Метки
Описание
Одну спасли от костра как красивую вещь. Другая спустя пять лет взяла её в плен как ценное имущество.
Обе выросли в системах, которые учили их владеть, а не любить. Одна заполняла пустоту вещами. Другая превратила себя в лёд, чтобы не чувствовать. Когда роли поменялись, оказалось, что пустоту нельзя заполнить до конца, а лёд нельзя растопить без остатка. Но трещина по стеклу уже пошла. И дождь всё падал.
Глава 1
30 июня 2026, 01:19
Жара в тот день стояла удушающая.
Не та, от которой томятся и мечтают о глотке холодной воды, – та, от которой плавится воздух, растекается по городу липкой, душной патокой и забивается в лёгкие, не давая вздохнуть полной грудью. Солнце висело над площадью как раскалённая гильотина, готовая вот-вот сорваться и раздавить всех, кто посмел выйти из тени.
Однако люди вышли. Площадь перед собором кишела, толпа толкалась, переругивалась, тянула длинные, жадные шеи, чтобы лучше разглядеть эшафот. Дети сидели на плечах отцов, старухи крестились и шептали молитвы, в которых не было ни капли божественного – только страх и злоба. Мужчины сжимали кулаки и скалили зубы, когда на помост выводили очередную грешницу.
Пахло потом, горячим деревом – эшафот прогрелся за день так, что от него шёл пар, смешиваясь с запахом крови и пепла прошлых казней, и пахло страхом. Тем особым, животным страхом, похожим скорее на угар, который исходит от толпы, когда она чувствует свою власть над чужой жизнью.
Инид сидела на возвышении под балдахином из тёмно-синего бархата. Ткань тяжело свисала с резных столбов, отбрасывая на принцессу густую тень. Рядом, на позолоченных креслах, застыли мать и двое старших братьев. Одинаково скучающие, одинаково надменные, одинаково похожие на отца, которому не было до них никакого дела, кроме как к наследникам.
Сам король стоял у края помоста. Его гулкий, раскатистый, привыкший повелевать голос разносился над площадью, врезаясь в раскалённый воздух:
– Скверна! Грязь! Позор нашего королевства! Эти твари, эти порождения тьмы, они проникли в наши дома, они отравили наши души, они…
Инид не слушала.
Она слышала ритм – плавный, уверенный, отработанный до автоматизма за годы правления, – но не смысл. Смысл был ей безразличен. Она слышала эту речь в пятый, десятый, двадцатый раз. Менялись имена ведьм, менялись даты, менялась погода, но отец говорил одно и то же: страх, чистота, справедливость, божественный порядок.
Скука.
Она обмахивалась веером – белый шёлк и алые розы, вышитые золотой нитью. Она любила контрасты. Белое с алым, нежное с жестоким, живое с мёртвым. Её пальцы медленно сжимали резную костяную ручку, и веер ходил туда-сюда, отгоняя не столько жару, сколько безразличие, которое ползло по венам липким, тягучим ядом.
Она разглядывала толпу.
Лица сливались в одно – красные, потные, с открытыми ртами, с глазами, горящими предвкушением. Иногда она ловила чей-то взгляд – кто-то из простолюдинов осмеливался смотреть на неё, на свою принцессу, и тогда Инид едва заметно улыбалась.
Этого было достаточно, чтобы человек блаженно побледнел и отвернулся.
Власть. Сладкая, как первый глоток вина после долгого поста. Но и она приедалась.
