чуть-чуть правдивые сплетни

Genshin Impact
Гет
В процессе
R
чуть-чуть правдивые сплетни
автор
Описание
В расквартированном полку Снежной ходили следующие толки: в Натлане все было немного «слишком»: слишком палящее солнце, слишком яркие граффити, слишком независимые заврианы, слишком длинные дороги и слишком самоуверенный Архонт – и еще с двадцаток подобных пунктов в списке к готовящемуся рапорту. Члены подразделения Фатуи под командованием Капитано не ожидали, что им предстоит пополнить рейтинг еще одним «слишком» и попытаться не похоронить карьеру своего начальника перед Царицей...
Примечания
* так как Снежная еще не вышла, не могу достоверно опираться на ее уровень технологического развития, поэтому все сравнения - гипотетичны ** нахожу слегка не вписывающимся кликать Капитано "генералом" или "полковником", поэтому принимаю за канон альтернативное ранжирование воинских званий в фандоме ***AU стоит вследствие изменений, неизбежно внесенных в Натлан, Нод-Край и Снежную по причине "ещё не вышли" и "так надо для сюжета". изменения незначительны и не касаются фундамента мира Тейвата и основы сюжета. ****сюжетноважные предупреждения проставляются как только автор осознает, что они 100% будут
Посвящение
всем любителям пейринга, конечно же
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

