-мирно поглаживает его предплечье большим пальцем, еле касаясь. — Мне стыдно, — пытается он, — и я очень хочу, чтобы ты говорил мне, блять, если тебе неприятно. Чтобы затыкал меня, как сегодня, иначе я не остановлюсь, а ты так и продолжишь молчать. Я иногда не в ресурсе читать твои мысли. — слова льются сами, — И если ты просто не хочешь кого-то трогать, и других причин нет, то так и скажи, ну... — Не-а, — отвечает «А.»: Лёша чувствует, как он улыбается, — другие причины есть. — ...Хорошо, — он всё-таки выпускает голову из плена своих ладоней, уставившись на ублюдка — тот действительно наблюдает за ним с лёгкой улыбкой на лице. И реальный Лёша никак не может её нормально трактовать. Сердце колотится где-то в горле. По коже всё ещё слишком бережно водят перчаткой. А он... он привык к другому. Привык к чужому смертоносному холоду, — и даже не телесно — к вечному обратному сарказму, ухмылке, по которой всё время хотелось только со всей дури втащить. К этой титановой стене, выстроенной ублюдком между собой и внешним миром. Привык к чужому сумасшествию, которое проявлялось всегда слишком неожиданно, пролезая наружу сквозь груду его постоянной наигранности. Привык к тому, что он — ненормальный, и изредка нормальное поведение вызывало у Лёши только смех. Истерический, наверное. Это ломает. Ломает его действительность. Потому что до всей той херни с библиотекой у Лёши хотя бы был выбор, — считать сны бредом или всё-таки считать сны бредом — но вот теперь, зная, что эти самые сны могут оказаться грёбаной правдой... выбор этот, короче, внезапно куда-то исчез. Как и последняя, совсем уж мизерная вера в то, что ублюдок к этим снам непричастен и Лёша просто сошёл, к чёртовой матери, со своего ума, потому что, мол, боль от чужих прикосновений напомнила мозгу о школьных буднях! Но теперь он знает наверняка: если все события до отключения в невесомость ему не приснились, а сейчас Лёша не в реальности — да блять, — то ублюдок совершенно точно причастен. Если ритуал реален, и Бог существует — то раскалённые ножи и сны с вероятным будущим можно оправдать. Можно повесить на уже существующего Бога за них ответственность, можно сказать, что это чудеса света — типа, такого в мире не бывает, значит, это сказочное Божье творение. Значит Бог так сам и распорядился, что Лёша мучается от этих чудес света каждый день, желая лишь прострелить себе мозги. Ну и пусть правдивость конкретно этого сна он пока никак не проверит — Лёша вообще без понятия, где они, для начала. Но вот то, что «А.» учит его пользоваться электрошокером, вполне вероятно. Для сугубой реальности проекта СВП, в которую они все сейчас влипли, очень даже правдиво звучит то, что им придётся что-то делать ради своей безопасности. Сбежать — да сбежали бы давно, особенно ублюдок: но он всё ещё здесь. Значит, он учит Лёшу драться по-настоящему не просто так, — ведь против вооружённой охраны его кулаки, которые, в своё время, умели бить только таких же наглых подростков, абсолютно бесполезны. И очкастый во сне пытается сделать так, чтобы Лёша не пошёл на жертву без собственного согласия. Потому что когда он будет мёртв — согласие уже будет не нужно. Вспоминается нынешняя реальность: как только невесомость выпустит его из своих скользких лап, Лёша снова окажется в западне усыпанного фресками зала. Где этот же ублюдок, только настоящий, — настоящий «А.»: чудовищный и равнодушный ко всему живому на своём пути нечеловек, который ни за что на свете не станет относиться к нему, как к чёртовой принцессе-белоручке — будет лежать рядом с разбитым виском и кружевными шрамами на шее, которые Лёша теперь никогда не сможет выкинуть из головы. Они напрочь раздробили его восприятие реальности. Он бы ещё понял, если бы та молния вспыхнула от напряжения, от статического электричества... от чего угодно, лишь бы, блять, объяснимого физикой, — а не чужим тяжёлым дыханием и гримасой, перекошенной болью. Реальный Лёша потерял нить их сонного диалога. Он не слушает, смотря на живого, адекватного «А.», пока может: смотрит на этого аккуратного, почти нежного... человека, который сидит рядом на старом ковре и учит его обращаться с шокером, — и в голове никак не укладывается, как это сочетается с ним настоящим. Лёша пытается соединить эти два образа. Тёплого, неуклюжего человека из сна, который спокойно говорит «Всё нормально» и мягко поглаживает Лёшу по предплечью, пока тот умирает от вины и стыда за свою болтовню, — и того ледяного, пугающего сумасшествия, которое смотрит на мир так, будто уже видело его конец. И Лёша не может: это две кардинально разные вселенные. Два разных «А.» — два разных существа, носящих одно и то же лицо. Или нет? Может, тот «А.» из реальности — это просто очень уставший «А.» из сна? Может, он просто забыл, как быть таким хорошим и доступным, потому что слишком долго был в бегах? Может, эта титановая стена, отрицающая внешний мир — просто защита, которую он себе нарастил специально, чтобы не обжечься собственными раскалёнными ножами? Лёша... не знает его истории. Лёша ещё в той библиотеке, когда они пытались достать полный сборник, очень хотел узнать, кто он, чтобы попытаться оправдать своё неверие в чудеса и найти наконец этому созданию нормальное объяснение. А сейчас, когда начальник почти раскрыл всю его сущность, — Лёша почти ничего не понял, но шрамы... — вопросов появилось намного больше. До этого реальность была такой, какой должна быть, и чудес в ней не существовало. Точнее, уже существовало, но Лёша осознал её только сейчас — не полностью, но всё же. А что теперь? Теперь выбор, кем урод может быть, за исключением человека, расширился: хоть реально тем же демонюгой из маминых сказов, с кем он у Лёши вечно ассоциировался. Хоть вампиром, оборотнем, хоть, блять, пришельцем с чёртового Марса, который залетел на Землю и случайно — дважды — вляпался в секту; да хоть самим... И так до бесконечности. Теперь для Лёши нет ничего невозможного. Если из ритуала рождаются такие монстры, чьи силы нельзя обосновать как-то по-человечески, — то теперь тот сущий страх Ада и бесконечно льющаяся из уст болтовня, которыми он всю свою жизнь пытался отгородиться от веры, потеряли всякий смысл. Потому что Бог всё равно настиг его. «Бог видит, Лёшенька, Бог всё видит» Всё в пепел. Вся церковь, все иконы, которые вечно корёжили глаза своим множеством, — все чаши-лампады, все свечи, все эти «Отче наш» и «Богородице Дево, радуйся», которые въелись в подкорку его больного мозга так, что даже сейчас, спустя долгие годы, всплывают там в самые неподходящие моменты, заставляя Лёшу рывком подлетать с кровати и начинать вспоминать собственные театральные реплики. Всё это оказалось не способом единого контроля, каковым он его считал, потому что «вера — клетка». Не рычагом давления на неокрепшую детскую психику, которым верующие пытаются заманить ничего не понимающую малышню, — а... правдой. «Бог везде, Лёшенька, от него не спрятаться — он видит каждую твою мысль. Каждую твою слабость» И Лёша всю жизнь доказывал обратное. Доказывал себе, что Бога нет, что это выдумки сошедших с ума людей, которым не во что верить. Что можно просто заколоть свои мысли — и он исчезнет. Что если не думать о нём и не говорить, не вспоминать — то его не существует. Ведь реальность — это только то, что можно потрогать и объяснить наукой. Что чудес не бывает. Что магия — это для детей и дураков, которые пытаются смахнуть свои обязательства на что-то нереальное. А теперь он сидит на старинном советском ковре, сжимая в руках электрошокер. Смотрит на человека, который минуту назад пускал молнии из собственных шрамов, и понимает: она действительно была права. Бог есть. Только это не тот Бог, которому она молилась всю жизнь. Не тот, кто сидит на облаке, потягивает остатки дождя из трубочки и со смертной скукой слушает обращённые к нему молитвы людей, вера в реальность которых окончательно себя исчерпала. Кто записывает чужие грехи в гигантскую книжку и по считалочке решает, кому беспрестанно гореть в Аду, а кому выдать сплошные райские кущи. Это другой Бог. Рождённый из невыносимой людской боли, из страха и безнадёжности. Из неверия в свой настоящий конец, из крови и из этих чёртовых