***
Первую ведьму вывели под улюлюканье. Женщина средних лет. Когда-то, возможно, красивая – теперь лицо её было серым, землистым, осунувшимся. Глаза потухли так давно, что в них не осталось даже страха. Только пустота. Та самая пустота, которую Инид знала слишком хорошо. Её волосы, выцветшего русского света, слиплись в грязные сосульки. Платье – серое мешковатое рубище – висело на худых плечах, подчёркивая каждое ребро, каждый позвонок, каждое доказательство того, что с ведьмами не церемонятся даже до казни. Она не сопротивлялась. Не кричала. Когда палач привязал её к столбу, когда священник начал читать отходную – скороговоркой, безбожно, как заезженную пластинку, – она только подняла лицо к небу. Инид посмотрела туда же. Небо было белым, как выцветшая голубая краска. Ни облачка, ни ветерка. Только солнце – немилосердное, немигающее, как глаз мертвеца. Сено под ногами ведьмы зашипело, вспыхнуло. Сухой, трескучий, как переломанные кости звук полыхающего костра распространился по площади. Потом запах. Травы, нагретой за день, и дыма – терпкого, едкого, лезущего в нос и рот, забивающего горло. А потом – жар. Волна горячего воздуха ударила в лицо, и Инид на секунду показалось, что это её сейчас бросят в огонь. Пламя лизнуло юбку ведьмы – ткань съёжилась, почернела, обнажая обгоревшую ногу. Женщина не закричала. Она только открыла рот – беззвучно, как рыба, выброшенная на берег, – и её глаза на мгновение ожили, посмотрели прямо на Инид. С укором? С мольбой? Инид не поняла. Она только почувствовала, как внутри что-то сжалось – туго, как пружина, готовая лопнуть. Она заставила себя не отводить взгляд. Губы её лишь слегка скривились – так, что никто из посторонних не заметил бы, только мать, если бы та смотрела, но она следила за огнём, и в её глазах не было ни капли сомнения. Только привычное, отстранённое спокойствие. Инид напрягла все мышцы лица – скулы, челюсть, веки. Всё должно оставаться идеальным. Принцесса не отворачивается от казни. Принцесса смотрит. Пламя поднималось выше – по ногам, по животу, по груди. Кожа ведьмы натянулась, лопнула, из трещин сочилась жидкость, которая тут же испарялась с шипением. Волосы вспыхнули как сухая трава – и через секунду их уже не было, только чёрный пепел осел на обугленных плечах. Запах изменился. Сначала – горящее дерево, сладковатый дым, почти приятный, как от камина в отцовском кабинете. Затем – палёная шерсть, резкая, химическая, от которой щипало в носу. А потом – мясо. Человеческое мясо. Инид никогда не знала этого запаха раньше. Он был слишком густым, слишком тяжёлым, слишком живым, чтобы быть мёртвым. Он лез в ноздри, застревал в горле, оседал на языке горьким, маслянистым налётом, от которого хотелось отплеваться, но нельзя. Нельзя. Инид всегда уводили обратно во дворец, когда начинались сами сожжения, и она сама всегда была этому только рада. Но теперь – достигнув нужного возраста – пришлось смотреть, слышать, чувствовать всё. Желудок скрутило узлом. Желчь подступила к самому корню языка – жгучая, едкая, с привкусом рвоты и страха. Инид замерла. Только не сейчас. Мышцы горла судорожно сократились, но лицо оставалось неподвижным, как маска. Она смотрела. Огонь уже скрыл женщину целиком – только смутный силуэт, дёргающийся в последней, уже не человеческой агонии. Пламя было оранжевым, почти белым в самом сердце костра, и таким ярким, что на сетчатке глаза оставались чёрные пятна. Инид моргнула – один раз, медленно, – и снова открыла глаза. «Так надо. Это правильно». Она повторяла это про себя, как заклинание, как молитву, которую отец заставлял их учить наизусть каждое воскресенье. Запах не уходил. Он въедался в волосы, в платье, в кожу. Он был везде – в дыму, который висел над площадью, в поту толпы, в собственной слюне, которую Инид проглатывала снова и снова. Тело ведьмы осело. Пламя стало тише, спокойнее, почти уютным – как осенью, когда читаешь книгу и за окном