театр абсурда II: любовь живёт три (плутонианских) года

      Уборка по дому никогда не забирает много времени, если выполнять её вовремя.       Чем дольше ты откладываешь вещи на потом, чем дольше они остаются одиноко разбросанными на диванных подушках, подвешенными на стуле или же вовсе забитыми куда-то в угол под раковиной в ванной, тем дольше времени потребуется на ликвидацию беспорядка.       Именно поэтому шестое июля четвертого курса, за пять дней до выпускного, и было объявлено негласным днём отсылки одежды — в стирку, книг — по полкам, бумаг — по ящикам, а собственных размышлений — на три весьма известные буквы.       Через бетон стен до его ушей донеслось призывное пощёлкивание кухонного таймера, который отмерял свои пятнадцать минут — и Владимир Разумовский развернулся в сторону стиральной машинки, агрессивно оскалившейся на него зубцами своих медленно цокающих шестеренок.       Вода в ней была крахмалисто-мутная от разведённого в ней порошка: её нужно было сменить, а потом дать машине потормошить рубашки ещё пару минут, прежде чем предпринять попытку вытащить свою одежду из её цепких лап-валиков.       Стиральная машина, прототип которой был скопирован — нет, вдохновлён фонтейнскими изобретениями — была самой настоящей собственницей. Всякий клочок ткани, особенно достаточно тонкой для того, чтобы иметь возможность прокатиться через отжимающий лишнюю воду механизм, она считала своим подарком, который у неё забирают без всякого на то дозволения — вот и пыталась оттяпать владельцу пальцы или по крайней мере засосать их внутрь.       То, что стояло у них в доме, было в разы современнее, но Марфа зачастую все равно предпочитала ручную стирку: она вытирала пот со лба размашистым движением хлопковых закатанных рукавов, и, ухмыляясь, говорила, что настоящее мастерство не заменить никаким роботам и механизмам.       Отец бы с ней поспорил. (Марфа, пожалуй, и научила его самостоятельной жизни — по сути, все равно пришлось бы учиться, но без наставника — а пожилая старушка, что в его юности, кажется, совсем даже и не выглядела на свой возраст, взвалила на себя эту непосильную ношу — непосильную потому, что, кажется, он был плохим подмастерьем. А может, и не был? Горничная то и дело ворчала, но всегда с лаской, и всегда с лаской бодрой, живой — то ли Марфа была настоящей кудесницей, то ли её действительно, как она выражалась, молодили яблоки, ручной труд и свежий воздух. У Марфы не было даже фамилии, но всегда было с собой в рукаве припасено несколько советов и историй разного толка: порою те слова, что она роняла, не было и шанса найти в каких-нибудь тезаурусах, и горничная, посмеиваясь, говорила, что, верно, ошиблась да и напутала с каким-то замудрённым произношением. Отец, помнится, даже предлагал ей дать фамилию — скажем, записать дальней родственницей, но Марфа охала и разводила руками. — К чему мне, старой? — она показывала отцу чуть нестройный ряд зубов, где правый клык слегка подавался вперед. — Были бы наследники, так хоть толк бы был — а так лишняя суета, господин. К чему она? Отец хмыкал, ничего ей боле не разъясняя: хотел ли он действительно отплатить помощнице за долгие годы верной службы или же хотел лишний раз вызвать пересуды по поводу своего благоразумия и наглости? Впрочем, если то взаправду не нужно было Марфе, то и всякие усилия были тщетны. Марфа была упертой, что ослица, которую пытаются вывести на водопой по незнакомой тропке, и вечно огрызалась, когда не одобряла чужие действия. Отец говорил, что бабушка сильно её разбаловала. О бабушке он знал мало: её звали Пелагеей, и она умерла, не дотянув пяти лет до сорока — её в могилу уложила то ли давняя болезнь, то ли где-то подхваченная эпидемия, и, как говорил отец, лекарства в то время были — на них не было денег. Больше про мать он почти не распространялся, да и фотографий почти не осталось: в каких-то старых семейных альбомах он находил пожелтевшие карточки, одну даже на крепком картоне, будто бы вырезанную с более крупного кадра, но отец не давал никаких комментариев — быть может, он уже и не помнил лиц своих родителей. У мамы фотоальбомов не было. Зато Марфа рассказывала много: она называла свою подружку «Пелой», и говорила, что между ними был чуть ли не десяток лет разницы, но он быстро стерся жизненным опытом, что горничная получила на улице: она поговаривала, что за лишние гроши разносила по незнатным домам сбитень, что готовила добрая тетушка с угловой лавки; держала лошадей на морозе, пока извозчик договаривался с пассажирами; меняла им подковы, помогала жечь фонари, пока те в Свят-Софийске совсем не заменились новыми, что работали от бесперебойной Крио-энергии, ходила в поля жать и полоть посевы, но платили там больше едой, чем морой — и о тяжелых временах Марфа рассказывала с такой улыбкой, будто ломоть хлеба, съеденный ею где-то на бегу, по пути из ближайшего поселка в город, был гораздо вкуснее всех тех блюд, что предлагал барский стол. Лучше всего, говорила Марфа, я умела нянчить детей: у меня самой-то младшеньких пятеро было, да померли уже: кто сорок лет назад, кто двадцать, а кто совсем малюткой — и ему всегда хотелось извиниться. Он, конечно же, был к тому непричастен, но всё же — быть может, Марфе было грустно смотреть на то, как счастливо и беззаботно растут дети богатых семей? — Счастливо и беззаботно, — ворчала Марфа, щипая его за бок. — Ох, как счастливо и беззаботно. Ты голову-то свою не забивай, голубчик, бедами бабки старой — у тебя своих впереди будущее напророчит по самое не могу. Было б моё право, я бы себе на долю твоих переживаний забрала бы — деткам надобно только шалить да бузить, пока времечко есть. — Ты меня недооцениваешь, Марфа, — со всей серьёзностью заявлял он, выбирая наиболее важную позу — для горничной это всегда было что-то в духе «руки в боки», особенно, если слегка задрать подбородок! В общем, намек она понять точно должна была. В следующую секунду его подхватили и начали агрессивную атаку щекоткой. — Марфа, — захлебываясь смехом, выдавил он, вороша ногами в воздухе. — Поставь, тяжело же! — Ты ж моя тяжелая восьмилеточка, — пряча покашливание, ответила Марфа, наконец возвращая его на законное место. — Лет пять-десять назад такие вещи на своем горбу таскала, тебе лучше б не знать! — Я буду таскать их за тебя, — уверенно заявил он, попытавшись увильнуться от очередного преступного акта растрепывания волос — они и так отросли и были как-то странно пострижены маминым парикмахером, отчего напоминали какой-то чрезвычайно поникший и мокрый лопуховый венчик.              После операции Марфы они напоминали вообще непонятно что, и Володя недовольно вытянул одну из прядей почти до самой переносицы, за что получил легкий шлепок по руке. — Сама тебя постригу, — пообещала Марфа. — Не надо. — Налысо.       Он показал Марфе язык. — А, я зачем пришёл, — заведя руки за спину, он потоптался на месте. — А научишь меня… Ну, тому, что умеешь?.. Только папе не говори.       Марфа оттряхнула руки о уже влажный передник и окинула его недоумевающим взглядом. — Тебе зачем, соколенок? Уж кажется мне, что тебе вовек таким руки марать не надо будет, коли ты о всякой стирке да уборке, а что надо для своей жизни, ты и так знаешь. — А, — он застенчиво улыбнулся и почесал макушку. — Это да, но… Если я тебе помогать буду — то у тебя будет больше свободного времени, правда? А-а потом я научусь помогать маме и папе, и когда у них будет больше времени, то… Они смогут провести его со мной, правда? Марфа слабо улыбнулась и зачем-то потянулась его обнимать. Родителям не нужно было помогать с уборкой: зачем, когда у них и так была горничная, а потом прибавилась еще одна, и еще одна, и еще одна, а потом столько, сколько сосчитать было трудно? Его детская логика не блистала должной аргументативностью. В ней было столько наивности, что от неё было тошно и — Родители не проводили с ним время не потому, что были слишком заняты).       Впрочем, за свою самостоятельность Марфе он до сих пор был благодарен, и стоило передать ей эти чувства в более конкретной форме, но как-то не было подходящего повода: звонить в отцовский дом ему совсем не хотелось, а приходить — тем более.       Можно было бы написать письмо, но опыт уверял его, что бумага выражает чувства ещё хуже, чем слова, и скромная записка с содержанием в духе «спасибо, что научила меня тому-то тому-то» выглядела бестолковой и чуть ли не предсмертной и могла только лишний раз заставить старушку побеспокоиться.       Кажется, в последнее время она совсем перестала выходить за пределы участка: по крайней мере, её не было вблизи её любимых молочных лавок и под полосатыми навесами Главного универмага, который пестрил аппетитными витринами и сотней лампочек-огней в любое время года — Марфа, казалось, приходила посмотреть на него скорее для развлечения, чем для покупок, но месяц назад, когда они случайно там повстречались — ну, как случайно, он не просто так седьмой день подряд там по вечерам расхаживал — она держала в руках аккуратный алый пакетик с золотой ленточкой, из которой ежиком торчала упаковочная бумага. — Сама сделала, — гордо заявила Марфа, предварительно похихикав над ним за то, что он пялился на галерею из самой разной женской обуви, хаотично расставленную на прозрачных полочках.       Он не пялился. Это было всего лишь совпадением. — Ты, как всегда, крайне неудачно упаковываешь подарки, — вскользь заметил он, неловко приобняв старушку и быстро отстранившись так, будто их кто-то мог заметить и…       И как бы ничего страшного не могло произойти, но…       Марфа демонстративно надула щеки, и он, уже успев спрятать руки в карманы, отвел взгляд и осторожно обнял её ещё раз. — Вот теперь по-человечески, — одобрила она, расплываясь в широкой улыбке. — А про упаковку-то ты на меня не гони! Будто сам лучше наловчился эти бумажки раскладывать. — Научился, — честно признался Владимир, вновь возвращая руки в теплое место: несмотря на июнь, легкая прохлада никуда не ушла и, признаться, Марфе явно надо было одеваться потеплее. — Тогда и меня научишь! — она хлопнула его по спине чуть ниже лопаток и всучила в руки пакет. — Выпускайся, а потом приходи домой — или где ещё тебя теперь отыскать можно, потеряшка ты моя золотая.       Домой.       Что-то он тогда придумал: точнее, кажется, стал отнекиваться и пообещал Марфе, что что-нибудь придумает. Предвкушение посещения родного дома стягивало ребра тугим ремешком, и наслаждаться им как-то не получалось, но и стремления Марфы он вполне себе понимал: она почти не рассказывала ему никаких новостей из особняка, но краешком обмолвилась о том, что отец, кажется, не совсем хорошо себя чувствует — не показывает, возмущенно кряхтела Марфа, воротя носом, не показывает, но на сердце у него точно тяжело, соколенок мой, да и зрение подводить стало, а я всё никак на очки его уговорить не могу — говорит, что эта ваша дальнозримость… Дальнозренькость? а, Бездна с ней, Володя, в общем… — В целом чувствует себя хорошо? — полюбопытствовал он, заводя её в один из белоярских бутиков, где можно было раздобыть что-то действительно качественное.       Марфа поджала губы и кивнула. — Вот и славно. Если будет что-то серьезное, передай мне, пожалуйста.       Возможно, он был плохим сыном.       Скорее всего.       Мысль о том, что отца не станет, существовала в его голове как что-то неосязаемое: отцу было всего лишь немного за пятьдесят, и, кажется, серьезными проблемами со здоровьем, насколько ему было известно, он не страдал. Мимолетные травмы пролетали мимо него, и выявлялись только тогда, когда уже были поправлены — новости пост-фактум не приносили ни облегчения, ни печали.       Однажды, его, разумеется, не станет.       Тогда — тогда нужно будет заняться бизнесом, основы и базис которого он понимает в вакууме, но не знает наверняка, и нужно-нужно-нужно поскорее заняться тем делом, для которого он неоднократно был признан негодным, и нужно-нужно-нужно написать отцу и сказать, что он придёт и посмотрит все бумаги, и придёт ещё раз, ещё раз и ещё раз на все фабрики, и телефонные провода внутри обвязывают легкие ещё крепче и ещё жестче.       После того — после того случая отец не раз говорил, что ему нужно заняться семейным бизнесом. Дело не в том, что ему совсем не хотелось этого делать — вопрос о желании не стоял вовсе попросту потому, что это было его долгом: то, что было его кормилицей и колыбелью — не материнские руки и не отцовские объятия, а станки и конвейеры.       На деньги, что они выпустили, он ел, спал, жил, до — до двадцати лет в крайне обширных объемах. До двадцати лет семейный бизнес был той почвой, на которой его взрастили, и поступи он на бюджет, получи стипендию, заработай первые деньги — что бы из этого ни произошло, оно бы не смогло в полной мере восполнить все траты, что ушли на его воспитание.       Возможно, пойдя история немного другим ходом, он бы приступил к этому заранее — возможно, он просто не признавал мысль о смерти отца за что-то, кроме гипотезы, хотя на рациональном уровне —       они не вечны.       Никто не вечен, разумеется, и никто не застрахован от того, чтобы потерять отца в двадцать, тридцать, десять, сколько угодно лет, но само ощущение абсолютной вероятности данного факта — которая с каждым годом всё больше приближалась к ста процентам — терялось. («Тебе нужно будет заняться этим бизнесом». Он активно закивал, взволнованно подняв взгляд на отца. — Учись пока, — немного помедлив, бросил ему отец. — Ты же заканчиваешь второй курс? — Первый. Отец отвернулся к окну, и брови у него чуть больше сползли к переносице. — Тебе, верно, это совсем неинтересно. — Нет, отец, интересно. Было ли ему на самом деле это интересно? Долга в этом было больше, чем интереса, но если говорить сухо и цинично: привыкшим к определенному уровню комфорта в жизни его лишение может оказаться более тяжким ударом, чем для тех, кто ни разу в жизни его не отведывал. Было ли ему на самом деле это интересно? Пожалуй, отцу он даже завидовал: отец любил своё дело, и рассказывал о литье и закалке металла как о самых счастливых днях из детства, говорил о фрезеровке и сборке ствольных коробок и ударно-спусковых механизмов как о первых успехах, и хвастался новыми схемами и композитами так, как никогда не хвастался собственными детьми. То, что отец любил, выходило у него просто замечательно. Недаром у него вышли такие бестолковые дети. Он нашёл дело, что приносит ему и деньги, и удовольствие — в немалых количествах. Может быть, если бы отец любил его в той же мере, он бы смог сам полюбить его дело? — Посмотрим, — наконец Герман Михайлович скользнул по нему взглядом и ненадолго задержался на лице, задумчиво подперев подбородок сжатым кулаком. После этого «посмотрим» вскользь отец не раз упрекал его в том, что он ничего не сделал — но он искренне не знал, с чего начать, а когда и осмеливался задавать такой вопрос, получал в ответ лишь скованное выражение лица и с сомнением сдвинутые брови. — Учись, — равнодушно отвечал отец, и взгляда он на него больше не поднимал: в его крупных, мозолистых ладонях замелькали новые бумаги, и он резкими росчерками оставлял на них какие-то заметки, порой обводя строки в грубые, незамыкающиеся круги — он не уточнил, имел ли он в виду образование в Академии, или же ему нужно было учиться бизнесу, который отец называл делом сугубо практическим — он кивнул ему, спросил «я пойду?», и, дождавшись безмолвного дозволения, ушёл из кабинета. …найти бы ту карточку, где ему по какой-то причине поставили непригодную для этого дела категорию, и прочитать бы о причинах. …возможно, он был недостаточно умным? недостаточно усидчивым? недостаточно харизматичным? недостаточно усердным? недостаточно талантливым? недостаточно одаренным? недостаточно — недостаточно? …возможно, он сам по себе был — недостаточным? по крайней мере, из всех проектов, что создал его отец — он был самым неудачным и неприбыльным. Если правильно подсчитать все расходы и затраты, а потом вывести прибыль, им извлекаемую — можно будет повесить на шею ценник. Обошёлся он отцу, скорее всего, втридорога, а вот пользы от него было — ноль. Дорога цена, да отсутствует ценность).       Он подарил Марфе дубленку, потому что от шубы она злостно открестилась, на всякий случай даже отодвинувшись в сторону выхода — под вежливо-негодующий взгляд консультантки они совместно признали в шубе лишний пафос и, как говорила Марфа, «столичный хламур», поэтому в руки бабушке лег пакет чуть поменьше, но не настолько дешевле.       Сколько там денег оставалось в кошельке?       Он постарался закрыть его максимально быстро, чтобы Марфа ничего не заметила: он пытался тратить на близких только те деньги, что сам зарабатывал.       И осознание источавшихся запасов не было чем-то критичным: не стоило забывать о том свертке, которым в него швырнули перед переездом. (…отец провожал его тяжелым взглядом. — Ты все равно не сможешь заработать себе на квартиру, — сказал отец, и был абсолютно прав. Как и всегда. — Я мог бы жить в общежитии, — тихо возразил он тогда, обернувшись. — Я учусь на бюджете. На улице было холодно. — Мой сын не будет жить в какой-то там дыре. Но попрекать мы сына за расходы тогда, несомненно, будем. — Ты невыносимо неблагодарное созданье. А. Это он уже несколько десятков-сотен-тысяч раз слышал. — Да, — замерев на одной из ступеней, он поднял голову, кивнул и широко улыбнулся. — Я ужасно неблагодарен. И как только вы воспитали такую тварь? — Надо было меньше баловать тебя в детстве, — ровным голосом ответил отец, и был, наверное, тоже прав. Он же всегда был прав, в конце концов. — Я говорил Кире, что она тебя слишком любит. слишком. А, это было слишком. Все — ведь все были родителями в первый раз, и они имели полное право на ошибку, и они не знали, как правильно, и, наверное, он сам виноват, нужно было как-то конкретнее, понятнее выражаться, лучше себя вести, показывать более впечатляющие результаты, стать не просто где-то когда-то первым, а первым во всем, или? — просто — иногда ему хотелось, чтобы — а, да и хер с ним. на улице было слишком холодно).       Владимир Разумовский переехал где-то после третьего семестра, на втором курсе, но память выела из себя все образы самой процедуры: разрыв между тем, как он жил дома, и как он жил в одиночку, как Разлом, был неизведанным для него самого — фотоплёнку жизни портновскими ножницами единым щелчком раздробили надвое.       Хронология столь же непрозрачна, сколь и вода от хорошо промытого риса, и он почти не помнит своего детства — железная дорога, обвалившаяся с песчаного склона.       Постепенно все воспоминания о том, как он жил с родителями, стирались так, будто их никогда и не было — только сухие оттиски, доказанные мимолетными фактами: вот фотокарточка с вашего семейного отдыха, вы тогда съездили в Ли Юэ, правда, не совсем в сезон, но зато оттуда много сувениров: пока он сортировал вещи дома и разглядывал в руках разноцветные брелоки, сознание усиленно пыталось вытащить наружу хоть какие-то яркие моменты.       Но их не было — он помнит только, как он потерялся где-то близ Нефритового Дворца, ушел слишком далеко от отеля, где они остановились: там был какой-то старый покошенный домик и странное письмо, содержание которого он не смог прочесть, ведь ему было всего — сколько? — десять? нет, кажется, в десять они были в Мондштадте — двенадцать?       Достаточный возраст для того, чтобы выучить хотя бы традиционный лиюэйский, но сделал он это годами позднее, а потому запутался в различных табличках и вывесках, заведя себя в поля высокой, почти по бедра, травы, что сухо хрустела под ногами, в жужжание трудолюбивых шмелей, что оторвались от высаженных в городе шелковиц и искали, где ещё бы поживиться — кажется, в город его тогда вернули Миллелиты. Один из них пытался разговаривать с ним на языке жестов, но он не мог понять, как на десяти пальцах объяснить то, что происходит у них в семье.       Незнакомые слова уточняли у него детали, и по тому, как двое дежурных переглядывались, он подумал, что на их щебечущем языке это значит что-то в духе «а, видимо, этот мальчик совсем никому не нужен?».       Поэтому он решил им очень светло улыбнуться — ну, насколько он тогда светло мог улыбаться или что он вообще сделал, возможно, просто сделал приличный вид? Не плакать же ему было, Царица, прости, да и зачем доставлять людям лишние сложности.       Мама учила его «не выносить сор из избы». Как объясняла мама, это значило то, что все внутренние проблемы нужно решать в узком кругу —       это значило то, что до тех пор, пока он не поднимет на тебя руку, ты никому не расскажешь, мам.       Он помнит только то, что они привели его к высокой девушке из Банка Северного Королевства, и чудеса двустороннего перевода помогли довести его к матери — та, спокойно поблагодарив гостей, закрыла дверь и, чуть опустив голову, метнулась к нему и крепко обняла. — Прости меня, пожалуйста, прости… — мама не плакала, но голос у неё звучал надломленно-тревожно. — Я думала, что ты ещё в городе. — Я недалеко ушел от города, — чуть соврал он, пока мамины распущенные волосы мягко щекотали нос. — Я не испугался. — Я знаю, — тихо проговорила мама, поглаживая его по спине, а потом вновь продолжила извиняться.       Когда она, обхватив его за плечи, чуть отстранилась, он заметил, что глаза у неё были чуть опухшие и красные. — Вы с папой ругались?       Мама постаралась сохранить с ним зрительный контакт, но её взгляд медленно потянулся вниз, будто подцепленный ловким якорем. — Нет, моё солнышко. Всё хорошо. — Ничего страшного, если вы ругаетесь, — пояснил он, складывая руки перед собой. — Тебе не нужно за меня волноваться!       Мама мягко улыбнулась и что-то ответила ему, но он не помнит, что (зато помнит, что отец не обратил на его отсутствие ни малейшего внимания), и не помнит, почему убеждал мать не волноваться, если она и без того попросту оставалась в номере отеля и, как ему, возможно, кажется, не очень-то и беспокоилась за своего сына? Хотя, быть может, она просто была уверена в том, что он справится: значит, она в него верила? (Наверное, отец тоже верил в его самостоятельность.       …да. Конечно).       Бездна его знает. И кто ему подскажет: сложносочиненные психологические разборы, которые объяснят ему что-то про устройство психики, наследуемый темперамент, уровень тревожности и всего остального — эта наука крайне успешно справлялась со всеми «почему», но никогда не отвечала на вопрос «как это исправить?» — она разводила руками и убеждала его, что исправлять ничего не нужно, потому что исправлять должен не он.       По крайней мере, когда они вскользь затрагивали с Валерой эту тему, он сказал, что дети не ответственны за поведение своих родителей, и они не должны быть тем клеем, что удерживает семью.       Он, помнится, ему только усмехнулся.       В их семье дети ничего не склеили — кажется, они только еще больше раздолбали и без того шаткую конструкцию.       Рубашки уныло и мокро повисли на верхней перекладине сушилки, и пинком он сдвинул в их сторону использованное полотенце, чтобы потом не пришлось лишний раз протирать пол — в ванной было душно, и зеркало запотело, обнажая неровные полоски от попавшей на него воды — нужно будет протереть, но после небольшого отдыха.       Дверь в ванную неохотно скрипнула, застряв на полпути — нужно было поменять петли, но в гости к нему особо не ходили, за исключением тех, кому было бы наплевать на необходимость притянуть к себе ручку чуть посильнее, а когда закрываешься на замок — тянуть её на себя всё время, чтобы заедающий механизм наконец щелкнул внутренней задвижкой и выпустил пленника на волю.       По большей части, в гостях у него бывало только пять человек: Марфа, которая забегала проверить, не умрет ли он в одиночку (не умру, Марфа, успокойся), его приятель из параллельной группы, которого, в отличие от него (Катя, запомни, пожалуйста), можно было сокращать на «Славу» Малиновского, Вадик Циолковский, старый одноклассник и нынешний… сокурсник? Можно ли их было так называть, если они учились на разных факультетах? Ладно, неважно — оставшимися двумя числились Наташа и его родная мать.       Удивительно, но староста их группы, не любившая дружные посиделки, заглядывала к нему чаще его родственницы.       Шесть раз против двух за два с половиной года.       Неплохо.       В первый раз Наташа явилась самым наглым и бесцеремонным образом. Ему, конечно, было известно то, что они сдали старосте свои адреса для случаев всякого рода срочности — или если нужно было отловить особенно безалаберных студентов, — но он никак не мог подумать, что Наташа воспользуется служебными, считай, полномочиями, для того, чтобы провернуть такой финт ушами. — Моя соседка сказала, что у неё будет перепихон с её хахалем, — с порога объявила Милюкова, когда он недовольно распахнул входную дверь, которую кто-то — теперь ясно, кто — усиленно пинал ногами. — Ты совсем долбанутая? — полюбопытствовал у неё он заместо приветствия, и Наташа, не дожидаясь разрешения, протиснулась сквозь дверной проем и зашвырнула свою спортивную сумку на диван.       Внутри что-то скорбно звякнуло. (Нельзя сказать, что на тот момент они были друзьями: они периодически пересекались и даже перекидывались парой фраз на входе в спорткомплекс и на выходе из раздевалок — кажется, один раз он отдал ей свою бутылку с водой, и, кажется, один раз во время отмены собственных занятий Наташа следила за их тренировками — криво ухмыльнулась и удовлетворенно кивнула ему по их окончании. На парах они — пожалуй, она достаточно нахально, но без лишнего наезда с самого первого курса уточняла у него всякие формулы, и иногда ему казалось, что Наташа не знает совсем очевидных вещей, но разбирается в излишне подробных деталях. — Ну, извините, — раздосадовано выдохнула она, вытягивая перед собой тетрадь, где он оставил несколько подсказок. — Я не шарю. — Может, у тебя просто математический склад ума? — предположил он, рассматривая потуги Милюковой в сочинение. — Хер его знает, — безразличным тоном ответила она, хлопнув обложкой. — Могу объяснить после пары. Он отвернулся так резко, будто предложил ей что-то неприличное. Он сам не знает, на кой хер он ей это предложил, но — на удивление, Наташа соображала вполне неплохо: создавалось какое-то странное ощущение вроде того, что вместо фундамента знаний у неё была какая-то провальная, просроченная база, на которой сложно что-то построить из-за заржавевших свай — какие-то вещи ей давались с трудом, и ему приходилось объяснять их несколько раз. — Да ладно, — вздохнула Милюкова, откидываясь на стуле и потягиваясь. — Надо было в детстве учиться. — Учиться никогда не поздно, — поправил её он, закрывая перьевую ручку колпачком. — Пипец ты зануда, — отозвалась Наташа, запрокидывая голову назад. — Возьму это вместо «спасибо», — он оторвал взгляд от неудачных каракуль Милюковой — та уже успела вернуть шею в исходное состояние, внимательно вглядываясь в его лицо и почесывая себя за ухом. — Пасибо, — коротко бросила она, сложила свои немногочисленные вещи и ушла. Наташа была простой. Наверное, поэтому с ней было просто общаться?) — …Прям так и сказала? — со вздохом уточнил Владимир, проворачивая замок на два оборота — не дай Царица, помимо Наташи, сюда еще кто-то заявится. — Ну, — староста зябко повела плечами, поморщив нос, — сказала, что им нужно время наедине. — Это не всегда то, о чём ты подумала, Наташ. — А на кой ей тогда понадобилось примерять всё это бельишко? — Милюкова расчертила в воздухе какие-то тоненькие полосочки с микроскопическими треугольниками, а потом резко замерла на одном месте с чуть разведенными в сторону руками. — Стоп. Ты ж не в курсе, кто моя соседка? — Катя?       Милюкова оперативно швырнула в него диванной подушкой, которую он без труда словил. — Про Катю я бы такого не сказала. Тьфу, подумала, и противно стало… Нет, по общаге. — В душе не е… — Вот и славно, — резко оборвала его Наташа, плюхаясь на диван. — Вышло бы некрасиво. — А сейчас прям верх эстетики? — Чего? — Милюкова резко повернула к нему голову, нахмурившись, а потом расслабила лицо. — А. Вечно путаю этику и эстетику.       Как Лиза вообще её терпит, с её-то повадками?       Ладно, кто их разберет — была проблема поважнее.       И что с ней дальше делать?..       Не выгонять же?..       Или что?       Он усиленно пилил взглядом постепенно наполнявшийся стакан с водой, повернув рукоять фильтра на самую медленную скорость из возможных — пока он мимикрировал под активную деятельность, к выжидательно молчащей старосте можно было не поворачиваться.       Итак, что у них было… Да ничего у них не было, матушка-Царица, в том-то и дело: не в том плане, что… А. Нет, не в том плане: он помогал ей с домашним заданием, а староста передавала ему нужные сведения во второочередном порядке, после Катерины, которая ими толком не интересовалась, и, возможно, Лизаветы — а может, Лиза, как обычно, просто делала вид, что все знает — стоп. Она тут совершенно ни при чем. Итак, домашнее задание — и совместные занятия в спорткомплексе. Три раза случайно совпадали по времени и выходили из университета вместе, направляясь в сторону остановки? Им, кажется, все равно было не по пути — кажется, ещё иногда Наташа вяло просила что-то притащить из столовой, а пару раз сама подкидывала что-то ему на стол.       Кажется, они однажды вместе выпивали на совместной тусовке? Вот содержания этого события он совсем не помнит — то ли они совместно покривили лица в сторону какого-то особенно выпендрежного профессора, то ли повздыхали о совершенно неудобном расписании секций, которое не брало во внимание не то, чтобы какое-то «свободное время», а «время на поспать» в целом — (…она как-то косо посматривала на ряд опустошенных бутылок, которые кто-то неловким движением едва не обратил в стопку падающих домино. — Бухать в меру надо, — едко, но тихо процедила Милюкова, бросив колкий взгляд на поежившегося одногруппника. …после этих слов она засунула горлышко бутылки меж челюстей, и со звонким хлопком открыла бутылку. — …бать, — коротко прокомментировал он, проследив за этим бесплатным представлением. — Тебе тоже надо? — вызывающе поинтересовалась Милюкова, для наглядности чуть задрав подбородок. — Сам справлюсь, спасибо. Зубы не жалко? — Наследственно крепкие, — хмыкнула староста, проведя языком по нижнему ряду. — Как и толерантность к алкоголю. …можно ли было назвать толерантностью к алкоголю свинцово-тяжкий взгляд, с которым она пилила присутствующих, которые торопились неловко свалить за соседний столик? …он забрал у неё ещё одну — какую уже — бутылку, и Милюкова недовольно цокнула языком. — Спасибо, папочка, — фыркнула она, подпирая голову ладонью. — У меня один был уже, второго такого не надо. — Вставай давай. …он не уточнял, что она имела в виду. …ему не нужны были уточнения. …solamen miseris socios habuisse doloris).       — в целом, они были…       Знакомыми?..       Приятелями?.. — Поясняю, — прервала его размышления Наташа, трижды постучав по виску с самым умным видом (ей не помогло. он видел, что за хтонь она выписывала заместо исторических сводок), — к Лизе скорее собаку ободранную со двора дальше пустят, чем меня, к Кате я сама не хочу, слишком херово выгляжу на таком эстетичном фоне — даже для меня, да. Больше идти мне некуда.       Милюкова повертела в воздухе ногами.       Просто — ну, по сути, у него не было никаких важных дел, все задания он уже успел подготовить за пятницу, и намеревался… Отдохнуть дома. Вязалось ли присутствие Наташи с таким понятием, как «отдых», понять было сложно, ведь до этого момента всё их общение держалось в исключительно академических и спортивных рамках: нет, как бы, порой они перекидывались какими-то деталями из более личной (?) жизни, когда до них доходила тема, но в том, что касалось личных (?) визитов… Наташа жила в общежитии, и в женскую часть ему бы самому соваться не хотелось — а выдавать случайные предложения?..       Типа просто «не хочешь ко мне»?       А не двусмысленно ли это звучит? Вот честно говоря: ещё как двусмысленно. Особенно к девушке. И всякие вариации на тему в духе «давай позанимаемся у меня» (чем, спрашивается), «не хочешь заглянуть на чай?» (да-да, чай), в общем —       легче было никого не приглашать.       Наверное, именно мысль о том, что Наташа явилась без приглашения, вызывала легкую улыбку. — Ну, был ещё один дом, но… — она отвела взгляд в сторону и взяла небольшую паузу, — путь мне туда давно заказан. — А родители? — он поставил перед ней стакан с водой, раздумывая над тем, что для таких случаев нужно купить кресло, потому что садиться с Наташей рядом — как-то… — Померли, — лаконично и безэмоционально заключила Милюкова, похлопав рядом с собой. — Зашвыривай уже свою задницу, давай хоть посмотрим что-нибудь? У тебя даже проигрыватель есть. Сразу видно, богатый мальчик.       Да где это было видно?       Это была абсолютно обычная квартира, и мебель в ней стоила всего лишь —       умерли.       будто расплавленное олово на грудь вылили.       и отец, и мать, видимо —       пока Наташа резко расшатывала всю дорогостоящую технику, и до его ушей даже донесся звук, напоминающий оторванный тумблер, Владимир рассматривал её спину, и казалось, что она слишком хрупкая для того, чтобы нести на себе такую ношу.       Она, конечно, была весьма крепкой и натренированной, но — — Я разобралась, — довольно сверкнув зубами, объявила Наташа, рукой показывая на блеклое мерцание пробуждавшегося экрана. (…когда она пришла в третий раз, она почти ничего не говорила — просто так же бесцеремонно, как и обычно, потянулась опустошать его холодильник. Он проследил за тем, как Наташа звонко цокнула язычком пол-литровой банки. — Не осуждай. — Не собирался. …она почти ничего не говорила — кажется, это было на третьем курсе? ничего особенно страшного тогда не произошло, все готовились к празднованию Нового года, и кто-то уже украсил весь их двор вызывающе-яркими плакатами со всякими лупоглазыми зверушками — одинокую ёлку завесили пестрой мишурой, и добрые люди даже пожертвовали стеклянную звёздочку на острие её ствола — …Наташа попросила рассказать ей какие-то истории. Любые, лишь бы просто что-то было на фоне, сказала она — и он спросил, какого черта она просто не включит радио. — Отстань, — слабо возразила ему Милюкова, кладя голову на стол. — Просто расскажи что-нибудь хорошее. …он рассказал ей про путешествия. Наверное, это было чем-то веселым — в плане, иностранные земли, всё такое — Наташа шмыгнула носом. Твою ж мать. Она ж, наверное, не была там и сейчас задумалась о том, что — — Я просила хорошее, — тихо протянула Милюкова, пряча лицо в крест сложенных предплечий. — У тебя они какие-то… — Безэмоциональные? — Да нет. Они всё равно печальные. Ну или мне кажется. — Тебе кажется. — Пф, — фыркнула Наташа, почесывая нос. — А ещё есть варианты? — Сыграть на фортепиано? — Царица. Серьезно? — Нет, фортепиано сюда не затащишь. Есть только синтезатор. — Хочешь, чтобы я рыдала, — вяло пожаловалась Милюкова, потягиваясь. — Да нет, я просто хер знает, что тебе предложить, — Разумовский пожал плечами, коротко растянув улыбку на одну сторону. — Я не очень хорошо поддерживаю людей. — Нормально, — выдала Наташа, немного поразмыслив и уставившись на него в упор. — Иногда просто быть рядом — достаточно. …он просто ещё раз пожал плечами, мимолетно усмехнувшись. — А ты хотел бы сыграть? …за сыгранный этюд Наташа швырнула в его сторону подушкой — снова. Пожаловавшись на то, что такие методы благодарности его не устраивают, он получил в ответ искреннее «спасибо». «это правда круто, я так не умею». — Тебя научить? — Я с тобой когда-нибудь расплачусь, — Наташа коротко рассмеялась, подтерев нос рукой. — Сколько накапало? — Двадцать миллионов моры. — Да и пошёл ты, — бросила она, хорошенько ткнув его в плечо. …он беззвучно рассмеялся. …когда Наташа уснула, он ещё какое-то время посидел рядом с ней, чтобы наконец дочитать третий том «Заката и падения Ремурии». …Наташа звала во сне отца. …нет, во сне она звала папу).       В первый раз одногруппница захватила его диван, а ещё захватила пару подушек, категорически отказалась переходить в спальню — нет, в плане одной. Одной. Он и сам-то был не прочь поспать на диване, а ещё лучше — свалить на все четыре стороны, но Милюкова пригрозила тем, что разорит всю его квартиру не хуже Похитителя сокровищ.       Кажется, угроза была не пустословной.       На этом самом диване он и расположился сегодня, равнодушно разыскивая в абсолютно бледном полотне потолка какие-то подсказки.       Пожалуй, он столкнулся с одной — непредвиденной, но всё равно ожидаемой ситуацией, которая требовала незамедлительного решения, но решать её, честно говоря, абсолютно не хотелось — хотелось забить на весь выпускной целиком и, возможно, после празднования просто уйти с мужской частью их коллектива туда, куда она направится, потому что вся эта пафосная церемония с высокопарным расхаживанием благородных леди и неблагородных кавалеров —       для него, очевидно, откладывалась.       Нестрашно.       Втайне он был уверен, что на любую жизненную ситуацию можно найти если не лучшее, то наименее пагубное из худших решение. Собрать их все в единый справочник, пусть и сорокатомный, носить у сердца, зазубрить наизусть, найти выход всегда и везде, по строго заученной инструкции, которая подскажет тебе самый рациональный и оптимальный подход в самой безвыходной обстановке.       