кругов, которые жертвы, Лёша догадывается, вырезали себе сами — чтобы стать единым целым. Стать Богом. И вот он — этот Бог. Часто смотрит на него, смеётся, называет своё лезвие «мерой предосторожности» и ходит по залам с трупами так, будто видит их каждый день. Рядом. Не умеет делать вид, ненавидит прикосновения и отказы, пишет записки и общается, как школьница. Рядом с ним. Заставляет его чувствовать вину даже во сне, открывает массивные двери голыми руками, ни черта не видит даже в очках. Рядом с ним здесь. Беззаботно падает с крыш, вскрывает замки, ходит по триста шестьдесят девятой так свободно, будто по своему дому, и собственнически лазит в чужих компьютерах. Здесь и сейчас. Быстр, многое знает и о многом молчит, пилит сквозь очки так, что кровь в жилах застывает, и при этом... При этом он — единственный, кто не смотрит на Лёшу с жалостью. Кто не воспринимает его, как жертву, потому что знает: он умеет драться. — Не заигрывайся сильно, — слышится спереди: ублюдок говорит это и смотрит на него с той же улыбкой. — у меня их только две штуки. Если оба разрядятся, придётся идти воровать ещё. — Мне та-ак нравится, — скалится Лёша, направляя очередной разряд в ящик-жертву, — был бы у меня такой в школе, все мрази зауважали бы сразу! Очкастый мягко смеётся. — Ты бы убил кого-нибудь, — отвечает он, — тебе нельзя такое доверять. — Да и хер с ними! Нет ну, прикинь, я им сижу, наговариваю, что они вообще, блять, чмища, зря на свет родились, а потом, когда приходит время моей... расплаты, — лыбится, вальяжно перекидывая шокер из одной руки в другую, и строит боевую позу: — то они все тут же начинают в штаны ссаться, потому что из оружки у них только сплошная банальщина! А у меня вот эта вот шняга! Даром они бы тогда свой протеин вёдрами жрали, выродки, против электричества не попрёшь... — Какой кровожадный. У реального Лёши крутится на языке это саркастичное «Кто бы говорил», — и он уверен, что сонная копия просто обязана что-то такое сказануть: момент слишком уж подходящий. Но она лишь молча улыбается, продолжая беззаботно вертеть электрошокер в руках. И будь бы реальный Лёша в своём теле, то хлопнул бы себе рукой по лбу: от своей здешней заботы к ублюдку тоже хочется проблеваться. Он не успевает расслышать следующую собственную фразу — надеется, что она была в каком-то том духе, — и, последний раз цепляясь за лицо «А.»... бесконтрольно моргает дважды. Нет, всё ещё не реальность. Тьма постепенно сползает с глаз, открывая ему очередной сон. Вокруг — мрак, прямо перед лицом — блеклый свет от настольной лампы. Лёша одной рукой держит её, другой — перебирает какие-то досье с лицами, которые видит впервые. И делает это чересчур обрывисто, резкими движениями перелистывая страницы и вообще не жалея старую бумагу: будто сильно куда-то спешит — но при этом назло не может найти именно то, что нужно. Фотографии быстро мелькают перед глазами, сменяются другими, — и Лёша, психуя, переводит взгляд вниз: 1984, 1985, 1986... Какое блядство. — Запрятали? — слышится шёпот откуда-то справа. — Да это пиздец, — шипит Лёша, — мы когда-нибудь найдём инфу годов хотя бы от моего рождения? Он перелистывает ещё пару страниц и цокает, показательно тыкая пальцем в даты: — Ну посмотри! Вот только начинаются двухтысячные, и дальше обратно в восьмидесятые нахуй! Они перемешали всё! — Где-то должны быть, — задумчиво отвечает «А.», отходя в сторону. Сонная копия разворачивается к нему, и реальный Лёша наконец может рассмотреть помещение вокруг. Ну, да. Конечно. Они опять в какой-то ссаной библиотеке. Только на этот раз какой-то другой: это помещение, кажется, больше похоже на простую кладовку. И что они тут забыли-то, твою мать? Лёша во сне забивает эту папку, пытаясь отыскать что-то другое. Вертит колпачком настольной лампы по ближайшим бумажкам. Очкастый незаметно оказывается рядом, бросая на и так переполненный стол очередные документы, — отскочившая от них пыль тут же бьёт в нос. И, морщась, Лёша презрительно на него косится, — но просматривает то, что он принёс. Глаза в миг округляются, когда Лёша наконец вычитывает что-то за пределами двухтысячных. Как раз с годов его рождения. Тут же берёт и перелистывает приличную охапку из бумаги: и с каждым годом, приближённым к заветному 2020 сердце стучит всё громче. 2007, так, 2008... 2019. Останавливается на этой дате слишком внезапно. Реальный Лёша думал, что он в поисках нынешнего года — но сонная копия что-то не спешит перелистывать ближайшие пятьдесят с хвостом страниц. Пальцы замирают на сборке участников СВП с прошлого года. Лёша боязливо оборачивается к очкастому, который снова пошёл что-то искать — вон он, стоит спиной к нему, роется в стеллаже. Стараясь унять дрожь, — до этого её не было — Лёша переводит глаза обратно в папку. Начинает листать медленнее. Из-под глаз уходит титульник с огромным «2019», открывая уже привычные ему досье: море незнакомцев с краткой информацией о них, пометки кураторов: «годен» или нет. Он цепляется за лица, за эти приписки, за жирные кресты в графе «исход» практически у каждого, — но Лёша во сне пропускает всех. Хочет, кажется, найти одно конкретное лицо. И оно показывается. Наконец. На восьмой странице папки, под восьмым номером — сонная копия замирает, разглядывая знакомые черты: на маленькой фотографии-квадратике в углу — светлые кудрявые волосы, падающие на лоб, и скрытые за старыми очками глаза. В них — абсолютная, вымороженная пустота. «А.» тут выглядит... хуже, чем сейчас, — но, по крайней мере, на нём никаких противных усмешек. Из-за которых Лёша бы тут же, не жалея, захлопнул это чёртово досье. Но пустота хуже. Пустота, в которой ублюдок понимается, как невесомость — нечто, что уже тогда, задолго до всего этого Ада, существовало в нём самым главным звеном. Врождённым. И Лёша не может дышать. Потому что усмешки можно ненавидеть. Можно втащить по ним кулаком, чтобы с гордостью выбить этому выродку все зубы, — но Лёша сомневается, что даже тогда он перестанет так улыбаться. На усмешки можно огрызаться, можно морщиться, будто увидел чьи-то вскрытые кишки, — можно плеваться ядом, колоть словами, заставлять «А.» злиться и проявлять хоть что-то человеческое. Но что делать с пустотой? Что делать с этим бездонным отсутствием? Его нельзя преодолеть. Нельзя разбить, нельзя даже к нему притронуться, — либо провалишься по самую макушку, и невесомость утянет вниз, в себя; либо она пройдёт сквозь. Как сквозь пустое место. И Лёша останется стоять с выброшенной в кулаке рукой, осознавая, что бороться попросту не с чем. Пустота не держится наготове. Пустота не отзывается на боль. Пустота не вздрагивает, когда в неё целятся и не заживает, когда её ранят, — потому что всё это можно делать только с тем, что существует. Что есть, что обладает внешней оболочкой, за которой прячется хоть что-то действительное, — а не простирается там, внутри, как сплошное отсутствие. Но «А.» — пустой, переполненный до самых краёв этим сплошным отсутствием: потому за ним и невозможно угнаться. Невозможно разгадать, кто он на самом деле и зачем зияет своей пустотой так, что всё происходящее вокруг него кажется галлюцинацией, плодом их больного воображения, — который раздробил реальность Лёши в тысячу невесомых отголосков, но сам почему-то остался цел и невредим. А нетронутым остаётся только то, что уже пусто, — то, что просто нечем разбивать. Как невесомость. Та или медленно переваривает, или бьёт наотмашь, ломая лифт и запуская его с последнего этажа на первый — с рвущимися по пути тросами, с мерзким, протяжным лязгом, от которого уши закладывает. С тем же жутким ощущением в животе: когда Лёша просто летит в бездну, — и единственное, что отделяет его от смерти — это секунды, которые длятся вечность. И падать в это бездонное ничто, оказывается, намного страшнее, чем умирать. «ФИО: Парадеев Александр Владиславович Дата рождения: 09.10.2001 г. Место рождения: г. Флоренция Дата заезда: 01.06.2019 г. Исход: _____» «Чего-о? — не верит реальный Лёша, — На год старше меня?! А ещё что-то про школу говорил, уебан!»«С: Субъект проявляет признаки замкнутости, недоверия к окружающим.
На собеседовании держался настороженно, на вопросы отвечал односложно. Держит долгий зрительный контакт. Склонен к диссоциации, избеганию конфликтов.»