ливень. Только из середины огня торчал чёрный, скрюченный скелет, который уже нельзя было назвать человеком. Инид наконец позволила себе выдохнуть. Медленно, беззвучно, сквозь плотно сжатые губы. Отец закончил речь. Повернулся к помосту, кивнул. Инид опустила глаза на свои руки. Пальцы – бледные, с идеальными ногтями – лежали на коленях, сложенные как для молитвы. Как бы Инид ни старалась, они её не слушались, продолжая судорожно дрожать. Она сжала веер так сильно, что вот-вот и костяная старая структура не выдержала бы и с треском разлетелась на кусочки. Но пальцы продолжали дрожать. – Следующую. Отец махнул рукой, и железная клетка на колёсах – скрипучая, ржавая, из тех, в которых возят диких зверей, – въехала на площадь. Люди загудели с новой силой. После первой ведьмы, которая сгорела почти беззвучно, они жаждали крови. Настоящей. С криками, с мольбами, с болью, которую можно потрогать. Вторую ведьму выволокли из телеги. Точнее – вышла она сама. Инид заметила это сразу. Девушка не ждала, пока её схватят за локти и потащат – она шагнула вперёд сама, будто торопилась на встречу, а не на смерть. Подол её рваного платья – когда-то чёрного, теперь серого от пыли и грязи – волочился по камням, но она не спотыкалась. Ноги в железных путах двигались широко, уверенно, несмотря на тяжесть цепей. На голове у неё был мешок – грязный, твёрдый, с проступившими тёмными пятнами. Сквозь ткань Инид видела, как девушка поворачивает голову – медленно, плавно, как змея перед броском. Она не металась, не дёргалась. Она слушала. Считала шаги. Запоминала расположение солдат, священника, столба. Руки были связаны за спиной, но пальцы – Инид заметила это, когда девушка проходила мимо, – пальцы шевелились. Что-то перебирали, ощупывали, искали. Слабину в верёвке. Ошибку. Возможность. Когда её подвели к столбу, она остановилась сама. Не её поставили – она встала. Спиной к столбу, чуть расставив ноги для устойчивости. Палач замешкался – видимо, не привык, чтобы жертвы вели себя так. Священник начал читать отходную. Девушка не шевелилась, только смотрела в одну точку. Палач шагнул к девушке, и толпа затихла, предвкушая. Его рука в грубой кожаной перчатке сомкнулась на мешковине у самого горла пленницы, и он рванул ткань вверх – грубо, не церемонясь. На секунду девушка осталась в тени собственных волос, упавших на лицо чёрным занавесом, но затем вскинула голову – резко, как от пощёчины, но в то же время слабо, словно от недостатка сил. И Инид подалась вперёд. Она не заметила, как замер веер в её руке, который до этого судорожно дрожал в такт её кистям. Как перестала дышать, как мать что-то сказала – не расслышала, да и не хотела слышать. Девушка была… жуткой. Нет, не в том смысле, что страшной. Не в том, что на неё нельзя было смотреть без содрогания. На неё можно было смотреть. На неё хотелось смотреть. Но в этом желании было что-то болезненное, неправильное – как приковать взгляд к открытой ране или тянуться пальцами к горячему углю, зная, что обожжёшься. Она была красивой той красотой, от которой хочется перекреститься. Той, что не согревает, а леденит. Не притягивает – завораживает, как вода в колодце, когда смотришь вниз и не видишь дна. Волосы её – чёрные, с синим отливом, как глубоководная чернота, – висели тяжёлыми, спутанными прядями, прилипшими к мокрому лбу, к щекам, к шее. Кожа была бледной – не аристократически-бледной, с розовинкой, а мертвенной, как у той, кто видел солнце только через решётку. Под глазами залегли синие круги – глубокие, как впадины, как провалы в никуда. Но лицо… Оно было опасным. Инид не могла подобрать другого слова. Острые скулы – такие, что, казалось, ими можно поранить пальцы, – выступали из-под тонкой, почти прозрачной кожи, натянутой на кости как барабанная перепонка. Нос – тонкий, прямой, с едва заметной горбинкой посередине – придавал ей сходство со старыми гравюрами, на которых рисовали палачей