Сколько бы лет ушло на его составление, переписывание, переделывание — только для того, чтобы столкнуться со случаем, который на два градуса отклонился от заданной траектории и полностью испортил тысячный рекорд по безупречному построению собственной судьбы — на деле, кто-то с таким справочником ходил в голове. (например, один очень хитроумный товарищ. да, Коля? Николай Левитан занимался по жизни непонятно чем, но выходило у него вечно что-то хорошее. Удача его поцеловала, но не в макушку, а взасос, иного объяснения — попросту не было. Когда он встретил его в первый и — хотелось верить, что на долгое время в последний раз — он был одним из кураторов для первокурсников, и почему-то он был человеком, с которым весьма просто было разговаривать, несмотря на то, что сам Левитан трещал, не затыкаясь. Он относительно скоро выпускался из Академии, но торжественно обещал ему (зачем?) на четверть ставки там остаться, и как сам выразился в итоге: не потому, что очень хотелось продолжать работать со студентами, но и это тоже, а потому, что в нём осталось много из того, чего он не хотел терять. Юность. Он сказал, что не хотел терять юность — он был то ли на два, то ли на все три года старше, когда встретился с ним на первом курсе — ну, то есть, он навсегда останется старше. — Мне порой страшно смотреть на взрослых людей, — Левитан пожал плечами, отворачиваясь куда-то в сторону окна. — Ну, дело не только в этом унылом выражении лица от нелюбимой работы, хоть и оно веса прибавляет, причем не только в переносном смысле, знаешь — «иногда мне кажется, что они совсем забывают, о чём мечтали в детстве». — Это рационально, — возразил он ему тогда, нахмурившись и чуть склонив голову к плечу в непонимании, — в детстве мы воображаем себе, что покорим моря, океаны, обязательно получим Глаз Бога; будем… э-эм, кем-то? принцессами, рыцарями, Предвестниками? — да Бездна его знает, честно — но дело в том, что чудес не бывает, один из миллиона исполняет свою грандиозную, главную мечту, а жизнь не всегда справедлива, и чем раньше ты это примешь — тем лучше. — Будь одним из миллиона, — посоветовал ему Левитан, серьёзно посмотрев ему в глаза. — И вот предупреждаю: никаких «как будто бы это так просто». «Тебе, может быть, и просто, Левитан. У тебя в жизни было хоть что-либо, что у тебя не получалось?». Тогда он толком его не знал и вопроса такого не задал, только поморщил нос и неопределенно помотал головой в сторону. Как оказалось, никто из кураторов больше разговоров по душам не вёл, а ему зачем-то попался философствующий уникум, который мало того, что не выдал всем положенную карту Академии, так ещё и из всех дельных знаний рассказал только о том, что со второй пары нужно убегать как можно раньше, потому что в столовой быстро образуются очереди, и всегда бросать на диван учебник княгини Ольги, потому что его никто не тронет — слишком долго потом будут пытаться отлепить челюсти библиотеки от своей нежной шеи. Если опоздал, сказал ему Левитан, смывайся с третьей пары, чуть раньше середины. У медиков перерыв позже, поэтому перед ними выпекают новые партии. А ещё, кстати, присмотрись к журналистике, там много прелестных девчонок. Но не бери старшекурсниц, хотя — по твоему желанию. «Просто они тебя сожрут», — беззлобно сказал Коля, пальцами пройдясь по безупречно улегшимся прядям. — «Несмотря на все габариты. Со всем уважением к прекрасным леди, несомненно, они весьма привлекательны, образованы и вообще чудесны, но я искренне советую воздержаться от подобного опыта, если ты, конечно, не любитель экстрима. Там много… Кхм. Экспериментаторш?». «Извините, но я спрашивал, где находятся раздевалки», — поправил его Владимир, потупив взгляд. «Женские?» — Левитан рассмеялся и улыбнулся как-то характерно загибая уголки рта так, что сразу стал напоминать наглого кота, которого не хочется гладить чисто из принципа, но ты все равно поддашься. — «Ладно-ладно. Смотри, самые лучшие места…» Он рассказал ему много полезного, а потом продолжал приветствовать в коридорах всякий раз, когда они встречались. Встречались они чаще, чем того хотелось бы: дело не в том, что Коля как-либо его смущал (регулярно и специально), но… Нахера он сдался-то Левитану? Он как-то раз, кажется, по пьяни, что-то такое у него и выспрашивал, но выходил только смазанный набор букв, и Коля, давясь смехом, рассказывал ему какие-то анекдоты, чтобы он смехом подавился тоже — нет бы одному помирать, так нет, нужна ж компания. Царица, это было очень позорно, но заплетающимся языком он спросил его что-то в духе «как…го… ху… тебе так… вез…». Обычно даже в подобном состоянии он выводил слова достаточно стройно и ровно, но на сей раз ему было попросту — неловко. В конце концов, они всего-то там год прослужили вместе, и вообще друзьями их назвать сложно было, так, товарищами, и вообще, Левитану — — Ты, наверное, хотел полюбопытствовать, как же у меня получается наслаждаться жизнью, выстраивать социальные контакты и счастливо сосуществовать в обществе? Он пнул его по голени, и Левитан, даже несмотря на то, что при всей своей реакции и относительной трезвости мог — не стал уклоняться. Он потрепал его по голове, когда ему было двадцать три года. Он потрепал его по голове точно так же, как делал это близнецам, с которыми у них были гораздо более глубокая и давнишняя дружба, и, получается, точно так же, как когда-то ещё один человек в его жизни — (было неловко. Непривычно. Но не сказать, что неприятно). — Знаешь, у меня далеко не всё получается, просто если что-то не получилось — я вам не рассказываю. Или рассказываю, но как шутку. Или рассказываю, но привираю. Или рассказываю, но выставляю поражение в свете победы. Или… — Коля усмехнулся и многозначительно поднял указательный палец к небу. — Или у меня действительно есть секрет? конечно, есть — ты, падла, харизматичный. с любовью, но падла, правда. — Ладно, расскажу, но это тайна за семью печатями, а судя по тому, насколько ты пьян и насколько часто разговариваешь — ты явно умеешь хранить секреты, Володя. — Да иди ты лесом… — крайне спокойно и дружелюбно ответил он. — Хорошо, — Коля широко улыбнулся. — Я там давно не был, а там действительно воздух — зашибись. Так вот, Володя… Я, конечно, не эксперт, да и слушать меня — себе дороже, вот правда! Наверное, первым делом ты спросишь, зачем я тебе это рассказываю — рожа у тебя пипец говорящая, что бы там ни думали остальные. Ну или я привык людям в глаза смотреть. А так, знаешь, во многом я правда недоговариваю иногда или шучу — Царица, надеюсь, ты это забудешь, потому что у меня, когда перепью, язык развязывается — это ты тоже забывай, Володя, но это не делает из меня плохого агента, кстати: я просто начинаю выдавать информации в три раза больше, а это уже совсем несусветное число слов в секунду. Поэтому врагов я очень старательно заболтаю до такого, что они и сами забудут, зачем со мной вообще разговаривать начали. Кхм. Ты о чём-то, кажется, меня спрашивал. Так вот, каждый свой день я живу как последний. Никогда не знаешь, когда умрешь, верно? А я хочу умереть с улыбкой на лице, зная, что в тот самый день икс, как говорится, я жил именно так, как хотел жить. «Левитан, я не совсем про это тебя спрашивал», — мелькнуло в голове, но он и без того понимал причину: кому-то то ли от рождения, то ли от воспитания, то ли от жизни такой достаются определенные черты характера, с которыми жить удобнее, и он ему если и завидовал, то только по-белому. Коле, во-первых, было очень к лицу быть именно таким, каким он и был, во-вторых, ну и сдалась ему эта харизма, он и без неё что-нибудь придумает, в-четвертых… Он, кажется, пропустил в-третьих. Где в-третьих? …несмотря на воодушевляющую и жизнеутверждающую позицию, звучала она охереть как трагично. Почему-то от неё веяло фатализмом, неприятно надвигающейся и дышащей в спину судьбой, будто та склонилась прямо над ними и щербато скалила зубы. А, в-третьих. Точно, в-третьих. В-третьих, Левитан подружился со всеми, с кем только мог: он говорил, что в этом ему просто повезло, и он ничем не обязан, и вообще, он не со всеми сходится, только с хорошенькими — хорошими, то есть, людьми. …получается, он назвал его, во-первых, другом, во-вторых, хорошим человеком. …сука, а откуда он взял этот вывод? Соображать в тот момент было задачей со звёздочкой, и он, хоть и был олимпиадником, решил её пропустить, поверить самому себе на пьяное слово и записать Колю в раздел «товарищи» красной ленточкой в картотеку. Они все там лежали, как бы, но он предпочитал об этом не распространяться. Точнее, ну как об этом распространяться: подходить и всем руку жать со словами «друг мой дорогой»? Письма любовные разослать? как люди вообще становятся друзьями?)       Инструкций по тому, как люди становятся друзьями, ему тоже не выдавали: может, где-то и существовал четко разграниченный по строчкам лист с критериями, напротив которых нужно было проставлять галочки: что-то там про то, что вы видитесь как минимум два раза в месяц, если вы младше восемнадцати, как минимум раз в год, если вы старше; вы помните дни рождения друг друга наизусть, вы знаете любимый — да нет, херня какая-то.       Наверное, люди просто об этом…говорят.       Ему ни разу в жизни такого не объявляли, разве что, возможно, в детском саду, и на девочек, которые в школе визжали с криками «ты ж моя лучшая-прелучшая подружка!» он смотрел косо и с ужасом.       Они потом чуть ли не волосы друг другу вырывали за это почётное звание.       Во дворе с друзьями было как-то сложно, потому что половина ребят хотела извалять его в песке, а другая половина — на это посмотреть, но это было давно и неправда, а потом они переехали, и друзей стало брать попросту неоткуда.       В музыкалку он ходил исключительно по расписанию, и перерывов там не хватало на то, чтобы установить какие-либо крепкие связи; в элитной гимназии часть ребят показалась ему чуть-чуть расфуфлыженной, а другая, пожалуй, стала его компанией, но через какое-то время разошлась.       В университет с ним пошёл только Вадик Циолковский, который учился в их гимназии по какой-то спонсорской программе от государства, потому что денег у него даже на чёрный хлеб иногда не хватало, а он продолжал мечтать о звёздах.       Он был немного странным парнем, кто-то бы даже сказал, что блаженным, но — по-своему добрым и очень жадным до знаний.       Вадик просто охеренно разбирался в созвездиях, но не с астрологической, а с полунаучной точки зрения, и строил какие-то многоэтажные теории о фальшивом небе, но, несмотря на всю его лживость, всё равно к нему стремился.       Он поступил на инженерный, тоже в ГосАкадемию, очень часто засиживался в лабораториях и даже подружился с профессором Белелюбским, бывшим архитектором, механиком и кем-то там ещё — образований у него было выше крыши. С Вадиком они пересекались не так часто из-за разницы программ, да и в армию тот не собирался, но та связь, что сложилась у них лет за семь — наверное, именно она и называлась дружбой. — Мы друзья? — спросил у него как-то раз Владимир, откинувшись на перекладину перил, ограждавших стоящих на балконе пятого этажа от неминуемого падения. — Ты дебил? — поинтересовался Вадик, продолжавший в чём-то копаться даже вдали от бюро. — Конешн, друзья.       Ясно. Было…       Наверное, приятно. На дебила он не обижался. Сам он как только Вадика не называл — от большой любви, конечно же. У него до сих пор было плохо с письмом, и Володя пытался его руку как-то настроить, но рука, заявлял Вадик, неотточенный механизм. Можно, конечно, отпилить и механическую приделать…       Он отказался отпиливать ему руки. Лет через семь только, когда дослужусь до майора, тогда и посмотрим.       Но, при всём богатстве их совокупных техническо-гуманитарных-социально-математических-аналитических познаний, в людях они оба разбирались плохо. В людях женского пола — особенно.       Однажды эта подружка Милорадович — как её там, Полина, что ли? — подошла к нему с просьбой помочь донести учебники. Дама в беде, нечего делать, согласился — она пару раз повторила свою просьбу и всю дорогу что-то щебетала о своей прекрасной жизни в своём прекрасном имении, а потом полюбопытствовала, как он относится к получению титула. — Никак, — коротко и честно заявил ей Володя. — Не интересует.       Полина от этого как-то оторопела, замерла, а потом снова улыбнулась и снова начала пилить свои байки про прекрасные жизни в прекрасных поместьях.       Потом она пригласила его сходить куда-то вместе то ли на бал, то ли на ещё какое-то кошмарище, и он вежливо отказался под предлогом крайней занятости (вечером он пошёл с Вадиком рубиться в настолки).       Короче, она очень часто подходила к их первой парте, о чём-то, беспрестанно улыбаясь, щебетала с Лизаветой, и та ей тоже лыбилась во все тридцать два или сколько там у неё их, змея подколодная, и что-то постоянно ему предлагала. — Как думаешь, она подкатывает? — полюбопытствовал он у Вадика, затягиваясь сигаретой. — Ты дебил? — прокомментировал подобное абсурдное предположение Вадик. — Да она просто дружелюбная. Вы ж вместе с этой, твоей, сидите. А они, судя по твоим словам, подружки ещё те — чисто контактные двойные звёзды. Помнишь, я рассказывал, что они на малом угловом расстоянии по замкнутым орбитам…       Вадик очень часто опирался на учение одной из школ отрицателей, которые заявляли о том, что где-то вдалеке есть другие звёзды, которые можно наблюдать только в редкие дни, когда на небосклоне создаются особые условия, позволяющие разглядеть что-то интересное и в буквальном смысле потустороннее по ту сторону неба.       Они говорили, что по ту сторону неба были, в сущности, другие миры, но концепция у них была слабая и малоизученная, поэтому в общепринятых изданиях её не публиковали, а узнавал он о её постулатах только от товарища. Товарищ, хоть и гипотез строил по самые уши, часто оказывался прав, и он не знает, как уж там со звёздами, но вот с Полиной —       с Полиной он точно не ошибся.       Владимир так и продолжил вежливо сливаться с её предложений, чтобы не обидеть одну из подружаек своих соседок, а то заклюют. Они могут.       Если в чём-то отец и был прав, так в том, что: нахера, собственно говоря, эти титулы? Графиня, маркграфиня, принцесса, княжна, королевна — их столько расплодилось, а сколько к ним всяких обращений — ещё хуже. Вашу Светлость от Вашего Светлейшества хер отличишь, а сколько было дополнительных требований и пиетета — его подобному никогда не учили, потому что всё, что он слышал про дворян в доме, где он жил — так это то, что они дерьмо собачье.       С минимумом исключений.       «Возможно, отец был в чём-то прав», — раздумывал он, глядя на удаляющуюся фигуру первокурсницы, одарившей его язвительным-презрительным взглядом, но не удостоившей приличным приветствием.       Отец, впрочем, всегда считал себя правым.       Возможно, он таковым и был. (…в очередной раз газетная сводка посветила ему в лицо собственной фамилией. То был «Свят-софийский городничий», издание достаточно консервативного толка: он научился их распознавать хотя бы по тому, стояли ли напротив инициалов его отца проклятья или похвала. «граф Шевелёв, некогда уважаемый член уезда, пал жертвой хищных аппетитов г-на Р.» — Хищных аппетитов, — отец качал головой, складывая газету напополам. — По их меркам — я ещё на диете. «теперь на месте старинной усадьбы шумит торговый дом, а честь дворянства уступила место проценту». — Честь дворянства, — отец ехидно приподнимал бровь, изгибая губы в кривой усмешке. — Честь, видывал, как же. И хоть бы сходили сами проверили, прежде чем трепаться — ничего, кроме стройки, там ещё не шумит. Сборище имбецилов. «капиталист купил не только земли, но и фамильный герб, дабы развешивать его в приёмной». — Дались мне их тряпки, в приёмной ещё развешивать, — с легким смешком отвечал отец, чуть улыбаясь. вырезкам из газет, даже тем, что его оскорбляли, он улыбался шире, чем — чем тем, что его поощряли. Он неловко улыбнулся — ведь если отцу было весело, то и им — им тоже должно было быть. Хотя бы немного, потому что покуда отец в хорошем настроении — у него было больше шансов убедить его в чём-либо. (…ты первый подарил мне музыку. я помню, как ты вслушивался в мелодии тех артистов, что выступали в подземных переходах, и помню, как мы, кажется, шли откуда-то с — с какого-то детского бесплатного утренника? кажется, в честь — в честь именин Царицы один торговый дом устраивал благотворительный вечер, и ты не искал там ни знакомых, ни нужных тебе для связей людей — даже несмотря на то, что мы потратили почти все деньги на праздничный ужин, потому что ты решил, что мы должны заставить весь стол, не иначе — ты позволил мне бросить бродячему музыканту пару монет. ты сказал мне, что я молодец. знаешь, я подумал, что тебе очень нравится музыка — не знаю, мне тоже нравится музыка? или я и тогда, и до сих пор стараюсь понравиться тебе? ты широко улыбался, обещая, что достанешь для меня самый большой подарок. знаешь, что было для меня самым большим подарком? а ещё ты усадил меня на плечи. сколько мне было, Царица, шесть? ты купил для мамы ландыши, а для Тимы — какой-то алый, расшитый фальшивыми серебряными нитками мешок, в котором аппетитно шуршали конфеты. (я точно на них посягал в детстве. да?) ты обтёр моё и без того красное лицо варежками, а потом поцеловал в макушку. знаешь, иногда я думаю о том, что было бы лучше, если бы ты никогда не стал тем, кем мечтал. или ты мечтал быть кем-то другим?) — Отец, я хотел, — да куда уж там, чего уж там, «хотел». В тебе ещё осталось что-то от «хотел» — удивительно, как оно ещё не передохло, потому что столько просидеть в клетке с угарным газом, но всё равно протянуть — заслуживает отдельного одобрения. — Я не думаю, что… знаешь, что все они — плохие. Ты ведь знал, что с твоим отцом бесполезно спорить. Зачем ты начал? Зачем ты продолжаешь? Чего ты, в конце концов, добиваешься? Ты пытаешься отстоять перед ним не интересы других — ты просто пытаешься отстоять перед ним собственную позицию. Право на собственную позицию. Тебе это нужно? — Хочешь сказать мне, что эти прожорливые болваны действительно что-то да из себя и представляют? — отец коротко ухмыляется, поднимая на него взгляд. — Единицы — возможно. Исключение, подтверждающее правило. — Но сам посуди: разве те, последние, у которых был свой небольшой бизнес- — Бизнес? — отец смеётся. — Правда, бизнес? Хочешь сказать, унаследованная монополия, которую они сами же бестолково просрали? Да, помню. А сейчас ты скажешь мне: ой, посмотри, они же там-то там-то подавали на благотворительность, и поэтому… — Нет, я совсем другое- — Не смей — меня — перебивать, — каждое слово чеканится в воздухе тяжеловесно и гулко. но ведь он сам его перебивает?.. Дыхание осекается, потому что — наверное, нужно извиниться? — но обида сильнее, и связывает терновником горло, потому что он ведь тоже так делает, он ведь тоже не дослушивает его до конца, а он хотел сказать совсем иное: ведь их неудачи были вызваны не недостатком управления, а мошенничеством со стороны одного из двоюродных дядь, и никогда они не высовывались и не вступали в конфликты, и отец карает невиновных, ведь он помнит этот небольшой магазинчик, который он проходил по пути в университет — Катерине, кажется, он пришелся сильно по душе? — возможно, Владимир Разумовский попросту ошибся. на месте семейной лавочки что будет теперь — очередные типовые витрины типового магазина? это было сделано из чистой нелюбви, из чистой ненависти — только бы забрать у всех то, на что право они получили просто так, «без тяжелого труда» — всех под одну гребенку. Коса высекает не только сорняки, но и пророщенные пшеничные колоски — размахнувшейся производственной машине все равно, кого бросать в свою топку ради топлива. Забавы ради и мести для. — Ты хочешь сказать, что ты лучше меня в этом разбираешься? Он никогда этого не- — Ты хочешь сказать, что ты тут у нас самый умный? А я тебе посоветую, дружочек, — отец резким движением указательным пальцем расчерчивает круг близ головы, — корону-то голову сними. Проживешь с мои годы — и будешь рассуждать. — Да, я тебя понял, но я хотел сказать о другом- — О чём? — отец хлопает рукой по столу, вперившись в него рассерженным взглядом. — Ты, видимо, хочешь мне что-то посоветовать? Я повторяю: сними с голову корону. Ты никто и звать тебя никак. — Опыт — не равен уму, — выцеживает он сквозь зубы и сквозь узел в горле. — Не смей говорить со мной в таком тоне. Да он даже не- — Я тебе вот что посоветую, прежде чем начать твои советы выслушивать: научись уважать старших, а лучше — вали на работу. (…он работал. Кроме того, что в самом начале подрабатывал на одной из фабрик тем, что умел мальчишка в свои шестнадцать, кроме того, что немного помогал по учёбе тем, что умел мальчишка в восемнадцать, кроме того, что даже ассистировал в одном из подразделений в Банке Северного королевства — и да, это все пустой, бессмысленный труд, за который не заплатят много, и который никогда не принесет столько, сколько бизнес — что ты сказал мне, когда я работал, отец? ты — ты рассмеялся и сказал: «ну и куда ты дальше с этим пойдешь?» хватит маяться дурью, вот что ты мне сказал). Оно, что бы оно ни было, образует в груди клочок непрожеванной шерсти, и он нитями протягивается и царапает горло, и его не выкинуть и не достать изнутри, его даже не выблевать где-нибудь в углу; как-то там это чувство называется, но как — а хер его поймешь. Он понимает своего отца — по крайней мере, ему так кажется. Та история… …ты думаешь, это то, чего хотел дедушка?)       Во всём том, что касалось дворянского сословия, отец сохранял непререкаемую и безапелляционную позицию.       «Дворянство исчерпало себя тем, что способно лишь потреблять, а не создавать».       С ним нельзя было поспорить: действительно, статистика гласила об убыточности помещичьих хозяйств в сравнении с новыми деньгами, которые вливались в экономику в её круговоротном цикле — насколько ему было известно, в деле действительно был замешан и Банк Северного Королевства, в котором дворяне брали долговые расписки — не за счёт славного имени и обещания на крови, как-то было ранее — а под залог.       Залог имущества, ранее — залог крестьянских душ, но ныне они, слава Царице, уже считались лично свободными людьми (по крайней мере, официально), залог в драгоценных камнях и фамильных драгоценностях, залог акциями, если таковые были в распоряжении — и порой его отец выкупал у Банка Северного Королевства чужой долг, становясь дворянским кредитором.       Дело было не только в расписках: с некоторыми он договаривался вполне себе полюбовно — насколько полюбовно мог договариваться его отец, который порой делал это лично: видимо, для того, чтобы посмотреть в лица своим собеседникам.       Они, видно, были довольны тем, что их коллектором стал г-н Разумовский.       Великая радость.       Несусветная.       Отец умел выбивать долги. Не сам, нет — он знал, как это делается. Ему самому порой было любопытно, где он раздобыл столько связей.       «Пока дворяне везде сеют свою репутацию, купцы сеют рожь и пшеницу. Что из этого, по твоему, кормит народ?»       С ним нельзя было поспорить: но ты ведь сеешь только раздор, да, отец?       Конечно нет.       В Академии, где он учился, были винтовки, произведенные станками во владении его отца.       В Отряде, в который он поступит, будут клинки, закаленные в печах во владении его отца.       В пенсионном доме, откуда ему будут приходить выписки, будет стоять штамп страховой компании в частичном владении его отца.       В гроб, в который он ляжет, положат ткань, изготовленную на фабриках во владении его отца.       В конце концов, Снежной нужно было защищаться: увы, как показала история, не только от Бездны.       И отец, несомненно, делал благое дело для народа и, тем более, для армии: ведь за снабжение боеприпасами даже в самые отдаленные точки они должны были быть частично благодарны не только умелым логистам, но и оперативным открытиям охраняемых складов в нужных пунктах; помнится, отец даже однажды перенёс план какого-то масштабного производства поближе к Нод-краю, потому что так было безопаснее для государства: отец, несомненно, в какой-то мере любил свою Родину.       И когда он рассказывал ему о тех несправедливостях и невзгодах, которые пришлось переживать крестьянам, что будучи в прямой зависимости, что выйдя из неё: он соглашался, что то было несправедливо.       И физические увечья, и плеть, и непомерный труд, и ненормированный график — он сам не замечал, как в речь въедались некрозные канцеляризмы, которые он видел во всех сводках, что публиковались в официальных источниках: кажется, и отцу тогда не понравилась блеклость речи, вот он и купил свою типографию — та выпускала из-под своего пера статьи настолько едкие, что он вполне себе понимал, как можно ненавидеть дворянство, читая подобное. — Студенты в наши дни такие одарённые, — бросил ему отец, вдыхая токсичный и одновременно притягательный запах свежей краски.       Был ли это намек?..       Точно не скрытая похвала: заглавная страница с разворота броско скалила ему зубы своими жирными и резкими буквами, моментально захватывающими внимание любого, кто только бросит на неё взгляд: «За плохо вычищенные сапоги барин велел высечь старика до крови».       Ему было достаточно парочки предложений для того, чтобы почувствовать подступающую к горлу тошноту. — И это правда, — пояснил отец, стукнув костяшками пальцев по своему экземпляру. — Барин не рождается злым — он рождается барином, и это гораздо хуже. На пятой странице публикация расходов одной из таких семеек — деньги по ветру пускают так, будто у них дома печатный станок — хотя, о чем я. Из человеческих костей и кожи станок у них действительно найдётся. — Отец, они от рождения плохие люди? Это утверждение- — Представь, — отец развернулся к нему лицом, хлопнув кулаком по столу. — Ты рождаешься на всём готовеньком — вокруг тебя постоянно бегают и хлопочут маменьки и папеньки, которые жируют, лежа на диване. В жизни твои родители в руки не брали ничего, тяжелее ложки. Коротаешь время, разевая рот на балах да почесывая жопу, периодически выбираешься на конные прогулки, где пытаешься не слететь с седла, потому что мышцы ног от безделья у тебя настолько атрофированы, что c трудом тебя даже в стоячем положении держат — пока ты пьешь чай с сахаром, люди в твоем поместье доедают последнюю корку. Табун лошадей в стойле упитаннее крестьянина. Знаешь, что они делают, когда нужно по закону отдать землю? Отдают одни клочки — те, что без воды и благодатной почвы, оставляя бедным людям жалкий отрезок в центре — полностью изолированный. Как бы за проходку по своей святой земле платы тоже не брали. А сколько раз они до смерти людей избивали или в карты проигрывали — хоть сейчас выйди на улицу и позови сюда любого такого. Коли ты сын — фиктивно запишут в армию, а если не фиктивно — в какой-нибудь мирный полк. Раевский правильно говорит — пороху многие из них не нюхали. Думаешь, их сошлют в Белоярск? В Заполярный? Их запихают под крылышко кому-то из майоров, таких же, что и они, выскочек по крови — и ты посмотришь и сам увидишь те же рожи в своей Академии. Пока одни сдают вступительные, другие плачутся мамке о том, чтобы та пошла и поговорила со своими подружками, чтобы просунуть своё безмозглое чадо на чужое место — да и хер с ним, но хотя бы это ты сам увидишь. Белоручки, при первом удобном случае бегущие хныкаться к своей мамке — пожалуй, единственной женщине в их жизни, что будет готова терпеть подле себя такую мямлю. А их девки — одна другой хуже. Всё, что их интересует: как бы поскорее пересесть с папиной шеи на чужой хер, чтобы и дальше сосать чужую кровь.       Он сглотнул.       Это было достаточно…всеобъемлющим комментарием.       Не то, чтобы он слышал его впервые, просто ему казалось, что с каждым годом слова, подбираемые отцом, становились всё резче и резче. — Ты думаешь, они тебя за характер выберут? За красивое личико и широкие плечи?       Отец рассмеялся — причём беззлобно, по-доброму, будто произнесенное действительно было хорошей шуткой. — Самое главное, что в тебе нужно будет девкам — это твои деньги, сынок. Многие из них из уже разорившихся семей — я вполне знаю каждого из их отцов поименно. — У меня нет таких больших денег, чтобы за ними как-либо намерено гоняться, — нервно заметил он, криво улыбнувшись. — И, прости, пожалуйста, но мне кажется, что обобщать всех девушек или же девушек-дворянок на осн- — Как нет? — отец был в хорошем настроении, объективно, в хорошем настроении. — А кто потом всё это унаследует?       Вообще-то, есть ещё один человек, который должен был всё это унаследовать. По крайней мере, большую часть?       Имени этого человека в завещании больше не было — не стоило даже и проверять.       Его имя было не принято произносить в этом доме. (брат постоянно копался в своих бумажках, высовывал из-за стопки книг лохматую голову, а потом, прищуриваясь, слабо улыбался, завидев его макушку, едва-едва выглядывающую среди всех бумажных колонн. — Эй, иди сюда, — подзывал его Тима, вытягивая руки вперёд. — Я тут занимаюсь вопросами влияния Глаза Порчи… вот кто-кто, а его брат был гением. он был вундеркиндом. он был молодцом. Между ними было шесть лет разницы, но где-то до шестнадцати она почти не ощущалась: конечно, он был — и навсегда будет — его старшим братом, но до своих шестнадцати, его десяти лет — заботливым старшим братом. Он показывал ему все свои многотомные, иногда даже не переведенные книги, поправлял очки, которые придавали ему ещё более учёный вид — Тимофей поступил в ГосАкадемию заранее, за два года до совершеннолетия, показав блестящие, стобалльные отметки на всех экзаменах. (он чувствовал, как заинтересованно сужается взгляд некоторых профессоров при виде его фамилии. любопытно, вспоминали ли они его отца — или брата. было ли одно лучше другого?) (а, и кстати. очки не делают тебя умнее, Володя. они тебе хотя бы идут?..) — В общем! — воодушевлённо объявлял Тимофей, похлопывая по стульчику рядом, который только что сам и дотащил. — Я рассматривал статистические закономерности между элементом Глаза Порчи и элементом Глаза Бога в случаях двойного носительства — название пока, как там, проектное? В общем, я его ещё поменяю — но мне удалось собрать пятьсот двадцать семь записей ещё с времён Белого Царя, а записи, я тебе скажу, вели тогда просто кошмарно: ну просто посмотри, тут как курица лапой написано! Он внимательно вгляделся в строчки. — Это там, где… Сто? Сто два человека показали… — Нет, — немного поёжившись, сказал Тима. — Это я написал. Ой. Он виновато поднял на брата глаза, неловко улыбнувшись, и тот в ответ расплылся в широкой усмешке. — А, да какая разница! Гипотеза всё равно, как батюшка сказал бы, херня полнейшая! Это уже… — Тима поднял глаза наверх и стал загибать пальцы, — пятьдесят вторая. Пятьдесят один раз я пришёл к нулевому результату, но отсутствие результата — тоже результат, поэтому… О, давай тебе из интересного расскажу. Ты же тоже в Академию хочешь? Он помотал головой. — Я думаю, что я хочу в Свят-Софийскую… консерваторию. Тима задумчиво похлопал глазами, внимательно его рассматривая, и Володя решил, что ему нужно пояснить за свою позицию. — Ну, знаешь, оттуда все самые классные композиторы выпустились… — Глазунов, Прокофьев, Шостакович, Римский-Корсаков, Чайкович, — мигом перечислил Тима, не отрывая взгляда. — Чайковский, — слегка прокашлявшись, тихо поправил он. Хлопок оглушил уши — это Тима шлепнул себя по лбу. — Точняк. Я музыкалку закончил… А я её закончил? Короче, не парься, ты у нас будешь главный музыкант, — брат потянулся, чтобы, видимо, обнять его — и тут же начал неистово его щекотать под мышками. От испуга он зарядил брату в лицо. Да что за любовь мучать тех, кто боится щекотки? — Пф, — заявил Тима, поправляя съехавшие набекрень очки. — А ещё четыре года — и будешь тут у нас главный блюститель порядка. Смотри, не пришиби меня ненароком. Я же маленький, ты меня не заметишь. — Ты гораздо выше, — возразил ему Владимир, задирая голову наверх. — Ты даже выше мамы, кстати. Тима быстро почесал затылок. — Серьёзно? Я и не заметил, — он отвел взгляд и слегка прикусил щёку изнутри. — Она давно ко мне не заходила. — Она занята, наверное, — поспешил успокоить брата Володя, забираясь на кресло. — Кажется, что-то снова пишет. — Ужасно творческая семья. И как отец только нас терпит. — Он нас терпит? Тима рассмеялся, но глаза у него слегка погрустнели. — Не знаю, — рассеянно ответил он, вновь утыкаясь в бумаги. — Он меня за то, что пошел на техническое снабжение, чуть не прибил. Ну, он хотел в семье хоть одного военного? — Так отец же служил, — возразил ему Володя, вопросительно склонив голову. — Он же не учился, — Тима поднял голову, что-то разглядывая перед собой. — То есть, как, в колледже каком-то? Училище? Я, честно тебе сказать, не помню. Что-то там на «п»… Царица, как же плохо у меня с именами — меня за это тоже колотили, но профессора. — В Академии тебя бьют? — всерьез поинтересовался он, чуть наклоняясь вперед. (не то, чтобы ты тогда мог разрешить такую проблему. тебе было десять). Тима хрипло рассмеялся. — Ужасно бьют! Насилуют! — бросив взгляд на его лицо, брат прищурился и щелкнул его по лбу. — Шучу. Со мной всё в порядке. (кажется, брата на самом деле кто-то пару раз избил в Академии — всё-таки он был на два года младше основного потока, и для многих был выскочкой и зазнайкой. брат не был таким — он был немного рассеянным, постоянно забывал чужие имена и дни рождения, просыпал праздники, потому что ночами корпел над какими-то своими задумками, но он не заслуж- заслужить — такое неприятное слово). — Та-а-ак вот, — протянул Тима, что-то просопев себе под нос. — Короче, рассказываю: хорошо, что ты не станешь военным, думаю, музыкантам Глаза Порчи без надобности — у меня есть подозрения, из чего их делают… Там ещё теории про проклятый гнозис и перевернутые статуи Архонтов, но это не то, чепуху пишут, а вот историю, что я сейчас смотрю, я тебе на ночь рассказывать буду, чтобы ты испугался! Он тихо прыснул. Это была месть за то, что он сам постоянно пугал своего невнимательного брата, постоянно выскакивая на него из коридоров или же прячась у его кровати. (однажды Тима ужасно перенервничал, и он пообещал так больше не делать). — Так. Да. Точно. В общем, я проанализировал данные по поводу распада Глаза Порчи — знаешь, если владелец попробует вытянуть из него слишком много сил, существует два вероятных исхода: первый — у него просто не получится. Люди от природы отличаются разной склонностью к, скажем, впитываемости? Нет, это — пилотное! Точное, пилотное название. Я бы назвал это синхронизацией. Степенью синхронизации, да! — Тима хлопнул себя по колену и начал что-то активно строчить на бумажке. — Так, кхм, прости, отвлекся: если степень синхронизации низкая, причем ещё и не скомпенсированная подготовкой — обнаруживаются эффекты стремительного старения… Я такой труп один видел, меня пустили в морг, но… давай не об этом. Правда как старики выглядят, тут ничего не попишешь. Либо Глаз Порчи может и вовсе не откликнуться на призыв, и тогда всё обойтись ещё может — как, знаешь, позвонить абоненту, но соединение не установлено? Мда-а, говорила ж мама, со сравнениями у меня туго: я поэтому их в сочинения не вставляю. Я пихаю метафоры. Я тебе свои записи оставлю. Так. Э-эх, второй исход, — Тима поманил его пальцем, заговорщически улыбаясь. Это была фотография. Это была фотография чего-то, фантасмагорично напоминающая человека — расплывчатая бугристая пленка стекала по всему его телу, будто облепив слаймовой жижицей, и капала с молебно протянутых рук. Самое пугающее: у человека на фотографии всё ещё были открыты глаза. Он, кажется, пытался плакать, но оттуда вытекала кровяно-смолянистая жидкость, перемешивающаяся с иссиня-чёрными полосами, которые, видимо были следами то ли рвоты, то ли пота — это было… …отвратительное и одновременно печальное зрелище. — Так вот, — пояснил Тима, отодвинув карточку в сторону, будто изображены на ней были луговые цветы и подсолнечные посевы, а не живой, разлагающийся по пути труп, — для Глаз Порчи используют останки либо Сошедших, либо прошлых Архонтов, либо богов или околобожественных существ… По типу Оробаси, да. Своеобразное топливо. И знаешь, что я нашел? С неуверенностью он помотал головой. В целом, наука его действительно интересовала, но порой начинало казаться, что в погоне за истиной Тимофей начинал пренебрегать границами этичного. — Я раздобыл пробу этой штуки! Мне сказали, что она называется земляной смолой, горючей водой или каменным маслом. На вкус я не решился пробовать — всё-таки останки чьи-то, невежливо, но я подумал, на что это похоже, и… Тим широко ухмыльнулся, показав ему ещё одну фотокарточку. — Это черное золото, — предположил Володя, вглядываясь в смутные бензиновые разводы на рисунке. — В самое яблочко! — Тим хлопнул в ладоши, вернув своё доказательство на место. — А где у нас чёрное золото? Правильно, в Белоярске, Огнегорье и Светлолесье. А я вот что тебе скажу: там же, скорее всего, и дохера останков всяких душ и духов валяется, ну или как там их язычниковеды называют, да и фиг с ними. И я тебе отвечаю, там и останки Белого Царя точно должны быть. И прикинь, черное золото — нефть, то есть, если по научному, — я уверен, что они частично её в Глаза Порчи и заливают. А ещё знаешь, что думаю? Ему уже было немного страшно, что там думает Тим — чем больше его догадки приближались к реальности, тем более печальной и пугающей выглядела она сама. Но он верил брату в той же мере, в которой хотел его выслушать — поэтому заинтересованно кивнул. — Я думаю, что всех, кто погиб от разложения, вызванного Глазами Порчи, свозят туда же. В массовые захоронения. Они разлагаются до нефти, потому что их биологическое естество проклято до такой степени, что, считай, не существует, а попадают ли они в артерии земли — сомнительно? Зачем тому, что создано Селестией, принимать в себя такую грязь? Думаю, мы бы все окочурились бы уже так, коли так бы было — поэтому они сгружают тела в огромные ямы, где ключом бьет нефть — кровь мертвых духов, а потом сами трупы в нефть и истончаются. А потом мы на них строительные растворы делаем да новые Глаза Порчи клепаем. Знаешь, как называется? …Он помотал головой. — Безотходное производство, — сказал ему брат, оскалив в усмешке зубы. …Наука не всегда была этичной, а его брат всегда был энтузиастом. Люди его не сильно волновали — возможно, его просто не научили волноваться за людей. Но свою семью он любил. …до поры до времени). — Даже если я это унаследую, — он постарался вежливо улыбнуться, чтобы как-то высказать благодарность за ещё не содеянное, — это не мои деньги. — Я работаю для того, чтобы у вас были деньги, — помрачневшим голосом ответил отец, отворачиваясь. — Но нам не нужно столько, — Владимир попытался изобразить шутливую улыбку, но она сползла с лица быстрее, чем некачественная краска — с металлических рам промышленных заборов. — Спасибо тебе. (возможно, в словах отца была доля правды. учитывая предысторию доля правды там была какая конкретно — он не мог знать).       Отец поморщился, отмахнувшись. Не было ясно, были ли ему слова противны, безразличны или хоть сколько-нибудь приятны, но он лишь покачал головой и поднес документы чуть ближе к лицу, чуть ли не полностью закрывшись от него. — В любом случае, предупреждён — значит вооружен. Высокоблагородные девки любят бросаться на обеспеченных мужчин. (у него была только одна такая знакомая, но она была совсем не благородна, и интересовали её максимум три банки пива из холодильника. ему, честно говоря, было абсолютно не жалко). — Я не думаю, что мы можем обобщать всех девушек таким образом, но я услышал твой совет, благодарю, отец.       Возможно, он мог бы попытаться с ним поспорить: только в этом не было совершенно никакого смысла.       Он только хмыкнул в ответ. — И смотри, чтобы эти шм… — Что ты сказал?       Владимиру не нужно было оборачиваться, чтобы понять, что и кто последует за этими словами. — Значит, девушкам интересны только деньги? — уточнила мать, скрещивая руки на груди и опираясь плечом на дверную раму. — Так ведь, Герман?       Отец вздохнул, медленно откладывая бумаги в сторону и прикрывая глаза. — Я чётко выразился: обнищавшим благородным девкам хочется в теплое гнездышко. Разбазарили всё свое — теперь чужое ищут. — А я тебе — не обнищавшая благородная девка?       Твою ж м-       То есть — да, да, твою ж налево, точно: когда-то у семьи матери был титул, но её отец был лишен его за подлог государственных бумаг, право носить герб было ликвидировано, а фамилия — вычеркнута из родовых книг.       Об этом в их семье вообще не говорили, поэтому данный факт даже и не пришел ему в голову: теперь и без того резкие слова звучали в разы грязнее и…       Порочней.       А ещё: в разы постыдней. Одно дело: когда обвинения направлены в сторону обобщенного круга лиц, другое —       получается, собственной матери.       Его сейчас вырвет.       Более того, отец матери — его дед, которого он никогда не видел — сгорел в пожаре, который устроил, напившись до невменяемого состояния и забыв потушить сигару — хотя, как иногда можно было понять по словам матери, возможно, то была попытка самоубийства.       Неизвестно, зачем при такой попытке было уносить с собой в могилу жену, сына и — едва ли не дочь.       Хотя, какой — простите, — какой человек предпочтет настолько болезненную смерть.       Или он рассчитывал задохнуться угарным газом?       Последствия в любом случае были гораздо хуже изначальных намерений.       Ему было ужасно неловко стоять между ними, поэтому хотелось как-то куда-то ретироваться в сторону, хотя бы к шкафам — он ощутил, как отец напряженно сжимает челюсти и в редкий раз за всё время, кажется, действительно виновато опускает глаза. — Это кардинально другая ситуация, Кира. Ты вышла замуж, когда у меня ещё не было и пятидесятой доли того, что я имею сейчас.       Он звучал на удивление спокойно, и за годы общения Владимир уже научился распознавать: когда отец ошибался, он почти никогда этого не признавал: он мог сказать, что информация, ему представленная, происходила из сомнительного источника; что ему нужно собрать больше данных для того, чтобы честно ответить на поставленный вопрос; просто переводил тему или же бросал в собеседника ответным обвинением — можно ли сказать, что ему преподали хорошие уроки дипломатии?       Но когда отец говорил спокойно и медленно, как сейчас, будто бы ему немного тяжело было брать дыхание — он осознавал свою ответственность.       Возможно.       В любом случае, это было не его дело. — Да? А может, это было с расчётом на то, что при разводе я заберу у тебя даже то немногое состояние? — мать втянула воздух через нос, поджав губы, и ещё сильнее выпрямила плечи. — Хорошо, — спокойно ответил ей отец, сложив руки перед собой в замок. — Можешь забрать половину всего, что имеется сейчас.       Владимир утомленно прикрыл глаза, развернулся и вышел из кабинета, откуда продолжали слышаться всё набирающие тон голоса. (…кажется, они начали серьезно ругаться с тех пор, когда ему исполнилось десять? до тех пор, разумеется, периодические конфликты возникали, как лужицы в лунках асфальта после дождя, но они были мимолетны и не столь содержательны: где-то отец позабыл про данное обещание, где-то мама переборщила с обвинениями, но после всего — они мирно обнимались, и мама щипала отца за бок, притворно гневно задирая нос. в ответ отец, кажется, слегка кусал её за ухо, а потом там же и начинал целовать, и мама, смущаясь, отпихивалась от него — точнее, пыталась отпихнуться, потому что её обнимали слишком крепко. …потом ссоры стали серьёзнее. в одну из таких один из любимых сервизов матери потерял одного бойца: фарфоровые осколки блестели на полу под светом лампы так же, как и слезы на лице у мамы. …потом мама вышвырнула отцовские документы в печку. она редко злилась настолько сильно, но там был — там были подозрения в измене? (к счастью или к сожалению, он был уверен в том, что его отец никогда матери не изменял. что-то было в том, как он извинялся после конфликтов, хотя на дух такого не переносил, в том, как крепко он обнимал мать, бережно и одновременно крепко, в том, как он на неё смотрел. в его голове появились смутные догадки). — а, нет, это было не про измену: отец стал гораздо чаще пропадать по ночам, но то было из-за очередного раунда переговоров и какой-то судебной тяжбы по поводу наследства, и пропустил годовщину их отношений. какая-то там — хрустальная свадьба? действительно, хрустальная. быстро и скоропостижно треснула. …потом ссоры стали происходить чуть ли не каждый месяц. в одну из таких одного из фонтейнских мини-роботов, которые привез поставщик отца, прилетела шальная пуля: ну, точнее, его нахрен раскрошили о стенку. отец пообещал купить нового. …он забыл).       Смысла вмешиваться в их разборки не было: помнится, он только забрал одну фоторамку, где родителям было под двадцать с лишним, скорее, около двадцати семи? — и маленький старший брат показывал выпавший зуб, довольно ухмыляясь.       Фотография так и стояла в комнате, и её забрали вместе с переездом: возможно, он боялся, что и она попадет под горячую руку, а на её глянце будто бы запечатлелось семейное счастье, навеки там и оставшись — если бы в мире существовали такие талисманы, может быть, её можно было сжечь, рассеять над домом, распылить над особняком, и счастье с картинки стало бы счастьем в реальности?       Скорее всего — нет, поэтому пусть стоит себе на самой верхней полке в спальне.