— Как дела? Что там читаешь?«С: Субъект успешно прошёл первичную адаптацию. Замкнутость снизилась, появилось доверие к отдельным кураторам.
Выявлен доминирующий аспект — Невесомость. Переведён в категорию финального отбора в роли Dio-12.»
— А ты? — невинно отвечает сонная копия, снова перелистывая приличную охапку из страниц. Наконец-то виднеется заветный 2020. Но, вот незадача — Лёша бесконтрольно моргает дважды. И открывает глаза уже в реальности. Обычно он видит такую картину тогда, когда просыпается на спине. И сверху — деревянные доски верхнего яруса кровати. Лёша глупо моргает на них несколько секунд, и резко подрывается: человек, сидящий сбоку, шугается, но с постели не сползает — молча сверлит его глазами. — Объясни, что происходит. — Который... час? — Лёша игнорирует его и задаёт нейтральный вопрос, пытаясь как можно реалистичнее выдавить утреннее недоумение. Ну, он и вправду пока ничего не понимает. — Семь вечера. — Вау, ну, я просто прилёг после того, как тебе отписался, и... — И пропал на четыре часа. — Илья смотрит на него так, будто на грани нарушить своё «никогда никого не бью». — Мы с Сашей обошли всё СВП. Сначала ты закрываешь двери и не откликаешься, а потом я прихожу — всё открыто, и ты храпишь без задних ног. С синячищем на весь лоб. — Я просто открыл и прилёг отдохнуть. Угомонись, очкастый ничего мне не сделал! Это смешно, но я реально ударился об раковину! А с ним мы просто поговорили и... — Не верю. Это его «не верю» каждый раз выбивает из колеи. Господи. — Как хочешь, — он, изображая безразличие, пожимает плечами и плюхается обратно на постель. Смотрит на Илью снизу вверх: тот выглядит слишком измотанным. Блять. Хочется отвести глаза. — Лёша, если он тебя шантажирует... — Да нет! Всё в порядке, Илья, отдохни тоже, ну реально, не стоило меня искать вообще, — возмущается он. И решает перевести тему, чтобы уж точно ничего не объяснять: — а где Саша-то? — Пошёл спрашивать у кураторов, где тебя носит, — цедит Илья. Внутри всё холодеет. — скоро вернётся. Вот этого им точно не нужно было делать. Блять. — А... поторопи его там, — Лёша смотрит в стену, сохраняя лицо, — прости меня. Очкастый вымотал своими тупыми сказками, и я жутко устал! Даже ничего толком не успел за сегодня. Проснулся, поговорил, упал, снова уснул, ну, короче. — Я понял, — в чужом голосе — сплошное разочарование. Лёша поджимает губы. Илья же спокойно поднимается с кровати и проходит к своему креслу, садясь за комп. — отдыхай. Лёша вздыхает. Поднимается и идёт за ним следом. Опирается рукой на стол, отбивает ритм пальцами, стараясь побыстрее выдумать себе нормальное объяснение: но в голову ничего не лезет кроме жалких «прости». — Послушай, — пытается он, — он псих, да, но я умею себя защищать. Ты не должен беспокоиться из-за того, что я нахожусь с ним наедине. Это бессмысленно. Я вырублю его в ту же секунду, если он посмеет ко мне притронуться. И к тебе, кстати, тоже. — Скажи, Лёш, по-твоему, я — идиот? — Нет. — Тогда как я могу поверить, что ты просто возьмёшь и вырубишь его? — Да потому что я так и сделаю! Илья устало качает головой, смотря в экран. — Сделаешь, — тихо повторяет он, — конечно, сделаешь, прям как тогда. И знаешь, что самое интересное? Мне на это всё равно. Сердце пропускает удар. — В смысле? — Я уже устал бояться за тебя. Сначала ты избегаешь нас, потому что мы не помогли — а теперь избегаешь потому, что мы помогаем. Определись и... делай, короче, что хочешь, хоть днями сиди с этим Сашей. Который, между прочим, пытался тебя зарезать. ...В голове что-то щёлкает. Но Лёша не может понять, что. Вроде бы после такого, ну, казалось бы, обидного выговора, его осознание действительности не должно было резко развернуться... обратно. Обратно на нормальное. До этих слов в мозгах были отголоски, заставляющие Лёшу задумываться лишь об «А.» — и только о нём, потому что этот монстр открылся ему немного с другой стороны. Но сейчас — бам: и Илья одним щелчком возвращает его обратно. В обычное здание СВП без жертв на создание их Бога, поехавшего с катушек начальника, белых слепящих молний... Без всего этого. Зато с очкастым ублюдком, который просто очкастый ублюдок — а не чудовище с ручным электричеством в шрамах. Илья объясняется ему со стороны обычного участника — со стороны того, кто не видел, блять, трупов. Он опасается и в принципе презрительно относится к «А.» только из-за своей вины и устрашающих россказней своего друга. Он беспокоился за него всё это время, а Лёша только и думал о том, как бы получше защититься самому, — но вместо этого закопал себя намного глубже. Эти два дня — Адовые не только для него. Чёрт знает, о чём думал «А.», когда залезал с ними туда, — но что насчёт Ильи? Что насчёт того, кто пошёл на всю эту херню ради Лёши и его жалостливого «я боюсь остаться одному со всем этим»? И Лёша правда думал об этом. Но подтверждение правдивости сна было для него важнее, чем друзья, которые как только не старались загладить перед ним вину — он не замечал, убегал, думал, что всё: теперь эти трое, обязательно в руководстве с очкастым выродком, единая коалиция — базовая придурковатая шайка, которая травит слабых за слабость. Но что случается сейчас? Правильно: он делает абсолютно тоже самое! Тоже резко сближается с ним, ходит вдвоём за ручки по пыльным подвалам, — и даже моментами... начинает сомневаться в чужом абсолютном сумасшествии. Но «А.» — нечеловек. «А.» запер его в подсобке и приставил лезвие к горлу. И Лёша уверен: никакой голос совести его за это ни разу не окликнул. Он ведь такой же, как они. Если очкастый — почти выпускник проекта СВП, — их чёртовой секты, из которой выйти в здравом уме можно либо с имитацией собственной смерти, либо без — значит он точно не лучше их всех. Он часть этого всего. И довольно послушная часть, раз всё знает и молчит. Лёша, конечно, и так понимал, что ублюдок не собирается никого здесь спасать — но чего он, блять, тогда вообще хочет? — Послушай... В глазах Ильи «А.» — просто местный сумасшедший. Тот, кто разочек поугрожал его другу ножом, и всё — больше ничего не было. Ну, почти, но тем не менее: Илья не знает большинства. И потому реальность рядом с ним ощущается такой ненастоящей. Будто та, другая реальность — подземная и тёмная, слишком плохо ему известная, намертво пропитанная пылью и жертвенными душами — ...тоже, вот же блядство, принадлежит кому-то другому. А Лёша просто застрял между этими мирами и не может никуда приткнуться. Это ломает. Ломает его действительность. Потому что здесь и сейчас он находится в роли человека, который избегает своего друга — и избегает по настолько безумным причинам, что будь бы Лёша Ильёй, то в миг отдалился бы от себя как можно дальше: чтоб уж точно никуда не впутаться. Потому что здесь и сейчас Лёша — предатель. Он предал того, кто пошёл за ним в этот Ад, даже не зная, что это Ад — и выбрал вместо него монстра. Который, зная, куда идёт, потащил за собой и всех остальных — и плевать этот монстр хотел, с чем они там столкнутся. — Ты прав, да. — вздыхает Лёша, глядя в окно, — Я мудак. «А.» — неотъемлемая часть подземной реальности. «А.» в курсе абсолютно обо всём, — и Лёша думал, что если они начнут контактировать хоть немного иначе, то он сможет разузнать побольше о своих ночных кошмарах. Сможет побольше вляпаться в эту невесомую грязь, чтобы отмыться от неё было уже попросту невозможно — и провалиться по самое горло в расследование, которое изначально подразумевалось просто как «Ха-ха, оттяну-ка зеркало». Но теперь оно вообще не похоже на шутку. Теперь вызывала смех у него только та супер-безопасная, совершенно невинная собой реальность проекта СВП. Улыбчивые кураторы. Вежливые, всегда готовые помочь. Лёша раньше относился к ним нейтрально, — но сейчас, стоило вспомнить о них, тошнота в миг подкатывала к горлу. Вот теперь уж точно — один знающий взгляд, либо что-то, что они посчитают неподчиняющимся — и всё. И очередная ссылка куда-нибудь туда, где отдыхают Божества, и Лёша на этот раз уже точно ничего не вспомнит. Уже его тело накачают Невесомостью до такой степени, что он просто больше не очнётся. Они узнали, что он знает. И