и инквизиторов. Только те были выдумкой. Эта была настоящей. На переносице алела свежая ссадина – кровь ещё не засохла, блестела на солнце как рубин. Губа была разбита – рассечена так глубоко, что Инид видела белое пятно зуба сквозь алую щель. Левая скула почернела от удара, распухла, но девушка не щурилась, не морщилась. Она смотрела. И в этом лице, в этих глазах, в этой осанке – прямой, несгибаемой, даже когда её держали три солдата, – было что-то от того, кто уже видел обратную сторону. Кто заглянул туда, куда заглядывают только раз, – и вернулся, не моргнув. И теперь смотрит на живых с тихим, почти жалостливым недоумением: вы ещё цепляетесь? Инид смотрела и не могла надышаться, хотя воздух вокруг пропах гарью и палёной плотью. Глаза. Чёрные. Не карие, не тёмно-синие, не серые в сумерках – чёрные. Как смоль, как уголь, как сама бездна, если глядеть в неё достаточно долго. И в них не было страха. Инид искала его – привычно, машинально, как ищут знакомое лицо в толпе. Страх был везде сегодня. В глазах первой ведьмы, хоть и не в той форме, что обычно трепещет перед площадью, в глазах толпы, в глазах собственной матери, когда та смотрела на огонь. В глазах этой девушки страха не было, но было презрение. Чистое, незамутнённое, выжженное до основания. Она смотрела на толпу – на этих крикливых, потных, пахнущих луком и страхом людей – как на грязь под ногами. Как на букашек, которые ползают в пыли и думают, что они короли мира. Она смотрела на солдат – на их дубины, мечи, на их грубые, тупые лица – и не видела угрозы. Только досаду. Как на комара, который жужжит над ухом. Она смотрела на священника – и губы её чуть изогнулись. В усмешке? В насмешке? В предвкушении того, как его кровь окрасит белые одежды в алый? Этот взгляд не просил пощады, он не молил о жизни. Он ждал момента. Не спасения – твоего исчезновения. Ты ещё здесь? Ничего. Он знал, что это временно. Инид почувствовала, как по её спине пробежал холодок – не от погоды, от чего-то другого. От восхищения? От страха? От того и другого вместе, перемешанного в тёмную, вязкую смесь. Она увидела не просто красивую вещь. Она увидела хищника в клетке. Который позволил себя поймать – но не приручить. Который смотрит на своих тюремщиков и выбирает, кого сожрать первым, когда дверца откроется. И Инид вдруг отчаянно, до боли в пальцах, захотела, чтобы этот хищник выбрал её. Девушка не понимала, что с ней происходит. Она только знала – если эта девушка умрёт, если её чёрные глаза закроются навсегда, если пламя съест её так же, как съело первую, – внутри, там, где последние три года было пусто, станет ещё пустее. До дна. До костей. «Не отдам». Мысль пришла неожиданно – острая, как игла, входящая под кожу: не больно, пока не заметил, но когда заметил – уже поздно. Инид не привыкла, чтобы ей перечили. Не привыкла, чтобы от неё отказывались. И уж тем более не привыкла, чтобы у неё отнимали то, что она захотела. А она захотела эту ведьму, а всё остальное было просто словами. Она встала. Кресло под ней скрипнуло – резко, сухо, как треснувшая ветка, – и по площади пронеслось эхо. Люди вздрогнули. Солдаты обернулись. А она уже стояла – прямая, неподвижная, как клинок, только что вынутый из ножен. Веер закрылся с тихим, почти неслышным щелчком. Пальцы сжимали его так сильно, что костяшки побелели. – Остановитесь. Голос не дрожал. Инид тренировала его годами – на уроках ораторского искусства, на приёмах, на пустых разговорах с придворными, которые хотели только одного: увидеть её слабость. Она научилась говорить так, чтобы каждое слово падало как камень. Толпа замерла. Не потому, что услышала – она стояла далеко, и её голос вряд ли долетел до последних рядов. Люди замерли, потому что замерли солдаты. А солдаты замерли, потому что перед ними встала принцесса. Те, что держали пленницу, ослабили хватку – лишь на мгновение, лишь для того чтобы обернуться на единственную дочь