      (это всё, что ты сумел спасти?)

      Вмешиваться не было смысла, повторял он себе раз за разом, пока наконец не научился: слава Царице, отец на мать руку не поднимал, потому что тогда —       тогда нужно было её защитить. Одновременно это означало и то, что пришлось бы —       он прикрывал рот рукой, стараясь отдышаться.       Отец никогда их не бил. Он в целом выступал против телесных наказаний, и корни у такого качества уходили достаточно далеко, чтобы никакая ссора не смогла выдернуть их из земли.       В конце концов, когда твоего собственного отца забили розгами до смерти, ты вряд ли поднимешь на кого-то руку.       …хотелось бы верить. Нет, он —       искренне в это верил. (Ты ведь за это их и проклинаешь, да, отец? Старик, чьего лица я не узнаю на фотографиях, но что должен был зваться моим дедушкой — талантливый кузнец, мастер своего дела, что даже не переходил никому дорогу нарочно — ты только упоминал, что он был немногословен и подзагорел не на курортах, а у плавильных печей — старик, что делал всё так умело, что его заметили откуда-то свыше — ты говорил, что его наказали несправедливо и ни за что. Сфабриковали дело, подставили, вывели на площадь всем в назидание, и Марфа придерживала тебя за плечи, пока ты смотрел — пока ты на это смотрел. Смотрел и ничего не смог с этим поделать, несмотря на то, что дедушка в то время был уже в возрасте, и медицина тогда была гораздо хуже, и тяжелая работа подкосила его раньше, чем остальных, и он — сколько тебе было, когда ты пошёл на его похороны? Ты ведь был младше меня, верно? Я верю, что ты никогда не поднимешь ни на кого руку. Возможно, поднимешь, но не ударишь?.. И я, возможно, частично тебя понимаю. Могу ли я сказать, что в какой-то мере, гораздо более незначительной, мизерной, несравнимой и поправимой (?..) я тоже однажды потерял отца? или, по крайней мере, того, кем он когда-то был).       Если бы это было не так, он бы никогда не смог съехать: слишком велико было бы беспокойство, и после того он ещё несколько раз приходил в особняк только для того, чтобы навестить мать — она сообщала ему об удобном времени, когда отец отсутствовал, и, слава Царице, никогда не ошибалась.       В одну из таких встреч он нашёл её в библиотеке: потолок выше его головы как минимум на метр, а то и все полтора; шкафы доверху уставлены книгами, и к ним приставлена ловко перекатывающаяся с места на место надежная лестница, которая несколькими зажимами накрепко приклеена ко всей механической конструкции — отец, помнится, заказал ещё специальные механизированные инструменты, которые помогали бы доставать книги, не поднимаясь — но к тому моменту их ещё не успели изготовить.       Мама сидит вся в чёрном, застёгнутая до шеи, как и обычно: она очень редко оголяет ключицы, а вместе с ними — и сползающий пятном от края волос до конца шейных позвонков ожог.       На его взгляд, в нём нет ничего особенно отторгающего — немного рельефной кожи, чуть выступающий беловато-розовый рубец, не слишком крупный — мама могла бы отрастить волосы, чтобы прятать его, но с какого-то периода его детства она предпочитает удобство коротких причёсок, или на то существует другая причина.       Он мало знает о своей матери.       Впрочем, подобное суждение взаимно.       Завидев его, она отрывает взгляд от книги и, едва улыбнувшись, кивает. Неясно, ожидает ли она того, что он займёт место подле неё или пройдёт мимо — Владимир, пропустив одно свободное кресло, выбирает умеренное отдаление.       Они читают в тишине, молча, и запертые двери гостиной боле не открываются — часы двигают ход времени неслышно, и чтобы понять, что прошло около сорока минут, следует поднять глаза — каждый раз, когда он их поднимает, стрелка всё никак не хочет завершить свой круг. — В Академии всё хорошо? — равнодушно спрашивает мама, не поднимая взгляда от книги.       Он сглатывает перед ответом, прочищая горло. — Да.       Мама моргает, поправляя выбившуюся прядь и заправляя ту за ухо, а после вновь возвращается к чтению. — Тебе всё нравится? — Да.       Её губы потягиваются в сторону улыбки, но моментально расслабляются — она переворачивает страницу.       По правде говоря, ему просто нечего ей сказать. В определённый отрезок времени, который он почти не помнит, его, кажется, ни о чём не спрашивали, и чувствовать подобный интерес спустя столько лет настораживает и даже напрягает.       В конце концов, ему нечего ей сказать. — Одногруппники хорошие? — Зачем ты спрашиваешь?       Он интересуется без тени оскорбления или наезда — спокойным, ровным и искренне непонимающим тоном.       Мама выдерживает паузу, приподнимая голову, но всё так же не глядя ему в глаза — куда-то посередине, между журнальным столиком и пустующим пространством между ними.       Они лгут, когда говорят, что младших любят больше — мама всегда больше заботилась о старшем брате. — Хотела удостовериться, что ты в порядке. — Я в порядке, — честно отвечает он, и она, кивая, возвращается к своему чтению.       Если память ему всё-таки не изменяет, мама спокойно и беспристрастно решала всё за него, не интересуясь чужим мнением — музыкальная школа, художественное училище, высококлассная гимназия, преподаватели на дому для лучшего усвоения материала, спортивная секция при ближайшем Дворце боевых искусств, дети моих друзей, с которыми ты можешь пообщаться, выходные стоит провести на природе, а в будни ознакомиться с садом — мама никогда не спрашивала и не настаивала.       Лишь утверждала «в будущем ты обязательно поймёшь» — и утверждала новый список расписания.       В будущем он действительно понял: у него нет ни малейшей склонности к игре на гитаре, художника из него тоже не выйдет, с занятиями он мог справляться и самостоятельно, высококлассная гимназия мало чем отличалась от училища, куда ходили те, кто дразнил его за «выпендрёжную школу для пи- неважно», дети друзей матери не стали его друзьями, а во время тренировок по фехтованию он заглядывал через стекло в соседний зал, где мальчишки не отпрыгивали после трёх тычков палочкой, а с улыбкой на разбитых губах с удовольствием давали друг другу по морде.       А выходные действительно можно было провести на природе.       Лет так в десять, не без помощи Марфы, удалось убедить госпожу Разумовскую, что скрипка — неплохой инструмент, а шедшее в комплекте к ней фортепиано и вовсе развеяло сомнения: два по цене одного, госпожа, у вас будет не сын, а оркестр.       Марфа намотала ещё несколько кругов вокруг своей хозяйки — тогда она еще могла на удивление проворно бегать, хоть и к сегодняшнему дню не растеряла остатков бодрости — и, похлопотав за его устройство, пообещала, что сама сходит в училище и сама всё решит, и никто ей иной не голова, кроме как её самой, хозяев и веления Всевышних.       Марфу попросили избегать языческих присказок, и она поклялась на душах всех духов и иконах всех святых, что больше не будет.       И хитро улыбнулась. — А почему так нельзя говорить? — тихо полюбопытствовал он, когда Марфа вытолкала его за дверь и вышла сама. — И спасибо, бабушка. — Ой, не бабушка я тебе, милок, — зафырчала Марфа, — хоть и лестно, а где я, а где вы-то! Я так, старая прищепка, поломойка, одним словом. Там господин какое-то слово умное говорил — горнишная, что ли, да ещё и старшая — ты не обессудь, в мои-то годы всего и не упомнишь нового. А ты учись, многого добьешься, с твоим-то умом-разумом. Ой, ну и без меня знаешь, впрочем, что ж я раскудахталась — ты ж вопрос мне задал, птенчик. Когда-то давно…       Марфа рассказала, что в Снежной, еще до Катаклизма — она говорила «экой хворной беды», но он догадался, в гимназии два месяца назад рассказывали — было много-много разных верований. В Светлолесье, говорила Марфа, до сих пор верят в духов природы и особенно в Леса, где-то верят в дедушку Мороза — не путай с Белым царём, тот-то ой какой был, солнышко, — духа зимы. Или не духа — Марфа всех их так обзывала, в том числе и легендарного героя, который, как она утверждала, клялся спасти человечество, пожертвовав собой. У него были друзья и товарищи, и вот их-то, вместе с ним, Марфа и кликала всевышними. Она иногда роняла «Спаситель», и он спрашивал, кого же он спас — Марфа лишь пожимала плечами.       Кажется, никого.       Как и он.

      (но ты был ребенком, и не должен был никого и ничего спасать).

      Она дополнила, что мало что знает про этот эпос: дескать, пришёл с чужих земель, ей неизвестных, да канул в летах, что всего и не упомнишь — шмыгала носом и добавляла, что в её роду так откуда-то повелось, а откуда, она и сама не припомнит. Прибавляла, что лет много-много назад у неё в семье, как поговаривали родственники, были люди с глазами-звёздочками.       А потом звонко смеялась. — Ну ты, глаза-звёздочки, кто ж в такое поверит! Я и сама не верю — сказка-то красивая, да урока в ней нет. Все это были, соколёнок, выдумки, а я только и горазда, что их пересказывать — больше мне учить тебя нечему, что ж с меня взять, кроме бидона молока да пары присказок. — Неправда, — с серьезными глазами возразил он. — Кажется, ты умная, Марфа. По-своему. — Не по годам смекалистый, — Марфа звонко смеялась и трепала его по голове. — Ты не бузи на мамку с папкой своих, да простят меня господа за такие слова, они и вправду тебя любят. По-своему.       Марфа и вправду любила рассказывать сказки.       Лет так в тринадцать он сменил спортивную секцию, и в этом деле, на удивление, нашёл поддержку отца. — Пусть идёт, куда хочет, — резко ответил отец, нахмурившись и отшвырнув лист бумаги куда-то в сторону.       Неуютно — он сделал пару шагов назад, чтобы — а он не знает, чтобы что.

      (ты боялся того, что он, как обычно при ссорах, сейчас поднимется, и стул с резким визгом отъедет назад, и он подойдёт ближе, угрожающе размахивая пальцем перед лицом и напоминая, где ты, кто ты и где твоё место).

— Но Герман, — возразила мама, поджав губы. — Фехтование… — Плевать я хотел на ваше фехтование, Кира, — воздух разорвала трель проводного телефона, и отец, выругавшись, потянулся к ней, — хоть на фигурное-       Отец поднял трубку, и по перепонкам раздробился его раздражённый, даже гневный голос — кого-то на конце провода он нещадно поливал званиями «конченого имбецила», «бездарного идиота» и даже теми словами, которые он не услышал, потому что Марфа поспешно закрыла ему уши. Для этого ей уже пришлось вытягивать руки, потому что он начал активно расти — но пока что со своей миссией она справлялась.       Увы, для таких махинаций было уже немного поздно: всю нецензурную лексику из словарного запаса отца он уже усвоил — там было строчек пятьсот, если не больше, включая различные вариации и комбинации. — Я сказал, чтоб делал, как хочет, какая разница, — бросил вслед супруге отец, ненадолго оторвав трубку от уха. — Не трать мое время.       Когда мать вышла из комнаты, Марфа засеменила за ней, злобно зыркнув и что-то прошелестев отцу на каком-то исковерканном снежнайском: отец мрачно взглянул на неё исподлобья, но промолчал. — Госпожа, но вы не тратьте нервы-то почём зря! На борьбу пойдёт, как она там, сампо? — Самбо, — мягко поправила её мама, глядя куда-то вдаль. — Или лучше ремурийская. Так безопаснее. — Вольная, — объяснил Владимир, высвобождая макушку. — Мне больше понравилось.       Мама посмотрела на него, и он отметил, как внешние уголки её век чуть сползи вниз, будто она попыталась прищуриться, но передумала. — Твой отец тоже ходил на вольную борьбу. Можешь… Нет, лучше не надо.       Её взгляд нервно пробежался от его макушки до ботинок, и мать, нахмурившись, закрыла глаза и очень крепко сжала губы, пока они все не покрылись сеточкой морщинок. — Иди, — с трудом выдохнула она, не глядя ему в лицо. — Иди, у тебя всё получится, иди…       Он проводил её удаляющийся силуэт непонимающим взглядом. — Всё будет хорошо, солнце моё ясное, — печально проворковала Марфа, и её пальцы крепко обхватили его плечо. — Всё будет хорошо… — Думаешь, она сильно расстроилась, потому что мне не нравится фехтование? Но я могу и на ту, что она советовала, если она из-за этого обрадуется.       Марфа помотала головой и крепко сжала челюсти. — Иди туда, куда ляжет сердце. Только туда. (…он не стал музыкантом. как говорил отец, это бесполезная, фриковатая, неприбыльная и небезопасная профессия. она и вправду не могла гарантировать доход, в конце концов, творческая сфера — …и отец хотел, чтобы в их семье был кто-то со званием старше старшины, как бы смешно это ни звучало. возможно, отец бы похвалил его за исполнение давней мечты? …когда он получил звание лейтенанта, он уже около года лично не общался с отцом, и уже получал звание не ради него — возможно, то было единственное поприще, где ему бы взаправду удалось бы его обогнать. (тебе, к слову, никогда не подняться так же эффектно, как твой отец, и никогда не быть таким умным, как твой брат. ты хочешь сказать, что у тебя есть какой-то музыкальный талант? это хобби, а не призвание. ты не какой-то там гений в этой сфере, с чего ты взял? ты же не «один из миллиона»). возможно, ему было комфортно в умеренно строгой и конфликтной среде, где нужно было сохранять дисциплину: это мало отличалось от отеческого особняка, да и лексикон там порой был такой же, что и дома — кто бы мог подумать, что их сблизит именно такая черта. возможно, ему просто было в армии комфортнее, чем дома).       Нельзя было сказать, что к военной службе сердце не лежало: она была гораздо понятнее межличностных перипетий, и содержала в себе прозрачную иерархию, обусловленную заслугами и выслугой лет: они прошли через много исторических учебников и нет-нет, да и отсылались к старым ремурийским источникам гражданского права, да и законодательство города ветров и свободы порой мелькало — ему было комфортно и интересно учиться.       Впрочем, судя по разговорам с братом, ему нравилось учить абсолютно всё: возможно, то была лишь попытка завалить чем-то ту дыру, которую огромной формочкой для выпечки печенья продавили сквозь грудь, и она вошла в плоть, как в масло, оставив после себя лишь ощущение пустоты.       Валера говорил, что…       Да ни в жизнь он бы про такое у Валеры не спрашивал.       Военная форма села на него лучше, чем собственная шкура, и, возможно       отец             снова                   был                         прав. (…помнится, когда-то — это было после концерта? это было после выпускного экзамена? — да к черту, какая разница — искать что-то в этой хронологии бессмысленно и бесполезно, — но одним днём, кажется, в пятнадцать, он решил похвастаться. вообще-то, ему даже сказали в училище, что у него точно есть какое-то дарование, и добрая преподавательница, конечно, сказала так только для того, чтобы он не бросил занятия — но Шостакович ему уже успел осточертеть за это время. От него всю левую сторону от плеча до шеи сводило ноющим напряжением, и даже отдых в постели приносил только новое пробуждение с всё тем же недовольством перенапряженных мышц, с покалыванием в пальцах и невозможностью удержать ручку чашки, отчего сустав большого пальца тотчас начинал жечься, и даже случайные движения рукой всё равно отзывались болью, и всё равно — ещё совсем-совсем-совсем немного потренироваться, и будет не стыдно показывать отцу. «скерцо» была ядовито-ехидной, и совсем не тем, чем он хотел поделиться, хоть и была проще: без аккомпанемента на фортепиано нужно было чётко выдерживать структуру, а мать напрягать не хотелось — пусть она тоже мирно посидит и послушает, до-минорные интонации в низкой, напряжённой, перегруженной тесситуре, яркий, но не резкий переход к верхнему регистру, скрипка должна скорбеть, а не кричать — двойные ноты, вязкая текстура, от которой и так устают толком не отдохнувшие мысли, и пять минут чистого соло — он ведь правда постарался? Мама мягко улыбнулась, сложив ладони, будто в бережном преддверии того, когда можно будет похлопать: она ободрительно наклонилась вперёд, и, быть может, он ей тоже тогда в ответ улыбнулся? — Почему ты любишь такую тоскливую музыку, — сказал тогда отец. он не спрашивал. Он пожал плечами, на укор матери уже запоздало сказал, что то было недурно, и — всё. Он вернулся к своим деловым бумагам так, будто никогда от них и не отвлекался).       Лет в пятнадцать он бросил художественную школу, просто перестав там появляться.       Лет в шестнадцать ему удалось убедить часть преподавателей, приходивших на дом, сократить количество занятий с трёх в неделю до двух, предоставив им поддельную записку с подписью матери.       Лет в семнадцать он дал сдачи тем, кто не умел закрывать свой рот вовремя, когда разевал его в ненужную сторону.       В те же лет семнадцать ему рассекли бровь и сломали лучевую кость, что было неприятно, но переживаемо — в те же лет семнадцать, но уже на их закате, он сломал берцовую — правда, уже не свою.       В восемнадцать он поступил в Академию, и в восемнадцать мать решила задавать ему периодически какие-то случайные, непонятные вопросы, на которые он из раза в раз давал сдержанный, лаконичный ответ.       Мозг выдавал карточки только с двумя словами: да или нет. Да, да, да — нет. Нет, нет — да. Двоичная запись биографии в кратком изложении, похожая на разработки Седьмой из Одиннадцати, к которой он даже думал устроиться, если на то будет его воля.       Может быть, ему бы и хотелось рассказать чуть больше, но по какой-то причине — не получалось. В моменте нужных слов не подбиралось, а нужных моментов — не вспоминалось, и всё, что оставалось делать — выдавать под копирку идентичные ответы, к которым не задавали никаких уточняющих вопросов.       В конце концов, весь интерес был чисто номинальным: возможно, в одной из книг мама прочла, что необходимо периодически расспрашивать своё чадо об академических успехах, дабы проследить за дисциплиной и не допустить ханжеского подхода к покорению интеллектуальных вершин — возможно, в этих книгах говорилось, что подобные допросы требуется проводить раз в три дня, соблюдая чёткий интервал для произведения эффекта.       Ещё до того, как ему исполнилось одиннадцать, мать переменилась в настроении. Создавалось впечатление, будто она стала одновременно строже и безразличней: она тщательно следила за его питанием и посещением занятий, пока не удостоверилась в бесполезности и ненужности своих попыток — его и вправду было с каких-то пор сложно заставить заниматься тем, что было ему не по душе; но она практически перестала по-настоящему вовлекаться в его жизнь.       Возможно, она предположила, что раз один подход не сработал, его нужно было сменить на противоположный? Весьма… рациональное предположение? (девушка в воздушном, как зефир, платье, ойкает, когда встречается с ним в прихожей. …её молочные, что слоновая кость, что колонны в гостиной, туфли разбросаны хаотично, будто она вбежала в их дом со всех ног, а не зашла в него как гостья. …у девочки взлохмаченные волосы и красные щёки, и она прячет шею, ладонями подтягивая воротник повыше. — Соня? — неуверенно спрашивает он, сбрасывая школьный ранец на скамью. — Алиса, — поправляет его девочка, краснея пуще прежнего. Брат, улыбаясь, кладёт ей руку на плечо, целует в щёку, и та, смущенно ворча, быстро подхватывает свои туфли и торопится на выход.        — Разве на прошлой неделе была не Соня? — спрашивает он у брата, недоумевающе хмурясь. …Тима только пожимает плечами. — Я ничего им не обещал. Всё по-честному. — Будьте потише, — советует он брату, пряча лицо и уши. …мне, в конце концов, едва-едва двенадцать — спасибо за музыкальное сопровождение, но я, пожалуй, воздержусь).       И только с совершеннолетия, когда он стал всё чаще обсуждать с отцом вопрос переезда (ну, как сказать, обсуждать?), мать стала поднимать на него обеспокоенные глаза и задавать какие-то странные вопросы.       Как ты?       Ты в порядке?       Я могу тебе чем-то помочь?       Прости, искренне, наверное, прости: сейчас уже нет.       Понимание не гарантирует эмпатии: скорее всего, мать попросту боялась, что он станет таким же, как брат, и его имя тоже нельзя будет произносить в доме: добивалась ли он того, чтобы он как можно реже попадался отцу на глаза за счёт многочисленных занятий и дополнительных — пошло бы то на пользу им обоим, не раздражая одного и не травмируя другого? — factum fieri infectum non potest, какая разница?       Ему было нечем ответить ей, даже если бы и хотелось — у него попросту не было ни единого слова в голове, ни единой мысли, ни единой темы —

(скажи, ты всё ещё боишься услышать в их голосах осуждение?)