теперь он на мушке. Главный экспонат — и при этом слишком любопытный: потому ему больше нельзя высовываться. Он теперь не невидим. Они точно следят за каждым его шагом. Возможно, даже сейчас, — затолкали ему в перепонки какой-нибудь микронаушник, считывающий каждое сказанное слово; вшили в рубашку жучок, спрятали камеру в вентиляции... Лёша — свидетель. Лёша — ходячее доказательство того, что всё, что здесь происходит — никакой, блять, не блогерский проект. А свидетели обычно долго в дружелюбии не бывают: они, кхм, становятся либо частью системы, либо частью круга. И, конечно же, Лёша остаётся в этом знании совершенно один. В любом случае. Остаётся один, запертый в собственной голове. Он не может выбраться. Его действия ограничены, а слова под контролем. Его свобода — иллюзия, нарисованная кровью в крике «БОГА НЕТ» на стенах этого отремонтированного недавно блядского склепа. Его попытки сопротивления... пресекаются одной дозой невесомой исповеди. Одной иглой, входящей глубоко под кожу, — которая обязательно, средством своего дурманящего, стирающего воспоминания яда, заставит его поверить в Невесомость. А сверху — глянец. Безопасная реальность СВП. И очкастый, — который, вгоняя в ужас ещё до всего этого, после оказался личностью намного хуже своей исконной. Лёша и забыл, что к нему нужно относиться не так бесцеремонно. Не нужно забывать о вечной тревожности, которая бешено крутится в животе даже сейчас — потому что в поле зрения этого ублюдка нет. И чёрт знает, что с ним вообще — Лёша бы пошёл и проверил триста шестьдесят восьмую на его наличие, но что-то пока не хочется оставлять Илью наедине со своими мыслями. Может, его убили? За то, что начальнику начал перечить своими белыми молниями. А может, оставили полуживым где-то там, в зале с фресками: взяли в плен и держат — чтобы не смел больше так нахально разбалтывать секрет СВП обычным участникам?... Похер, короче, справится там как-нибудь сам. Раз чёрный маг или кто он там, — пусть выпутывается из круговорота своих последствий самостоятельно. Главное, что сам Лёша пока жив и здоров. Да и в конце концов, ублюдок сам во всё это влез! Так что... Да. Да. Супер. А что делать дальше? Если «А.» умрёт, что делать? Жить так же, как до похода в советский лифт? Забыть обо всём, как о страшном кошмаре, и постепенно убеждать себя, что трупы — нереальны? Что «А.» — просто какая-то антидепрессантская побочка, о которой Лёше почему-то никто не сказал? Забыть его прикосновения во снах и то, что эти самые сны имеют свойство сбываться? «Я привык к тебе» Что, блять, делать? Если под конец августа начальник будет собирать новые двенадцать тел — как Лёше не оказаться среди них? Что, если под давлением невесомости он просто сломается и сам возьмёт нож в руки? Если «А.» действительно убьют — в проход Лёша больше не полезет. Значит, основного источника информации он лишён. Пиздец. Тогда... получается, всё, что они успели узнать, — было вообще напрасно? Оно останется просто знанием? И Лёша — один единственный из всех пятидесяти человек — будет знать главный секрет СВП, но ничего не сможет с ним сделать? Не сможет спасти даже себя? Если «А.» действительно убьют — он пойдёт следующим. Потому что они оба хранят один секрет. Но Лёша скорее с концами съедет с катушек и ляжет в ритуальный зал сам, чем поймёт, что они с ублюдком реально в одной, блять, тарелке. Он ненавидит его и его непредсказуемость настолько сильно, что от одной лишь мысли о чужой смерти всё внутри переворачивается. По идее, будет просто на одного очкастого ублюдка меньше — ничего толком не изменится, если Лёша исполнит своё желание с начала июня и наконец избавится от потешек этой мрази. Всё ведь станет только лучше. Всё реально будет лучше, — если Лёше на всю его оставшуюся жизнь вколят что-то, что выжжет из сетчатки каждую грёбаную картинку, запечатлённую здесь. Напарника по несчастью он выбрал далеко не лучшего — если не самого худшего. Но «А.» на то и «А.», чтобы быть таким. Ужасным, до жути наигранным и по сути своей — чудовищем. И Лёша ненавидит себя за то, что разглядел в этом чудовище что-то на себя похожее. Один страх невесомости на двоих — круто, если бы ублюдок был кем-то другим. И у очкастого явно какое-то другое её понимание. Сосуд, грех, Двенадцатый, круги, Бог... и это всё про него одного. Лишь малая его часть, в которой Лёша пытается не утонуть. «Какая же ты тварь, — думает он, — да будь моя воля...» Но всё-таки тонет. С ожиданием хоть какого-то конца. И в этом нет ни единого грамма надежды — лишь тяга вниз, куда-то в вязкое болото, в которое умудрились провалиться только двое. Только Лёша и этот урод, — и болото тут же, как они окунаются туда по самые головы, заливается своей промозглой жижей над ними обратно. Позволяет Лёше разглядеть только мутный силуэт, заляпанные очки и... невесомое электричество, фонтанами бьющее из чужой шеи. И будто всячески пытающееся вырваться из неё наружу. В этом болоте нет никакого дна. Как в невесомости. И потому этот ублюдок — бесконечен. Как Невесомость — бесконечна. Но дело было в том, что «А.» создан для этого болота — он там жил, дышал этой мутной водой и разговаривал на её языке. И он там не тонул: невесомость, коварно затаившаяся где-то глубоко в омуте, его забрать к себе даже не пыталась — потому что он неуловим так же, как она сама. А вот Лёша здесь чужой: он только захлёбывается в этой грязи, от безысходности глупо машет руками и отправляет последние остатки воздуха куда-то наверх, к еле проникающему сквозь муть свету — куда-то, где ему ещё можно было дышать, как человек. Где в округе есть нормальный кислород, слышно эхо и стоит твёрдая земля, по которой можно просто нестись и не думать о том, что рано или поздно она тоже уйдёт из под ног. Как тот лифт — не успеет Лёша и шага пройти, а она возьмёт и провалится: обратится в чёрную решётку и полетит с ним вниз, прямиком в бездонный Ад. Однако невесомость не забирает «А.». Не забирает его просто потому, что он и есть — сама Невесомость. И если это действительно так, то бороться с ним... бессмысленно. Пустоту нельзя победить. Лёша пытался объяснить его действия хоть какой-то логикой, пусть даже самой тупорылой — пытался понять мотивы, разложить по полочкам, чтобы наконец избавиться от страха к чужой непредсказуемости: думал ведь, что если узнает «А.» настоящего, то сможет его контролировать. Сможет защититься и разглядеть первые признаки угрозы к себе прежде, чем ублюдок успеет улыбнуться. Сможет понять, что им движет — и наконец предскажет: с лёгкостью увернётся от очередного раскалённого лезвия, а очкастый, этот идиот, опять состроит своё забавное выражение. Но «А.» — не головоломка. — Не спорю, — безразлично отвечает Илья, — но, ради приличия, предупреждай меня в следующий раз. Это было неприятно. А ведь он даже не подозревает, сколько всего Лёша пережил за эти сучьи четыре часа. Илья просто не создан для этого — он не должен знать. Он видел лифт и библиотеку, может даже слышал отрывки из тех записей — и ему хватило всего этого с головой. Илья до сих пор дотошно соблюдает правило ублюдка «Не говорить об этом даже друг с другом», — и, наверное, так никогда ничего и не узнает. Это к лучшему: Илья создан для чего-то адекватного. Лёша хочет, чтобы хоть он оставался нормальным. Оставался здесь, в этой реальности. В безопасности, уверенность в которой его точно когда-нибудь осадит. Но пока ничего не происходит, Илье можно дать отдохнуть. Лёша как-нибудь постарается его защитить. Вылезет из кожи вон, завалит своё «не умею» — и попытается, потому что безопасность для этого человека здесь важнее, чем своя собственная. Которую он уже потерял. — Ну конечно, — с отчаянной улыбкой говорит Лёша и подходит чуть ближе, приобнимая его за плечо, — ты не ори на меня только. — Я на грани. — Ну Илья... — Ты такой баран, — Илья всё-таки поворачивает голову, — просто баранище. Лёша пытается улыбнуться. — Всё, отстань от меня. Я тебя простил. Иди к своему Саше, небось, ждёт тебя. «Кто бы говорил», — явственно крутится на языке. — Ну-у... — неуверенно тянет Лёша, — он, кстати говоря, просил подойти потом. И раз уж ты так добровольно меня отпускаешь, то... — Прости, что ты сказал? — Я