короля, которая никогда не подавала голоса во время подобных мероприятий. Священник, уже воздевший руки для следующей строки отходной, недовольно обернулся. – Оставьте её. Отец обернулся медленно – как сытый удав, которому помешали переваривать обед. – Инид, что за… – Я хочу её оставить, – перебила мать Инид. Она не повышала голоса. Она вообще редко повышала голос – в их семье это считалось признаком дурного тона, признаком того, что ты не контролируешь ситуацию. – Она будет служить мне. Мать дёрнула её за рукав – резко, испуганно, так, что кружево больно впилось в запястье. – Ты с ума сошла? Это ведьма! Её место на костре! – Её место там, где я скажу, – Инид выдернула руку. Не грубо – она не позволяла себе грубостей на публике. Но твёрдо. Так, чтобы мать поняла: сейчас не до неё. – Мам, она же ведьма, должна уметь обращаться с ей подобными. Если придут другие оменные, кто-то же должен защищать меня. Пусть эта служит нам. Если она умрёт – пусть умрёт за меня. Вся эта речь заняла секунды – пять, может быть, десять. Но этого хватило. В тот самый миг, когда священник повернул голову к помосту, когда солдаты ослабили хватку, когда каждый человек на площади – от короля до последнего нищего – уставился на принцессу, осмелившуюся перечить казни, девушка рванулась. Это произошло быстрее, чем Инид успела моргнуть. Только что она стояла – привязанная, сломленная, покорная. И вот уже верёвка лопнула с сухим, резким треском, разлетелась в стороны, как в дребезги разбитая ваза, и девушка прыгнула – вбок, в просвет между двумя солдатами, которые засмотрелись на принцессу. Движение было таким быстрым, что казалось невозможным для избитого тела. Так двигаются не от силы – от последнего, что остаётся, когда всё остальное уже сгорело. Она проскользнула у них под руками, которые уже поздно спохватились, упустив юркое чёрное пятно, – и спрыгнула с эшафота прямо в толпу. Крики вспыхнули и оборвались – толпа застыла, не в силах осознать. Она ринулась сквозь них. Пахнущая гарью, в рваном платье, с цепями на запястьях – как камень, пущенный в воду. Люди расступались судорожно, не из страха – из гадливости, из отвращения, из омерзения. От неё шарахались, как от чумной. Люди отшатывались, вжимали головы в плечи, заслоняли детей. Женщина в сером платке прижала ребёнка к груди и попятилась, наступив на подол. Старик взмахнул клюкой, но не ударить – отгородиться. Девушка не оглядывалась. Она неслась – низко пригибаясь, лавируя между телами, оскальзываясь на булыжниках босыми ногами. Цепи волочились за ней, звеня и подпрыгивая на камнях. Один раз она споткнулась о чью-то корзину – плетёную, с гнилыми яблоками, – но удержалась на ногах, вцепившись скованными руками в плечо какого-то мужчины. Тот взвизгнул и отшатнулся, как от огня. Солдаты бросились за ней. Их было много – слишком много для одной измотанной пытками девушки. Они сыпались с эшафота, как горох из мешка, расталкивая толпу локтями и дубинками. Кого-то сбили с ног, кому-то прилетело древком по затылку – солдаты не оборачивались. Толпа для них была не людьми, а мясом, которое мешается под сапогами. Их взгляд держался за чёрные волосы, мелькающие впереди, как за нить, которую нельзя отпустить. Первым настиг девушку молодой стражник – рыжий, конопатый, с ещё не обветренным лицом. Он бросился ей под ноги, как собака на дичь, и схватил за лодыжку. Тело рухнуло плашмя – подбородок ударился о камень с глухим, тошнотворным стуком. Сначала было только онемение – тяжёлое, ватное, будто голову отсоединили от тела и бросили отдельно. А потом ударило жаром – из самой кости, из глубины, куда не дотянуться пальцами. А потом сквозь белую пелену проступило мокрое, горячее – кровь хлынула из разбитого черепа, тёмная, густая, и закапала на камни, смешиваясь с пылью. Инид, сама не заметив, подалась вперёд, вцепившись пальцами в подлокотники кресла. Она видела, как девушка моргнула – раз, другой, – прогоняя