      И гораздо легче, и гораздо проще, когда он успевает предотвратить любые вопросы касательно себя случайно вброшенной темой, которая никому, на самом деле, неинтересна — о, вот этот замечательный кинофильм, что вышел в прокат в прошлом месяце, — и на его слова о том, что ему понравилась история, отец скажет, что это был лишь навязчивый мюзикл. — Но интерпретация, — он сглатывает, и опускает взгляд в тарелку, в которой очередное изящное блюдо, вершина демонстрации кулинарного искусства, за которое будет положена непомерная сумма денег — отец отвалил немалую сумму ещё и для того, чтобы отведать тех-каких-то-самых блюд в ресторане шеф-повара Эскофье, и её размашистые и щедрые движения рук даже мелькали где-то на открытой кухне, вдалеке от того места, где они, иностранцы, расположились, — но интерпретация достаточно необычна: тема различия мечты и любви ведь редко поднимается в кинематографии? Я имею в виду то, что чаще всего представляют, что у всех всегда счастливый конец: счастливая семья, счастливая работа — а ведь в жизни порою приходится выбирать?       Он ненавидит собственный затихающий и неуверенный голос, ты же можешь, ты же умеешь говорить лучше и увереннее: почему-ты-не-можешь.       Почему каждый раз, когда ты открываешь рот перед отцом, кажется, что ты — виновник происшествия, застуканный на месте преступления тремя свидетелями и фотокамерами срочных репортажей? (…потому что ты знаешь, что твой отец добился небывалых высот, а ты не добился ничего, потому что ты знаешь, что твой отец — значимый человек, оставивший свой след в истории, а твоё имя ничего не значит, потому что ты знаешь, что твой отец не видит в твоих словах ни малейшей важности). — И? — коротко переспрашивает отец, чуть отстраняясь, когда заботливые официанты ставят в центр стола очередное блюдо — и блюд всегда много, слишком много, чтобы их проглотить, и слов слишком много, чтобы их проглотить, и… — И это делает этот фильм особенным? Как по мне — в нём было слишком много песен. — Это же мюзикл, Герман, — тихо поправляет его мать, обмакивая нежное мясо перепелки в соус. — Одно это делает его хорошим фильмом?       У них просто разные вкусы. У них просто разные вкусы, ничего страшного — (…я помню, как в детстве вы с мамой брали меня за обе руки, и я ещё был таким маленьким, что можно было повиснуть на ваших руках, как на качелях, и чуть-чуть раскачиваться, несдержанно весело смеясь — и солнце тогда было июньским, и море было совсем не заграничным, и мы отдыхали не на вилле, а в деревянном домике, что остался от дедушки — я не помню, сколько лет мне было тогда, когда я ещё не вырос, и я так боюсь, что все эти воспоминания исчезнут. Чем чаще попытки вызвать их в собственной голове, тем более они блекнут, и тем в меньше в них чувства, помимо обычной констатации факта: но я так боюсь при взгляде на то, что новых счастливых воспоминаний — не появляется. коллекционируя каждое слово, что тебя ранило, воспроизводя их раз за разом в голове, можно ли попытаться заставить себя разлюбить? ни к чему вопрошать мать, которая не ушла от тебя — верно, она тоже тебя любит, и я тоже тебя люблю. я ненавижу в себе это). — Нет, — коротко отвечает он, и ужин продолжается.       Зачем-то отец все равно настаивает на том, чтобы они принимали пищу вместе: это отвратительный и мучительный процесс, от которого хочется скрыться; это дурная, старая традиция, видимо, с тех пор, когда ему нужно было засовывать ложку в рот, и бечевки обвязывают горло накрепко так, что туда едва-едва пролазит хоть какая-нибудь пища. — Ты здоров?       Отец смотрит на него выжидательным, испытывающим взглядом, сложив руки в кулак. — Да. (Короткие ответы были безопасны. Распространенные вызывали тихую усмешку отца: ты-то, и туда-то и собрался? Ну, валяй. Пробуй. «Пробуй» всегда звучало так, будто ему уже напророчили поражение. Короткие ответы были безопасны. Если начать объясняться, за какую-то деталь обязательно зацепятся, и начнут раскручивать её: а ты уверен в том, что всё будет именно так? Посмотри с другой стороны, Владимир — отец любил только полные имена — и при возражениях всегда спрашивал: Владимир, ты думаешь, что умнее и опытнее собственного отца? Нет, отец, но я очень стараюсь: однажды я покажу тебе, что и без твоей помощи, и без твоей критики, и без твоих подсказок — я, сука, справлюсь. Хорошо? Договорились? По рукам? У меня высший академический рейтинг, у меня уже титул мастера спорта, первый скрипичный концерт a-moll я тебе сыграю так, что даже оркестра не понадобится, и может у меня ещё нет такой деловой хватки, и может у меня нет такого делового опыта — почему ты продолжаешь смотреть на меня с таким снисхождением? (Скажи, что я молодец.) И ты думаешь, что знаешь всё: когда я делюсь — когда я делился с тобой полученными знаниями, в ответ ты делился своими, которые, разумеется, затмевали достижения подростка, который коротает ночи за книгами до рассвета — когда я делился с тобой чем-то интересным, ты спрашивал, зачем я вообще этим интересуюсь. Ты спрашивал меня, как я собираюсь строить свою жизнь — но хотя бы раз спросил бы, как моя жизнь проходила. (Скажи, что ты мной гордишься.) И стоило мне раз обратиться к тебе за помощью — ты обязательно мне это припомнишь. Не со зла, наверное, я понимаю — но стоит мне воспротивиться, как ты обязательно расскажешь мне, какие родители бывают на самом деле: а мне дали всё. А это всё — для тебя, это всё делалось для тебя — у тебя уже выкроена судьба, для тебя уже все расписано — хочешь, бери, хочешь, нет, вижу, тебе же неинтересно — интересно, отец, просто ты не спрашивал никогда по-настоящему, ты лишь утверждал, и сколько бы раз я ни пытался сказать тебе что-либо — только пришёл к выводу, что разговаривать с тобой бессмысленно. Разговаривать о своих чувствах в целом бессмысленно. Это самый ценный урок, который ты мне преподал. (Скажи, что ты любишь меня). …Пожалуйста.)       Кажется, в детстве мама не задавала бессмысленных вопросов, но читала ему стихи — тогда они казались чем-то непонятным, но приятным на слух, и потом мама рассказывала о том, что закладывал в них автор — чаще всего любовь, и чаще всего несчастную.       Одно из стихотворений было пронзительно грустным и очень — искренним? — и, помнится, он восхищённо поглядел на маму своими семилетними глазами и сказал, что это было очень красиво, хоть содержимого он до конца и не понял.       Улыбнувшись, мама ответила ему «спасибо».       Как-то в голову ему взбрело поискать это стихотворение, поскольку за долгие года изучения поэзии ему не попадалось ничего подобного: ни в старых альманахах, ни в публикующихся сборниках — он даже отправил запрос в Библиотеку имени Ульянова, крупнейший государственный архив, названный в честь одного из первых сподвижников Царицы, которого замуровали в вечной тонкой плёнке льда на площади за предательство в назидание потомкам — странная причуда Архонта, но им позволительно — и даже там ничего, схожего с его запросом, не нашлось.       Точнее, нашлось триста тридцать одно стихотворение и две поэмы, но ничто из этого не отдавало детством и тем болезненно-тянущим осознанием.       И он приходил к полуинтуитивному, полурациональному выводу.       Мама написала их сама.       И его мать, очевидно, не любила его отца.       Данное мнение столь же смело, сколь и необоснованно: она оставалась рядом с ними, она не игнорировала его, порой вступая в ожесточенные споры и стремительно затихая под конец: она пыталась донести до него что-то, но это что-то в руках не умещалось, и мама теряла его по пути диалога.       Отец язвил и игрался с тоном голоса, как кошка с мышкой — он ни в коем случае не орал на неё, нет; возможно, отец был азартным в меру, как ему и подобало, и семейные дискуссии воспринимал как очередное поле боя — мама говорила «оставь меня» и уходила в свою комнату и в себя.       Какое-то время она пыталась дотянуться, достучаться, добиться — чего бы там ни было, ему не в радость было особо вслушиваться: часто повторяющиеся «почему?» и «я просто хочу понять» уступили своё место тишине.       Мать поднимала свои глаза, никогда не стирала слёз с щёк, смотрела на отца неотрывно, будто в гляделки, играючи, гордо и больно, и, не качая головой и держа ровной осанку, разворачивалась и уходила.       За ужином они разговаривали, как ни в чём ни бывало.       Со временем в их ссорах мама говорить стала всё реже, а всё чаще — провожать спину отца молчаливым, тяжелым и многословным-немым взглядом, в котором была — что? что в нём было? гнев? обида? страх? боль? разочарование?       любовь?       Если любовь такова, то она извращена до предела. Если любви там нет и в помине, то матери нужно уходить — и если бы её не было, если бы её только не было — она бы наверняка ушла, верно? — Тебе так сложно извиниться? — спрашивала мама, подминая губы и вжимая ткань платья в кулаки. — Если нужно, я извинюсь, — безразлично отвечал отец.       И не извинялся. — Я просто прошу тебя объяснить, почему ты сказал такое. Я не понимаю, почему… — Я уже объяснил тебе, почему, Кира. Что конкретно было тебе неясно?       Отец сдерживался — он слышал, как он на деле ругается; отец повышал голос, но умеренно; отец разбавлял концентрат обидных фраз до того момента, пока не доходил до точки кипения — когда мама долгое время проводила в одиночестве, в её комнату заносили цветы и подарки.       В её комнату заносили всё, что угодно, но мама отвечала лишь «оставь меня».       Ты меня совсем не слышишь.       Ты не хочешь меня слышать.       Или не мог. Он не знал, не разбирался: отец агрессивно перебирал документы в кабинете, закуривал и выходил на улицу, даже если там шёл дождь, возвращался к себе продрогший до нитки, и капли скатывались с прилегших на лоб прядей, и он только через некоторое время трудился их отряхнуть, одаривал его безразличным взглядом, приглушенно хмыкал и уходил к себе, откуда доносились звуки резких шагов, потом пятнадцатиминутное молчание, резкий хлопок — они что-то да чувствовали, только вот       что?       Если это — любовь, то отчего ж такая покалеченная, если это — любовь, то отчего от неё никому в их доме ни тепло, ни нежно, если это — любовь, то       всякая любовь такая? А если не всякая, то как понять —       на фотографиях они улыбаются, на фотографиях мать целует отца в щеку, и он улыбается так, как он никогда не видывал — он выглядит счастливым, они выглядят счастливыми —       любовь живет три года.       Он даже не поленился полюбопытствовать об этом: однажды, кажется, и вправду где-то когда-то спросил у матери, будучи подростком, в одну из очередных тщетных попыток наладить контакт, правда ли —       правда ли, что любовь живёт три года, а ещё       а ещё ответь мне, прошу, коли любовь — такая, может, ей лучше издохнуть поскорее?       Любовь — это игнорирование друг друга в закрытых комнатах, молчаливая проходка по залу до кухни, старательно не бросая взгляда на супруга, любовь — это скандалы до ночи или в самое ненужное время, когда все опаздывают, любовь — это ругань в салоне автомобиля, который только-только выпустили из-под станка, в этом непроверенном временем, опытом и статистикой смертности изобретения, когда отец вообще не смотрит на дорогу, любовь — это?       Любить — значит ненавидеть друг друга? (…в редкий вечер они спокойно сидят вместе на диване, и отец приобнимает мать за плечи, пока на цветном экране сменяются картинки. …когда она засыпает, он относит её в спальню на руках. …в редкий вечер в обеденном зале слышен смех. …в редкий вечер они мирно, даже забавно спорят насчет очередной новости, порою даже совместно ворча на какое-то чиновничье решение — в редкий вечер ты приходишь домой, видишь чужую, почти незнакомую улыбку на лице у отца и расслабляешься. …каждый раз, проворачивая дверную ручку, ты играешь в рулетку). — Любовь, — мама смакует это слово так, будто давно его не пробовала. — Нет, любовь живёт три года — это всего лишь известная цитата. Звучит красиво, но ориентироваться на неё не нужно.       Конечно. Любовь может и полугода не протянуть.       Он кивнул и собирался выйти, когда мама, сглотнув, что-то добавила ему вслед.       Любить — значит быть собой.       Со её стороны слышать это было почти издевательством. (наверное, ты не лгала: я хотел быть собой, но мне суждено было …быть похожим на отца, которого не любит твоя мать. …быть похожим на отца, которого твоя мать любила. …быть похожим на отца, от которого твоя мать не уходит, потому что всё ещё любит? …быть похожим на отца, чтобы полюбил хотя бы он — да к Бездне вашу любовь. Она поломана, искалечена, искомкана; она непонятна и запутанна, и когда мать начинала закрываться в комнате, он приходил к ней и спрашивал, не его ли это вина, не обиделась ли мама, всё ли в порядке, всё ли хорошо — и она рассеянно гладила его по голове, прижимала к груди, и только потом он понял: сука, даже в детстве он чертами лица уже напоминал его, его — из-за этого только что израненная мать прятала его от своих глаз, и из-за этого же, когда отец смотрел на него, то вспоминал, видимо, все те свои ошибки, о которых успел раскаяться — если таких и наберется хотя бы штук десять. Или отец смотрел на него и видел нереализованный потенциал? Худшую версию себя? Что, сука, они в нём видели?)       В отличие от матери, отец устраивал допросы в совершенно незначительном и терпимом количестве. — Ну? — отец откладывает газету в сторону, неторопливо поднимая на него взгляд из-под чуть нахмуренных бровей. — И чем ты сейчас занимаешься?       Паралич голосовых связок не лечится. Может, для него была вакцина тогда, когда он показывал какие-то нелепые детские поделки и с надеждой смотрел на отца снизу вверх, значительно снизу вверх — а это расстояние, оно ушло на самом деле? — может, тогда, когда он вскользь, за обедом, говорил, что сегодня разучил совсем уж любопытную увертюру, может, тогда, когда он приносил медаль с отличием или очередную победу в олимпиаде — может, тогда, сука, я хотел от тебя услышать что-то, кроме кивка и этого бестолкового «хорошо»? В твоём «хорошо» не было ни грамма тепла, ни грамма любви, ни грамма ничего, кроме сухого до скрипа одобрения, потому что в твоих глазах я всегда должен был сдавать лишь нормативы — в твоих глазах любое мое достижение было нормой, а не отличием, и —       сколько лет я буду продолжать пытаться тебе что-то доказать?       А можно ли сказать, что попытки остались: ведь поперек горла ничего, кроме куска хлеба и лаконичного «учёбой» не лезет: потому что занимайся он хоть поэзией, хоть прозой, хоть музыкой, хоть композированием, хоть, блять, балетом, ничего, кроме безразличного хмыканья, не услышать — зачем пытаться? зачем вообще пытаться? — В данный момент нам преподают основы права.       Отец на секунду задерживает на нём взгляд. — Делаешь успехи? — Да. — Хорошо.       В рот я твое «хорошо»…       И пусть он, получается, никудышный сын, и, как любит говорит отец, совершенно неблагодарен, и ему всё дали, а он в ответ — ничего, и пусть он продолжает требовать уважения, которое сам не отдаёт — хорошо. Значит, он последняя тварь, хорошо, хорошо, сука — хорошо.       И может быть, он действительно последняя тварь. Семейные дрязги обсуждать не принято, точнее, принято, но на очень глубинно-внутреннем уровне, которого у него толком и нет — он искренне рад, что у Вадика семья нормальная, и даже к его прибабахам относится без тени улыбки, он искренне рад, когда товарищ рассказывает ему о том, с какой вовлечённостью его отец вслушивается в истории про звёзды, он искренне рад, когда Вадик улыбается во все тридцать два, расправляя перед ним листовку, говоря, что маме на работе выдали путёвку, и она постаралась, чтобы та проходила под открытым небом, в горах — мы съездим в Огнегорье, представляешь — когда они выезжают на семейные поездки, ничего, кроме музеев, которые они проходят молча и вразнобой, ничего, кроме ужинов, окончания которых ты ждешь, словно последней пары, ничего, кроме тянущего молчания и пустых разговоров нет, ничего, кроме ничего — ничего, ничего, ничего, он искренне — сука — искренне — твою ж мать — искренне — искренне — искренне — рад.       Возможно, всё, что было пройдено, сделало его тем, кем он является — разумеется, так и было, но что, если посмотреть более глобально и — что, если всё в нашей в жизни изначально предопределено началом? Возможно, не с рождения или не только с рождения, но предопределено средой, обществом, тем маленьким и одновременно глобальным миром, в котором ты вращаешься: что, если люди идут в юридические или правозащитные отрасли только потому, что в бессильном детстве единственным человеком, которого они могли спасти, были они сами? Что, если люди уходят в науку, жизнь кладут на какие-то новые открытия только потому, что от их вопросов — отмахивались, а их теории — высмеивали и не ценили? Что, если тот, кто чувствовал себя потерянным и одиноким, уходит спасть чужие жизни только для того, чтобы наконец почувствовать себя важным? Пережившие насилия через полицейскую систему пытаются вернуть себе тот контроль, который не выкупить ни за какие деньги, — испытавшие несправедливость мира на себе пытаются исправить её через привлечение внимания статьями, публикациями, репортажами, — те, для кого настоящее невыносимо, уходят копаться в прошлом, в древних языках и оставшихся от былых цивилизаций руинах, — те, кто не имел ничего со старта, пытается отобрать это у остальных или же попросту ощутить даже самую базовую безопасность, чего бы это ни стоило, — те, что были лишены отца в прямом или метафорическом смысле, подменяют его государственным аппаратом, пытаясь получить ту же самую опеку, крепкую спину и чувство, что тебя в любом случае вытащат из беспомощности на ясный и понятный путь: и что, если в лучшем или худшем случае мы всего-навсего пытаемся стать тем человеком, которого нам так не хватало в детстве? тем самым, кто бы смог сделать нас по-настоящему счастливым? выбираем тех, кто был похож на отца или мать, идём туда, где тщетно или успешно, осознанно или неосознанно пытаемся компенсировать то, чего мы были лишены, даже наши ценности — лишь продукт того, за что нас хвалили в детстве: принес пятёрку — умница, покормил голодного котёнка — ну ладно, и вот перед тобой циничный когнитивный элитарист? и неважно, справимся мы или нет, переживем, переработаем, рассортируем и расставим по полочкам все «я такой, потому что», «мне нужно делать это, чтобы стать адаптивнее, гибче»: какая разница, если все годы будут потрачены на попытку залечивания старых шрамов и зарабатывание новых, по вечному порочному кругу, если жизнь — детерминанта, а её сценарий прописан твёрдой и несгибаемой рукой былых травм?       Прописан ли ими финал? Можно ли оборвать эту повесть на полуслове, если попросту нащупать правильный путь, проработать себя, прорефлексироваться с головы до ног, в это запачкаться и обложиться себяпониманием, как террорист-самоубийца — бомбами? Или выход только один, и он ведет в окно с высоты пятисот метров?       Твоя боль никуда не уйдет, возможно, трансформируется, возможно, метаморфозами станет каким-то даром, что тебе поможет; твои травмы не забудутся — это праздник, который всегда с тобой.       В любом случае, так говорили различные психологические этюды, которыми были заставлены самые верхние полки: он был без понятия, читал ли их кто-либо в их семье, а если и читал — очевидно, они оказались полной чепухой и доказали свою нерезультативность.       В конечном итоге, с тем, что называется — точно (не) любовь — пришлось разобраться самостоятельно.       Дело было в том, что…       Кхм.       Дело было в том, что —       Да твою ж мать.       Дело было в том, что позавчера, по давней традиции, где-то между первой и второй парой, даже не дожидаясь, блин, перерыва, — Лизавета Милорадович решила (в очередной раз) поиграть на его нервах, и дать бы ей уже сертификат, красный диплом с ленточкой и выпустить восвояси — подождала бы хотя бы до последней пары, Лиза, ну вот пожалуйста:       с деланно-виноватым видом она в очередной раз послала его куда подальше.       Точнее, что она там сообщила?       «Хотела тебе сообщить» — да сказала бы сразу, «прошу обратить ваше внимание на тот факт, что необходимо поставить вас в известность о»…       Она любила по-дурацки длинные формулировки и, слава Царице, наловчилась от них избавляться: но с тех пор, как он несколько раз намекнул ей на то, что подобное нагромождение слов невыносимо для человеческого восприятия, Лиза, очевидно, не без помощи и влияния Наташи, съехала в противоположную сторону и лично ему периодически начинала прямо-таки… Грубить.       Не в этот раз, верно — в этот раз ему досталась прямо в руки повестка о том, что она избрала себе другого партнера для танцев на выпускной, причём ещё и за неделю до него — и ладно бы только это (он и так ожидал, что в какой-то из моментов она пошлёт его нахер в своей витиеватой манере, наконец сообразив, на что она согласилась) — но нет.       Лизавете Милорадович обязательно нужно было приправить свой так тщательно подготовленный сюрприз ещё парочкой едких подколок, и если к её отказу он был готов хотя бы потому, что внутренне его опасался — но «а на что ты рассчитывал?» было лишним.       Если тебе так хочется знать, Лизавета Милорадович, правду — «а на что же я рассчитывал»:       вначале на то, что тебя переведут в другую академическую группу или ты вовсе выскочишь замуж за одного из своих многочисленных поклонников и свалишь отсюда нахер и перестанешь отсвечивать,       где-то через полгода — на то, что ты наконец перестанешь приставать ко мне со своими многочисленными комментариями и особенно теми комментариями, что касаются Катерины Спасской, потому что оставь ты уже, Семерым на милость, свою подругу в покое;       где-то ещё через несколько месяцев — возможно, в один из самых свободных периодов моей жизни, — возможно, на то, что нам удастся выстроить более или менее приличные взаимоотношения, или на то, что текущее состояние их сохранится — даже ругаться с тобой, знаешь, было довольно-таки приятно;       где-то на втором курсе — вновь на то, что ты прекратишь уже, наконец, язвить в какой-либо момент времени, потому что откуда в тебе столько яда, иди во Второй отряд, и Царица заберет последний Гнозис в течение трех недель;       где-то к концу того лета — на то, что я ошибаюсь, и это совсем не то, о чём я думаю, и это пройдет, как оно всегда мимолётно проходит;       где-то к — третьей? зимней сессии, предполагаю — на то, что… на то, что ты — на то, что ты не — не притворяешься? — на то, что мне не показалось?       где-то к концу того курса — на то, что ты будешь счастлива.       и опять на то, что ты прекратишь так кривить своё лицо, ну серьезно.       А если ты спрашиваешь про сейчас, то ответ тебе и так известен:       как пелось в одних строках, ̶за̶в̶е̶с̶т̶и̶ ̶с̶ ̶т̶о̶б̶о̶й̶ ̶д̶е̶т̶е̶й̶ ̶и̶ ̶п̶р̶о̶ж̶и̶т̶ь̶ ̶с̶ ̶т̶о̶б̶о̶й̶ ̶в̶с̶ю̶ ̶ж̶и̶з̶н̶ь̶? ̶ М̶о̶ж̶н̶о̶, ̶ ̶в̶ ̶ц̶е̶л̶о̶м̶, ̶ ̶и̶ ̶б̶е̶з̶ ̶д̶е̶т̶е̶й̶, ̶ ̶г̶л̶а̶в̶н̶о̶е̶, ̶ ̶ч̶т̶о̶б̶ы̶ ̶т̶е̶б̶е̶ ̶б̶ы̶л̶о̶ —̶       абсолютно ни на что не рассчитываю.       История о том, как он оказался там, где пребывал в нынешний момент, долгая и неприятная и началась, как-то бывает по обыкновению судьбы, по воле случая.       Одна хамоватого вида девица, пусть и достаточно привлекательная на вид, что нисколько не отменяло того пренебрежения, которым от неё веяло, нагло прошествовала в самое начало очереди так, будто ей не терпелось.       Нужно сделать скидку на то, что он самостоятельно принял решение пропустить двух подруг (?), потому что, в отличие от некоторых, от лишнего часа ожидания у него ноги не отвалились бы, и всё, что он получил за это в ответ — едкое, процеженное сквозь зубы «благодарю»?       Под чей-то вздох, зачарованно сопровождавший — Лизу? — он понадеялся, что девушка учится в отдельном вольере для дворянских детей, и насильственная сепарация разведет их дороги раз и навсегда.       Увы, надеялся он совершенно зря: первокурсницу посадили с ним за одну парту и назвали Лизаветой Милорадович, именно в таком порядке: точнее, она сама туда села, а потом начала намекать, что с таким ростом ему место в задних рядах.       Он проигнорировал это, сочтя, что послать её туда же будет звучать грубо.       В конце концов, она же девушка.       В конце концов, она же его задолбала.       За первый год обучения — уж точно: во-первых, она постоянно бросала на него косые взоры, когда он помогал Катерине с вычислениями, и сама принималась ей что-то втолковывать, отчего и без того перепуганная формулами Спасская удручённо хлопала глазами, пытаясь впитывать их голоса в уши поочередно, во-вторых, постоянно перебивала его ответ, потому что он был твёрдо уверен, что профессор кивнул в его сторону и нехер тут забирать чужие баллы, а она была чрезвычайно убеждена в обратном. — Кстати, у Катерины весьма обширный круг весьма достойных знакомых, — вскользь намекала на что-то Лизавета, изящно складывая руки перед собой, скрещивая их в подобие сердечка.       И нахер ему сдалась эта информация? В лучшие подружки, как и в спутники по жизни, он к Катерине не набивался: она, конечно, была очень раздражающей — то есть, оптимистичной донельзя девушкой, и, по правде, раздражающей была только до терпимой меры.       В целом, она казалась немного наивной, даже чуть по-детски наивной, но, может, это и к лучшему — значит, у Катерины Спасской было счастливое детство. Кто-то бы сказал: неудивительно, но ему не понаслышке было известно, что высокий статус семьи не гарантирует личного счастья, поэтому — пускай. Если до конца своих дней Катерина Спасская сохранит свой настрой и продолжит улыбаться так, будто ей в уголки губ вкололи специальный растягивающий их фильтр — пускай так.       Она хороший человек. — И? — не оборачиваясь, ответил Владимир, ровными линиями расчерчивая пространство для расписания, которое выдали им на второй семестр. — Ты думаешь меня с ними познакомить?       Лизавета коротко, но достаточно шумно для того, чтобы он заметил, вздохнула.       Очевидно, таким образом она пыталась упрекнуть его в малой восприимчивости к намекам — нет, он вполне себе их понимал, просто никакого желания растолковывать ей прописные истины не имелось. — Катерина, как твой вечерний променад с тем графом? — нарочито громко объявила она, пока они сидели в очереди на сдачу экзамена по истории Снежной в конце первого семестра первого курса.       Он еле сдержался от того, чтобы закатить глаза. — Графом? — недоумевающе переспросила Катерина, чуть покачавшись на месте и задумчиво поднеся указательный палец к лицу. — А-а, точно, вспомнила! Так это был друг моего отца, он пришёл за своей супругой, и я и Фанечка его сопроводили! Такие милые старички, ты не поверишь — пятьдесят лет в браке… — Видимо, по твоему мнению Катерину интересует большая разница в возрасте, — тихо шепнул он Лизавете, и та, мельком скосив недовольный взгляд, поджала губы и растеклась в лучезарной улыбке, обращённой к своей спутнице.       Она по губам советует ему «отвалить от Катерины» — да он даже и не-       Спасская продолжила что-то воодушевленно шелестеть про своих знакомых, и вновь упомянула Фанечку — вначале ему казалось, что так звали их кошку, но оказалось, гувернантку — Фаину, если официально, но официальности Катерина не приемлет.       Она вещает до тех пор, пока из аудитории не вываливается очередной морально изнасилованный студент, ойкает и влетает в на экзамен, размахивая русой косой.       На пол из кармана её юбки уныло летит шпаргалка.       Они рефлекторно переглядываются с Лизаветой, словно бы молча дискутируя о том, кто собирается исправлять это недоразумение, но их опережает плоский чёрный каблук. — Идиотина, — почти любовно декламирует Милюкова, подбирая смятую бумажку и, прищурившись, разглядывает её и складывает в карман.       По лицу Милорадович он замечает, как та давится праведными возмущениями, и улыбка сама растягивается на лице.       Так тебе и надо.       Когда Владимир выходит из аудитории, он гордо показывает на выставленные в зачётке, алым и ровным курсивом, «сто».       Лизавета в самой тонкой улыбке, почти растирая губы до ничего, смотрит ему в глаза и цокает языком.       На экзамене по основам тактических построений уже она швыряет свое «блестяще» прямо ему в руки — точнее, демонстративно оставляет зачётку открытой прямо перед его лицом, на парте.       Криво усмехнувшись на одну сторону, он советует ей подождать до вторника — и как у тебя с физической подготовкой?       «Замечательно», — шипит Лизавета сквозь зубы, а потом на самом экзамене сползает в полуобморочное состояние. — Есть больше нужно! — гневно взирает на неё профессор Белик, рукой приказывая остальным замершим студенткам продолжать. — Прошу прощения, Вера Лукьяновна, — лопочет Катерина, подбирая подругу под локоть. — Тут просто немного жарковато, а Лиза плохо переживает жару, и если вы сможете принести немного водички…       Старший лейтенант Белик качает головой, хмыкая себе под нос, и начинает ощупывать лоб Милорадович. Та морщится и что-то тихо объясняет, пытаясь подняться.       Он принёс ей воды только потому, что сам-то уже сдал экзамен на «отлично» — а что ещё, простите, ожидалось? — и только потому, что оставшихся девочек Белик продолжала третировать до верхних границ сдачи нормативов и, кажется, где-то между «колени выше» и «бьем пятками по попе» бросила на него призывающий взгляд.       Исключительно в целях добросовестной конкуренции он передал Катерине пакет с тем, что ещё мало-мальски осталось в маленьком магазинчике на углу, который усталые первокурсники после сессии смели подчистую — подняв на него округлившиеся глаза, Спасская светло улыбнулась и хихикнула чему-то своему.       В физической подготовке он с Лизаветой решил больше не соревноваться — идея изначально дурацкая была какая-то. Пусть и оценивали их и по разным, справедливым метрикам, но и в элементалистике, которая проводилась на тех же стадионах, он конфронтировать тоже решил перестать — видимо, некоторая правда в том, что детям древних родов лучше даётся магия, всё-таки была.       Нет, несомненно, все его показатели склонности и восприимчивости к магии Тейвата, пусть и немного искусственно воспроизведенной, были в норме и даже значительно превышали средний показатель — пятое место по группе, увы, двадцатое по потоку — однако, как ему посоветовала майор Гельман, лучше всего ему подойдут более стабильные и, желательно, неагрессивные элементы.       Она проявляла к каждому из студентов воистину персонализированный подход, и, наблюдая за каждым их движением так же пристально, как сокол наблюдает за своей добычей, к концу второго курса пообещала вывести им всем официальные рекомендации и направить их в головной офис Канцелярии, которая подготовит для них необходимые документы и сертификаты, по которым и выдадут Глаза Порчи: на третьем курсе — для адаптации и приспособления, а в дальнейшем — для полного использования. — В границах разрешённого законом, — откашлявшись, добавила майор Гельман, рассматривая то, как энергостат трещит от пролетевшей мимо него молнии. — Курсант Спасская, отойдите подальше. Руку не заносите так высоко, движения должны быть плавными- А ну разошлись с полигона, кому сказала! Хотите ошпариться, не видите, тут птенцы ещё тренируются!       Группа галдящих старшекурсников улепетнула за забор, сверкая пятками. — Всё, хватит, — складывая руки на груди и сдвигая брови, объявила Полина Владимировна, и их группа разочарованно загудела и завздыхала. — Я и так тут вам на уступки иду, Глаз Порчи не раньше третьего курса в руки, а тут такое загляденье!       Разумовский вместе с товарищами рефлекторно повернул голову на прожжённое на сером бетоне граффити размером с большую кляксу. — Даром, что я сказала целиться в энергостат и не бить с полной дури, да, курсант Спасская?       Курсант Спасская виновато промямлила какие-то извинения, попятившись и сминая пальцы рук между собой.       Полина Георгиевна с улыбкой махнула на неё рукой, и им дальше оставалось измерять потенциал степени адаптированности к использованию элементальных сил исключительно путём возложения ладоней на древнее, грохочущее устройство, которое слегка пошатывалось на своем медном постаменте. — Я не специально, — пробурчала Спасская, уныло обрушиваясь на лавку. — Сколько меня папенька ни тренировал, ничего дельного из меня не вырастет.              Какое-то время они помолчали, разглядывая перетекающую из одного конца в другой стайку одногруппников, и он осторожно добавил: — Не загоняйся, Кать. Ты всего лишь на втором курсе.       «Ты ещё не обязана быть кем-то сильным и впечатляющим. Ты вообще не обязана быть кем-то».

(…)