сказал, что останусь здесь с тобой и ни за что никуда не уйду! Ладно, очкастый. Подождёшь. И вроде бы стало легче. За бытовыми разговорами с Ильёй и его заливистым смехом Лёша почти выкинул из головы всё то, что успел пережить: Илья хорошо отвлекал собой от другой реальности, в которую Лёша рано или поздно должен вернуться — но пока ему нужен, блять, банальный отдых! Всего за таких насыщенных два дня и шизануться можно... Можно полностью перевернуть себе действительность в башке. Ту, что Лёша всю жизнь пытался сам от себя отворотить, — и она рассыпалась в крах, как свечный пепел, смея возвращать свою форму только тогда, когда рядом крутился кто-то, кто не в курсе. С Ильёй он именно отдыхал. Впервые за эти две недели хоть на миг почувствовал себя в безопасности. Пусть и не в полной — всё равно где-то под ними гниют годовалые трупы, которых, возможно, скоро кем-то заменят. Но Илья, который при этом делает вид, что всё нормально, не пугает, — наоборот: он так старается поддержать, и у него это очень даже получается. Илья разгрёб свою аптечку и прилепил ему бинтовой компресс на лоб, — Лёша ещё попросил у него тот же ядерный антисептик, дабы обработаться, успокоиться и не думать, что электро невесомость осталась в пальцах навечно. И сейчас он тусуется вот, рядом, и с улыбкой трепещет о Саше. Не только о нём, конечно, — пока Лёша помогает ему наложить фильтры на пост, Илья стоит около кресла и показывает ему старые сохранённые мемы в своём телефоне, смеясь, когда тот, лишь взглянув на них, старается спародировать оттуда голос или лицо. Выходит отлично — театр явно пошёл Лёше на пользу, раз Илья каждый раз слишком искренне вскидывает брови, глядя, как получается похоже. — Лёша, ты всемогущий! — Та конечно, я ж актёр! — Вот! Я никак не могу у тебя это нормально спросить, — Илья улыбается, взмахивая руками, — Ты не рассказывал мне о своём театре. А мне интересно. Лёша молчит пару секунд. — ...Помню, как в школу приехали какие-то важные шишки, и завуч сказала нам сыграть что-то, — Лёша откидывается на кресле, погружаясь в воспоминания, — поставила в пример пьесу даже, мол, по ней сценку строим. Но мы придумали свою херню и выдали её за классику. И в итоге я играл деда с амнезией. — Вот это да, — саркастично восхищается Илья, — тебе даже подходит. — Эта роль была самой идиотской, — Лёша вспоминает родную сцену: на душе становится скудновато, — но там какая-то бабуля с первых рядов разрыдалась. И потом искала меня, чтобы спросить, всё ли нормально... Так, Илья, погоди, — он, забываясь, резко всматривается в фотку: пытается понять, что не так, — тут же весь контраст в пизду! Позже зашёл и Саша, явно ещё с другого этажа услышав, как Лёша ругается на в край отупевшую программу.@@.@
Утром они наконец проснулись в одно время. Ну, если не считать того, что Илья с Сашей (второй руководящий, Илья правда пытался отговорить) вместе разбудили его, «капнув» из стакана, полного воды, прямо ему на лицо — и Лёша, внезапно пропустив вдох во сне, резко подорвался с плевками, агрессивным шмыганьем наружу и полностью мокрым хлебалом. Начал тут же, как прозрел, бегать по номеру, словно ужаленный и уже вусмерть полоумный: кричал, что нахер убьёт их всех, и очкастого заодно — просто потому что он подстрекатель всех бед в его блядской жизни. Саша с Ильёй заперлись в ванной, — Лёша даже, сквозь свою пелену «найду — убью», слышал их шёпот — пытаясь отгородиться от его злости: потому он, к сожалению, так и не смог их достать. Хотя очень искренне и громко пообещал, что на следующее утро они не проснутся, — и словил себя на мысли, что где-то уже это слышал. Он не выспался. Нет, безопасная реальность, конечно, очень даже привлекательна — но в ней всё-таки есть два жирных минуса: Саша с Ильёй. Которые думают, что его нервная система — железная, и что после такого придурковатого поступка он снова всё сожрёт и закроет в себе, отбиваясь одним хлипким недоверием. Сначала «Прости, я знаю, что ты злишься», — а потом вот это. И Лёша вовсе не недотрога — он просто умеет отстаивать себя: если эти двое до сих пор не поняли, что любые шутки от них ощущаются как издёвка, а не безобидный дружеский прикол, — то это не его проблема. Он в один прекрасный день просто возьмёт и набьёт кому-нибудь лицо, и это будет даже не очкастый. Ладно, Илью он бить не собирается, конечно, но вот Саша... Саша очень... особенный человек. Очень хотелось бы разобраться и в нём тоже. Мотивы не такие, как у «А.», однозначно — но Лёша не в курсе ни об этих, ни о тех. Это печально. Но Саша, человек, которого Илья оправдывает тысячу раз на дню... И сам же Илья вместо того, чтобы сделать хоть что-то, поддаётся и зажимается, пока Лёша всеми силами снова пытается довериться ему: и все эти силы идут насмарку, потому что терпеть такое отношение к себе — равно быть молчащей, глотающей мишенью. И если кому-то что-то не понятно, значит, Лёша объяснит доходчивее. В этом здании он был готов выжать из себя все соки, чтобы заступиться за Илью, — но Илья, в свою очередь, этого сделать не смог. Тогда в чём смысл? В чём смысл рисковать ради того, кто даже не может понять, почему Лёше так больно от его дурацких шуток? Сидит на кровати. Мокрый и злой, с медленно стекающими по лбу каплями воды. Сверлит глазами дверь в ванную, за которой слышен агрессивный шёпот Ильи: он наверняка отчитывает Сашу сейчас — они снова довели Лёшу до белого каления. Но не в стакане даже этом долбанном дело, блять. Он просто был последней каплей — буквально — и дал Лёше понять, что защищать других он действительно не умеет. Потому что все, кого он когда-либо хотел научиться защищать — никогда не считали его тем, кого нужно защищать в ответ. Лёша умеет врать. Умеет заглатывать обиду, а потом, когда с человеком удаётся как-то по-доброму переговорить — то обида эта в миг растворяется, и он с радостью думает, мол, «Да, оно». Но с каждым разом этот фокус работает всё хуже, потому что обида эта не растворяется вообще. Она только копится. И не объяснишь же. Не скажешь, «Знаешь, Илья, когда ты позволяешь ему надо мной ржать, я школьником себя чувствую», — Лёша просто не сможет. Он снова закроется. Начнёт пропадать — или же первым это сделает Илья, просиживая дни напролёт в триста шестьдесят восьмой: а ведь только перестал — и отвечать сухо, не объясняясь. Но при этом понимая, что Илья не тупой. И он наверняка прознает, что сделал что-то не так, может, прознает даже конкретно что — но исправляться не будет. Не будет перечить своему дорогому другу, который заботливо водит его за ручку по замкнутым пространствам. Как же, блять, они раздражают. — Ты как? — просовывается в проём голова Ильи, — Я достану фен сейчас... — Да пошли вы. Оба. Лёша скрипит зубами. Вырвалось. — Схожу-ка к очкастому. Может, он людей и пытает, — Лёша смотрит прямо Илье в глаза, не веря, что ещё вчера искренне смеялся с ним, — но хотя бы не притворяется хорошеньким. Возможно, Лёша прямо сейчас прострелит себе мозги — но его язык, к сожалению, не врёт. Он сказал то, что хотел сказать. Илья замер на месте. Где-то там проглядывается и голова Саши, но уже плевать. Всё, хватит. Его терпение закончилось ещё давно — но искреннее желание считать Илью своим другом мешало оборвать все концы. И заодно мешал этот грёбаный страх травли, от которого он так и не избавился до конца — но даже если они и начнут его травить, то хуже уже явно не сделают. Всё, что могло произойти — произошло, и Лёша хочет просто спокойствия. Даже если он будет один. Будет один. Наедине. С собой. Будет сжигать себя изнутри, потому что ненавидит, блять, быть наедине с собой — и наверняка сожжёт уже дотла. И Лёша встаёт с кровати. До сих пор не может в это поверить. Он уходит от своих друзей к чёртовому психу с ножами, и причём добровольно: будто ублюдок и есть — сама секта, в которую Лёша медленно заплывает, постепенно начиная верить. И это страшно, на самом деле. Он слишком часто начал к нему обращаться. Это какое-то влияние? Невесомость уже начала поглощение, и ему стоит вешаться? Это ненормально. «А.» — ходячая катастрофа, и Лёше бы лучше обходить её километрами, чем при каждой неудаче срываться и переться в триста шестьдесят восьмую. Чтобы испустить злость на того, кто не обижается, ему это не свойственно — а можно даже проще: кто эту злость не воспринимает за таковую. Лёша для «А.» — просто ресурс, и едкие фразочки из его рта он либо пропускает мимо ушей, либо отвечает так, что желание язвить мгновенно исчезает. Вообще, ублюдок стреляется болезненными словами довольно редко, — но если он вдруг начнёт говорить правду... Лёша к ней в любом случае будет не готов. Потому что из его уст она всегда звучит как приговор: и чем больше слов из них выходит, тем сильнее Лёша хочет убить либо его, либо себя — третьего не дано. Его не останавливают. Лёша не задерживается у двери ни на секунду — так и вылетает из триста шестьдесят девятой с мокрой головой и замоченным пластырем на лбу, стараясь выпереть из мозгов всё лишнее. И раздражённо срывает уже бессмысленный бинт, бросая его в ближайшую урну. Каждый шаг отдаётся в висках пульсирующей болью, хотя идти ему всего ничего — и Лёша уже, стоя перед порогом, дёргает ручку двери: но, вот незадача, именно в этот момент она оказалась заперта. Лёша дёргает ещё раз. Реально заперта. ...