белизну, возвращая себе зрение, возвращая себе контроль. А потом – ещё до того, как боль успела стать просто болью, а не катастрофой, – перевернулась на спину и ударила рыжего ногой в лицо. Девушка не закричала, лишь болезненно зашипела, искривив губу. Она перевернулась на спину – резко, яростно – и ударила рыжего ногой в лицо. Каблука на босой ступне не было, но зато была цепь. Удар пришёлся прямо в переносицу, слабо разукрасив ещё и левый глаз. Солдат взвыл, схватился за нос, из которого брызнуло красное, и ослабил хватку. Девушка попыталась встать, но второй стражник уже был рядом. Он навалился сзади, схватил за волосы – вцепился в чёрные сухие пряди кулаком, как в траву, – и рванул назад. Голова дёрнулась, шея выгнулась под неестественным углом. Инид увидела, как натянулась кожа на горле – тонкая, бледная, с синей и уже кое-где жёлтой полоской вокруг. Если бы стражник потянул сильнее, он мог бы сломать ей шею. Но он не хотел убивать – только остановить. Он держал её за волосы, пока третий солдат заламывал руки за спину, выкручивая запястья так, что суставы хрустнули. Челюсть сжалась до гула в голове, до звона, до той грани, за которой боль уже не своя, а отдельная – чужая, далёкая. А треснутый подбородок отозвался вспышкой – не светом, а тупым, горячим ударом изнутри, будто кость на секунду забыла, что цела, и треснула заново. Но она не заметила. Или заметила – и отложила. На потом. На когда-нибудь, которого у неё могло не быть. Четвёртый солдат – офицер, высокий, плечистый, с лицом, изуродованным старым шрамом через щеку, – подошёл не спеша, поправляя перчатку, и сжал кулак, пробуя, как кожа натягивается на костяшках. Его лицо не выражало ни злобы, ни азарта – только скуку человека, который делает привычную работу. Но когда он посмотрел на девушку, стоящую на поколоченных коленях с заломленными руками, на её окровавленный подбородок, на гордо поднятую голову – в его глазах зажглось тихое, почти ласковое удовольствие. Так смотрит священник на упрямую грешницу, которую предстоит наставить на путь истинный. – Ну что, оменная тварь? Посмотрим, как долго ты будешь такой гордой. Первый удар пришёлся ногой под рёбра. Тяжёлый кованый сапог врезался в бок с такой силой, что девушка сложилась пополам. Воздух вырвался из лёгких с глухим, надсадным хрипом, и вместе с ним из горла вырвался крик. Короткий, сдавленный, похожий скорее на лай раненого зверя. Инид услышала его даже сквозь шум толпы – и почувствовала, как что-то внутри оборвалось и рухнуло вниз, в живот, в самый низ. Девушка закашлялась, брызгая слюной с кровью на камни, плечи её затряслись – не от страха, а от боли, которая горячей волной разлилась по рёбрам, вгрызлась в бок и теперь пульсировала там, не давая вдохнуть. Каждый вдох был как удар ножом – короткий, рваный, режущий изнутри. Но даже сквозь эту боль она попыталась выпрямиться, насколько позволяло тело и руки, скрученные за спиной. Офицер ждал, знал, что она снова выпрямится, тяжело судорожно вздыхая, продолжая мучиться от каждого движения. Когда она снова подняла голову, он усмехнулся. – Тебе недостаточно, – тихо, но зло прошипел он. Удар пришёл в челюсть. На этот раз кулаком. Костяшки врезались в кость с влажным, хрустящим треском. Голова мотнулась в сторону, волосы хлестнули по воздуху. Девушка вскрикнула снова – на этот раз громче, пронзительнее, но не так, как кричат девушки в её королевстве. Это не был визг, полный мольб и просьб, – это был крик боли, страданий и нетерпения, которое только так и можно было выпустить наружу. И этот крик резанул Инид по сердцу острее стекла. Боль была такой, что на секунду мир перед глазами побелел – не только у Уэнсдэй, но и у Инид, которая сидела слишком далеко и не могла сделать ничего. Рот наполнился жидкостью – слишком быстро, слишком обильно для одного удара. Густая, солёная, она заполнила всё: щёки, язык, промежутки между зубами. Дышать стало нечем. Девушка