      На мордашке у Кати моментально расцвела улыбка. — Точно! — она даже чуть-чуть посмеялась каким-то своим мыслям и подняла голову, задумчиво вглядываясь вперед, будто бы отыскивая кого-то среди толпы. — Мы никому ничем не обязаны, в конце концов — мы всего лишь люди, а значит, мы будем ошибаться. Не ошибаясь, мы никогда не найдём истины.       Несколько сосредоточенная и даже в какой-то мере отточенная фраза, как афоризм, звучала из уст Спасской неестественно, и он озадаченно нахмурился, поворачиваясь к ней лицом. — Папа так говорит, — застенчиво поведя плечами, призналась Катя, и, сложив руки на коленях, продолжила изучать горизонт.       Разумовский повернул голову в том же направлении, куда простирался её взгляд, и вихрастые облака, смешно подрагивая, поплыли по серому декабрьскому небу маленькими, покачивающимися корабликами. На асфальт площадки перед ними капелью пролился первый дождь, но ребята, несмотря на это, продолжали балаганить в веретеном тянущейся очереди, и Полина Георгиевна прикрикиванием приказывала им продвигаться быстрее.       Плюхнувшийся по соседству с ним Ванька Матросов, из их же академки, радостно заявил, что поставил рекорд с конца. В качестве утешения Владимир ему скупо усмехнулся — Ваня почесал за ухом, покрутив меж пальцев мочку уха и широко зевнул, сказав, что он и так подозревал о таком исходе. — Гельман что-нибудь придумает, — неуверенно протягивает Разумовский, чуть сдвинув ноги, чтобы одногруппнику осталось побольше свободного места — и Матросов тотчас же разваливается на всю оставшуюся лавку, свешивая лодыжки с края. — Да стопроц, — кивает Ваня в ответ, и на нос ему падает большущая капля.       Недружелюбное зимнее небо ухмыляется, сбрасывая на них новую порцию осадков, и все наконец гребут в сторону помещения — краешком глаза он замечает, как Милюкова, вставшая в очередь последней, хищно всматривается в показатель собственной элементальной силы, сдвинув брови.       Она задирает голову, подставляет её ливню, прикрывая глаза, а потом, когда наконец замечает обеспокоенно-призывающий взгляд Катерины, медленно шагает в сторону карниза, под которым спрятались её подруги. — Как думаешь, что тебе выдадут? — где-то издалека доносится до него взволнованный голос Спасской. — Мне сказали, что мне подойдёт Пиро или Электро — вот у нас в семье разнообразие будет, наверное! Но я бы хотела…       Окончание смывается расшалившейся декабрьской непогодой. — Главное, чтобы не Анемо, — фыркает Милюкова, отряхиваясь и смахивая с лица мокрые пряди. — А мне Анемо наоборот, нравится, — встревает в их разговор догоняющий Матросов, одобрительно подмигивая.       Через пару секунд он отдаляется и размахивает головой в разные стороны, как самая настоящая собака, только-только пересекшая порог, и пара их одногруппниц во главе с Полиной неодобрительно перешептывается.       Лизавета, скорее всего, молча и про себя занимается тем же.       Придерживая дверь для неспешно следующей внутрь Полины Георгиевны, и её помощницы, младшего лейтенанта Зои, с четвертого курса, Владимир вспоминает, что ему нужно будет отнести результаты анкетирования в Студсовет — и холодное зимнее солнце пугливо выглядывает из-за облачной канонады, несмело улыбаясь шумящим первокурсникам.       В Студсовет он вступил потому, что это бы разнообразило университетскую жизнь, возможно, дало бы, как говорили, доступ к различным стажировкам и более успешному трудоустройству, к тому же, как объяснила ему девушка-агитаторша, которую звали, кажется, Викой, делать там особо ничего и не надо было: он быстро сообразил, что это самой Вике руки марать не приходилось, а вот тогдашний председатель выглядел так, будто она самолично выпивала из него все соки через трубочку, как кислородный коктейль.       Виктория, после того, как он подошёл к ней в указанный кабинет, широко улыбнулась и объяснила все нюансы: казначеем у них был некий Олег, фамилию которого она чрезвычайно вежливо опустила, сама же она работала заместителем председателя — секретарём была тихая соня в тяжелых очках, Тоня Еремеева, одногруппница Короленко, с редчайшим контральто, которое его буквально застопорило у самого входа — вначале Владимир даже и не понял, что эти сто пятьдесят сантиметров могут звучать подобным образом, грудным и вибрирующим, на грани с андрогинным — ей бы очень хорошо подошли и мужские партии; а ещё несколько кураторов набрались, кто откуда, и открыты были две вакансии, помимо пособнических — координатора по академической деятельности и по социальным программам. Последняя представляла собой постоянное посещение всяких бюрократических учреждений, стояние в очереди с талончиком и просиживание штанов по полчаса, пока кто-то очень важный и нужный уходит из кабинета на обед.       В общем, она его нисколько не прельщала — как оказалось впоследствии, в той же степени ей не очаровалась и Лизавета, хотя ей бы подошло — посидела бы немного в кругу обычных людей и, быть может, был бы мизерный, микроскопический шанс на то, что спеси у неё бы поубавилось — но нет. Лизавета горела желанием составлять информационные буклеты и общаться со студентами по поводу их успеваемости.       Он встретил её с пакетом документов где-то в коридоре, но не обратил никакого внимания — идёт себе и идёт, пусть (не) спотыкается — и во второй раз, но уже на выходе из кабинета, когда она скептично приподняла бровь и грациозно, как луговая корова, прошествовала внутрь.       Через пять-десять минут она выпорхнула обратно со своими ласковыми «да-да, конечно, до свидания, Алексей Михайлович!» — он вначале нахмурился, пытаясь распознать, кого из профессоров он в логове Студсовета не заприметил — а потом молча и кисло усмехнулся.       Лизавета не оставила подобный жест без внимания. — Что же вызвало ваше негодование, господин Разумовский? — ехидно процедила она, состроив безмерно удивлённую мордашку. — Неужели базовые нормы этикета столь незнакомы вашему уху, что приводят вас в искреннее недоумение? — Он всего лишь на три курса старше нас, Лизон, а ты разговариваешь так, будто ему уже за сорок.       Справедливости ради, казалось, если Короленко останется в Студсовете ещё на пару лет, сорок ему стукнет явно раньше намеченного срока. — Базовые нормы уважения, господин Разумовский, — Лиза слегка приподняла уголки рта вверх, но на улыбку выражение её лица совсем не смахивало. — В конце концов, так как я буду работать в качестве координатора академических программ, лучшим способом будет поддерживать благоприятные взаимоотношения с руководством. — Подлизываться, — поправил её он, откидываясь назад и так же натянуто улыбаясь. — Тебе очень подходит. Родители не ошиблись, подбирая имя.       Уже решила, что будет кем-то там работать. Координатором академических программ?       Да, конечно. Бегу и падаю уступать тебе место, Лиз. — Твои родители, боюсь, допустили несколько упущений в воспитательном процессе, — прошипела Милорадович, чуть помрачнев и обхватив себя одной рукой за запястье. — Расскажешь поподробнее? — Вырастили такого бесцеремонного нахала, — выплюнула Лизавета и, гордо взмахнув головой, удалилась.       На всякий случай он ещё раз постучался к Короленко, получил в ответ убитый и убийственный взгляд одновременно, зашёл к нему на следующий день, чтобы уточнить несколько деталей — и Алексей выглядел даже чуть посвежее. — А вы, случаем, не хотите работать вместе? — полюбопытствовал у него Короленко, потирая лоб и внимательно всматриваясь в две анкеты, разложенные перед ним. — Вам честно сказать? — Я уже достаточно осведомлён о вашей честности. Спасибо, я понял.       Председатель Студсоюза пообещал ему, что разберётся со всем в течение недели, после проведения Покрова, потому что, сами понимаете, такой важный праздник — абсолютно верно.       Академия, кажется, даже высылала его отцу приглашения — ещё с тех пор, как здесь учился брат — но Герман Разумовский никогда не являлся. Когда-то на третьем курсе его сын даже аккомпанировал фигуристкам, но сути дела это не изменило. В тот же вечер, когда занавес закрывался, в одной из самых верхних лож он разглядел знакомый силуэт и не менее знакомый ночной, чёрный бархат.       Мама сдержанно аплодировала и, кажется, смотрела ему прямо в глаза, но после выступления исчезла так, будто её никогда там и не было.       Но это было на третьем курсе, а на первом — на первом он наведался к Короленко ещё раз, и тот одарил его удручённым взором. — Понимаете, справедливо было бы устроить вам какое-либо тестовое задание… — Я готов его выполнить в течение суток. — …но у меня ужасно не хватает времени.       Короленко подпер сложенными в замок руками подбородок и внимательно-внимательно на него посмотрел. — Вы уверены, что не хотите разделить обязанности? — Более, чем уверен. — Помнится, однажды я поручил вам одно небольшое задание… — Помнится, вы поручили его Лизавете Милорадович.       Алексей испустил удручённый вздох.       Стало немного неловко: в конце концов, Короленко выглядел действительно и без того задолбавшимся, и по-человечески хотелось ему посочувствовать, поэтому Владимир выдавил из себя сомнительный компромисс: — Если мы никак не будем пересекаться во время работы… — Боюсь, это трудновыполнимо.       Какое-то время они ещё немного помолчали. — Простите за такие слова, но, быть может, вы бы хотели рассмотреть другие… — Алексей Михайлович, — с едва сдерживаемым смехом повторил он, отчего Короленко носом засосал в себя воздух и выпустил из себя скорбно посвистывающий звук. — Проявите милосердие, — попросил Короленко, потирая виски. — Или я выкину вашу анкету, поставив туда красный штамп. — Я буду жаловаться, — уведомил его Разумовский, приосанившись и сложив руки в замок на коленях. — Согласно статье 6 Устава Студенческого Совета, председатель… — Мне на эту статью сегодня уже косвенно намекали, — со вздохом согласился Алексей, буравя взглядом листки бумаги. — И на статью из общего Академического устава мне уже намекали, и даже на уголовную… А я сразу вам даже подсказать могу: у нас раньше было всеснежнайское объединение, как там… «Ход единства развития воли, активизма и морали», да, а теперь — «Идеологическая диаспора инициативных народников академической хартии». Можете идти и жаловаться прямиком туда. — Это просто набор букв. — Это не просто набор букв, — многозначительно приподняв брови, пробормотал Короленко, прикрывая глаза. — Я тоже однажды думал, что простого набора букв можно не опасаться…       Были все основания предполагать, что крыша протекла не только в инженерном корпусе. — Кхм, — Алексей прокашлялся и набрал воздух в грудь, — приношу свои извинения за вольное отступление. Давайте поступим так: я просто решу по жребию? — Решайте, — согласился Разумовский, пожав плечами. — Ваше дело, в конце концов.       Короленко с некоторым беспокойством поглядел ему в глаза. — С другой стороны, я правда не люблю, когда в жизни всё решается одним лишь счастливым случаем. Простите, дайте мне ещё немного времени, и я — — Да назначайте уже её заместителем и не парьтесь, — посоветовал ему Владимир, сложив руки на груди.       Короленко обеспокоенно нахмурился и помолчал. — Вы уверены? — Да. — Точно? — Да. — Спасибо.       Увы, это не было актом милосердия, как могло бы показаться.       Это было весьма элегантно просчитанной схемой, которая была направлена на то, чтобы, когда Лизавета в начале второго семестра язвительно улыбнулась и демонстративно потыкала пальчиком в свой новоприобретённый бейдж, усмехнуться и сказать — кстати, Лизавета, это место тебе принадлежит только потому, что я тебе это позволил.       Спроси у Короленко, если захочешь.       Как же охеренно быстро у неё с лица стекла фальшивая улыбка — таких метаморфоз он за весь период их — знакомства — ещё не видел. Восхитительное зрелище, и, дай Царица, оно ему ещё несколько раз приснится. (…в действительности, кое-что ему действительно пару раз ещё приснится, только годом-полтора позднее — вначале то, что можно будет списать на естественные потребности организма, и на всякий случай он заречется изучать её изящную талию и бедра, а особенно — смотреть ей в глаза, потому что вид сверху вниз, очевидно, он запомнил слишком хорошо, а потом то, что сложно будет списать на что-то другое, кроме — только во сне она будет так искренне улыбаться и брать его за руку, присаживаясь рядом: в голове звучит светлый и переливчатый смех, который он никогда не слышал).       Каким-то образом Лизавета вымучила из Короленко последние силы, и в итоге у Студсовета оказалось два заместителя и ни одного руководителя академического направления, что немного запутало студентов и, возможно, вогнало в ступор ректорат, когда до него где-то через полгода наконец дошли вести: но к тому моменту Короленко помахал ручкой и отправился на практическую службу.       Кажется, даже на неудобной койке в армии он чувствовал себя комфортнее, чем в мягком кресле председателя, однако, то были лишь личные рассуждения Владимира, и как было на самом деле — да конечно же его доконали, Царица, прости, что тут думать вообще.       По долгу работы они периодически швырялись друг в друга всякими задачами, собранными документами и периодически отфутболивали неприятных абитуриентов друг к другу и обратно, чтобы не маяться лишний раз — в таких перегавкиваниях прошёл и подошел к концу весь первый курс.       Второй курс начался с того, что они снова поругались по поводу каких-то несобранных анкетирований, и их чуть не вышвырнули из Студсовета вдвоём, за шкирку и на выход — пришлось приспосабливаться и церемониться чуть побольше.       В целом, по мере того, как Лизавета начала разговаривать более или менее подобно человеческой особи, коммуникация становилась немного легче: да и, признаться, Катерина Спасская, присутствовавшая в их своеобразном учебном кругу, внесла свою лепту постоянным затыкиванием несвоевременных высказываний и переходивших черту подколов — она крайне явно и неумело переводила тему, но каким-то неведомым для него образом это срабатывало.       Наверное, потому что дискутировать с Лизой хотелось не всегда: увы и ах, но они оставались соседями по парте, а это — считай, что по лестничной клетке, только хуже; да и переезд впоследствии благоприятно сказался на его будничном настроении, отчего всё больше негативных комментариев удавалось пропускать мимо ушей с самой что ни на есть благожелательной улыбкой.       «Надеюсь, завтра у неё карета провалится где-то на Благовещенском мосту, и она пропустит контрольную», — искренне пожелал ей Разумовский в один из вторничных вечеров, после того, как Лизавета задала двадцать семь вопросов к его докладу по «состоянию артерий земли в приграничных районах Снежной».       На двадцать шесть он ответил, а на двадцать седьмой улыбнулся и незаметно для профессора провел пальцем по горлу.       Милорадович продемонстрировала зубки, но не испугалась — испугался Димка Заречный, который, кажется, вовсе не хотел задавать ему вопросов, но желал отпроситься в туалет — желание быстро испарилось, как под пиро-реакцией, и ещё десять минут Дима удручённо похлюпывал носом. (…когда на дворе стоял прохладный и нежаркий март, сверкающий осыпавшимся с ветвей тающим снегом, неглубокими лужицами и только-только зарождавшейся зеленью листвы, он просто проходил по коридору, направляясь на лекцию — Слава что-то ныл по поводу предстоящего тестирования и о том, что артефакторика его совсем не прельщает, как и всех остальных в их группе, и слушать очередную третьесортную легенду о том, чем он никогда не воспользуется, он совсем не хочет и выпустите его уже, наконец, на волейбольную площадку; …он тогда, помнится, то ли предложил ему захлопнуть хлеборезку, потому что профессорша проходила неподалеку, если ему не показалось, то ли просто пообещал помочь, а может, и то, и другое — и боковым зрением уловил, как Катерина Спасская, свешиваясь из окна, что-то заговорщически бормочет в сторону Лизаветы, и та вначале чуть загибает одну бровь книзу, скашивая уголок рта на одну сторону, обхватывает себя за локти и качает головой — а потом почти незаметно и совсем неслышно, неуловимо, сквозь плотно сомкнутые зубы, беззвучно и коротко смеётся, улыбаясь — искренне и нежно. …искренне и нежно?..)       На следующей неделе он отомстил ей сполна, насладился вычеканенными ответами, которые с каждым новым разом становились всё холоднее, хоть она и пыталась это скрыть — и с чувством полного удовлетворения отправился в столовую.       Очереди во время большой перемены и вправду — Левитан не обманул — были катастрофически долгими, и все студенты стекались к дверям столовой так, будто это было последним пристанищем для загибающихся от голода путников, и вообще, их всех коллективно морили голодом: о чем-то перебросившись парой слов со своим одногруппником Димой, он заметил издалека знакомую русую макушку.       Катерина Спасская о чём-то оживлённо, как ей и пристало, болтала с соседствующей Наташей: точнее, «болтала», возможно, было немного неверным выражением, поскольку всё, что делала Милюкова — так это агрессивно пялилась в одну точку, видимо, одним взглядом убеждая толпу перед собой расступиться.       Увы, одной её способности не хватало, и Наташа продолжала пялить вперёд ещё агрессивнее.       Тётя Галя, которую кликали только так и никак иначе, открыла вторую линию, гаркнув на двух чересчур спешащих первокурсников, которые чуть не перевесились за её стойку. — Талончики не теряем! Кто брал с первого этажа — готовим деньги, не надо мне тут мелочь прям у кассы пересчитывать! — объявила она, взвалившись на стул, что был маленьким, казалось бы, даже для ребёнка — а тут столь взрослая и солидная женщина.       Толпа послушно загундела и расступилась на две стороны, рассортировавшись по степени срочности.       Милюкова, которая чувствовала приближение к своей спине так же чутко, как и натренированная овчарка, резко обернулась и слегка изогнула бровь, но промолчала.       Что было делать — он скопировал её мимику и промолчал в ответ.       Никакого диалога так бы и не свершилось, если бы в их окружении не было человека, который с радостью взваливал на себя все коммуникационные задачи и, пожалуй, даже немного перерабатывал. — О-о, — восхищённо поприветствовала его Катерина так, будто бы на его месте был — не знаю, глава всех Предвестников? Раритетная коллекционная кукла из нового выпуска? Давно потерянная ею тётушка?       Он не имел ни малейшего понятия о том, что на самом деле восхищало Катерину, поскольку восхищалась она всем подряд и беспрестанно и, казалось, с каждым новым днём видела белый свет вокруг себя будто бы ещё белее.       И как только ещё не ослепла?..       Что оставалось — он просто сдержанно кивнул ей.       Катерина, совершенно не озабоченная их планами, метнулась куда-то к блинной стойке, и они с Наташей, переглянувшись, пожали плечами. — О! Тут сегодня есть со взбитыми сливками… И с клубникой! — поделилась с ними Спасская таким удивлённым тоном, будто до сих пор не могла запомнить пятничное меню. — И даже со сметаной!       Да почему «даже», Катерина… — Хм-м, — Катерина облизнула губы, наклоняясь чуть ближе к витрине, — или я не хочу блины? Может быть, взять суп? Нет, нет настроения… А ты как думаешь, Наташ? — Я просто хочу поесть, — мрачно поделилась своими мыслями Милюкова, встав чуть в отдалении. — Так нельзя, — безапелляционно отрезала Катерина, покачав головой. — В пятничный день нельзя есть лишь бы что. Это же день перед выходными, а значит, день особенный, поэтому… Нет, может, взять что-то мясное… Нет, не хочу, и запеканку тоже не хочу, а если попросить приготовить пасту?       Нет, если Катерина Спасская попросит, разумеется, всё будет сделано: повара поведутся либо на жалобные глазки, либо на многочисленные причитания, и в любом случае исполнят желанное, лишь бы от них отвязались. — Давай просто возьмем уже что-нибудь и уйдём, — севшим голосом предложила Наташа, потянув подругу за локоть.       Катерина обернулась, нежно улыбнувшись. — Что, например? — Котлету. — Ты всегда ешь одно и то же, Наташ. — Еда есть еда, Катя. Мы десять минут уже просто пялим в стену. — Зато очередь рассосалась. — Зато от перемены, дай Царица, полчаса осталось. — Сорок минут, вообще-то.       Завидев, как Наташа закатывает глаза, Спасская коротко и мимолетно высунула только кончик языка наружу, а потом обернулась к нему и хитро прищурилась. — Володя, а могу я обратиться к тебе с весьма затруднительной, однако же, важной- — Да говори уже.       Катя хихикнула. — Возьмёшь, пожалуйста, свежевыжатый апельсиновый сок? Две штуки.       Нужно было тащиться на второй этаж, но такая альтернатива прельщала его куда больше более детального погружения во все тонкости гастрономического критика, что проснулся в Спасской совсем невовремя. — Ладно, — он бегло кивнул ей и собирался было уже развернуться, как Катерина озорно улыбнулась.       Ну что ещё. — И-и, пожалуйста, я хочу… Хм. Там есть салаты? — Понятия не имею. — Ладно, тогда я хочу…       Он уже сам ничего, по правде говоря, не хотел: бросив удручённый взгляд на то, как довольные студенты занимают самые кошерные места близ окон, на диванчиках, оставалось только безнадёжно и тихо вздохнуть и продолжать выслушивать пожелания местной принцессы. — Точно! — Катерина приподняла указательный палец и блеснула озарением в зрачках — по крайней мере, в глубине души он очень надеялся, что именно озарение это и было. — М-м… Что-нибудь сладкое, но не слишком сладкое, на твой вкус: так, чтобы как десерт, но не приторный, и…       «Мы, по-твоему, в ресторане высшего класса, Катерина?» — хотелось ответить беззаботно вещавшей Спасской, но новый виток диалога зачинать совсем не было желания. Проще было молча, периодически кивая болванчиком, дослушать Катю, как очередного немного спутанного лектора, и отчалить восвояси, на все четыре стороны. — …хорошо? — Хорошо, — подтвердил Владимир, и с облегчением получил от Катерины её лучезарное «спасибо».       Наташа глухо прыснула.       И кто бы ещё смеялся: сама-то сейчас будешь наворачивать круги вокруг двух столов, ожидая, пока Катерина определится между картофельным пюре и картошкой дольками.       Это займёт не менее десяти минут — такой немаловажный, даже жизненноважный выбор! От него, вестимо, зависит судьба всей Снежной, если не всего Тейвата, не иначе.       С первой частью поручения он справился без малейших затруднений: указания были даны чётко и конкретно, и раздражающим в них было только то, что пришлось обе руки занять бумажными стаканчиками — и если Катерина не выпьет весь этот литр апельсинового сока, он сам ей его вольёт в горло или попросит Наташу, на что она с радостью согласится — а вот часть №2 вызывала смутное недоумение.       Итак, вопрос знатокам: сладкое, но не приторное, как десерт, но без лишнего сахара — что же имела в виду Катерина Спасская?       Разноцветные печенья, чья градация ранжировалась от песочно-светлого до насыщенно-шоколадного, предстала перед ним во всей красе своих прозрачных оберток. Помимо них, гряда воздушного, хрупкого безе высилась на своих маленьких тарелочках, будто выкраденных из домика для игры в дочки-матери, и за ними громоздились треугольные кусочки слоёных тортов, откуда выглядывали то грецкие орехи, то чернослив, то внушительная прослойка маслянистого крема, от одного вида которого живот сводило близящимся гастритом. — Вам что-то порекомендовать? — белозубо улыбнувшись, полюбопытствовала продавщица.       Решив, что ответ «сладкое, но не сладкое», несмотря на точное следование инструкциям, выглядит, как херня полнейшая, Владимир решил его не озвучивать.       Взгляд направился к грушево-мутным кусочкам, что плавали в своём желейном болоте — его немного передернуло, и тут на глаза попалось испуганно подрагивающее на прилавке суфле. — Из творога, с небольшим добавлением мёда, присыпка из сушенной облепиховой пудры с небольшим экстрактом можжевельника, — приподнятым голосом растолковала ему заведующая отделом, чуть нависнув над стойкой. — Вам одну или две штучки?       Звучало как очередная белиберда за огромную сумму денег. Именно то, что, скорее всего, Катерина и искала. Несмотря на то, что, благодаря, разумеется, отцу, они имели честь познакомиться с самой разнообразной кухней, больше всего ему по духу пришлась неизощренная инадзумская: что-то вроде ассорти из сашими, которое в Снежной было невообразимо дорогим делом из-за того, что лосося приходилось вылавливать в быстрых течениях и под корочкой льда, или того же рыбацкого рагу — чем проще было блюдо, тем более проявлялось в нём мастерство шеф-повара, а весь этот фонтейновский фьюжн… Та же домашняя ремурийская лагана, между листов которой можно было разложить измолотый с сырым яйцом фарш и запихнуть в духовку на пару часов, была гораздо приятнее: от неё хотя бы веяло каким-то подобием домашней кухни. — Замечательно, — сдавленно пробормотал он, обеспокоенно обернувшись.       Право слово, кто-то, кроме него, ещё готов был приобрести эту чепуху?       Бодро выхватив приборы из стаканчика, работница столовой обернула их в салфетку одним ловким движением, приподняла медленно сползающую вниз стеклянную дверцу, выхватила оттуда вновь истерично заколыхавшееся суфле и с улыбкой передала ему тарелку, не забыв даже вовремя подсунуть кирпично-красный поднос. — Приятного аппетита, — безупречно оттарабанила она, сверкнув всеми тридцатью двумя зубами сразу. — Оплата на кассе.       Сдержанно поблагодарив её, Владимир в очередной раз окинул толпу одногруппников безнадёжным взглядом: Слава с Димой опять выстраивали какой-то ракетный носитель из банок с импортированной Фонтой, только под другой упаковкой — кажется, что-то там про «Добрый», — и соревновались в том, кто последний водрузит ещё одну упаковку и не обрушит всю конструкцию вниз.       Каким бы абсурдным ни выглядело бы занятие, оно привлекало его гораздо больше, чем служба личным швейцаром у Спасской.       Ну, да и Селестия с ними — он бы всё равно не смог отказать, если бы она пустила в ход свои щенячьи глазки. — Спа-а-асибо огромное, — радостно прощебетала Катя, которая, к его непомерному удивлению и еще более невообразимому счастью, уже определилась со своим обедом: перед ней на подносе притаился обжаренный кусочек красной рыбы, подле которого ютилась плошка риса.       Несколько поседевшая за это время Наташа мрачно появилась за её спиной, как преследующий свою жертву злобный дух, и слегка подтолкнула её в спину. — Уже бегу! — объявила Спасская и тотчас же засмотрелась на холодильник с мороженым, хищнически облизнув губы.       Мысленно придя к абсолютно обоснованному выводу о том, что Катя проторчит там ещё добрые пять минут, он обменялся безмолвными вздохами с Милюковой и пошёл выбрать, наконец, что-то и для себя — что угодно, лишь бы осталось.       Остался рис, картофельное пюре, вяло вздрагивающие в жирновато поблескивающем фарше макароны, залитый маслом огуречно-томатный салат и мелко нашинкованная кислая капуста.       Шик и блеск.       Великодушная госпожа кухарка, сама добродетель, узрев его опустошенный взгляд, достала из ниоткуда ещё одну порцию запеченной рыбы, щедро политой застывшим глянцем соуса, навалила ему полторы положенной порции риса и вдобавок всучила и баночку с каким-то подобием протеинового коктейля. — Кушай-кушай, — посоветовала ему тётя Варя, смахнув с лица слезинку. — Знаю я таких, как вы — у меня сын у самой такой же. Я всю зарплату трачу только на то, чтобы его прокормить.       Да не ест он в таких количествах, вот правда — только необходимую норму, да и вообще засиживается допоздна за заданием и потом приходится перебиваться тем, что есть в холодильнике, а это — не самая лучшая тактика для поддержания формы, но за дополнительную порцию белка он, конечно, ей искренне благодарен.       Увы, в их столовой не принято оставлять чаевые, поэтому он отделывается неловкой улыбкой.       Когда он возвращается, Катерина, слава Царице, наконец определилась: она не будет брать никакое мороженое, или всё-таки взять фисташковое? А вот это, йогуртовое, тоже ничего, а может, вообще… — Ты берёшь малиновый сорбет, — жестко заявляет Наташа, сдув с лица чёлку. — И я беру малиновый сорбет. И он тоже берёт малиновый сорбет.       Резким движением распахнув морозильную камеру, Милюкова выгребает оттуда три небольшие пломбирницы, захлопывает дверцу и размашистыми шагами продвигается к кассе.       Чуть всунув голову в плечи, Катерина семенит за ней, и он замыкает их своеобразную цепочку.       И угораздило же потратить двадцать минут перемены на это.       После того, как Милюкова отдаёт свой талончик из общежития, Катерина оставляет свою сумку распахнутой, поднимает на него округлившиеся глаза и чуть подрагивающим голосом заявляет, что оставила кошелёк дома.       «Что угодно, чтобы это уже наконец прекратилось», — размышляет Владимир, рассчитываясь за этот злополучный обед.       У Катерины всегда на них планы, и всегда планы весьма определенные: она бросается вначале вправо, обнимается с какой-то девчушкой с потока, потом встречает у диванчиков Вику Аристову, из Студсовета, и та быстро ему кивает — он уже отдал ей все необходимые документы, и это вовсе не укоризненный намек, и вообще, Вика сама должна им отдать сводки, но она уже весело упорхнула по ступенькам наверх, и момент упущен: после этого Катя звонко смеётся над шуткой то ли её знакомых, то ли случайных студентов, выловленной ей каким-то образом в рекой струящемся полилоге голосов, и наконец водружается на свободное место, которое прямо перед ней покидают пара старшекурсников. — Вот видишь, нашли, а ты ворчала, — совершенно необиженным тоном заявляет Катерина, быстро разворачивая приборы из салфетки. — Я всего лишь предупреждала, — парирует Наташа, присаживаясь напротив неё — и очередная дилемма, где сесть, если только не уйти и сесть по-нормальному в компании, над ним начинает довлеть — но судя по тому, как усиленно Катерина отпинывает соседний стул, у неё на него какие-то другие планы.       Слава Царице, Спасская снова взяла на себя роль радиоприёмника и продолжила рассказывать о своей очередной тройке на экзамене, периодически позволяя им двоим вставлять свои ремарки и кое-какие подсказки, на которые она интенсивно кивала и, как он был уверен, тотчас же вышвыривала их из памяти.       Так продолжалось до тех пор, пока за пятнадцать минут до перемены в столовую не явилась госпожа Милорадович, обходя каждый угол так, будто прикосновение к нему грозило запятнать её одежду, честь и репутацию на века вечные. — Лиза, солнышко, — любовно провозгласила Катерина, чуть приподнимаясь со стула, — а я тебе уже всё купила! Без всяких булочек с маком. Чес-с-стно-честно.       Что она ей уже купила?.. — Благодарю, — несколько растеряно пробормотала Лизавета, замерев в трёх шагах от стола и чуть поправив сползшую лямку сумки.       Катерина похлопала по подушке стула рядом с собой, и её подруга с явным нежеланием заняла уготованное ей место, опустив глаза в стол, а потом мельком резанув взглядом ему по лицу.       Да-да, и я тоже безгранично тебе рад, Лизавета.       Расправив плечи, он зашвырнул смятую салфетку на поднос и потянулся за приборами, пока Катерина настойчиво подсовывала Милорадович свежевыжатый сок.       Наташа воспользовалась моментом и пульнула свою тарелку к нему. — Ну не сломаешься же? — подобным образом она и прокомментировала свои действия, и доложила ещё и грязные приборы. — Сломаюсь, Наташ. Терпение лопнет. — Ужас. Ну, пока не лопнуло ещё?       На грани, Наташ, на грани. (…Милюкова одна в аудитории, вытянув ноги, разложила их на соседней парте, а сама сползла на стуле, стукаясь макушкой о подголовье. — Ты будешь? — она замечает его, неестественно извернув шею и похлопав глазами. — Я что-то сегодня совсем без аппетита. Перед ней разложена куча аляповатых упаковок от нарочито детских сладостей — он узнает какие-то леденцы на палочке, шипучки в кричащей обёртке, раскрытую упаковку с красными, в белую полоску, ирисками с изгибающим спину чёрным котом на этикетке, упакованную в плотный кармашек сахарную вату, кучу разных других мелочей, и половины которых хватило бы для того, чтобы обеспечить себе диабет второй степени. — Хватит хавать всякую дрянь, Наташ, — советует он ей, сбрасывая свою сумку рядом, и щёлкает её по лбу. — Закончишь в больничке, и я тебе ничего приносить не буду. — Сам ты дрянь, — вяло парирует Милюкова, прикрывая глаза и морщась. — На себя посмотри. Наташа изображает какую-то перекошенную гримасу, вяло предпринимая попытку дотянуться до очередного цветастого пакетика, но не преуспевает в своем замысле и падает обратно на стул. — Не забудь предупредить Анну Константиновну о том, что я сегодня уезжаю на репетицию. Сопровождение к выступлению, — рукой он сгребает всё её барахло в единую гору и присаживается напротив. — Я тебя уже отмазала, — тянет Милюкова, подкинув пёстрый комочек шипучки в воздух и словив его в ладонь. — Договорилась, чтобы она контрольную автоматом зачла. У тебя и так одни пятёрки. Ну ты и задротишь на эту тему… — Сказала мне та, что едва не вылетела с третьей пересдачи по истории. Наташа задирает голову, крайне недовольно морщит нос и катапультирует в него конфетой. …следующей минутой он швыряет чем-то из упаковки в неё. Наташа объявляет войну).       Катерина с каким-то изощренным любопытством следит за тем, как Лизавета притрагивается к десерту, отламывая от него небольшой, почти микроскопический кусочек. — Сколько я тебе должна? — сдержанно уточняет Лизавета, пытаясь сообразить из трех столовых приборов полную сервировку, нервно перекладывая вилку меж ладоней. — Мне? Ой, мне ничего… Дело в том, что… Я не купила. Точнее, не совсем я купила, — Спасская виновато хихикнула и облизнула губы. — Я забыла кошелёк, и поэтому попросила Володю.       Лизавета отрывается от своего увлекательного занятия, поворачивается к виновато улыбающейся подруге с праведным негодованием вперемешку с изумлением, и потом переводит взгляд на его лицо.       Спасибо, блин, Катя.       Удружила так удружила.       Ну, пусть думает, что ей угодно — ему до этого нет ровным счётом никакого дела, поэтому Разумовский подбирает поднос, закидывает на плечо лямку портфеля и объявляет собравшимся девочкам: — Я пошёл, — что он, собственно говоря, и делает.       Через перемену Милорадович начала докапываться до него со своими предложениями о компенсации.       Семеро, да сдались ему эта пара тысяч моры, или сколько там это стоило? Нисколько это, по сути, не стоило, поэтому какая, к Бездне, разница? — Позволь, я верну тебе деньги, — настойчивым тоном объявила Лизавета, загородив ему вид на доску и поджимая губы так, будто он из неё самолично их выбивать явился. — Не надо, — чуть поморщившись, ответил ей Владимир, отводя взгляд в сторону. — Не умру от голода от таких трат, не беспокойся.       Сомнительным было утверждать, что она беспокоится именно об этом. Скорее, попросту неприятно заимствовать вообще что-либо из его рук — но она не делала этого лично, и вся ответственность лежит на её неугомонной подруге, которую хлебом не корми, а только…       Спасскую вообще лучше было ничем не кормить — здоровее будешь, как он выяснил на собственном опыте.       Прикрыв глаза так, будто бы он только что заявил непростительно-несусветную глупость на всю аудиторию, Лизавета прикусила нижнюю губу и предприняла ещё одну попытку: — Если ты изволишь сообщить мне о том, какова… — Лиза, да угомонись уже, пожалуйста, — он опустил взгляд и пару раз перекрутил карандаш между пальцев. — Я не помню, сколько это стоило, и ты никому ничего не должна.       Он не знал, а если бы его попросили открыто…       Наверное, ничего бы не изменилось.       Возможно, немного странно то, что эта мысль не вызывает у него никакого отторжения.       Слава Царице, Милорадович наконец успокоила свою внезапно проснувшуюся душу, и перестала капать ему на нервы, потому что — ну он действительно не помнит, во сколько это вышло, он тогда и не смотрел на ценник, а больше был в тот момент обеспокоен тем, чтобы Спасская не врезалась в кого-нибудь плечом или, ещё того лучше, не въехала кому-то по лицу своими размашистыми в прямом смысле этого слова извинениями.       Стоило ему уверовать в то, что ситуация забыта с концами, как Лизавета решила ошарашить его очередным, на сей раз, более оригинальным выпадом.       В один из вторников второго семестра, на следующую неделю после того, как их взаимный расстрел дополнительными вопросами подошел к логичному завершению (26:25 — в его, несомненно, пользу), Лизавета крайне демонстративно подложила третий том «Северных хроник» ровно посередине парты и весьма живописно уставилась в окно, делая вид, что не замечает массивное чтиво прямо у своего локтя.       Никак не прокомментировав это явление, он просканировал её скептичным взглядом, приподняв бровь, отодвинул стул и принялся выкладывать содержимое портфеля, начиная с блокнота для записей и канцелярии.       Слегка смазано кашлянув, будто у неё першило в горле, Лизавета то ли ударилась о свою сомнительную ношу, то ли нарочно пододвинула её ближе к нему.       «Северные хроники» были редкими коллекционными свитками, которых и копий-то по всему миру, кроме хранившегося где-то в Кур-де-Фонтейне оригинала, было штук пять от силы: у них дома, кажется, откуда-то привезённый, хранился первый том, второй он читал в столичной библиотеке, а откуда и зачем Лизавета вытащила третий, было абсолютно непонятно.       Он ссылался на него в одном из докладов, но никак не мог сослаться на то, что это и послужило причиной Лизаветиного поведения: быть может, она придумала какую-то извилистую махинацию, которая начиналась с прочтения древнеремурийских сочинений, а заканчивалась ушатом помоев на голову? В принципе, как и все остальные её манипуляции? — Благородная леди не вправе ходить в долгах, — глубокомысленно объявила Лизавета, всё так же усиленно от него отворачиваясь.       Допустим. Очередная бесполезная информация, изреченная с —       А, в этом смысле? — Это мне? — уточнил он на всякий случай, с подозрением прищурившись.       Лиза слегка надула щёки и продолжила пялить в окно. — Да. Я уже сказала. Всё, бери и замолкни, хорошо? Теперь моя совесть будет чиста. — Как-то быстро она очистилась. Неужели так мало грешков за спиной, а, Лиз?       Милорадович скосила на него крайне недовольный взгляд, ещё сильнее прижав предплечья друг к другу в позе первоклассной отличницы, и вздернула нос. — Если у тебя имеются претензии ко мне по иным поводам — изложи их в письменном порядке. Почитаю на досуге. — В таком случае, прости, Лиз, принять не могу, — он мягко подтолкнул книгу в её сторону, усмехнувшись, — я и не предполагал, что обстановка в твоём доме настолько неблагополучна, что ты от культурного голода решила приступить к чтению моих посланий.       Лиза смерила его уничижительным взглядом, поморщилась и насупилась только ещё больше. — Бери уже, — прошипела она после недолгого молчания и ещё более демонстративно отвернулась.       Остаток дня она провела, благополучно покидая пары со скоростью нервной антилопы, необычайно быстро складывая все свои учебники в сумку и даже приступая к сборам ещё до начала перемены: непростительная торопливость для госпожи-графини-княгини? Милорадович.       Достать древний свиток в оплату обеда — какая-то дурная дворянская прихоть, честное слово.       Вечером он решил пролистать сочинение и убедиться в его достоверности: мало ли, Лиза могла бы и под красивую обложку запихнуть список каких-то древних проклятий, от которых у обладателя начинает течь из носа и по трубам, заводятся мелкие вредители и перхоть — было бы вполне в её духе, однако —       абсолютно в том же стиле и той же рукой написанное произведение, продолжающее рассказ о путешествии ремурийских учёных до Соляриса, и в этом томе они прибыли через бескрайний океан в город о двенадцати стенах, сложенных из драгоценных камней, от пурпурного агата до яшмы, и в реке, его бродом окольцовывашей, плескалась уже солоноватая рыба, и радушные хозяйки привечали путников в своих домах.       История обрывалась на самом интересном, и четвертого тома, насколько ему известно, не было и в помине.       Владимир закрывает книгу и ещё пару секунд внимательно вглядывается в обложку, чуть наклонив книгу то вправо, то влево, чтобы глянцевая обложка подсветилась из лампы со всех сторон и по ней пробежал знакомый блеск: удивительно, но даже никакого пожелания скорейшей смерти на ней не выцарапано.       «И что это было?» — размышляет он, на десять минут дольше проворочавшись в постели перед тем, как уснуть. (Год спустя он заберёт том с собой, хотя и так пришлось упаковать что-то в духе одного с половиной чемодана: вещей не много, но книги занимают много места, а скрипку нужно нести так бережно, будто в руках — младенец, и твоя жена не засыпала уже десятый час кряду, но зачем-то он обратит внимание на аквамариновый корешок в золотом обрамлении и заберёт его с собой без лишней задней мысли. …ещё один год спустя он назовёт это — нет, это не подарок).       Самым простым и логичным выводом было то, что Лизавета крайне не любила оставаться в долгах, особенно — перед ним, поэтому и продемонстрировала ему подобный жест: что ж, он не остался в стороне.       Правда, на это ушло почти что два года. На его первичные попытки возмещения Лизавета задирала нос и отвечала, что в достопочтенных дворах такой литературы столько же, сколько и снега в январе, а потому она никоим образом не нуждается, бла-бла-бла, короче, на нет и суда нет, и он забил на этот вопрос окончательно.       Как он о нём вспомнил?       История ещё хуже предыдущей.       Во-первых, со всем уважением к профессору Керсоновскому, но не пошел бы он в пешее эротическое со своей рассадкой: готовить какие-либо работы с Лизаветой ему не очень-то и хотелось, но, в целом, терпимо? Готовить что-то совместное с Малиновским — то же самое, что и делать всё самому, с Милюковой — точно так же, но ещё и поправляя за другим, а Лизавета, хоть и не блистала умом, — ладно, Лизавета была достаточно сообразительной девушкой.       Она постоянно торчала в библиотеке так, будто бы ей не очень-то и хотелось возвращаться в свои шелковые спальни и поскорее сменять университетскую уравнительную форму на мягчайший пеньюар, или в чём она там дома шатается — ему не было абсолютно никакого дела до того, в чём она ходит дома.       Какая, Царица, прости, разница? Хоть г-       М. Ладно, определенная разница присутствует.       Всякий раз, когда они пересекались, Милорадович как назло — хотя почему как, именно назло это и было — выбирала самое тихое и отдалённое место во всей библиотеке, рассчитанное, в общепринятом понимании, на четверых — а в узком смысле только на него.       Вообще-то, как и место за партой, он занял его раньше. — Так не хочешь со мной расставаться? — полюбопытствовал он, на седьмой раз отодвигая стул напротив неё и нарочно вытягивая ноги. — Боюсь, что не смогу пережить тишины — мне уже вошёл в привычку какой-то писк у уха — право слово, не могу всё взять в голову, что у него за источник? На человеческую речь не очень похоже, поэтому — теряюсь в сомнениях. Неужели в Академии завелись паразиты? — Лизавета слегка округлила глаза и чуть опустила брови, изображая великую озабоченность санэпидемиологической обстановкой в своем образовательном учреждении. — Кстати, вынужден с тобой согласиться — тоже постоянно слышу что-то подобное. Что-то постоянно визжит под ухом. Напишем коллективную жалобу?       Лизавета натянуто улыбнулась и уткнулась в свою книгу. Допустив ещё пару комментариев в сторону того, что орловская История Снежной — вообще для дошкольников, он получил ответные комментарии в сторону того, что курс базовых элементальных реакций она прошла ещё до того, как он научился ходить, и в руках у него даже не учебник, а пособие для малолетних — и на том и разошлись.       С какого-то момента он стал чувствовать приятный цитрусовый запах и, понадеявшись, что библиотека скинулась на ароматизированные саше между полок, значительно разочаровался, когда пришёл к выводу, что так пах парфюм его одногруппницы — въедливый и противный шлейф сопровождал его от аудитории до аудитории до тех пор, пока он не привык к нему окончательно, а вскоре и вовсе не начал воспринимать его отсутствие за какую-то утрату.       Однажды, когда она заболела какой-то детской инфекцией, которая у взрослых протекала особенно сложно, в воздухе образовался вакуум, который мигом заполнился отголосками пыли и токсичными парами от недавно покрашенных перил на лестницах — и почти нехотя и почти скрытно он зачем-то купил себе что-то похожее — и вся процедура вышла настоящей пыткой, и Владимир успел десять раз пожалеть о своем спонтанном решении, пока хихикающая продавщица выслушивала его объяснения.       Вообще-то, мужчинам позволено и даже необходимо носить духи, и это не было никак и абсолютно никак ни с кем не связано.       Тем вечером ещё и почти ничего не задали, а Дмитрий Иванович Мейер, что вёл у них введение в правовые основы, а потом ещё и обещал остаться с ними на право гражданское и правоприменение в период военных действий и условиях чрезвычайной ситуации (они все молились, что Дмитрий Иванович позабудет о своем обещании, молились долго и усердно), требовал, чтобы студенты отвечали точно по его лекциям, буквально слово в слово, что многих до дрожи в ногах раздражало — в общем, тем вечером ничего не задали, и…       И да, на втором курсе он подготовил для Лизаветы Милорадович, этой вредной и невыносимой — нет, просто для своей одногруппницы подготовил переписанные вручную конспекты.       Может быть, ему просто захотелось поиграть в каллиграфию, повыстраивать аккуратные, почти печатные ряды предложений, складывающиеся почти что в самую настоящую летопись, как из музея — даром, что без расписных инициалов, — он молча передал их Катерине Спасской, и та стала закидывать его, как из пулемёта, почти дублирующими друг друга вопросами, которые он долгое время игнорировал, а потом наконец ответил: — Будет скучно, если её вышвырнут с пересдачи. — О-о, — многозначительно протянула Катерина, и улыбка по её лицу поползла до самих ушей. — Я-а поняла. Да-да. Хе-хе.       Потом она добрую половину пары продолжила истерически хихикать за его спиной, вследствие чего даже у профессора Стояновского закончилось терпение, и он спросил, что смешного она нашла в истории военных преступлений Селестии.       Катерина вжала голову в плечи и тихо извинилась.       Через пятнадцать минут до него снова донеслись её приглушенные вибрации, оперативно прерванные Наташиным тычком локтём в бок.       Слава Наташе.       Он ещё раз напомнил Спасской притвориться, что она сделала всё самостоятельно — пришлось потребовать с неё клятву на мизинчиках, и она ощутимо насупилась, произнося необходимые фразы: пробуравила в нём одну неглубокую дырку и всю следующую пару возмущённо пыхтела.       У Николая Аркадьевича скривилось лицо при виде того, как студентка то откровенно веселится во время его живописных (нет) описаний всех грехов Небесного Порядка, то на следующей же паре агрессивно пыхтит в сторону норм соблюдения армейских порядков.       Если бы Катерина Спасская не была бы Спасской, как ему казалось, её бы давно за шкирку и пинком под зад выставили бы за дверь, но так — нет, с рождения поставили прививку действительно уважаемого рода и каждый год её ещё и продлевали — правда, Катя сама очень не любила, когда её называли по фамилии и сильно дергалась, когда слышала её от преподавателей.       Но это, скорее всего, было связано с тем, что Спасская нихера не готовилась и постоянно витала в облаках.       В отличие от одной особы, в библиотеке она была нечастым гостем — настолько, что он сомневался, что у Катерины вообще был читательский билет, или она его всё-таки проворонила ещё на первом курсе и так и не восстановила, что тоже было весьма возможно: Катя говорила, что он ничего не смыслит в хорошей литературе. — Нет, — звонко фыркая, отвечала Катерина, приосаниваясь. — Я сказала, что в хорошей, а не в качественной! Несомненно, всё то, что ты читаешь, ну, вот эти всякие умные книжки — это здорово, да. Ну люблю я романы, и что с того? Беллетристика, говорите? Жвачка для мозгов? Да, хорошо! Зато у меня хорошее настроение. — Да я не против, Катерина, — уже в третий раз оповещал её Разумовский, чуть устало склоняя голову к плечу, — просто перестань пытаться впихнуть мне свою «Гордыню и предрассудки». Что-то от неё пахнет плагиатом, знаешь? — Не-а, — возражала Катерина. — Истинно оригинальный роман.       Глядя на то, как у него задергался глаз, Спасская сотрясалась от смеха. — Ну да, да, в курсе! А мне нравится. — Знаешь, не думаю, что подобная ситуация достаточно часто встречается, — добавил он, повертев в глазах мягкую кричащую обложку, которая с порога заявляла ему: «Антон и Кристина: видный граф и девочка-простушка из крестьянской семьи, прислуживающая пожилой герцогине, его тете! Встретившись однажды, они начинают сгорать в огне совместной ненависти, но тот единственный раз, когда они вместе застревают в лифте, меняет все». — От ненависти до любви — один шаг, — заявляет Катерина, авторитетно упирая руки в боки. — Вот увидишь. — Скорее уж от любви до ненависти, Катя. Что-то мне кажется, что подобное встречается куда чаще.       От ненависти до любви — тридцать восемь шагов по ступенькам, пятьдесят один по коридору, двадцать семь — налево, ещё десять вдоль стойки регистрации и ещё семнадцать — к столу.       Она, как обычно, там же, и майская радуга распадается через призму стекла, рассыпается драгоценными камнями по светлым локонам, капает на плечи, и при его приближении Лизавета даже не поднимает головы.       Пока на фоне садится солнце, Владимир делает конспекты ровно до того момента, пока она не начнёт слегка пинаться под столом — после этого он берёт учебник в руки и чуть приподнимает, чтобы она не видела, как он — зачем-то — улыбается.       Она делает это совсем не так, как то принято: вообще-то, если пинаешь кого-то под столом, можно и со всей дури, но такое больше принято в их спортивной компании — один пинок может перерасти в шуточную драку, а потом и в драку нешуточную — драться с Лизаветой как-то совсем не хочется.       Он же её за полминуты на лопатки уложит.       Уложит на лопатки.       Нет, то, что зачем-то приходит в голову, определенно называется по-другому.       Она не пинает — нет, скорее даже слегка тыкается носком туфли, чуть ли не поглаживает — дворянская дочка совсем не умеет в простые человеческие радости. (Она редко его касается, но когда это происходит — что тогда, во время подготовки реферата, что сейчас, когда он демонстративно отряхивает брюки, что-то ей недовольно сообщая, что на парах, когда тепло от её плеча разливается по венам — на секунду Владимир Разумовский не слышит ничего, кроме собственного глухого сердцебиения. Тяжелые и низкие, будто сыгранные на большой октаве удары чуть замедленны по своей длительности, словно кто-то зажал для них правую педаль фортепиано, и с каждым тактом они звучат всё быстрее и быстрее. Он надеется, что плечевая артерия недостаточно близко расположена для того, чтобы эхом передавать пульсовую волну).       Спустя несколько часов он ненадолго закидывает голову назад, надеясь, что к ней притечет кровь, и он закончит схему генератора гидро-энергии, которую он переделывает уже третий раз для того, чтобы чистовой вариант смотрелся на листе безупречно, без единой линии ластика — и когда он возвращается в привычное положение, щека у Лизаветы уже распластывается на её чертеже, и на коже отпечатывается угольно-чёрный оттиск.       Разумовский вполголоса усмехается.       Замечательно. Мало того, что проснется с боевой раскраской под енота-полоскуна, так ещё и, возможно, будет ещё пару часов корпеть с линейкой, исправляя расплывшиеся линии: такая стерва, как Милорадович, что успела трижды помянуть его собственный рисунок всем скупым разнообразием грубых слов, что были у неё в лексиконе, несомненно, заслужила...       ...отдых — поэтому он аккуратно вытягивает лист по миллиметру, бережными и неторопливыми движениями, чтобы не порвать ненароком: она только недовольно бурчит что-то ему в ответ.       Когда Лиза спит, она похожа на маленькую любопытную норку: аккуратный нос, как у зверька, иногда смешно подергивается, и ещё спит она немного тревожно — перекладывает голову из стороны в сторону, мимолетно, импульсно хмурится, будто ей почудилось что-то неприятное, и даже не сопит — а жаль, он бы с удовольствием рассказал Лизавете Милорадович о том, как она распугала всю библиотеку.       Хотя, впрочем, кто ему мешает: если он объявит ей о том, что она храпит громче, чем трезвонят сирены уходящего с платформы поезда, она всё равно ему не поверит и выдаст в ответ парочку, быть может, более правдивых обвинений.       Она в очередной раз ворочается и изгибает шею в совсем уж неудобное положение, едва ли не стукнувшись лбом о твёрдый переплёт — слава Царице, вовремя сообразила и перекатилась обратно.       И в этот самый момент он замечает, что зачем-то протянул к ней руку —       нет, точно не для того, чтобы —       рефлекторно её поймать?..       Пару секунд Разумовский пребывает в весьма растерянном состоянии, а потом поспешно убирает ладонь, приткнув её где-то между страницами распластанной энциклопедии, и с утроенной задумчивостью сверлит глазами строчки.       Воинские нормативы расплываются в мутные словосочетания, которые продолжают настырно трещать в уши, говоря о том, что он действительно хотел ей помочь — ну, потому что это могло обойтись травмой, а она — пусть и плохой, но не такой уж и плохой человек, чтобы —       да нет. Инстинктивная забота о ближнем, не более: остатки архаично-племенных областей коры головного мозга проявили свою несвоевременную активность.       Теорию легко опровергнуть: стоит лишь ещё раз посмотреть на неё, и почувствовать отторжение — в конце концов, такая заносчивая и озлобленная особа совершенно ничем —       хочется погладить её по спине.       Нет, неправильно.       Он слегка встряхивает головой, будто отваживая от себя настойчивую мошку, и выравнивает дыхание.       Ещё раз, Лизавета — по отвратительной случайности его настырная соседка по парте и не менее настырная одногруппница, которой только и дай, чтобы открыть свой рот для того, чтобы изречь очередную порцию пафосных высказываний, лишённых смысла, и, вдобавок, она настолько законсервирована в своих взглядах, чистый реликт, что можно отвозить в музей, как отдельный экспонат —       можно отвозить в музей, как отдельный экспонат — в музей изящных искусств, потому что она безумно красива.       До отвращения противная лёгкость приподнимает сердце — до ужаса идиотское ощущение, которое не спутаешь ни с эйфорией, ни с счастьем, потому что, в отличие от них, оно не эфемерно и не распознаваемо — оно как фонящая, прилипчивая мелодия, заедает на подкорке, присутствуя всегда и не присутствуя никогда одновременно, занимая собой всё доступное и недоступное пространство, и имя у него настолько противное, что ни в жизнь он не собирается его произносить.       Легче поверить, что сегодня на обед ему что-то подсыпали. Или это — всего лишь остаточное от сегодняшней похвалы за прекрасно подготовленный реферат, который он действительно выполнил с достоинством, или это — афтершок от того, что на последней тренировке он, скорее всего, ударился головой, точно — или это       от того, что солнце скатывается по горизонту, она щурится, потому что его лучи начинают щекотать ей ресницы, и он неслышно отодвигает стул так, чтобы на её лицо вернулась тень.       К ней обратно приходит умиротворённая, почти незаметная улыбка, и так же неуловимо и неощутимо уголки рта тянутся в стороны и у него.       Владимир Разумовский разворачивает шею так, будто бы у него было давнее и искреннее намерение свернуть её к чёртовой матери, потому что — потому что Лизавета, Ли-за-ве-та Милорадович.       Да нет.       Да?..       Нет. Ни в коем случае. Потому что Лизавета Милорадович — ушлая лисица, для которой великая услада — чужое, особенно его, несчастье, потому что Лизавета Милорадович просто по факту своего бытия девица надменная и вообще язва, которую надо сослать в Петропавловскую крепость за всё содеянное, и, желательно, навсегда, потому что она — та ещё вертихвостка, и ему за похлопывание глазками оценку не натянут и в рот не заглянут, а ещё потому, что —       ты знаешь, как она к тебе относится охлаждает грудную клетку лучше, чем закатившийся по горлу, не до конца раздробленный лёд. (…ты знаешь, как она к тебе относится. к сожалению, ты знаешь — когда вы вместе готовили очередной проект, она снова пофыркала и позакатывала глаза, но продолжала выполнять свою роль со всем присущим ей достоинством: с прямой спиной, вечно безупречно уложенной причёской, почти не отрывая взгляда от книги, что-то выписывала аккуратными, чуть округлёнными буквами в тетрадь, почти неподвижными сохраняя локти — и даже написанное ею выглядит элегантно и так, будто его можно положить под стекло и сохранить, и случайно позабытый ею листок после выступления — ты хранишь его так, будто бы он написан для тебя самого, но на деле — всего лишь череда подобранных цитат, дат и мест, хрупкой рукой разбросанных по белому полю бумаги, расцветают так, как маркотовые луга в Кур-де-Фонтейне; когда вы вместе готовили очередной проект, даже утомившись, она продолжает работать — отменное упорство, и Лизавета Милорадович, что бы ты ни говорил вслух, действительно умна и сообразительна: когда она о чём-то размышляет, то иногда слегка склоняет голову вправо, а иногда совсем-совсем мимолетно прищуривается, будто от случайно заглянувшего в окно солнечного зайчика; когда написанное ей не нравится — она поджимает губы, а когда она его одобряет — кончики губ, без самих губ, казалось бы, неуловимым и непостижимым для него образом приподнимаются; когда вы вместе готовили очередной проект, она способна долго-долго сидеть на одном месте так, будто бы практиковалась моделью для очередного художника, и он бы даже не удивился, узнав, что кто-либо захотел запечатлеть её на холсте — ей идёт больше, чем кому-либо из всех, кого он повстречал — лишь изредка, совсем измотавшись, она начинает редко-редко двигать плечи чуть назад, и легкий хруст позвоночника почти неслышен; она поправляет волосы, когда мысль теряется от долгих размышлений, и хочется немного расслабиться — неторопливым движением заставляет вновь улечься их на спину, распасться такими гармоничными завитками, будто они у неё от рождения, и на фарфорово-молочных прядях свет раскладывается на теплые оттенки почти белого блонда так, будто он там присутствовал с самого рождения; когда вы вместе готовили очередной проект, она брала с собой холодный зеленый чай и, казалось, была весьма ошарашена тем, что ей придётся пить не из изящно изогнутой чашки с золотом покрытым ободком, и делала это так осторожно, будто боялась облиться несуществующим кипятком — ну, или боялась, что заметит мегера-библиотекарша; она любит поздние, чуть прохладные, но не до заморозков, вечера, не любит сухофрукты, но любит ягоды и всё, что из них делается, особенно с кислинкой; она любит или просто привыкла смотреть из окна, как девица из темницы; предпочитает золоту серебро, и имеет склонность к длинным перчаткам; она как-то раз обмолвилась Катерине, что хотела бы посмотреть цветение сакуры и побывать в Инадзуме, потому что ей нравятся острова, и он бы с удовольствием её бы туда свозил хоть на целый месяц, год или вечность, только вот Лизавета Милорадович любит цитрусовые нотки в ароматах, вставать позже рассвета, читать только «правильную» литературу, но на самом деле и «неправильную» любит тоже, разнообразные колготки с совсем уж фантастическим дизайном — и придумают же — она тоже любит, как и променады в звёздные ночи, а ещё мечтает увидеть полярное сияние, потому что никогда не покидала Свят-Софийска без сопровождения, любит грозу, но только издалека, любит блеск на губах, но только не липкий, любит вырисовывать на полях завитки, но только не заострённую геометрию, любит слушать фортепиано, но не терпит органную музыку, любит пробовать новое, но всегда оставляет десерты недоеденными, любит играть в настольные игры, но не признаётся в этом, любит — Лизавета Милорадович, возможно, любит многое, но не — но, очевидно, не его, поэтому глупо было повестись на то, что когда вы вместе готовили очередной проект, она спросила — помимо «и откуда, позволь узнать, ты взял эту непостижимую чушь», и «и, по твоему мнению, это действительно достоверная информация?», и «в голову не могу взять, почему Царица, ректор и профессор Циолковский решили, что автомат по экзамену даётся только с рейтинга выше 95 и только в парах, иначе я бы никогда не осмелилась бы взяться за такое сотрудничество снова», и ещё нескольких десятков причитаний, она говорит следующее: — Как ты думаешь, нам стоит сюда что-нибудь ещё добавить? «Как ты думаешь». «Нам». — Насколько я могу судить, этот отрывок — тот, что ты предложил вторым — подойдёт сюда более всего остального. Согласен? «Согласен»? «Тот, что ты предложил»? Довольно-таки странно то, что она и вовсе интересуется: им только дважды было уготовано судьбой работать вместе дольше, чем на одну пару, — трижды, чтобы быть точным, — и всякий раз, несмотря на то, какое это, по мнению Лизаветы, страшнейшее наказание, сравнимое чуть ли не с Катаклизмом, она всё равно почему-то не отказывается, не игнорирует и даже достаточно спокойно шествует за ним в библиотеку, почти не ворча — для своего уровня, разумеется. Возможно, в ней говорит студенческая совесть или врождённая прилежность, но что говорит в ней, когда она несколько раз за сессию интересуется его мнением — неясно. Обыкновенно Лизавете Милорадович на его мнение наплевать. — Что думаешь? — спрашивает Лизавета, отрывая взгляд от конспектов и с внимательно открытыми глазами смотрит прямо ему в лицо. Не знаю, Лизавета. Думаю, что тебе очень идёт быть такой, какая ты есть. …увы, ты знаешь, как она к тебе относится — когда любые совместные труды заканчиваются, Лизавета стремится домой так, будто бы опаздывает на собственную свадьбу, и после моментов иллюзорного сближения она всегда отдаляется, как мираж в пустыне, который дразнит путника. увы, ты знаешь, как она к тебе относится — она позволяет себе едкие комментарии относительно его успехов, критикует работы, заносчиво задирает нос всякий раз, когда разговор заходит про сословный строй или те сферы, где она имеет особую экспертизу, начиная от ботаники и заканчивая культурой Сумеру; их перебранки безобидны, но порою ощущение того, что его по-настоящему задели, приходит с запозданием — и когда это ощущение приходит, само по себе оно — плохой знак, потому что покуда Владимиру Разумовскому с каждым днём все менее и менее всё равно, ей — всё более безразлично. увы, ты знаешь, как она к тебе относится — и пусть когда он слышит чуть насмешливые разговоры в курилке и коридорах, он настойчиво советует им заткнуться — тут дело даже не в ней, просто сплетническая пустая болтовня его с рождения особо не прельщает, в чём-то они всё-таки правы: не раз он видел, как Лизавета жеманно улыбается очередному поклоннику, а после его ухода улыбка тает, как мартовский снег под солнцем. Стоит заметить, что она никогда не заманивает их как-либо специально — комплименты усыпают её с головой и без всяких просьб и, быть может, именно они и взрастили в ней такую самооценку: ну и, разумеется, её внешность, склад ума, таланты, склонность к магии, одаренность к искусству — Лизавета Милорадович своего рода совершенство (и то, как она делает очень серьезную мину, когда ругается, а потом надувает щеки и явно раздумывает над тем, поймала ли она грань между грубостью и исключительной-непозволительной-отвратительной грубостью, и то, как она смешно и забавно рисует, и то, как она иногда спотыкается и проглатывает последний слог, когда волнуется, и то, как она постоянно впустую пытается пригладить мило пушащиеся на макушке волосы, и то, как она пытается придать себе бодрый вид, когда не выспалась, постоянно заставляя себя шире приоткрыть глаза, почти что до испуганной формы, и то, как она плохо выговаривает термины на ремурийском, встречающиеся в праве, чуть картавя, и то, как она восстанавливает дыхание, едва-едва доползя до сдачи норматива — тоже своего рода совершенство). И отчего-то совсем не хочется быть её поклонником: во-первых, потому что это совершенно не соответствует действительности, во-вторых, потому что она не обращает на них ни малейшего внимания, что бы там ему ни казалось и что бы кто ни говорил, в-третьих, смешно следить за тем, как от очередного «отвали» она переключается на «да-да, профессор, я вас крайне внимательно слушаю!» и невинно складывает руки, изображая из себя самую прилежную во всей Снежной студентку, в-четвертых, он настолько привык с ней спорить, что даже если он с ней в глубине души соглашается, немного поцапаться надо ради приличия и того, как очаровательно она сердится — в-пятых потому, что — отвратительно в этом признаваться, но то ли от рождения, то ли от природы, то ли от прихоти богов — чувства у него отличаются живучестью. Из них бы выделить составляющий белок, закодировать другим или стереть подчистую, чтобы не мучаться — едкое и язвительное чувство говорит, что ты хочешь быть для неё особенным. И это донельзя отвратительный, отталкивающий и в чём-то даже эгоистичный порыв. Самое главное: поддаваясь мало-мальскому анализу, он был признан абсолютно нерациональным. Абсолютно нерационально поддевать её, когда она ему — небезразлична, абсолютно нерационально держать всё в себе, когда она ему — приятна, абсолютно нерационально хамить ей в ответ, когда она ему — симпатична, абсолютно нерационально — начнём с того, что считать Лизавету Милорадович симпатичной абсолютно нерационально в своём корне, потому что вы её только послушайте: тот самый классический случай, когда открытие рта стирает всю прелесть подчистую. Лизавета Милорадович — ужасная стерва, и, увы, ты знаешь, как она к тебе относится — ей на тебя совершенно наплевать).       Он уходит до того, как она проснётся, оперативно успев краешком глаза заметить, как сухая фигура библиотекарши начинает приподниматься со стула — сейчас она пойдёт разгонять всех засидевшихся студентов, и отчего-то ему вовсе не хочется встречаться взглядом с проснувшейся Лизой и что-то там ей объяснять.       Ничего такого, в сущности, он и не сделал, и беспокоиться не о чем —       уже у самых дверей он оборачивается.       К лицу у неё абсолютно по-дурацки прилипла одна из прядей, где-то на совершенно по-идиотски раскрасневшейся от долгого давления щеке, и она вначале сонно разлепляет глаза, а потом быстро-быстро моргает, поспешно бормоча какие-то извинения: она выглядит абсолютно обычно, точно такой же, насмешливой и высокомерной стервой —       когда она начинает поднимать голову, он захлопывает дверь за собой быстрее, чем звучит слово «стоп».       Сердце бьется так, будто бы его застукали за чём-то непристойным.       На следующий день, слава Царице, Лизавета Милорадович выглядит абсолютно обыкновенно: та же нежная и изящная шея, светло-голубые глаза, как небо, на котором только-только зачинается зимний рассвет, длинные и пушистые ресницы и особенно — постоянно по-разному окрашенные губы, и —       Нет, ему определенно важнее состояние войск в годы освоения Огнегорья. Определенно. Это нужно законспектировать почти дословно, и, кажется, Владимир Разумовский — единственный активный и внимательный студент на этой самой скучной презентации, на которую всех загнали поганой метлой заместо физкультуры.       Вследствие этого его ещё и вызывают фотографироваться с лектором: фотографию приходится переделывать несколько раз только потому, что местный журналист говорит ему, что лицо у него какое-то не очень радостное.       Да отвалите уже, пожалуйста — Лизавета складывает свои записи в сумку, встряхивает плечами и локоны вздрагивают у неё на спине.       Она поворачивается к нему лицом и улыбается — ну улыбается и улыбается, чего в этом такого: она постоянно лыбится, как не в себя и — — Прекрасный кадр! — гордо объявляет фотограф, и его макушка возникает над камерой. — У вас очень одухотворённое выражение лица, как и подобает настоящему студенту!       …лять.       Во избежание лишних контактов поход в библиотеку пришлось отложить: после минуты славного позора Слава Малиновский вытащил его в качестве запасного игрока для их волейбольной команды, попутно утверждая, что кроме как посидеть на скамейке, — но обязательно переодевшись! — да поглядеть на игру, от него ничего не потребуется — «ничего не потребуется» закончилось через первые пятнадцать минут игры, когда Глеб Котельников с инженерного запустил мяч прямо в лицо Феде Уткину, который побелел, как едва-едва выпавший снег, пошатнулся и пришел в состояние нестояния. — Я ща встану, — пообещал Федя, прикрывая глаза.       Малиновский пнул его по бедру. — Ай, — безразлично сказал Федя, не открывая век. — Это потому что контроша по гражданке тебе дороже победы? — вкрадчиво полюбопытствовал капитан команды, приседая на корточки. — Мгхм, — нечленораздельно пробормотал Уткин. — Я три дня не спал…       Под осуждающий вздох Малиновского Федю потащили в медпункт, а его самого вытащили на поле. — Ты играть-то умеешь? — неожиданно решил поинтересоваться Слава, обтерев лицо краем футболки.       Владимир слегка нахмурился и отвел взгляд в сторону. — Наверное? С правилами знакомить не надо, но я тебе ничего не обещаю, — дополнил он, чуть поведя плечами.       Слава заинтересованно поглядел на него, чуть прищурившись — и резко швырнул в него мяч, причём ещё и каким-то хитрым образом — через секунду мяч рефлекторно полетел Славе в лицо. — Мы уже одного потеряли, — фыркнул Малиновский, ловко подхватив летящий в него снаряд и почти любовно приобняв его, как младенца, только-только выпущенного за ступеньки роддома. — Точно правила знаешь? Мы не выбиваем игроков, мы… — Да утихни, Слав. Ты меня седьмой раз уже пытаешься в команду затащить. — Ладно-ладно. Ну а что, такой потенциал теряю… Извиняйте — надо было на реакцию глянуть.       Малиновский размашисто повертел руками в воздухе, и пара парней на поле поменялись местами, освобождая свободное место где-то напротив связующего. — Иди в диагональ, — то ли посоветовал, то ли послал его Слава, потерев основанием ладони за ушами.       Потянуло нахмуриться ещё сильнее. — Между запаской и половиной всех подач большая разница, Слав.       Малиновский щедро ему улыбнулся — у него всегда верхняя губа чуть истончалась и приподнималась, обнажая ровный ряд крупных передних зубов. Он слегка хлопнул его по плечу. — А ты что думал, я тебя случайно выцепил? Раз — сменка в шкафчике, потому что расписание у нас, как обычно, хер пойми что и бантик сверху, два — высокий, три — выносливый. Да и я связующим буду, не ссы. Я знаю, что и кому когда подавать. На доигровщика поэтому и не ставлю, вон, пусть Ленька помучается.       Ленька был шпалой в 2 и 2, как говорил Слава — то есть в два метра и два сантиметра. Несмотря на всю внешнюю ленцу и, казалось бы, некоторую заторможенность, на поле, в отличие от пар, он действительно преображался — это была самая гибкая и быстрая шпала из всех, которые Слава мог откопать.       Малиновский хитро улыбнулся и чуть подтолкнул его в спину.       Противоборствующая им команда что-то мрачно пробурчала, и капитан команды отвесил им пару сомнительных комплиментов — Слава был чуть резковатым, но весьма положительным парнем. Он очень не любил проигрывать — скорее всего, потому что был едва ли не на на голову ниже самого высокого из своих сокомандников, и краем ухо даже он сам слышал, как тренер советовал Славе идти в женский волейбол.       Четвертая партия, до двадцати пяти очков, 25:18.       Он был уверен, что свой неполный состав Малиновский вытащил самостоятельно — абсолютно правильно срежессировал всю игру так, будто находился не в её центре, а в комментаторской будке: ни одной подачи, которую он не смог бы взять, Слава ему не отдал. — Неплохо, — после того, как Малиновский вставил кому-то из парней по самое не могу за косой-кривой блок, слышать более расслабленный и одобрительный голос было чуть непривычно. — Я не все смог- — Тск-тск-тск-тсс-к, — звучно пожурил его Слава, угрожающе помахав указательным пальцем, — не загоняйся. Я вот очень доволен их недовольными лицами. А ты с нами в первый, но, возможно, не последний раз?       Малиновский хлопнул его по плечу, то ли подмигнул, то ли просто пощурился от солнца, а потом поманил его пальцем к себе. — Слушай, а это твоя девушка была?       Он едва не подавился. — Кто, Слав? — полюбопытствовал Разумовский, приглаживая растрепавшиеся и взмокшие от долгой игры под солнцепеком волосы. — М? — Малиновский вопросительно вытянул губы и затем растекся в широкой усмешке. — Ну, прошла пару раз туда-сюда, потом посидела-посмотрела за ограждением, ещё пару раз прошлась — милая такая на вид. Высокая, светловолосая. — Я понятия не имею, о ком ты, — нахмурился Владимир, отведя взгляд в сторону. — Милая и светловолосая? — Мгм, — подтвердил Слава, вытягиваясь руками вверх и разминая спину, — кажется, из твоей академки? Но я без понятия, зато вот так, — он ловко дернулся вперед и задрал ему футболку кверху, быстро получив пинок по голени, — делай почаще. — Мне просто нужно было вытереть лицо, — мрачно прокомментировал Владимир, на всякий случай отдалившись от приятеля на безопасную дистанцию. — Тебе чаще надо показывать ей свои достоинства, — ухмыльнулся Слава, раскачиваясь с носков на пятки. — Ну, хотя, думаю, главное мужское достоинство ты ей уже показал…       С криками «я имел в виду твою честность и порядочность» Малиновский оперативно ретировался распинывать своих подопечных направо и налево, подгоняя их к раздевалкам.       И вот этот человек состоял со своей девушкой в долгих и счастливых отношениях уже второй год подряд, постоянно уходя с ней за ручку в закат. Малиновский был легким тираном на поле, полной бестолочью в учёбе, настоящей звездой в волейболе и тем самым парнем, что пускает слюни на любое письмо от своей партнёрши.       Девушка была милая, спору нет, но излишнее восхищение всякими мелкими жестами — всякими самодельными открыточками, рисуночками, поделками — не слишком ли детское увлечение? (…лебедя? Ну, это на самом деле было похоже просто на загогулину. Лизавета Милорадович, художница тысячелетия, достойная целой отдельной выставки — Царица, рисунок? Охереть как мило. Ладно. Она ещё так забавно грызёт карандаш, когда что-то там калякает — если она захочет, он все стены завесит её творчеством — только в рамках ироничного напоминания о её «талантах». …рисунок для него. М. М-м. Допустим. Он обязательно его сохранит).       Когда он с облегчением вернулся домой, почти что позабыв закрыть за собой дверь, на глаза весьма некстати попался злополучный третий том похождений ремурийских исследователей — и Владимир вспомнил о том, что, возможно, можно будет и вернуть Лизавете парочку должков.       Дело отложилось до третьего курса и того дня, когда юная графиня или как её там пыталась пересечь океан из нескольких пролётов, ковыляя на своих роскошных каблуках высотой чуть ли не с половину её ладони: он заметил её издалека, пока возвращался со справкой об успеваемости из деканата — оперевшись плечом о стену, с минуту он с усмешкой наблюдал за её вялыми потугами, а потом решил парочку раз демонстративно продефилировать туда-сюда, чтобы она лишний раз побесилась — когда она болезненно ойкнула, желание её раздражать резко исчезло. (Возможно, его там и не было. Легко и безопасно вести себя привычным образом, который уже оправдал свою состоятельность: а если начать относится к ней как-то по-другому, как делают многие и многие из тех, кого он замечал — что его ждет? Очередной десяток бонусных фальшивых улыбок в подарок? …в отличие от твоей любви, твоя ненависть, Лизавета — самая что ни на есть настоящая).       Она была такой… лёгкой.       Нет, он не ожидал, что она будет хоть сколько-нибудь тяжелее тех оппонентов, которых нужно было кидать через прогиб и брать на удушающий, но она была невесомо лёгкой, как будто бы почти ничего, кроме воздушного тюля и сахарной ваты, в её составе и не было — точнее, настолько лёгкой, что он бы носил её на руках целыми днями сумел бы донести её и до первого этажа без всяких проблем, однако — как испуганная человеческим голосом кошка, Милорадович крайне забавно попыталась побить его своими изящными ладонями, которые из-за длинных коготочков даже в кулак толком не сжать — зато этими же коготочками она бы глаза ему выцарапала, если бы он тотчас же её не отпустил.       Ну и пусть катится себе на все четыре стороны и ковыляет до выхода ещё часа четыре, ему какое дело?       (Слава Царице, она всё-таки где-то раздобыла сменную обувь. Он сам в этом убедился).       (Ему нет совершенно никакого дела, и он совершенно точно не оставляет ей на парте коробку с новой обувью, на сей раз уже точно — тридцать восьмого размера.       Балетки, чем-то отдалённо напоминающие пуанты — ему кажется, что они ей к лицу гораздо больше высоченных и неудобных каблуков.       Разумеется, он не подписывается.       Это всего лишь возврат долга — в его семье тоже, вообще-то, не принято быть обязанным чем-либо дворянам).       Она нисколько не вызывала у него никаких эмоций, кроме тех, что относились к спектру раздражения, досады и праведного негодования — и кроме тех, что разгоняют кровоток и сердцебиение, заставляя прикрывать шею сзади рукой, потому что по ней ползёт коварный румянец.       Слава Царице, Марфа ещё с детства предупредила его, что краснеет он не самым очевидным образом: вначале шеей и ушами, а только потом, и в самых редких случаях, лицом, поэтому, если что, можно будет сказать Лизавете, что всё это — от большого напряжение.       Как-никак, девушку на руках два с половиной пролёта протащил, сама понимаешь, Лиз, ты же не такая уж и пушинка, поэтому…       Если редкие личные темы в своих спорах с ней он старался не затрагивать, то тема внешности казалось самой безопасной: если у тебя столько поклонников по жизни, сложно не то, чтобы уверовать в свою привлекательность, но и вовсе не зазвездиться — и Лизавета с этой задачей, очевидно, не справилась.       Увы, она действительно была       очень красивой девушкой.       На одном неожиданном балу, куда его затащили просто по долгу фамилии и без предупреждения о составе гостевого списка, она действительно была       самой красивой девушкой. (она в целом просто была самой красивой, и в дальнейших уточнениях он, на самом-то деле, не нуждался).       В своём расшитом серебряными нитями по тонкой вуали на юбке платье — столь светлое и почти что перламутровое, как сегодняшняя самая красивая на всем небосводе луна, распадающееся мерцающим блеском и фарфоровым кружевом по рукам, в своей аккуратно собранной причёске, с маленькой и ненавязчивой, но такой прелестной и ей к лицу диадемой — она правда принцесса.       Если быть точным — она правда герцогиня. Как объяснила впоследствии Катерина, дочь герцога.       Герцог, то есть её — отец — прости, Царица, показался ему человеком не самым приятным, однако, «от дворян другого ожидать и не следовало», а вот его дочь — нет, Лиза Милорадович — самая прекрасная девушка на всём вечере, и если бы ему дали шанс станцевать с ней снова — он бы, пожалуй, даже выучил бы что-то посложнее вальса.       К сожалению, к очень большому сожалению, он бы многое ради неё выучил и сделал бы.       Она действительно прекрасно танцует, и её наряд ей к лицу, хоть он и не сможет назвать изощрённых имен тех элементов, что смотрятся особенно волшебно — кроме её чуть насмешливой, но теплой (?) улыбки, кроме её идеально поставленных ладоней, что обернуты в сахарные, шелковые перчатки и ложатся ему в руки в танце, кроме её насмешливо прищуренных глаз и чуть взволнованного голоса.       Ей, скорее всего, тоже некомфортно в его доме его отца.       Пожалуй, когда в его стенах появляется её силуэт, особняк играет какими-то новыми, озорными красками — или это всё-таки мираж и иллюзия, созданные роскошной и продуманной до мелочи иллюминацией.       Пожалуй, когда в саду можно разглядеть её фигуру, на чистом воздухе, вне зависимости от погоды, можно провести дни, часы и годы.       Пожалуй, даже когда она лезет туда, куда не стоило бы и, как и обычно, проезжается по самому болезненному, потому что, в отличие от него, Лизавета Милорадович не брезгует самыми грязными приёмами — увы, он готов её простить.       Самое дурацкое, что он готов на неё даже не обижаться.       Когда он выходит принести ей воды — ну, и немого собрать лицо в более или менее приличную его версию, похлопав себя по ушам, чтобы те поскорее перестали краснеть, как ярмарочные помидоры, он слышит чуточку знакомый ему голос, немного избыточно приторный — у них в семье такое не принято. «Знаете, Ваша Светлость, доченька у меня просто золотая, настоящая умелица, правда, должна признаться, с характером. Мы хорошо её воспитали, но порою проскальзывает столь пагубное влияние нынешнего общества…»       Владимир замирает на мгновение у стены, дожидаясь подходящего момента для того, чтобы незаметно пройти на кухню.       Звонкий женский голос, ему уже совершенно неизвестный, заливисто и грудно хохочет. «Ох, не беспокойтесь! Поверьте, младшая у меня была такая же, пока, слава нашей достопочтенной гувернантке, она не лишилась этой придури. Но вот сын мой, знаете…»       хорошо укрощает строптивых.       Характер, говорите?..       Есть много способов сбить с неё спесь.       «Я выйду замуж, рано или — рано».       Так вот о чём она говорила.       Ещё тлеющее, раскалённое железо стекает по горлу в лёгкие.       С трудом оторвав глаза от пола, он сталкивается глазами с Марфой.       Та, озадаченно округлив глаза, придерживает в руках серебряный поднос, на котором в паре вытянутых, чистейших до скрипа бокалов, плещется красное вино. Правда, бокалы для белого, но отцу наплевать, а Марфа не разбирается.       Он манит её пальцем и кое-что шепчет ей на ухо.       Возвращается в свою комнату Владимир уже под истеричные вскрики одной мерзкой дамочки, матери одного ещё более мерзкого сынка — да как вы посмели испортить моё платье, это же из фонтейнского бутика, вы знаете, сколько это стоит — оплатим, солнышко, не обеднеем — едкое «дворяне» липнет к зубам, когда он проходит мимо зеркала и усмехается самому себе.       Из зеркала на него смотрит кто-то, очень похожий на его отца.