То есть, во все прошлые разы, когда он приходил сюда, дверь никто не закрывал, а теперь вот резко решился? Что за хуйня? Это уже точно какие-то высшие силы пытаются его отговорить! Нужно пойти обратно в триста шестьдесят девятую, извиниться, попробовать найти компромисс! Раз уж ублюдок заперся, или Саша его запер, значит, на то была веская причина, да... Но паника всё равно накрывает. Лёша не видел его ни разу, как очнулся вчера: и жив ли этот придурок вообще — только Богу известно. Почему заперто? Он никогда, блять, не запирается! Что-то случилось. Что-то точно случилось, и Лёша не знает, что. Если ублюдок мёртв — конец всему: Саша бы даже не заметил его отсутствие, потому что «А.» отсыпается у себя только по праздникам. Никто бы не заметил, если бы его убили — Лёша это понимает. Он отступает на шаг назад. Заперто. Именно сегодня, именно после всего, что случилось — заперто, хотя до этого всегда было открыто. И зачем бы Лёша не пришёл — очкастый каждый раз с раздражением прогонял его словесно, но никогда не применял ничего большего. Всё реально настолько плохо? Если Лёша выломает дверь, то не увидит ничего, кроме лежащего на полу трупа без очков? Ну нет, он запер её совсем недавно, Саша ведь ночевал здесь — значит, ночью дверь ещё была открыта. Тогда какого чёрта? Лёша разворачивается, собираясь прочь. Если очкастый мёртв, и запертая дверь — лёгкий намёк от начальства, то он точно следующий. Ему конец. Но Лёша еле удивляется, — не успевает толком — слыша щелчок позади себя. Его хватают за шкирку, как котёнка, и бросают в уже открытую триста шестьдесят восьмую. Горло придавливается растянутым назад воротником, глаза закатываются от удушья — но его отпускают в ту же секунду, как затягивают в комнату. Лёша еле удерживает равновесие, жадно хватая ртом воздух: и сразу закашливается. Короткими шажками пятится назад, к окну — но хлопок двери отрезвляет. И он, болезненно придерживая руками чуть ли не удушенную шею, смотрит на «А.». Живого «А.». Хмурого, но живого «А.» с очками на волосах. В голове что-то прокручивается, но Лёша не успевает ничего понять, как собственный рот открывается и: — Ты совсем, что ли, ебанулся?! — хрипит, срывает голос и снова кашляет, потирая шею. Очкастый молча стоит у двери. — Я ж чуть не сдох! Хватит пугать меня так! — Хватит меня пугать, — раздражённо выдыхает «А.». Облокачивается на дверь затылком, смотря куда-то в потолок. Лёша вглядывается в чужие очки. Они новые. И, кажется, Лёша сейчас реально начнёт биться обо что-то головой. — Я думал, ты умер, — говорит и опирается спиной на подоконник, складывая руки на груди. Сообщает будничным тоном: — пришёл понасмехаться над твоим трупом. Очкастый стоит неподвижно. Молчит. Это настораживает, но Лёша за эти дни почти избавился от страха оставаться с ним наедине: пока он представляет для «А.» угрозу только на словах — этот придурок его не тронет. Но всё равно, одно чужое присутствие для психики — нож. В тупую лежащий на теле нож, которым ублюдок никогда в открытую не размахивает, — лишь оставляет его на дне сочащегося из Лёши страха, чтобы тот сам раз за разом задевал кончиками пальцев сверкающее лезвие. «А.» ведь ничего толком не делает — просто заставляет колючую боль в сердце проявляться каждый раз, стоит ему показаться на глаза. И этого бездействия достаточно, чтобы Лёша снова и снова проводил рукой по ледяному острию, проверяя, не затупилось ли оно. Не стало ли безопаснее. Да вроде бы и стало. А вроде спустя время лезвие просто отпустило пальцы, врезаясь обратно в глотку. И это, на удивление, чувствовалось намного привычнее, — чем слабое, едва ощутимое покалывание, которое и не пугало его толком. Лёша же привык считать, что «А.» — маньяк; жестокое, обезумевшее чудовище, у которого из всего человеческого осталась одна только алчность. Но... он ничего не делает. Он, блять, действительно выглядит так, будто просто устал от всего — и Лёша думает, что сошёл с ума. — Откуда? — кивает на очки. Нельзя жалеть катастрофу. «А.» вымученно улыбается: — Я хотел спросить у тебя. — продолжает глядеть в потолок. — Я не знаю. ...И Лёша не может ничего ответить. Смотрит на него, будто видит впервые, — чужие слова звучат настолько обессиленно, что эта проскальзывающая жалость к нему уже не кажется таким безумием. В смысле — не знает? Может, забрал и скопировал прямиком из Лёшиного сознания? Нечеловек же, хер знает, какие у него там ещё способности имеются. «Реально, что ли, накачали?» — Ты ничего не помнишь? Ублюдок в ответ еле мотает головой. И у Лёши действительно внутри всё обрывается. — Совсем? — Ну... — он отводит взгляд куда-то в стену. Медленно моргает, концентрируясь, и выдавливает: — помню наш грандиозный выход из зеркала. И всё. — Вау, — кривится Лёша, — я тебя поздравляю. После этого было ещё много чего. — Насколько всё плохо? По десятибалльной. — ...Десять. Ублюдок внешне не реагирует. Выдаёт простое: — Ясно. И затыкается снова. Тошнотворное чувство поднимается откуда-то глубоко из груди. Лёша пытается его задавить, закидать сверху всеми теми весомыми причинами, по которым этот придурок — чудовище; по которым он заслужил всё то, что с ним происходит. Но сейчас «А.» молча пялит в стену так, будто ему опять нужно готовиться к смерти. Очки же — мелочь: это даже хорошо, что ему сделали такой подарок. Те его старые пережили уже столько, что представить страшно. И кто-то из благородного начальства СВП решил, что слепой «А.» им не нужен. Если они разбили старые очки — значит, должны ему новые. Это правильно, но вот ублюдок подарку явно не рад. Он выглядит так, будто его выпотрошили: не надевает эти очки на глаза даже, хотя Лёша уверен — перед собой этот придурок видит только мутные, сливающиеся между собой пятна. Но он ведь упрямый, самоуверенный козёл — поэтому Лёша его понимает. Однако за этими очками стоит вся та херня, произошедшая с ними в зале с фресками. И Лёшу очень напрягает, что ублюдок не помнит оттуда ровным счётом ничего. Он видит на чужой шее свежезамотанные бинты: всё те же, в цвет кожи. От этого хочется и взвыть, и одновременно задать ему бесконечное количество вопросов... но Лёша в курсе, какой на них последует ответ — никакой. Он хорошо знает наигранную растерянность. Театр не прошёл за зря. Но... твою мать. Иногда Лёша забывает, что «А.» не умеет делать вид. Врать — ещё как: но, возможно, тогда из-за своей паники в медпункте Лёша просто с дури ему на слово поверил. А так, если бы он был в нормальном состоянии — то хер вообще ублюдок бы смог что-то не то сказать. Ну, ладно, в тот раз он повёлся. Но в этот — ни за что: если «А.» действительно сейчас играет амнезию, чтобы Лёша бесплатно поделился с ним информацией — то идёт он куда подальше. Ни одного слова о вчерашнем очкастый от него не услышит. Пусть разбирается сам в своих шрамах и Боге Невесомости: Лёша будет разговаривать с ним на равных только тогда, когда полностью будет в нём уверен, как в... существе, блять, хотя бы. Сейчас «доверие» к нему не сжигает само себя дотла, но по-прежнему нехило так полыхает. Лёша ведь до сих пор понятия не имеет, кто это и что он из себя представляет, поэтому