поперхнулась, закашлялась, но кашель только вытолкнул новую порцию наружу – и та потекла по подбородку, закапала на рваное платье, заливая и без того грязную ткань. Она не могла вдохнуть – только судорожно хватала воздух ртом, в котором всё ещё прибывала влага, и смотрела перед собой. Не на солдат. На Инид. Офицер ожидал, что она задохнётся, завалится на бок, потеряет сознание. Но она держалась. Каждый судорожный вдох, каждый хрип раздражал его больше, чем любой крик, – он хотел слышать мольбы, а слышал только влажные, надсадные звуки, которые не имели ничего общего с поражением. Он замахнулся снова для третьего удара, но Инид уже стояла. – ОСТАНОВИТЕСЬ! Голос ударил над площадью, как хлыст. Солдаты замерли. Офицер, не донеся кулак, обернулся. Отец, уже собиравшийся отдать приказ увести ведьму обратно на костёр – после такого нападения держать её в живых казалось безумием, – закрыл рот и уставился на дочь. Инид не дала ему заговорить. – Отец. – Голос не дрожал, хотя внутри всё ходило ходуном. – Ты видишь её. Видишь, на что она способна. Скованная, избитая, без оружия – она едва не перерезала горло священнику и прорвалась сквозь толпу. Представь, что она сделает с нашими врагами, когда я приручу её. Толпа зароптала. Священник, зажимающий рану на горле, прохрипел что-то про «очищение» и «волю небес», но король жестом оборвал его. Он смотрел на дочь – и в его глазах Инид видела колебание. Страх боролся с расчётом. – Она опасна, – произнёс он наконец. – Ты сама это видишь. Она напала на священника. Если бы не солдаты, она была бы уже за воротами. – Именно поэтому она нужна нам. – Инид шагнула вперёд, к краю помоста. Пальцы сжимали веер так, что деревянная ручка скрипнула – тихо, жалобно, как будто просила пощады, но голос оставался ровным. – Обычная ведьма сгорела бы на костре. Эта – выжила. Обычная ведьма молила бы о пощаде. Эта – плюнула в лицо палачу. Ты хочешь сжечь такое оружие? Или хочешь, чтобы оно служило тебе? Отец молчал. Инид видела, как он переводит взгляд с неё на ведьму, стоящую на коленях в луже собственной крови, с заломленными руками, с разбитой челюстью, с чёрными глазами, в которых всё ещё горела ненависть, – и обратно на дочь. Он бросил пренебрежительный взгляд на девушку, на её разбитое лицо, на кровь, капающую на камни. Потом на дочь – в её глазах он увидел что-то, чего не видел уже много лет. Живое. – Если она убьёт тебя во сне, – произнёс он медленно, – я скажу, что предупреждал. Инид улыбнулась. Той самой улыбкой, которой улыбалась матери, когда та дарила ей очередное бесполезное украшение: уголки губ приподняты, в глазах – ни капли тепла. – Не убьёт, – тихо, скорее себе, ответила Инид. – Она слишком ценная, чтобы умирать в темнице, и слишком умная, чтобы убить единственного человека, который может сохранить ей жизнь. Король выдержал паузу. Потом кивнул. – В цепи. И в темницу. Пока не докажет, что может быть полезной. – Он бросил взгляд на офицера. – И проследи, чтобы на этот раз не сбежала. Офицер кивнул и рявкнул на солдат. Девушку рванули вверх – не дали подняться самой, поставили на ноги силой. Цепи на запястьях заменили на более тяжёлые, с шипами, впивающимися в кожу при каждом движении. Один из солдат – тот самый рыжий, с разбитым носом, из которого всё ещё текла кровь, – пнул её под колено, заставляя шагнуть вперёд. Она споткнулась, но устояла. И пошла. Не как жертва. Как пленница, которая ещё не решила, что делать со своими тюремщиками. Толпа расступалась перед процессией – не потому что боялась, а потому что даже касаться её локтем или краем одежды казалось заразным. Люди отшатывались, крестились, шептали проклятия и молитвы, и всё это сливалось в один сплошной гул – ненавидящий, брезгливый, трусливый. Но она шла сквозь него, как сквозь дождь. Не замечая. Она шла – босая, избитая, с разбитого подбородка капала кровь на камни, с рассечённой челюсти стекала струйка за ворот, цепь