(…)

      Когда она уходит, он не провожает их семью к выходу — правда, пускай катятся себе куда подальше; но неловкое и трепетное желание снова взять её за руку продолжает крутиться на подкорке — поэтому в начале четвертого курса он, достаточно не заинтересованно разглядывая листовку с объявлением о выпускном балу уже в седьмой раз за день, наконец дожидается того момента, когда проплывавшая мимо Лизавета наконец соизволила обратить внимание на доску объявлений и неторопливо приблизилась, поднимая взгляд и всячески игнорируя его присутствие. — Собираешься пойти? — безразличным тоном любопытствует Разумовский, и, скосив на него полный высокомерия взгляд, Лизавета молча кивает. — Даже не сомневаюсь, что ты уже выбрала себе партнёра. Скажи, это вот тот, низенький и курносый, который граф Бобожуйский или как там его, или… — Ещё нет, — размеренно тянет Лиза, возвращая взгляд к объявлению и поправляя одну из лент в волосах, — и он Бобоедов, а не Бобожуйский. — Прошу меня покорно простить. Такая великая разница, действительно, существенно меняет дело: с таким бы я сам, несомненно, отправился бы под алтарь, сверкая пятками.       Милорадович обливает его вначале полным осуждения взором, глядя на то, как по-детски он пытается сдержать хохот от чужой фамилии, а потом уголки рта и у неё вздрагивают.       В отличие от некоторых, у него вполне себе пристойная фамилия; кстати, Лиза, не хочешь — — Не хочешь пойти со мной?       Царица, он серьёзно это сказал — он серьёзно это сказал! Совершенно ровным и ничего не подразумевающим голосом. Совершенно обычным голосом.       (Повисшая тишина и её округлившиеся глаза наталкивают его на мысль о том, что нужно срочно выдумать какую-нибудь шутку: вдох замирает в лёгких и не решается выйти наружу, и сердце сдавленно и со скрипом подвисает где-то в грудной клетке). — Я подумаю, — несколько даже вопросительно и растерянно отвечает Лизавета через слегка приоткрытые губы, а потом приобнимает себя за предплечье, — нужно ли осуществлять подобную гуманитарную помощь.       «Стерва» читается у него в улыбке побуквенно.       На следующей паре Лизавета, усиленно пиля взглядом преподавателя, подталкивает к нему какую-то сложенную вчетверо бумажку, и, неторопливо развернув квадратик так, будто ему совершенно наплевать — потому что ему совершенно наплевать — он читает там       «да».       Да.       Серьезно, «да»?       Он быстро поднял руку и под преследующим его взором Спасской отлучился в туалет.       Нет, человек, который так явно лыбился ему из зеркало, попутно пару раз избив раковину от переизбытка чувств поверхностным хлопком ладони — это точно не он.       Прокашлявшись, Владимир Разумовский с нескрываемой улыбкой поправил волосы и воротник, разглядывая себя в зеркало.       Нет, он ни в коем случае не наряжался как-либо по-особенному для сегодняшнего дня, просто самый хороший пиджак и самые приличные запонки вот так, случайно, закатились на самое дно ящика и в самый угол шкафа, поэтому-то он их давно не надевал, а все остальные вещи в стирке, и нисколько это не то, что Марфа называет парадным, и- — Чел, я все понимаю, но раковина-то что тебе сделала? — донесся со смешком голос из кабинки. — Я только зашел, ща выйду. — Извините, — хотел вежливо сказать Владимир, но вместо этого получилась череда восхищенно-нецензурных высказываний. — Нихрена себе, — восторженно отозвалась кабинка. — Тебе гражданское право с первой попытки засчитали? — Она согласилась, — выдохнул Володя, которого в данный момент нисколько не смущал диалог с туалетной кабинкой.       Туалетная кабинка зааплодировала, а ее соседка стала напевать торжественный марш.       Через несколько секунд и звук смыва, несколько притушивший эпичность момента, из кабинки высунулся Коля.       «Царица, и откуда ты тут взялся», — хотел было возмутится Разумовский, но вовремя заметил свисавший с ланъярда бейдж с надписью «организатор» и парочкой улыбчивых рож по бокам, отрисованных явно рукой Левитана. Спрашивать, как он оказался в рядах каких-то таинственных организаторов, не было смысла — либо это фестиваль лапши на уши, в лучших традициях Коли, либо ежегодный праздник огурца, либо тот же самый Зимний бал, либо он его попросту спер, и, по правде говоря, его в данный момент это не сильно волновало.       По правде говоря, он даже был немного рад — ну, кроме того, что после диалога задумчиво попялил в окно, раздумывая над своим поведением.       Поведение было отвратительным и бестолковым, и ему было за него искренне стыдно, но расцветающее через ребра счастье быстро затирало любое смущение, самовлюбленно призывая смотреть только на него.       Он не был — ладно.       Он был искренне счастлив по такому глупому поводу.       …однако, как мало человеку нужно для счастья. — Не раздолбай там её с концами, — предупредил его Коля, закатывая рукава. — Я предпочитаю мыть руки после туалета.       Сказав это, он ободрительно хлопнул его по спине. — Да пошел ты на… — возмутился Володя, но его голос пропитался эйфорией и все равно звучал так, будто такой жест доставил ему удовольствие.       Отвратительно. Как изъять эту тональность из текущей партитуры?       Коля побрызгал ему на пиджак водичкой. — Тебе надо охладиться. — Отвали, Коля. Просто по-человечески свали отсюда нахер. — Как руки помою, так сразу, — Коля включил кран, — кто согласилась?       Немного помедлив и глухо вздохнув, Владимир вздохнул ещё раз и пришёл к выводу, что терять-то, в целом, больше было уже нечего.       (может, потом он даже расскажет Коле о том, что у него появилась лю-) — …Лизавета.       Коля восхищенно присвистнул. — Я понятия не имею, что ты планируешь, но испортить ей праздник — это как-то слишком. — Я не собираюсь, — выдохнул Володя, прикрывая глаза и стараясь вернусь себе более или менее приличный вид. — Реально? — Реально. — А нахер тогда ты её позвал? — Хочу с ней потанцевать. — Странные у тебя фетиши, — прокомментировал Коля, потянувшись к сушилке, и та довольно зафурчала. Ну, как говорил мой дед, один танец с женщиной — это больше, чем у меня было за всю жизнь. — …Левитан, вот серьёзно не до тебя сейчас. — Да я не понимаю, что ты возмущаешься. Ты в неё втюрился, что ли? — Влюбился, — поправил его Владимир.       Стоп.       Нет, он просто хотел поправить не совсем корректно подобранное слово, и — Левитан разъезжается в очень доброй улыбке, и та у него с лица не сползает, приклеенная накрепко.       В туалете снова раздался шум сливного бачка.       Коля наконец закончил со своими процедурами и восхищенно выругался. — Реально, — удивлённо протянул он, внимательно рассматривая его лицо. — Да, реально, Коля, что ты… — Тогда я тебя в упор не понимаю, — посерьезнел Николай, и одна бровь у него вопросительно поползла кверху. — Вы же цапаетесь чаще, чем мои родители за одеяло и то, кто его с кого стащил. Это происходит каждый день, кстати.       Владимир издал глубокомысленное, но нечленораздельное мычание. — Содержательно, так бы сразу, — кивнул Коля. — С ней так разговаривать не пробовал? Эффективнее будет, чем словами, отвечаю. — Коля, завали уже свое хлебало, я тебя прошу. — Меня много о чем просят. В порядке очереди, я тебе даже талончик выпишу… — Коля.       Николай мотнул головой. — Ты реально?.. — Да заколебал уже, Коля, — взбеленился Владимир. — Что реально? — Реально влюбился в Лизавету? — уточнил юный голос из-за спины. — Попрошу, — встрял Коля, подняв палец кверху. — Не просто в Лизавету, а достопочтенного координатора по академическим программам — так ведь, да — и в прекраснейшую девушку, чьей руки я бы сам с удовольствием… — Это что еще за мелочь? — недовольно полюбопытствовал Разумовский, неторопливо обхватывая Колю за плечо, а потом — бережно приобнимая его прямо за шею.       Вот лишних свидетелей этого позора ему точно не хватало. Вон, сейчас одного можно будет придушить. — Пять копеек, — пояснил Коля, слегка постучав ему по плечу, отчего Левитана пришлось всё-таки выпустить. — Это я потерял. — Я еще расту, — возразила мелочь. — И копейки вывели из оборота ещё до Катаклизма, Коль, — фыркнул Владимир, подавив вздох.       Коля закатил глаза и пробормотал в его сторону что-то оскорбительно. — Это Костя, — Коля махнул рукой в сторону первокурсника. — Или Вася? А ну-ка, улыбнись.       Мелочь неохотно улыбнулась. — Костя, — довольно кивнул Николай. — Хороший парень. — Если всех, кто выслушивает твою брехню, ты называешь хорошими парнями, то тогда понятно. — Так и есть, — согласился Коля. — Костя, ты тоже познакомься, это — самый безнадежный парень, которого я встречал на протяжении всей своей очень долгой двадцатичетырёхлетней жизни. Однажды мне повстречался одноглазый, одноногий и однорукий старик, жаловавшийся на импотенцию… — Этим стариком был его дед, — вставил Владимир. — Прапрадед, — поправил его Коля. — Так вот, даже у этого бедолаги было больше шансов с женщинами, чем у тебя. — Насколько больше? — На один раз больше. Мой дед же как-то родился, — пожал плечами Коля.       По Николаю иногда невозможно было понять, шутит он или нет, и Владимир вздумал было посочувствовать, но Коля ободрительно похлопал его по плечу. — И кстати, у меня очень важный уточняющий вопрос… — Левитан прокашлялся и сделал серьёзную мину. — Так вот: Володя, ты дебил? Если ты двадцать раз пошутил про семью девушки, а потом еще тридцать — про неё саму, её подруг. — Я не шутил про ее подруг! — Её собаку… — У неё нет собаки! — Её прадеда… — Какой, мать твою, прадед? — Володя, — серьезным голосом произнес Коля. — Лиза тоже не без греха, я в курсе, вы друг друга взаимно обливаете грязью по расписанию в двенадцать-ноль-ноль, я слышал. Даже пару фраз позаимствовал. Но если ты спускаешь это с рук и воспринимаешь как шутку — задумайся, почему это делает она. Не будь как мой отец. — Спасибо, конечно… — Владимир слабо улыбнулся, слегка наклонив голову к плечу. — Но что с твоим отцом? — Дошутился, — мрачно ответил Коля, нахмурившись. — Теперь спит на диване.       Он ещё несколько минут покорчил скорбную мину, а потом пальцем подозвал к себе Костю (?) и проинструктировал его по поводу работы сушилки.       Костя (?) закивал, как автомобильная такса с передней панели у лобового стекла, и принялся осуществлять свои банные процедуры.       Под мерное журчание воды из крана к Владимиру пришло полное осознание случившейся катастрофы, и он непроизвольно поморщился.       Влюбился в Лизавету Милорадович. Оповестил об этом Левитана. Две худшие ошибки из рейтинга самых позорных, с призовых мест — влюбился?..       Сердце радостно подпрыгивает, точно так же стремительно, как и Костя (?), кивая ему в ответ.       «Amor vincit omnia, et nos cedamus amori», как говорил его учитель по истории. «И здравый смысл она тоже побеждает», — от себя добавил Разумовский. — «И нет тут, кстати, никакой — а. Да и Бездна с ним, если честно». — Шутки шутками, Володя, а я за тебя очень рад. Лизавета все-таки красавица, а с таким… — он метнул на Колю недовольный взгляд, — десять из десяти по шкале… кхм… одаренности встречаться решила. — Мы не встречаемся, — слегка покраснев, поправил его Владимир, рефлекторно отводя плечи назад. — Ну, вопрос времени, верно? — Коля подмигнул ему, хитро улыбаясь. — Времени, упорства, усердия, потраченных нервов Лизы — ай! — ай, кому говорю, больно же толкаешься, я ж в окно вылечу, Володя, во мне нет центнера веса! В общем, удачи тебе, Володя!       Лучше б не желал — лучше бы поплевал три раза через плечо и дважды воззвал к духам, лучше бы что угодно — не то, чтобы пожелание Коли отпечаталось на нём каким-то проклятием на крови, и только оно одно было в неудачах повинно, но винить ещё кого-то в сокрушительном провале очень хотелось.       Дело в том, что на фоне его приподнятого совместными репетициями душевного состояния, полностью отключившегося инстинкта самосохранения и прочими невзгодами, которые приключаются с людьми, которые влюблены и думают, что они влюблены, возможно, с одной сотой малой долей процента, с каким-то потенциальным, гипотетическим и воображаемым шансом на взаимность — одно оставалось неизменным, и звали это одно —       учёба на четвертом, почти что выпускном, если считать по теории, курсе.       Учёба на четвертом курсе, в отличие от благоразумия и ровного сердцебиения, никуда не делась.       И открывал последний семестр достаточно забавный, неведомо кем в расписание впихнутый предмет, который больше годился тем, кто идёт в дипломаты — однако с прошлого года ректорский состав всерьёз озаботился какими-то пропагандистскими вопросами и решил углубиться в изучение ещё большего числа непонятных предметов для того, чтобы очистить умы своих бедных птенцов, и так загибавшихся под гнётом подготовки выпускной работы.       Предмет назывался психоаналитикой культурных нарративов, и что скрывалось за этим запутанным словосочетанием — никто из них не знал, и тем более уж, не догадывался о том, к чему такие плохие вещи, как психоаналитика культурных нарративов могут приводить.       Лично он такого себе вообразить не мог — то ли в самом страшном, то ли в самом радужном сне.       Психоаналитика культурных нарративов — храни Архонты психоаналитку культурных нарративов. По большей части преподаватели советовали к изучению военные хроники или взывали к поиску пропаганды на мета-уровне, склоняли к изучению образа героизма в медиакультуре, но не профессор Станиславский — будучи гражданским, за свои режиссёрские заслуги он удержался на почётном посту на факультете журналистики, приходя туда периодически, как приглашенный специалист — и, видимо, ему свыше преподнесли ещё и новый предмет и слегка окосевшую первую академическую, в которой они все и числились.       Поглядев на их унылые лица, профессор предложил студентам не выбирать из уже избитого списка рекомендованных к просмотру кинолент: он сказал им поискать в фильмах «любовь», чем вызвал волну растерянного шепота среди сидящих. — Почему любовь? — полюбопытствовала Ксюша Морозова, повертев в воздухе ручкой. — У нас в листе указано совсем другое. — Кто ваш экзаменатор, курсант Морозова? То-то же, — с лёгким смешком заметил Константин Сергеевич, постучав костяшками по столу. — Вы много страшного знаете про войну, но ещё не познали, какое это страшное чувство — любовь, и на какие страшные дела она толкает человека.       Владимир записал его задачу слово в слово, но слово «страшные» подчеркнул дважды — что имел в виду преподаватель? Те, на которые страшно пойти или те, которые страшны по своей сути? По отношению к себе или окружающим?       На его вопрос, прозвучавший после звонка, Константин Сергеевич лишь усмехнулся и сказал, что ответ на него он должен найти самостоятельно. А ещё, улыбнувшись, он посоветовал выполнять задание со знакомыми, а ещё лучше — с друзьями. — Он сказал, что так мы раскроем нашу работу в лучшем свете! — с небывалым энтузиазмом хлопнув папкой по столу, объявила Катерина. — А это значит что-о-о…       Спасская пылким взглядом окинула две их передние парты, и Владимир с Наташей попытались предпринять оперативные поползновения в сторону выхода. Лизавета только тихо вздохнула, даже не тронувшись с места. — …что мы делаем эту работу вместе! — хлопнув в ладоши для придания всей картины эпичности.       На заднем фоне профессор Станиславский зашелся многозначительным кашлем. — Кхм, — чуть более приглушённо добавила Катерина, неловко улыбнувшись. — Так вот… — Я не буду, — буркнула Наташа, поведя плечами и отведя взгляд в сторону.       Катя разочарованно похлопала глазами. — Ты нам изменяешь, — сокрушенно выдохнула она, выпятив нижнюю губу. — Наташа, как же так, я думала, мы друзья… — Друзья, — то ли согласилась, то ли просто повторила Милюкова, с силой прикрыв глаза и подняв взгляд на Катерину. — У меня очень важные дела, и я смогу только присоединиться к вашему — чему там, проекту? — позже. Три дня меня тут не будет. — Ла-адно, — немного ещё похмурив брови, Катерина вновь обросла лучезарной улыбкой и окинула их многоплохогообещающим взглядом, задрав голову. — Тогда мы втроем. Не обсуждается.       Скосив взгляды друг на друга, они с Лизаветой молча кивнули. — Ого, я думала, вы сейчас спорить будете, — высказалась Спасская, которая, по-видимому, высказывала все свои мысли вслух. — Тогда стоит выбрать подходящий кинотеатр для просмотра? — слегка сиплым голосом — она простудилась? — предложила Лизавета, задумчиво сложив ладони в треугольник перед собой, но Катя оживленно замотала головой и выставила руки перед собой. — Ни-как-нет, — отчеканила она, наконец вернув свою шею в стабильное положение и топнув ногой. — Мы идём домой, потому что так комфортней и наша производительность значительно повысится, а ещё мы идё-ё-ём…       Спасская покрутилась на каблуках, выставив палец вперед, и что-то про себя нашептывая, словно бы выбирая жертву детской считалочкой, и наконец замерла, указав пальцем на Владимира.       Владимир на всякий случай ещё раз указал пальцем на себя.       Лизавета глубоко вздохнула, простонав очередные нотации по поводу того, что пальцем указывать было некрасиво, и вообще… — Можно же? — с круглыми-круглыми глазами попросила Катерина, для надежности шмыгнув носом. — …Можно.       В принципе, это была не такая уж и… Плохая идея? — Катюш, можно тебя на секунду? — и с этими словами Лизавета мягко повела подругу на выход из аудитории, что-то попутно ей очень тихо, но настойчиво вменяя.       Если она пыталась воззвать к её совести, то то было занятием абсолютно бессмысленным и бесплодным: все три года пытались и они, и преподаватели, поочередно и вместе — всё тщетно.       Идея того, что Лизавета придёт — придёт (?) — придёт (?) — к нему домой пульсировала в грудной клетке чем-то очень разгоряченным.       Идея того, что к нему — придёт… точно придёт Катерина — пульсировала в висках чем-то очень похожим на начинавшуюся мигрень. — Всё-всё улажено, — радостно оповестила его Спасская, вернувшись почему-то в одиночестве. — Но если будут спрашивать, скажи, пожалуйста, что мы все были у меня, ладушки? — Так может мы к тебе и пойдём? — недоуменно приподняв брови, он склонил голову и внимательно изучил лицо Кати, пока та с глуповатым видом облизывала губы. — Э-э… — протянула Спасская, поморщив нос, — у меня, как говорит Наташа, срач на хате. — Царица, помилуй — ты можешь обогащаться чуть более культурными фразами? — Смешно ж звучит, — хихикнула Катя. — А у тебя же можно будет посмотреть? — …Можно.       …да, можно. Вполне себе можно.       Всё было в порядке, за исключением того…       что смотреть пока что было нельзя. Иными словами —       за исключением того, что у него недавно сломалась кассетная дека, и давно нужно было заглянуть либо в мастерскую, либо, теперь уж, в магазин, за новой — со смутным осознанием того, что он делает что-то совершенно нерациональное, Разумовский прогулял последнюю пару для того, чтобы обеспечить совместный кинопросмотр.       В магазине он мрачно промолчал на все вопросы продавца по поводу модели — а у вас было шумоподавление? — ну да, наверное? — а что насчёт разъема? посмотрите, с такой медной окантовкой или вот этой, из алюминия? — с медной, — а что насчет формата записи? посмотрите внимательнее! — и в конечном итоге купил какую-то импортированную фонтейновскую модель, из самых новых, за шестизначное число моры — кхм.       Плакала вся его накопленная стипендия.

      (Давай не будем притворяться, что у студентов были настолько высокие стипендии. Покажите-ка нам счёт Владимира Разумовского в Банке Северного Королевства).

      Выбор киноленты для просмотра доверили Катерине: это было двухступенчатым процессом — он назвал ей список хранившихся у себя кассет, и Спасская, задав пару уточняющих вопросов, сделала свой роковой выбор — он удивился трижды.       Во-первых, про этот фильм Владимир был более, чем наслышан — он, царапаясь, пробивал себе место на пьедестал почёта, занимая четвертое место в списке любимых. Во-вторых, задуманный режиссёром сценарий рассказывал, конечно, про любовь, пусть и иллюзорную и недостижимую — но в первую очередь касался сохранения классовых различий, несмотря на внешнее равенство возможностей, и подобный выбор со стороны княжны можно было назвать весьма провокационным — но Катерина уверила его, что о сюжете она была полностью неосведомлена и выбирала наугад, по названию — выглядело весьма правдоподобно, иначе они бы уже погрязли в какой-нибудь сахарно-вафельной сопливой мелодраме.       В-третьих, у фильма был плохой конец.       Спасская такое терпеть не могла — и хоть он и старался её предупредить, Катя настояла на том, чтобы он не портил ей удовольствие — ну, как вашей душеньке угодно, княгиня — он спорить не стал и просто пошёл домой — так, немного подготовиться (в режиме бегуна на короткие дистанции распихать все вещи по полкам и спрятать все позорные фотографии).

(…)