рассказывать ему всё как-то не хочется. Почти из вредности, — ублюдок сам ему ни черта не говорит, так почему должен Лёша? Это же здраво! Пусть «А.» разложит ему по полочкам всю систематику секты и то, как он смог выжить и сбежать, будучи со свежими шрамами, — а потом уж Лёша соизволит, наверное, всё-таки подумать над тем, чтобы сказать, вот, мол, «Я в курсе, что ты часть ритуала по созданию Божества, но всё ещё ниче не понимаю». Да хай он подавится этими речами, полоумный, Лёша вообще-то его... — Ну, тогда давай меняться? — вдруг спрашивает очкастый, не убирая вымученную улыбку с лица. — Вопрос на вопрос. О. А ну-ка. — Ла-адно, — Лёша тянет это так, будто соглашается не по своей воле, из самых последних сил. Хотя мысли кипят: «А.» предложил действительно хороший вариант. — тогда я первый. Какого чёрта здесь происходит? — Слишком обширно. — Те тела... как давно они там? — Около года. — И вот откуда ты знаешь? Уебан, — цедит Лёша, — ну конечно, только ради себя тут... — Моя очередь, — отрезает «А.», — где мы были? — В зале каком-то. Не знаю. Мне сказали, что это «место, где отдыхают...», — осекается, — сам знаешь кто. Так вот, мой вопрос: как сбежать отсюда? — Смело, но я без понятия, — устало отвечает ублюдок, — с этим не ко мне. — А к кому? — усмехается Лёша, — Я сомневаюсь, что подобный опыт был у кого-то ещё. «А.» мгновенно меняется в лице. — То есть? Внутри всё холодеет. Тон, которым ублюдок разговаривает с ним тогда, когда ему надоедает притворяться, просто вымораживает, — Лёша всей своей душой ненавидит этот голос. И почти физически, блять, чувствует, как воздух вокруг становится тяжелее, — его ни вдохнуть, ни выдохнуть: лёгкие отказываются работать, вновь сжимаясь в две пустые трубки. «А.», ещё и без очков, смотрит на него так, что кожу начинает разъедать жгучей кислотой. Ублюдок его почти не видит. Но это вовсе не мешает Лёше чувствовать, как внутренности сползают куда-то вниз, — оставляя вместо груди выженную, звенящую пустоту. Хочется привычно схватиться за карман с перцовкой, ощутить хоть какую-то безопасность, иллюзию защиты: но любимое оружие отобрали наверняка ещё до того, как он очнулся вчера. Поэтому путей отступления никаких. Разве что только окно позади, — которое, будь оно живым, точно заржало бы прямо Лёше в лицо. Так что он остался без всего. С одной лишь надеждой, что божественная фортуна спасёт его от лап монстра в очередной раз. Но пока ничего не радует. А, и это был вопрос, типа. На него надо дать ответ, иначе игра прекратится, и Лёша больше не услышит от него ни единого слова, — и, дай Бог, услышит от себя. Надо дать ответ. Откуда он знает, что «А.» сбежал из СВП в прошлый раз? Откуда, блять? Как оправдаться? Вычислил, лазил по документам, случайно наткнулся на прошлогодний аккаунт? Да, конечно! Он удалил всё до того, как сбежать, сука! Лёша прямо-таки ляпнул. И теперь этот нечеловек, минутой ранее напоминавший выжатый лимон, — опять возвратился в того, от кого лёгкое покалывание на кончиках пальцев за секунду переходит в животный ужас. Он начинает сомневаться, что прямо сейчас «А.» сам не оголит свои шрамы и не начнёт стреляться электричеством, — вот и кто его, блять, знает? Может, окно не такой уж и плохой вариант? Этот же как-то выжил... Он бы смог придумать тысячу отговорок, будь тема какой-то другой, не относящейся к «А.», — потому что всё более-менее реалистичное, что касается его, выдумать попросту невозможно. Вся правда про очкастого звучит как самая дикая ложь. Как бред сумасшедшего. «Я труп, да? — отчаянно думает он, — Блять, ну надо ж было так!» Если Лёша скажет, что это слова начальника — ублюдок подумает, что он чёртов шпион! Хотя так и было, в общем... но теперь его выворачивает от одной только мысли, что он делал что-то на благо секты. Но секта эта — настоящая, блять, опасность: значит ублюдку абсолютно ничего не мешает сейчас взять свой излюбленный нож и прирезать его нахуй! Признание в том, что он работал на начальника — сучье самоубийство! А какая-то тупая ложь — ещё хуже, потому что очкастый в неё не поверит. Лёше легче сказать, что он подслушал разговор кураторов и просто сложил два плюс два, — но «А.» не из тех, кто верит в тупые совпадения. Ему нужна правда. — Cane, — еле слышно произносит ублюдок спустя секундную тишину, за которую Лёша пытается думать. — так ты взаправду их собачонка? — Нет, — тут же мотает головой Лёша, стараясь выглядеть убедительнее, — ...был. Сейчас нет. — Достойно. Лёша хочет провалиться сквозь землю. — Откуда я знал, что это секта, блять? — Это твой вопрос? — Нет! Я... хочу спросить, эм... Хорошо, что «А.» не додумался спросить, что именно Лёша докладывал. — Там ведь только двенадцать тел. Как хоть избежать, ну, их участи? Бунтовать, пентаграммы рисовать на стенах? — Никак, — очкастый снова переводит глаза в потолок. Лёша облегчённо выдыхает, но... — чем больше ты знаешь, тем сильнее сужается твой выбор. «Нет выбора» — Но ты ведь смог! — вскидывается Лёша, — Ты ведь сбежал, почему я не могу?! — Потому что ты не веришь в бога. ...И комната начинает плыть. Пол — уходить из-под ног, а темнота постепенно захватывать сознание. Но эта темнота, на удивление, — не та, что обволакивала его больную голову, стоило Лёше коснуться ублюдка: она походила на что-то более примитивное. На что-то, что Лёша ощущал, стоило матери запереть его в комнате с огромной иконой на всю стену и велеть: «Подумай, попроси прощения». И это чудотворное лицо на картине так и сияло зловещим одиночеством, длительным бытием наедине с собой и своими мыслями. Ну и, конечно же, Богом, — в которого Лёша не верил, но при этом не переставал бояться. Мать оставляла его с самым худшим, что он знал с детства. С одиночеством, которое утыканные повсюду иконы никак не скрашивали, — а делали его участь только ужаснее, потому что рядом с этими картинами Лёша тоже боялся говорить. А если он не мог открыть рот — значит, Бог уже выжидал где-то в голове. И Лёша мучался в этой Адской клетке: из неё нельзя было вытиснуться разговорно, потому что любое не то слово при иконах позже превращалось в исповедь. В покаяние, что мать вырывала из него клещами, заставляя раз за разом повторять одни и те же прощения Господу. И он так сильно боялся оказаться среди молчаливых икон ещё раз, что учил все эти молитвы наизусть, — боялся, что Бог обязательно найдёт его в этом одиночестве. Найдёт его в пустоте и тишине: найдёт и схватит, обращая в ничтожный сосуд для бесконечного, православного Ада. — Мой черёд. Но Лёша не хочет быть частью этого. — Что нового успел узнать? «А.» спрашивает почти также буднично. Будто страх Лёши снова его позабавил и взбодрил. — Много... чего. — Лёша чешет затылок, думая, как бы правильнее это всё сформулировать. Но пока обходя тему шрамов: страшно. — Какой-то провинциал невесомости, э-э, сосуды для грехов. Мне объяснили, типа, всю суть, но я не понял нихера. Эти трупы, в общем, держатся за руки, потому что как-то между собой воссоединяются, очищаются и с ритуалом создают одно существо. Звучит как полная ахинея, но тебе ли не... — Знаешь, что странно? — перебивая, усмехается «А.», — Ты говоришь со мной. Значит, тебе не запрещали молчать. Но при этом, — он точно делает паузу специально: Лёша кусает губы, пытаясь не выдать свои дребезжащие нервы. — не договариваешь. И либо там очень много слов про бога, либо ты просто не хочешь, чтобы я это знал. Интересно, а этот урод хотя бы в какие-то моменты не бывает таким, блять, догадливым? — Понятно, — цокает «А.», отталкиваясь от двери и залезая в карман брюк. Достаёт оттуда складной нож — и одним резким щелчком выбрасывает из рукояти лезвие, швыряя то на пол. Оно останавливается практически в полуметре от Лёши, остриём к его лицу. И он с ужасом понимает. Это не тот, блять, нож. — Я не трону тебя, — спокойно говорит он: даже хочется ему поверить. Но Лёша смотрит на лезвие и ему уже на полном серьёзе окно позади кажется единственным спасением. — я лишь хочу знать, чем они рискуют, оставляя тебя в живых. У ублюдка там, что ли, целая коллекция? Какого чёрта они разные?! Лёше в кошмарах снилось то блядское лезвие, которым «А.» угрожал ему в столовой — и сейчас лежит перед ним явно не оно! Этот придурок реально думает, что Лёша расскажет ему всё в мелочах, если он демонстративно выкинет свой один единственный нож из... скольки? Очкастый выставил всё очень для него удобно. Оружие, вроде бы, вот тут — и вовсе не в чужом кармане: значит, никому ничего не угрожает. «Я не трону тебя», — как душераздирающе и искренне, конечно, блять, Лёша сейчас прямо-таки в лицо ему разрыдается! Пошёл нахуй! Легче просто схватить этот нож и побежать на него. Очень интересно, что ублюдок тогда предпримет. Однако Лёша не сдвигается с места. Руки приросли к груди, — пальцы вцепились в предплечья так, что он думает, будто передавит себе их сейчас. — Окей. Но я гарантирую, что тебе это не понравится. Прям сто процентов. — Мне ничего здесь не нравится. Лёша опускает глаза в пол. — Я... видел шрамы, — и замирает: стоит ли, не стоит, — ...твои. Лицо ублюдка не меняется. Но видно, как он поджимает губы. — И как бы... я долго с ним спорил, конечно, но он всё равно объяснил мне их предназначение. И то, кем ты был в прошлом, тоже. Но я ни черта не понял и не собираюсь это как-то использовать или, типа... мне это не нужно... «А.» молчит. Просто разглядывает его — и Лёша не понимает, чего ожидать. Он может остаться на месте, улыбнуться и спокойно выпроводить его отсюда, — а может и за миг оказаться рядом с ножом, втыкая тот в Лёшин какой-нибудь жизненно важный орган. Тишина длится слишком долго. Лёша считает про себя секунды, чтобы заполнить мозг хоть чем-то, кроме раздирающей нервы паники. Та уже вовсю напридумывала себе самые худшие варианты развития событий, при которых «А.» срывается, потому что это явно для него не безразлично, — и выбирает объектом всеведущей вины именно Лёшу. А он, вообще-то, не причастен! Вся эта тупая ситуация так сильно действует на нервы, что он уже готов, блять, выдать очкастому всю свою подноготную, оправдать ожидания, какими бы они не были, — сказать, что всё прекрасно понимает и поскорее унести ноги отсюда. Да, Господи, видел эти шрамы, да, знает, что «А.» замыкает какой-то там... — Короче, моё отношение к тебе после этого вообще не изменилось. Как было ужасным, так и осталось. Просто я до последнего не мог поверить, что ритуал реален. И до сих пор не верю, если честно. Лёша хоть как-то пытается заполнить давящую тишину. Но очкастый продолжает молчать и смотреть, кажется, уже не на него — опять в одну точку где-то за, — и тяжёлым грузом облокачиваться на дверь: Лёша искренне надеется, что под чужим (ага, пушинки этой) весом она провалится к чертям, и он сможет наконец сбежать. Его будто снова заперли наедине с иконами, — и Лёша всеми силами пытается избежать зловещего... да, одиночества, которое за последнюю секунду успело просунуться в щель. Различие, правда, было только в том, что здесь он может говорить, — здесь, вроде бы, его даже слушают. Рядом с «А.» выдавливать из себя слова довольно сложно, но Лёша хотя бы способен на это. Поэтому он выдаёт всё. Говорит, что думает, всё, что только придёт ему в голову — лишь бы помешать голове снова засунуть его в комнату, где безмолвные лица вокруг только и ждут, когда он сломается. Молчать — страшнее: в тишине Лёшу снова задушит церковный дым. А рядом с ублюдком, пока рот ещё открывается, — есть хотя бы шанс, что внешний голос заглушит его внутреннего Бога. — ...но дело в том, что я не хочу умирать, — продолжает Лёша, — и отдавать себя в жертву тем более. Поэтому хер знает, зачем они выбрали меня, если знали откуда-то о моих, эм, неполадках с верой. Слова льются и льются: Лёша сомневается, что очкастый вообще в теме, — но говорить не перестаёт. Боится заткнуться: словно если он закроет рот, то больше никогда не сможет убежать. — ...верующими легко. Только замолви словечко, что за что-то их высшие отблагодарят, то эти тупые идиоты тут же пойдут и сами себя зарежут. Их жизни для них же вообще ничего не значат! Да будь я адептом секты, то для своего же удобства брал бы только тех, кто уже верит хоть во что-то, чтобы не так сложно было их строить. Неужели за три месяца из меня сделают зомбака? Я не верю. Нет, он не верит. Это просто невозможно. Вся жизнь ушла на то, чтобы заставить себя забыть о Боге. И тут, раз, — и его избирают, блять, в сучью секту: в общество, где люди всю свою жизнь наоборот пытаются «прийти» к Богу. Ну, короче говоря, пытаются сдохнуть и типа не за зря. Но Лёша же какими-то остатками здравого смысла понимает, что за душераздирающее «Пожалуйста, меня мама дома ждёт» его не отпустят. Что из таких группировок выйти просто так нельзя, как сделал это «А.» — мировое исключение: хотя Лёша не знает, каких усилий ублюдку стоил побег отсюда, но это и не столь важно. Он сам узнал слишком много. Узнал тайну сучьего мироздания. Узнал, что вспышка — не результат его долбанных галлюцинаций, а самая настоящая что ни на есть действительность. И это всё не перерубило в нём по щелчку пальцев те годы, в которые Бог был для него наказанием. В которые Лёша делал что угодно, чтобы успокоить себя. Но Лёша не верит в Бога. Лёша не верит, но боится слышать о нём, боится думать о нём и, главное, — боится представить себе иной вариант: где Бог существует — и просто с усмешкой наблюдает за ним всё это время, пока Лёша бегает от него, как угорелый, пытаясь при этом спрятаться от самого себя. Но он делает невозможное. Чтобы спрятаться от себя — нужно умереть, а Лёша не промышлял наклонностями самоубийцы. Поэтому спасал себя, как мог, прячась за словесным щитом, — чтобы рано или поздно не найти в зловещей тишине именно Его. Притаившегося, злого, — именно того воплощения Божества, которое преследовало Лёшу на протяжении всей его чёртовой жизни. ...А секты, кстати говоря, — запрещены законом, и Лёша будет рассуждать именно с этой точки зрения. И тогда его тем более никто за ручку не выведет, если он вдруг откажется убивать себя ради невесомости. Иначе полиция узнает об этом месте в первый же час, а Лёша пойдёт выручать себе деньги за моральную компенсацию, на которые потом сходит к блядскому психотерапевту. И заодно, может, потащит за собой и Илью, если они помирятся. Убийства — они и в Африке убийства. Даже если люди идут на это сами, прежде их просто направляют на это, заставляют верить, — и на этом этапе главное не сломаться. Но все те люди... они сломались. Они поддались влиянию сектантской идеи, в которой нет абсолютно никакого смысла. Ну убили они себя, и что? Лежат там теперь, вон, гниют, уже как год, — а толку-то? Толку от того, что они умерли за Божество, которого даже, блять, не существует? Лёша уже почти, почти не отрицает наличие обычного, чёрт с ним, — но если верить словам начальника, он пытается создать другое Божество. И в этом всё величие? Как простой смертный, лишь с помощью столетних итальянских книжек, может создать Божество? Это не звучит скотским бредом только для того, кому сектанты промыли мозги вдоль и поперёк. И никаких здоровых извилин в них не осталось, — только сплошняком «Бог-Бог-Бог», от которого уже не избавиться. Только уж действительно просто сдохнуть. Он считает себя слишком здравомыслящим для секты. И не понимает, какого вообще хера тут оказался. Чего психологи-вербовщики в нём такого выявили, что взяли его сюда? Лёша вот, к примеру, пришёл себя показать, пришёл научиться хоть чему-то блогерскому, — вдруг, в дальнейшем что-нибудь да закрутится, — а оно всё оказалось одним большим обманом? И люди вокруг него тоже ни о чём не подозревают? Только они с «А.». Один — сбежавшая в прошлом жертва с ужасным характером и шрамами на шее, которые несовместимы с жизнью; а второй — болтун из любительского школьного театра, который не верит в Бога, боится произносить Его имя вслух и, в противовес ко всему, отчего-то хочет жить. Замечательная команда. Но вот что-то вообще не радует. — Мне, кстати, всё время было интересно: зачем ты сунулся-то обратно? И чем больше он размышляет, тем выбора действительно становится меньше. — Не скажу, — улыбается «А.». Либо бежать — либо сдаться секте и поверить. — Издеваешься? Эй! Всё честно ж было, выродок! — Я и не говорил ни о какой честности! Очкастый узнал всё, что хотел — игра закончилась. Ясно. Ну, он не меняется. А почему Лёша-то так не может?!
Пока нет отзывов.