волочилась по булыжникам, оставляя белые царапины. Каждый шаг давался с трудом: ноги заплетались, колени подгибались, но спина оставалась прямой, а голова поднятой. Она дышала тяжело, с присвистом, с влажным, надсадным звуком где-то глубоко в груди – словно каждый вдох проходил сквозь боль и жидкость. Глаза смотрели вперёд, в темноту дверного проёма, и в них не было ни ярости, ни вызова – только пустота, которая уже не принадлежала никому. Проходя мимо помоста, она снова нашла взглядом Инид. Сквозь слипшиеся пряди волос. Сквозь кровь, засохшую на щеке коркой. Сквозь боль, которая, наверное, пульсировала в каждой клетке её тела. В её глазах не было благодарности. Ни капли. Инид знала, как выглядят благодарные глаза. Слуги смотрели на неё так каждый день. Просители – на приёмах. Младшие придворные – когда она заступалась за них перед матерью. В глазах этой девушки не было ничего похожего. Была холодная, оценивающая ярость. Как у волка, который позволил надеть на себя ошейник, потому что ошейник можно снять, а зубы – нельзя. Инид это понравилось. Ей понравилось, что эта красивая, опасная вещь не сдалась. Что она продолжает скалить зубы даже в цепях. Что внутри неё есть что-то, что не сломать – по крайней мере, не сразу. Стражники рванули её за плечи и потащили прочь. Цепи волочились по камням. Инид смотрела, как девушку уводят – не волокут, как первую, она шла сама, расправив плечи, высоко подняв голову, насколько позволяли цепи, – и чувствовала, как внутри, в той самой пустоте, которая не заполнялась годами, прорастает что-то новое. Не страх. Не жалость. Не желание обладать – хотя и это тоже. Любопытство. Она хотела узнать, что скрывается за этими чёрными глазами. Какая боль. Какая злость. Какая жизнь, которой у неё самой никогда не будет. Она хотела присвоить эту жизнь. Сделать своей. Толпа расходилась медленно, нехотя, как стадо, которое прогнали от водопоя. Люди перешёптывались, бросали косые взгляды на возвышение, на принцессу, которая только что спасла ведьму от костра. – Безумие, – слышалось из толпы. – Зачем ей это? – Говорят, для защиты от тёмной магии. – Защиты? Да эта ведьма её сама убьёт при первой возможности. – А я слышал, принцесса просто… неравнодушна к красивым девушкам. – Тсс! Услышат! Инид не слышала. Или делала вид, что не слышит. Она стояла на краю помоста, смотрела вслед уходящей ведьме и улыбалась. Веер в её руке раскрылся снова – белый шёлк, алые розы. Она обмахивалась им медленно, грациозно, как учили. Внутри, в самой глубине, где никто не мог увидеть, пустота затягивалась. Не полностью. Края ещё кровоточили, но там уже пробивались первые зелёные ростки. Того, что она не умела называть. Жизни. Страха. Надежды.***
Солнце клонилось к закату, когда последние зрители покинули площадь. Костёр догорал, выбрасывая в небо клубы чёрного, жирного дыма. Запах гари был таким густым, что оседал на языке горьким, металлическим привкусом. В карете пахло кожей и лаком для волос матери, сидевшей напротив. Эстер молчала – она злилась, Инид это чувствовала каждой клеткой. Знала, что дома будет долгий, тягучий разговор о приличиях, о том, что принцесса не должна выказывать интереса к ведьмам, о том, что люди могут подумать. Инид не смотрела на неё. Она глядела в окно, на мелькающие за стеклом деревья, и улыбалась. О чёрных глазах. О волосах цвета воронова крыла, которые блестели даже в грязи. О ненависти, которая была единственным живым, что она видела сегодня. Об острых скулах, о разбитой губе, о носе с тонкой горбинкой – как лезвие, как удар. Она не знала имени девушки. Не знала, откуда та родом, сколько ей лет, умеет ли она колдовать на самом деле или просто была не в том месте не в то время. Она знала только одно. Эта девушка была самой прекрасной и самой опасной вещью, которую Инид когда-либо видела. И она сделает всё, чтобы эта вещь принадлежала ей.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.