      Стрелка циферблата назойливо почти не двигается с места: едва-едва ползёт по кругу, когда кажется, будто проходит целая вечность: он на всякий случай осматривает помещение в тридцать пятый раз, ногой заталкивает под шкаф какую-то выпавшую дискету, проводит взглядом по вычищенной столешнице — даже подушки на диване разложены так, что на него страшно усесться — всё выглядит в порядке, но не в выскобленном до скрипа, нет; в том самом буднично-естественном порядке, когда на журнальном столике примостилась парочка тетрадей и недочитанная книга, а у раковины — наполовину пустой стакан с недопитой водой.       Эффект присутствия, эффект «ну я не то, чтобы и старался» — другое дело, что в спальню лучше не заглядывать, потому что на неё времени не хватило — там не то, чтобы хаос, но легкий намек в виде разбросанных на постели рубашек — а никто, вообще-то, дома в новой рубашке ходить не будет, потому что он из нормальных людей, а не этих, пришибленных; да и нотные листы, кажется, он так и не убрал в папку — ладно, ладно —       И взгляд цепляется за фотографию — она стоит на одной из ассиметричных полочек-квадратиков, новый дизайн, убеждал его продавец, самое то, нигде такого больше не найдёте — закрытые дверцы чередуются с соседним открытым пространством, которое кое-где даже не ограждено справа: так, три кусочка дощечек, выступающих в качестве опоры и левой стенки — в выемке стоит рамка, а на ней — их академическая группа, ещё первый курс — у них больше нет совместных фото, и Владимир с хлопком опускает рамку, оставляя на полке вызывающую пустоту.       Через несколько мучительных минут ожидания — наверное, передумали и не придут вовсе — трель звонка разрывает тишину на клочки, и он вздрагивает.       Первая в квартиру залетает Катерина: она бесцеремонно прыгает ему на шею, причём именно что прыгает — ноги от земли у неё отрываются, и она предплечьями вжимается ему в спину — он не сдерживает лёгкой улыбки и слегка похлопывает её по лопаткам, чувствуя, как пухлый розоватый шарф щекочет лицо. — Ну всё, сползай уже, — командует Владимир, и Катя, еще несколько раз предприняв попытку его задушить, не без внешнего содействия возвращается в стоячее положение: она вся такая пружинистая, что еще пара её амплитудных вставаний на носочки — и она точно пробьёт ему потолок — это, вообще-то, будет дорогого стоить, но он как-нибудь потянет. — Вау, — восхищённо выдыхает Спасская, подергав носом — да что вау-то, Катя, ты в дверном проёме, — я тут впервые.       Ну, неудивительно — было бы, напротив, странно, если бы молодая девушка столь высокого происхождения расхаживала по чужим — э-э — покоям, но у княжны Спасской хронический иммунитет на общественное мнение, и она активно им кашляет во все стороны.       Лизавета колебается — видимо, выбирает между «приветствую», «здравствуй» и «пошло оно нахер» с эффектным разворотом — но сдержанно кивает и выдаёт ему оригинальную вариацию: — Добрый вечер, — приглушённо-официозно произносит Милорадович, утягивая слова в тишину, и его язвительно-демонстративное «конечно, очень добрый, Лизавета» — не то, что стоит говорить, поэтому он повторяет за ней те же слова и отходит, придерживая дверь — кто она там? графиня? герцогиня? в общем, Лизавета мелкой поступью проходит вслед за подругой, а Катя уже с круглыми глазами жадно поглощает всё его непримечательное жилище. — Это кухня! — с восторгом замечает Катерина. — Раковина почти как у нас!       Он едва не подавился смешком — ну, Кать, потише, у вас там импортный фаянс с кобальтовой отделкой и позолоченной медвежьей головой в качестве резервуара, а тут — обычный медный кран, без всяких излишеств. Ну, если кухню во дворце у Спасских ужать раз в семь (десят), то что-то похожее и получится, возможно, но Катерина явно чересчур оптимистична в своих сравнительных порывах. — Она такая компактная! — продолжает воспевать свои оды одногруппница, юркая под столешницу — и зачем, Кать? — она, будто полевая норка, рыскает носом в разные стороны и всякий раз восхищённо ахает, дотрагиваясь до облицовочных досок с такой осторожностью, будто она от единого касания в прах рассыпится. — Это называют апартаментами, — подсказывает ей Лизавета, всё так же держась близ выхода, будто в страхе, что неаристократическая обстановка засосёт её внутрь, как в водосточные сливы — ну, или что он её тут закроет и заставит — заставит читать пролетарские газеты. — Да ну, — откликается Владимир, протягивая ей руку, чтобы она передала ему верхнюю одежду — она смотрит на неё искоса так брезгливо, будто он ей её предлагает в другом смысле — тем, что вместе с сердцем — он закатывает глаза, и Милорадович со вздохом складывает в его руки меховую шубку с таким видом, будто отдаёт свои богатства не в самое благонадёжное хранилище.       Да не нужна ему эта ободранная шкурка песца, Царица помилуй.       Катерина на фоне издаёт неопределённо-высокий, звонкий восклик — оборачиваясь, он фиксирует: а, видимо, наткнулась на ряд сувенирных статуэток: они были куплены на приезжей из Светлолесья ярмарке и стоили не то, чтобы дорого, но не всякому по карману — эксклюзивы местных умельцев, из их каких-то сплавов — выполнено изящно и со вкусом, плюс, отсылает к сборнику мифологических историй «Зимних сказок» ещё двух веков до воцарения нового Архонта — в общем, редкая штуковина, и даже княжну такой можно удивить. — У моей мама дома такие же стоят! Подарили дальние родственники, — поясняет Катерина, ураганом крутясь вокруг полок.       Ну, ладно.       Не удивил.       Чего, впрочем, и следовало бы ожидать. — Катюш, давай не будем задерживать нашего радушного хозяина, — с нажимом предлагает ей Лизавета, всё так же неуютно торча в отдалении от любых предметов интерьера, которые как-либо могут её коснуться. — Располагайтесь, — кивнул им в сторону дивана Разумовский, переходя на кухню и усиленно делая вид, что столь явно проявляемый дискомфорт не доставляет ему ни малейшего неудобства — Лизавета, поджав губы, с большой осторожностью двинулась в сторону дивана: наполняя стаканы, он зафиксировал, как она подкладывает свою юбку чуть ли не в три слоя и с прямой спиной, не касаясь подушек, садится ближе к краю. — А-а можно мне чай, пожалуйста? — выдвигает свои требования Катерина, и он молча кивает — и-и какие у него там есть варианты? Помимо базированных зелёного и чёрного, там, наверное, где-то должен был затесаться какой-нибудь подарочный наборчик, втайне запихнутый матерью в чемодан при отъезде, и точно: гравированная коробочка поблескивает в самом углу. — С южных холмов Чэньюй, — больше констатирует, чем спрашивает он, и Катерина показывает ему большой палец.       Пока он медленно, сложив руки на груди, следит за тем, как набирается тягуче-чайным цветом травянистая заварка, в груди от, видимо, производимого чайником пара что-то сворачивается.       Теплое, почти что горячее, то, что заставляет тихо улыбаться — он не знает, какими правдами или неправдами Катерина уломала Лизавету на этот вечер, но он ей правда благодарен.       Главное — не опозориться, повторяет он самому себе, ставя перед ними фарфоровые чашки, княжеской и герцогской дочке под стать, — чашки присутствуют у него в сервизе каким-то совсем уж чудесным образом, и, возможно, тоже доставлены матерью вместе с чайным набором — наверное, занесла в один из тех двух дней, когда приходила навещать.       Главное — не делать ничего лишнего, заучивает он наизусть, присаживаясь за барной стойкой, прикреплённой к общему кухонному гарнитуру — правда, всё равно придётся вставать и помогать им настроить технику, но так будет возможность ещё чуть-чуть потренироваться в сдерживании невыносимо рвущейся на лицо улыбки. — А ты с нами не сядешь? — доносится любопытствующий голос Катерины, и он слегка хмурится.       Лизавета, хоть и пытаясь это скрыть, тоже этим вопросом не слишком воодушевлена — она прямит спину ещё больше и чуть задирает голову, не переводя на него взгляда: сидит и пялит в черноту экрана, будто ей там уже что-то показывают. — Мне и тут удобно, — пожимает плечами Владимир, и Катя строит грустную мордашку, закусывая нижнюю губу. — Ну так же веселее будет, ребята, — расстроенно тянет Спасская, опуская подбородок и тяжело вздыхая. — Такое ощущение, будто меня ввели в царскую ложу, как на какое-то там великое торжество, и я сижу, как морковка в грядке, а мои друзья — где-то в партере, и я на них одиноко взираю.       Да где тут царская ложа, Катерина, что за гиперболы?       Они оба сохраняют выдержанное молчание — он выдыхает ровно в тот же момент, когда Лизавета выдёргивает из себя вымученное «я не против» — что ж, он тоже не против, а Катя довольно хлопает в ладоши, растекаясь в широкой улыбке — видимо, предчувствуя в своих фантазиях чуть ли не зажигательную ночёвку с друзьями — с такими надеждами она точно обожжётся на первой же кислой мине своей товарки.       Спасская, вопреки его ожиданиям, не двигается в сторону: он непонимающе пилит её взглядом, и, подавляя какие-либо внешние проявления эмоций, присаживается с краю, рядом с Лизаветой — та ожидаемо дёргается, хоть и — с чего бы это, Лизавета? И так года три с лишним просидели за одной партой — видимо, там она тоже дёргается, только менее заметно, хотя — если быть откровенным, есть в этом что-то необычное: быть рядом с Лизаветой где-либо, кроме конкретной аудитории — что-то настолько необычное, что оно пробивается тлеющими ростками через рёбра и заставляет держать руки скрещенными на груди, чтобы случайно её не задеть — ей и так несильно по душе его общество, а в такой обстановке — вдвойне. — Начнём? — он получает сдержанный кивок от своей соседки, и гораздо более размашистый — от Катерины.       Механическая ручка щёлкает с сухим треском — трансформатор нарастающе урчит, постепенно с гулом разогреваясь, жужжащим эхом отзывается в глубине — тёмно-серый фон экрана дрожит по краям, покрываясь мягкой рябью — кассета считывается магнитофоном, и тот с прерывистым жужжанием раскручивает ленту.       Он оборачивается — а Спасская уже тянется к вазочке с печеньем, и, поймав его взгляд, смущённо-возмущённо дует щёки — да бери на здоровье, Кать, не парься.       Фильм открывает мерный голос рассказчика — он пробивается неровным отзвуком в колонках, и их нужно бы слегка подправить — но Катя интенсивными взмахами руки наказывает ему сесть и не отсвечивать, а то ей ничего не видно.       В декорации явно вложились: у него стойкое ощущение, что начало было отснято в Кур-де-Фонтейне, в Дворце Мермония, с авторскими спецэффектами — что-то дорисовали поверх, что-то убрали, а еще у него стойкое ощущение, что Лизавета вот-вот сползёт с дивана, если продолжит так настойчиво сдвигаться к его краю. — О, о, о! — Катюша тычет пальцем в экран, отлепляясь от спинки дивана и наклоняясь ближе к столику. — Я знаю это место, мы там в детстве были. — Элинас, — подтверждает он вместе с Лизаветой в один голос — ладно, это было не так уж и сложно, узнаваемые пурпурные цветы, усеявшие полотно зелени, клочками-кусками торчащие своды скал — Катерина улыбается и тянется за ещё одним печеньем — сочный хруст песочного теста на её зубах разбивает жужжание мотора с телеэкрана.       Большая часть пестрых картинок выдерживается экраном стабильно, и разговоры актёров, сухо потрескивая, рассыпаются в воздухе.       Экран засвечивается при кадрах роскошного особняка, как он всегда и делает, и расплескавшийся бисер фейерверков на фоне залива разрежается полосками ряби, и пока Лизавета что-то усиленно конспектирует, попеременно переводя взгляд с киноленты на свой блокнот, Катя только и делает, что, подперев ладонями лицо, ахает и даже прикрывает себе рот на самых напряженных моментах. — Вот он… Негодяй! — выдыхает с негодованием Катерина, пылая праведным гневом — видимо, это худшее оскорбление, что она может придумать даже в сторону антагониста, и Владимир непроизвольно усмехается. — Ну а что, неправду говорю, что ли, — шепотом бурчит ему Катерина, складывая руки на груди.       От шумной записи, имитирующей движок автомобиля, они чуть ли не прикрывают уши — сценка сменяется на какую-то шикарную вечеринку, и он узнает один из своих самых нелюбимых моментов, слегка морщась — в моменты диалога Лизавета даже перестаёт шебуршать чернильной ручкой и внимательно всматривается в экран.       На эпизоде, где двое из главных героев наконец оказываются наедине, Спасская начинает чересчур громко шмыгать носом и, извинившись, наматывая сопли на кулак, семенит в сторону ванной.       Он хочет предупредить её о том, что до конца фильма осталось всего лишь семь минут, но Катя опережает его, громко хлопнув дверью. — Она настолько растрогалась? — растеряно спрашивает он у Лизаветы, провожая Катину спину взглядом — вначале она толкает неправильную дверь, заглядывая в его спальню — Катя, ну твою же ж мать, — ойкает, поворачивается к нему, складывая руки в молебный жест. — Не имею ни малейшего понятия, как она могла растрогаться с такого. Он был полнейшим дураком, — уведомила его Лизавета, мрачно вглядываясь в экран.       Владимир, в целом, не мог с ней поспорить — точнее, ещё как мог, но его нутро вопило не противиться хотя бы в этот раз, когда в душе он был с ней действительно согласен: поэтому он неопределённо покачал головой. — Да, но в этом ведь и смысл. — Нет в этом никакого смысла, — настойчиво возразила Лизавета, откидываясь на спинку дивана и не отрывая взгляда от экрана, где мелькали заключительные сцены. — Он должен был знать, что у них нет общего будущего. Неразумно было с его стороны рассчитывать на то, что после стольких лет она вернётся к нему. — Не думаю, что он рассчитывал, — он сделал небольшую паузу и, отведя взгляд в сторону, неопределённо-скомкано добавил: — Он просто надеялся. — Он ей так и не признался, — Лизавета покачала головой, потянувшись за остывшим чаем, и, поморщившись, проглотила его до того, как он успел предложить ей возобновить её порцию. — Словами. Но он вполне признался ей поступками. — Он просто покрасовался своим богатством. — Потому что это было то, чего она хотела. — Она хотела любви, — на выдохе выдала Лизавета, осекаясь и приглушая тон. — Она просто хотела быть любимой.       По телевизору, на который никто уже не обращал внимания, муравьями поползли строчки титров. — Ну, у неё и так был муж, — Владимир усмехнулся, тоже откидываясь на спинку для удобства — так он видел, как негодование на лице Лизы сменяется возмущением в полноэкранном формате — было заметно, как она сдвигает брови и сводит губы в неискреннюю улыбку; было заметно, как отблески света с последних кадров расчерчивают её аккуратные скулы и как бликует рубиново-винный блеск в уголках рта, было заметно, как — как она просто прекрасна и как она недовольна его позицией.       Как она просто прекрасна, когда она недовольна — и когда довольна, наверное, тоже, но такое он замечал редко — не в его, конечно же, господин Разумовский, присутствии. — Она не любила своего мужа, — протестует Лиза, делая сдержанный жест ладонью в сторону, — да, возможно, когда-то она проявила к нему симпатию, но… — Но тогда она выбрала его за его богатство, за его статус и за его положение в обществе. Удобно, что сказать, — он ухмыльнулся, разводя руки в стороны. — Пригрела себе тёплое местечко. — Она не выбирала, — шмыгнув носом, оскорблённо парировала Лизавета. — Она находилась в той ситуации, когда влияние её мужа обеспечивало её комфорт и безопасность — это буквально первичные потребности, которые она, в силу собственного положения, не могла себе обеспечить самостоятельно, просто физически, как ты не- — Она могла выбрать того, кто её любил, в конце-то- — Он её не любил! — Лизавета, повысив тон, перевела дыхание и продолжила: — Это не любовь, а какая-то мнимая обсессия. Он не знал её в той мере, которая нужна была бы для любви.       Он не сдержал выражения лица — ощутимо нахмурился и посмотрел на Лизавету с толикой непонимания. — В какой такой мере? Они были любовниками в прошлом, и тогда, возможно, она его и любила — и он любил её в какой-то такой, базовой, всем понятной форме. И когда он вернулся, он любил её точно так же — его помешанность проявляется только в желании стереть прошлое, сделать вид, что то, что происходило в их жизни за время разлуки — не случалось, и, как показывает нам автор, это бессмысленно, а вот его любовь — не думаю. Да, считаю, что она была стервой — выбирающей свой комфорт и никого так и толком и не полюбившей стервой — и где она осталась в итоге? Да, он встретил такой печальный конец — и всё равно я думаю, что такой вариант для него в разы слаще, чем смотреть на то, как она продолжает выбрасывать свою жизнь в мусорку из-за семейного давления и какого-то там статуса. Он бы тоже дал ей статус — да, не такой, каким она обладала, но она бы получала ровно те же вещи, что и до этого — и в чем разница?       Кажется, он перестарался — да, он симпатизировал этому герою, но не до такой же степени, чтобы вывалить на Лизавету кипу ненужной информации — конечно, её всегда можно было отнести к формату обсуждений, но такой эмоциональный монолог был излишен: достаточно было только взгляда для того, чтобы понять, что Милорадович до глубины души задета его позицией — видимо, как она считала, её тупостью.       Лизавета опустила взгляд, приоткрыла рот — сжала губы, сглотнув — не просто задета, а рассержена, — и, зажмурившись, высказала ему всё, что думает по этому поводу. — И в-вовсе она не стерва, просто ей тоже было сложно — она столько лет прожила в этом давлении и, разумеется, боялась потерять то, что имеет — ещё неизвестно, смог бы он сохранить своё состояние и не бросил бы её в итоге, разочаровавшись — я согласна, она не была самой праведной женщиной, она не была правильным человеком, и поступала она неверно, но… Она бы не смогла быть другой. — Ей и не нужно было быть другой. Он же любил её такой, какая она есть, — он опустил взгляд и смягчил тон. — …рассказчик же говорил об этом. — Не знаю, не уверена, — Лизавета покачала головой, сжимая кружева юбки пальцами. — «Он смотрел на неё особенным взглядом — всякая девушка мечтает, что на неё будут так смотреть».       Её грудная клетка поднялась и с выдохом тяжело опустилась — Лизавета склонила голову и, опустив и вновь подняв свои изящные ресницы, встретилась с ним глазами. — Не очень представляю себе, чем такой взгляд отличается от обычной влюблённости, — она слабо хмыкнула. — Видимо, никогда не встречала. — Я думаю, он смотрел на неё так, как будто она была всем смыслом его жизни.       Он усмехнулся, но взгляд отводить не стал. — Увы, она смотрела на него лишь как на очередного привлекательного офицера.       И пусть в груди разливается неразбавленная, жгущаяся марганцовка, от которой легкие вдавливаются вовнутрь, как под резко сдавленным поршнем в герметичной реберной клетке — ему даже горько-забавно.       Оказывается, мы все равно любим героев, похожих на себя — а если быть точнее, похожих на тех, кем бы мы хотели стать.       Лизавета отчего-то продолжает ему смотреть в глаза, почти не моргая — и у неё настолько расслабленное и даже, кажется, чуть-чуть взволнованное выражение лица, как будто минуту назад они не спорили, как обычно; она чуть-чуть прикусывает нижнюю губу и тут же обрывает себя, чуть приоткрывая рот и снова возвращаясь к сдержанной, призрачной улыбке, которая всегда вырисовывается из-за кверху хитро загибающихся уголков — только сейчас она смотрит на него без знакомой насмешки или коварного замысла: сказать, что она смотрит на него, как на какой-то там смысл жизни, было бы чересчур нагло и безнадёжно донельзя; но, если набраться смелости, можно сказать — она смотрела на него особенным взглядом — он не мог даже мечтать, что она однажды посмотрит на него именно так. боковым зрением он замечает, как Лизавета заводит спадающий на лицо локон за ухо. и, если набраться смелости, можно полуосознанно наклониться вперёд — и, если набраться смелости, можно перевести взгляд на её губы и обратно — и, если набраться смелости, можно встретить в её глазах не отторжение, а — а заметить, что она только что сделала то же самое и — и если — и когда дыхание неслышно скатывается по ступенькам, и без того короткий вдох ещё короче выдоха; когда он наклоняется к ней, а она не отодвигается и даже не вздрагивает, а только замирает; когда она едва-едва поднимает голову, показывая ему и без того невыносимо манящие приоткрытые губы — он буквально пытается оторвать взгляд от винно-малинового блеска на её губах, он сейчас жестко палится — но он не может посмотреть ей в глаза; когда по груди справа пробегает волной внутрь дрожь — тогда начинает казаться, что он может её поцеловать. нет, не так — ему кажется, что он её сейчас поцелует, если только она не поднимет руку и не остановит его — но на ладони она все так же опирается, кажется, даже чуть-чуть вытягиваясь — если только она не оттолкнёт его, если только она не- — Слава Царице, я выбралась из туалета, — громогласно объявляет Катерина, сопроводив свою благую весть хлопком двери. — Я, кажется, что-то не так…       Он едва ли не отпрыгивает от Лизаветы, как от чумной больной — поспешно распрямляется, и Лиза неторопливо отворачивается от него на все сто восемьдесят градусов. — Да, там нужно дверь на себя потянуть, — слабым голосом сообщает он Катерине, принимая самое деревянное расслабленное положение на диване, попутно задвинув пятую точку в самый дальний из всех доступных углов в попытке слиться с обивкой. — М-м-мгм… — тянет Катерина затухающим эхом. — Да… Я как-то не догадалась…       Спасская с мрачным видом шествует в сторону дивана и плюхается рядом с Лизой, начав агрессивно уничтожать оставшиеся в вазочке печенья. — Хороший фильм, — невозмутимо замечает Лизавета, прокашлявшись. — Зашибись вообще, — резко откликается Катерина, и они синхронно оборачиваются в её сторону. — Ой, извините, я у Наташи подхватила… Хороший фильм, мне понравился. А чем закончился, кстати?       Он рефлекторно сводит усмешку на нет и смотрит куда-то в угол — так, надо бы Катерине все объяснить… — Они сошлись, — внезапно лжет Лизавета, поправляя выбившуюся прядь. — Вы не будете против, если я напишу про концовку — я думаю, так будет наиболее рационально поступить, так как Катя её проглядела, а гос- Владимиру больше всего понравилась середина фильма. — Как-как, прости? — Господин Разумовский в восторге от третьей стадии по Фрейтагу, — фыркает Лизавета, и у него от сердца отлегло — ну, ему на секунду в голову пришла абсолютно невозможная и абсурдная мысль о том, что Лизавета Милорадович была не против соприкоснуться с ним — в особом смысле и — так звучит только хуже, даже в голове, но — матушка-Царица, до чего же невозможно бредовую чепуху он себе надумал — страшно представить, насколько испугалась — кстати, это объясняет её поведение — Лиза, когда он решил предпринять в её сторону подобные наступательные маневры и — боги, надеюсь — она не поняла, что он пытался сделать — если Архонты смилостивятся — решит, что он — э-э — пытался дотянуться до своей чашки — да, в такой специфичной манере, однако — мысль о тупости его поведения многократно лучше того, что случилось на самом деле.       Она же просто начнёт его избегать — она всегда так делала, когда ей кто-то переставал ей нравится или же начинал докучать — она же начнёт его избегать — она-же-начнёт-его-избегать. — Я не против, — цедит Разумовский, прищуриваясь. — Только постарайся не напутать с именами — там целых две женских героини, тяжелая задача. — Уж как-нибудь постараюсь, — шипит в ответ Лизавета, поморщившись.       Да, так — так лучше.       Так — надежнее.       Так — безопаснее. (ведь среди всех героев мы больше всего не любим тех, кто похож на нас — а если точнее, на тех, кем мы не хотели бы быть).       Какое-то время — примерно час — они обсуждают общую завязку сюжета, стараясь обходить деликатные темы и, по большей части, внимая даже отчасти здравым мыслям Кати — та, пытаясь языком дотянуться до носа, под их внимательными взорами вычерчивает своей рукой какие-то выводы. Удостоверившись, что Катерина идёт в правильном направлении, Лизавета откланивается под предлогом освежиться — и Спасская тотчас же раскладывает своё туловище на весь диван, отчего даже Владимиру приходится потесниться для того, чтобы активные чернильные записи не переехали к нему на бедро — нужно будет купить кресло, точно, если — да нет, такое с ним происходит в первый и последний раз. — Давай-давай, Катя, — подначивает он её, когда Спасская широко зевает, пытаясь незаметно запихнуть свою часть работы между подушками дивана. — Ну мы же фильм уже посмотрели, — жалобно тянет она, накрыв бумажки своей макушкой, в которую он тотчас же тыкает пальцем, получая недовольное скуление в ответ. — Это уже, э-э, восемьдесят пять процентов всех работы. Я уже та-ак устала. Я-я, пожалуй, что-нибудь соображу прямо на паре…       Спасская снова зевает, задрав голову и вперившись в него взглядом. — Ладно, — она кивает, едва ли не ударившись подбородком о собственное предплечье, — мне нужна ещё одна доза чая. Или кофе. У тебя есть кофе?       С глубоким вздохом и под крики «я хочу с молоком! а у тебя есть растительное молоко?» он думает вышвырнуть инициатора этих посиделок за дверь — очевидно, по какой-то причине в Катерине сегодня вообще отсутствовало желание хоть сколько-нибудь трудиться, а статью за тунеядство еще не придумали.       Ничего, придумают, размышляет он, пытаясь отыскать в недрах холодильника какие-либо намёки на растительное молоко. Кефир, может быть, ей подойдёт? — Прости, — доносится до него голос Лизаветы, которая неуверенно выглядывает из-за угла.       Прости?..       Молоко переливается через край и, тихо выругавшись, он приподнимает чашку, проходясь под ней первым попавшимся полотенцем — никаких больше латте в этом доме, Катерина Спасская, — а Лизавета продолжает, неуверенно приобнимая себя за локти, раскачиваться где-то в проходе. — Она уснула, — поникшим голосом оповещает Лиза, сглатывая и ещё сильнее вцепляясь ногтями в кожу. — Ну, что и требовалось ожидать, — мрачно подтверждает он, выглядывая из-за стены: Катерина Спасская, уткнувшись лицом в спинку дивана, прижимает к груди приватизированный ею же плед, подложив под голову их бесценные труды в количестве трех штук разного авторства. — Я её только на минут восемь оставить успел. — Я попыталась её разбудить, — признаётся Лизавета, пряча взгляд и сдавленно выдыхая. — Н-но не получилось.       Она звучит… Взволнованной.       Итак, варианты ответов: Лиза взволнована из-за а) драматической концовки фильма; б) страха за уснувшую подругу; в) боится, что он снова устроит какие-то поползновения в её сторону и без присмотра Спасской совершит с ней что-то ужасное — а.       Кажется, он вспомнил, что она имеет в виду. Варианта г) с какими-то романтическими, будоражащими душу чувствами даже не предвиделось.       Это всё та же песня про злобных мужчин, с которыми нельзя оставлять юных дворянок — правда вот, Спасская с таким репертуаром и вовсе незнакома, но…       Под короткий и осудительный вдох со стороны Лизы он тормошит Спасскую за плечо; потом тянет её ещё сильнее; разводит руками, утверждая, что тут уж только бить по щекам осталось, а на такое он не согласен, и его спутница в несчастье предпринимает слабую, совсем немощную попытку потрепать Катю за лицо — ей хоть бы хны. — Мгх, — изрекает Катя в ответ на все их старания и страдания, ещё сильнее вжимаясь в диван.       Лизавета смотрит ему в глаза, присев на самом краешке, и жалобно сводит брови к переносице. — То есть теперь тебе нужна моя помощь? — Я никогда не… — Лизавета осекаеся, отводя взгляд куда-то к себе на колени и качает головой. — Просто, понимаешь… — Да, я в курсе, — достаточно безразлично комментирует он, присаживаясь на мягкий подлокотник, чтобы выдержать безопасную для и без того разволновавшейся герцогской дочери дистанцию. — Ну, давай я её просто перенесу и вы вместе- — Ни в коем случае! — перебивает его Лизавета, чересчур активно всплеснув руками и слегка покраснев. — Ты понимаешь, что… — О ужас, честные люди! Две девушки собрались домой посмотреть фильм… — К мужчине домой! Я и без того, — Лиза резко обрывает саму себя же, закусывает нижнюю губу и мотает головой. — Неважно.       Да нет, продолжай.       Продолжай, Лизавета.       Такие мысли, которые возникают в голове из неоформленного тумана, откуда-то из подсознания, заставляют его повторить это вслух, и он не узнаёт собственный голос. — …ты же хотела сказать что-то важное?       Сердце пробивает несколько глухих контрольных ударов по рёбрам.       Голос неестественной низкий, чуточку хриплый и даже вкрадчивый — совершенно не такой, каким он разговаривает обычно, и, кажется, он начинает понимать, почему знатные мамы так обеспокоены судьбой своих чад.       Какие-то случайные молодые люди имеют на их дочерей определенные планы. — Это правда неважно, — тихим, вздрогнувшим голосом говорит Лиза, отводя взгляд и сильнее сжимая руки на юбке, и осознание того, что он всерьёз мог её напугать, а ещё того, что для неё происходящее — не просто, как для него, Кати или Наташи, или тысяч других людей — простая шутка — хлестко бьёт по щекам.       И поделом ему, правда. — Я думаю, что Катерину ты, объективно, не донесёшь и не разбудишь, — он слабо усмехается на одну сторону и отворачивается в сторону двери.       Закатное солнце расписывается на полупрозрачных шторах своих багровым этюдом — ему вторит затихающее стрекотание экрана, постепенно угасающего и охлаждающегося — остывший чай на донышке отражает проплывающие мимо облака. — Я уйду, хорошо? — он проходится рукой по волосам, слегка их взъерошив, и улыбается, в ответ на что Лиза немного виновато поджимает губы и поглаживает ладонью собственное предплечье. — Но это… — В какое-нибудь другое место, на общественном транспорте. Вдобавок, даже если кто-то увидит, как вы выходите отсюда — вы всегда сможете сказать, что ночевали у подруги, скажем, у Тани с седьмого, тоже с нашей параллели — ты знаешь её по Студсовету. Если что, притащим тебе записи с камер наблюдения — тут они должны быть в подъезде.       Лизавета, виновато опуская взгляд, медленно кивает. — Тебе у подруг хотя бы можно ночевать?       …и зачем он у неё это спросил? Да, насмешливым тоном, да, как и всегда —       из беспокойства. из заботы. из — — Конечно, можно, — слабо улыбнувшись, кивает Лиза, и уголки губ у неё подрагивают, сползая вниз. — Вот и славно. Бери всё, что захочешь.       Он от неё отворачивается: чересчур у тебя обеспокоенное лицо, Лизавета, а не стоит — в отличие от тебя, мне не так уж и важно, где ночевать.       Отправившись в свою комнату, он складывает вещи достаточно стремительно для того, чтобы она не успела серьезно заволноваться — учебники на завтра, сменная одежда? — пожалуй, исключительно из некоторой брезгливости он не будет проводить время во всяких злачных заведениях, а на ночь глядя стучаться к друзьям — пусть и не самая вежливая и доступная опция, но…       Он знает один дом, куда можно будет пойти.       Когда он выходит в гостиную, тени уже заползли на пол — характерная резкая смена дня и ночи, будто подводимая густым, тёмным алым черта, укутывает всё так же безмятежно посапывающую Спасскую.       Он улыбается.       Запасные ключи, слава Царице, удалось отыскать в выдвижном ящичке в прихожей: он оставляет их на барной стойке, пока Лизавета, поднявшись, скованно, но всё с такой же выдержанной осанкой ожидает его ухода. — Слушай, а скажи честно, — голос тихий-тихий и слегка сиплый, как будто бы она уже почти уснула, и режет тишину диском шлифовальной болгарки, — ты меня ненавидишь?       К чему-то он явно был готов, но не к этому — брови сами тянутся подняться и, слава Архонтам, в вечерней полутемноте ей того не видно, и тень обнимает его и шепчет, что можно выражать свои чувства хотя бы невербально — так безопасно, безопасно — он держит все мышцы пресса в напряжении, чтобы выдохнуть максимально неслышно. — Не ненавижу, — сдержанно выдает он, а через грудину резво проходится циркулярной пилой — я тебя люблю, наоборот, я тебя люблю, прошу, прости, послушай — самообладание вместе с рёбрами трещит по швам, сдерживая ненужное-не-к-месту-бесполезное-пагубное-неправильное, и он не задает ответного вопроса, потому что и так знает, что Лизавета ему скажет — да и я тебя не особо.       На самом деле, как он догадался к середине третьего курса, она его не ненавидит — к сожалению, она его не ненавидит — ей просто на него, по большей части, напле- — А вот я тебя ненавижу, — беззлобно заявляет Лизавета, покачав головой, и — закатный полумрак ей очень к лицу.       Неожиданный поворот событий — ладно, значит, он в очередной раз ошибся. — Ясно, — многозначительно отвечает он. Ну, а что говорить-то — х…       Лизавета издаёт какое-то задушенное возмущённое междометие. — Да что не так-то? — возмущается Владимир — ну а что не так-то, пресвятая Царица — ну а что она ожидает? Мне ужасно жаль? О нет, Лиза, только не это?       Его не обижает её отношение — он уже привык, и ни насмешка, ни подколка почти никогда не кажутся чересчур резкими — бывали, конечно, моменты, но Лиза, наверное, не со зла — просто так по множеству причин совпало, что его стало комфортно ненавидеть.       В голову лезут какие-то настойчивые ассоциации — и почему всплыло именно слово «комфортно»? Комфортно, безопасно… — Извини, — очень, очень тихо выдавливает из себя Лизавета, но он разбирает совершенно незнакомые звуки. — Извини? — со смешком повторяет он, снимая кожаную куртку с вешалки. — Я не ослышался? — Ослышался, — огрызается Лиза, вороша рукава своей кофты, как в стиральной машине.       Он оборачивается и усмехается, пожимая плечами. — Извини, сказала же, — полушёпотом бурчит Лизавета, вызывая очередную симфонию железного каркаса. — То есть… Не то, чтобы мне… Неважно. Просто если где-то перешла границы и сильно задела — прости. — Извинения приняты, — спокойно сообщает ей он, застегиваясь до горла — вечерами в столице ужасно прохладно, а учитывая то, что ему придётся вначале добираться на поезде до пригорода, следует утеплиться. — Прости, — ещё раз повторяет Лизавета, да что ж с ней сегодня такое — неужели настолько совесть взыграла за то, что человека из собственного дома выгоняет, — я хотела кое-что у тебя узнать. Возможно, мне просто показалось, поэтому заранее приношу свои извинения — но…       Она замолкает, неловко улыбаясь и опускает взгляд — и — нет.       Она же не будет уточнять у него по поводу того, что…       «Кхм, нет, Лизавета, как ты могла подумать, я вовсе не собирался тебя целовать — мне вообще в голову никогда не приходило такое желание».       «Лизавета, какой абсурд, о чём ты вообще?».       Опция три: просто посмеяться и быстро уйти.       Опция четыре: да, да, тысячу раз да, Лиза.       Но это будет ужасно неправильно: в конце концов, за сегодня он уже успел совершить достаточно ошибок, и мало того, что доставил ей и так беспокойство неуместными телодвижениями и намеками, так ещё и — а, если честно, может быть — может быть нахер это правильное? можно ведь просто — просто? боги, просто? подойти — подойти? приблизиться к ней? — потянуться — потянуться? — ощутить в почти полной темноте, где остался один только потрескивающий экран и скользящий по полу луч света из спальни да закатный отблеск солнца — ощутить точёный угол скул и через кожу пропустить чужое тепло — он никогда не сравнивал и не пробовал, но кажется, что её лицо ему в руки ложится идеально — настолько идеально, что неправильно до обжигающе приливающей к щекам крови; да, он никогда не представлял себе такие — твою ж мать — сюжеты, да и Лизавета точно-точно, точно-точно хотела бы себе другой сувенир на память — белопесчанный берег Кур-де-Фонтейна, а скорее — где-то близ Священной Сакуры в Инадзуме, с хорошим видом — точно-точно, и так бы было в разы правильнее, и в разы правильнее было бы не с ним — а может быть нахер это правильное? посмотри ей в глаза и так и скажи — да, Лизавета Милорадович, я действительно хотел тебя поцеловать. и что ты мне на это сделаешь — и что ты мне на это скажешь? не подхожу тебе по статусу? серьёзно, Лизавета — а тебе правда так сильно дался этот титул? никогда не станет для неё идеальным, и никогда не станет тем, кем она хочет — а он может стать для неё любимым? А почему… Почему нет?       Задержавшись взглядом на обивке входной двери, он разворачивается и делает к ней шаг, пока Лизавета, так и не закончив свою фразу, поднимает на него взгляд, но не отходит назад — если ему правильно кажется, то даже немного наклоняется вперед, и — если она согласна, то, быть может, он — он обязательно уговорит её родителей, а если нет — что, если судить честно, абсолютно нет — давай мы просто купим тебе титул, Лизавета, нет такой проблемы, помимо любви и смерти, которую не решили бы деньги, и — столько, сколько нужно, я сам тебе достану, и — если только ты пожелаешь — — Мгхм, — очень громко и на всю квартиру объявляет Катерина Спасская, переворачиваясь на другой бок. — Есть хочу…       Он придушит Катерину Спасскую. — Я забыл ключи от другой квартиры, — объявляет он Лизе и проходит в спальню.       Он придушит и себя, и Катерину Спасскую. — Еда в холодильнике, — достаточно мрачно объявляет он Кате прямо в ухо, наклонившись, но та только расплывается в блаженной улыбке.       Он придушит вначале Катерину Спасскую, потом себя, потом ещё раз Катерину Спасскую достанет из земли и ещё раз придушит, а потом ещё раз себя придушит — Царица, ну где у тебя мозги, прокручивается в голове, пока он скомкано прощается с Лизаветой, и та очень-очень быстро молча кивает ему в ответ, и когда входная дверь за ним закрывается, он отходит к лестнице и несколько секунд думает, какой урон будет, если он просто сейчас оттуда скатится.       Жаль, если не смертельный.       Он прикрывает рукой вначале рот, а потом переползает ею на глаза — и по кромке ладони через несколько выдержанных секунд волной проходит тёплый воздух, и он вбирает его обратно в лёгкие — и снова наружу.       Полный идиот.       Прекрати её пугать, честное слово, — он спускается по лестнице, продолжая негодующе на себя самого же ругаться, — садится в автобус, продолжая размышлять о том вопросе, окончания которого он так и не услышал — и когда он стоит перед дверью квартиры Вадика, он замирает на пару мгновений и в голову приходит самая важная мысль, снимающая помутнение разума —       а что ты будешь делать, если это не взаимно? а с чего тебе вообще в голову пришло, что это взаимно? а почему ты думаешь, что ты ей нравишься? а откуда такие мысли? а ты представляешь, что будет, если — если ты решишь снова вытворить такую же хрень, а ей будет неприятно, и как ты потом ей в глаза будешь смотреть? а ты думаешь, она на тебя вообще посмотрит?       а с чего ты вообще взял, что ты ей нужен?

      (а с чего ты взял, что ты вообще кому-нибудь нужен?)

      Он нажимает на дверной звонок, трижды, и заспанная лохматая макушка Вадика показывается в проёме через пять минут.       Он не обсуждает с ним произошедшее — слишком постыдно для того, чтобы обсуждать, только если в гипотетике — а с моим-то таким-то другом произошли такие вещи — да дебил твой друг, Володя, — вот чем закончится эта история, поэтому —       молча отпивая из кружки, он слушает истории про очередную конференцию, и Вадик даже не жалуется на столь поздний визит, и даже не ворчит — спрашивает только, всё ли у него в порядке, приключилось ли что-то с семьей —       да. нет.       Короткие ответы были безопасными.

(…)

      В конце концов, хорошо, что он ничего не сделал, поскольку неизвестно ещё, где и в каком состоянии он бы оказался сейчас: явно не в своей квартире, изучающе распиливая потолок на части, а где-то в другом городе или вообще в другой стране, потому что Лизавета Милорадович — Лизавета Милорадович в выпускных танцах ему в итоге отказала.       Отмена за неделю до мероприятия —       знаешь, Лизавета, после всех репетиций, после всех твоих шутливых и нет — намеков, после всех твоих слов о том, как я наступаю тебе на ноги, после того, как ты — (после того, как он каждый раз спешил в этот невыносимо душный актовый зал с таким воодушевлением, будто ему там вручали медаль за отвагу, диплом с отличием и орден за сто выигранных олимпиад сразу; после того, как она неторопливо и скромно кланялась, а потом расцветала улыбкой так, будто на самом деле была рада его видеть; после того, как они даже — Царица, серьезно? — обговорили дресс-код, и, считай, что это был совместный — парный? — костюм, после того, как ты, Лизавета, искренне смеясь, глядела мне в глаза и говорила что-то о том, что мы будем самой ужасной парой — а зачем ты говоришь мне такие слова, Лизавета? если ты догадываешься, то, считай, просто жестоко играешь — хотя, знаешь, это в твоем стиле, и я вполне себе сам виноват, что повёлся — если ты не догадываешься, то — а хер знает, что тогда, Лизавета — ты и не догадалась-то? верится с трудом).       А зачем ты говоришь мне такие слова, Лизавета — а потом с улыбкой на лице спрашиваешь, «а на что же ты рассчитывал»?       На то, что никогда в жизни я больше тебя не встречу — вот на что я рассчитываю, Лизавета.       Он запрокидывает голову назад, и нижняя челюсть подрагивает, и нужно сомкнуть зубы до стука и характерного нервного импульса, потому что — ты что, из-за такого, и расстроишься? (— Ты расстроился? Пришлось чуть приподнять голову: прямо перед его партой из ниоткуда (из-за спины, если размышлять логически) возникла Катерина Спасская, с некоторым беспокойством как на лице, так и в голосе уставившаяся прямо на него. — Нет? — заверил её он, даже не отводя взгляд. — Точнее: нет. На что тут обижаться? — Ну, мне кажется, что тебе было неприятно, — надув губы, возразила Катерина, перенося вес на одну ногу и раскручивая расплетенную косичку меж пальцев. — По лицу видно. Да он даже бровью не повел. В буквальном смысле. — Нет, Кать. Все нормально, — да, абсолютно справедливо — у него было абсолютно спокойное выражение лица, ни улыбки, ни нахмуренности, ничего — базовая настройка. Спасская облизнула губы и со стуком водрузила ему на парту какую-то коробочку. — Э-эм, я, конечно, думаю, что тебе такое не очень зайдёт, но-о-о, — Катюша выделила протяжно-сомнительные нотки и потупила взгляд, — но не грусти, ладно? — Мне не грустно, Катерина, — ещё раз попытался вразумить её он, но Спасская уже улетела из класса, не получив даже короткого вопросительного «спасибо». Ему не было грустно. (Было просто отвратительно). Но, пожалуй, нужно признать, что стало немного приятно. Коробочка оказалась за неимением времени закинута в портфель до самого вечера, и только упаковывая весь свой учебный набор на следующий, один из последних дней учёбы, у него выдалось время узнать, что же скрывалось за неброской крафтовой упаковкой: напоминало вещичку из мелких ремесленных лавочек, которые скрывались в самых разнообразных местах столицы, обычно в отдалении. За слоем шершавой бумаги скрывался брелок: маленькая рыжая лисичка, мирно укутавшаяся в клубок. Пушистая. Кажется, Спасская выбирала подарок явно не для него: по крайней мере, такую же лисичку он заметил потом на сумке у Наташи, и та явно нашла себе хозяина чуть менее бережливого — по крайней мере, точно два раза на своем веку он лицезрел, как лисичка отправилась в полёт вместе с Наташиной сумкой, которая улетела в далекие дали. …хотя бы не к кому-то в лицо).       Нет, из-за такого он не расстроился.       В целом, от Лизаветы ничего другого ожидать и не приходилось — как была стервой, так и осталась.       У неё были какие-то причины — вполне возможно, у неё были какие-то свои, неназванные и неозвученные, причины, — пускай.       Он на неё не злится и совсем — совсем — правда, совсем — ничего не чувствует по этому поводу.       Резная формочка для печенья — звездочка, полукруг, сердечко — вдавливается прямо в солнечное сплетение и проходится насквозь, и, наверное, если взглянуть в зеркало, можно будет увидеть огромную, фигурную дыру на месте жизненно важных органов.       Лёгкие напрягаются, будто наполовину затянутые нефтью, неприветливым жжением подбираются к горлу — на самом деле, не произошло ничего страшного. На самом деле, это не было чем-то важным или чем-то, по поводу чего можно было грустить. (На самом деле — …неважно).       И ничего страшного не произойдет, если он не будет рассчитывать на что-то — на что-то в целом. Как известно, ваши ожидания, г-н Разумовский — ваши проблемы.       Раздаётся дверной звонок — он игнорирует его пару минут, пока в дверь не начинают пинать ногами.       Только один человек в его окружении пинает дверные панели, и, слабо улыбнувшись и вздохнув, он открывает дверь своей квартиры перед Наташей Милюковой в седьмой раз в своей жизни. — На сей раз я даже сама купила алкашку, — объявляет Наташа с порога, хмуро улыбаясь. — Я в порядке, Наташ, — он пропускает её внутрь, и, по своему обыкновению, Милюкова швыряет вещи где попало — у неё с собой тяжелая сумка, будто бы она побывала в командировке. — Мне просто охереть как плохо, — изрекает она, не оборачиваясь. — Из тебя отвратный лжец. — Из тебя тоже.       Он улыбается.       Пожалуй, лжецы из них вышли реально дерьмовые, а вот друзья —       да такие же самые.       (…) — Кстати, у нас же этот, выпускной бал? — объявляет Наташа, звонко клацая бутылочным стеклом.       Как же деликатно она пытается перейти к теме. — Допустим, — молча кивает он, наблюдая за её ловким обращением со штопором — он, помнится, сказал ей, что если ещё раз увидит её открывающей пиво зубами, то пойдёт — непонятно, какая там была угроза, но достаточно весомая для того, чтобы хотя бы в его присутствии Наташа поберегла мору на стоматолога. — Мой партнер сломал ногу, — без нотки сожаления заявляет Милюкова, опираясь ладонями на стол и глядя прямо на него. — Соболезную. — Ты сейчас тоже ногу сломаешь. — Я не против.       Наташа хрипло посмеивается, делая первый глоток. — Ты от меня ждёшь чего-то в духе «пойдёшь со мной»? — Чего-то в духе этого. Но могу сама, если честно. — Зачем?       Милюкова опускает взгляд вниз, ведёт плечами и, снова глядя ему в глаза, неловко улыбается и как-то нехотя выдаёт: — Ну, знаешь… Мы же друзья?       (Спасибо, Наташа).
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать