Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Тихая Лилли Розье попадает в дом мисс Перегрин и сразу привлекает внимание мрачного Енока О'Коннора. Она почти не говорит и ничего не ест. Он груб и закрыт. Но между ними зарождается странная, молчаливая дружба, которая годы спустя перерастёт в нечто большее. Слоуберн, от дружбы до любви, на фоне мрачной сказки острова Кэрнхолм.
Примечания
Чтобы было легче визуализировать происходящее и персонажей, я создала доску на пинтерест: https://pin.it/2hC5G6IyU
Глава 1. Тишина в доме странных
27 июня 2026, 08:38
Серый ноябрьский дождь барабанил по окнам старого особняка, и в этом звуке было что-то гипнотическое — монотонное, убаюкивающее, словно само время замедлило ход, убаюканное колыбельной непогоды. Дом мисс Перегрин стоял на острове Кэрнхолм уже много лет, и его стены повидали немало таких дождей, немало таких серых дней, когда море сливалось с небом в единую свинцовую массу, а ветер завывал в печных трубах, как голодный зверь. Но сегодня в этом привычном ритме появилось что-то новое — звук шагов, которых здесь ещё не слышали, лёгкое дыхание, которое ещё не вплеталось в общую симфонию дома.
Мисс Перегрин привела новенькую.
Дверь гостиной отворилась не резко, а плавно, словно сама хозяйка дома не хотела нарушать хрупкий покой, окутавший особняк в этот час. Она вошла первой — высокая, прямая, в своём неизменном тёмно-синем платье, с причёской, которую не мог растрепать даже самый сильный ветер. В одной руке она держала сложенный зонт, с которого ещё стекали капли дождя, а другой мягко, но уверенно вела за собой ребёнка.
Девочка, что вошла следом, казалась сотканной из осеннего света и теней. Она была тоненькой, как стебелёк полевого цветка, который вот-вот сломается под порывом ветра, но всё ещё держится, всё ещё тянется к солнцу. Светлое платье чуть выше колен — простое, без оборок и кружев, явно сшитое заботливыми руками, но уже изрядно помятое дальней дорогой — делало её похожей на маленькое облачко, случайно залетевшее в дом. Рыжие кудри, влажные от дождя, рассыпались по худым плечам, и в них, казалось, запутались последние лучи уходящего дня. А лицо… Бледное, почти прозрачное, усыпанное веснушками так густо, будто кто-то взял кисть, обмакнул в золотистую охру и брызнул на нос, на щёки, на лоб — везде, где только мог достать. Карие глаза смотрели в пол, и длинные ресницы бросали тени на бледную кожу. Она не оглядывалась по сторонам, не рассматривала новое место — просто стояла и ждала, сложив руки перед собой, и пальцы её были совершенно неподвижны, словно она боялась, что любое лишнее движение привлечёт к ней внимание, которого она так отчаянно избегала.
В гостиной в этот час было немноголюдно. Эмма Блум, которой только-только исполнилось десять, сидела на подоконнике и смотрела на дождь, и её золотистые волосы чуть колыхались, хотя ни одно окно в комнате не было открыто. Фиона — ей тогда было пять, но она уже казалась старше своих лет из-за какой-то особенной, недетской сосредоточенности во взгляде — сидела на полу и плела венок из каких-то сухих трав, которые она принесла из оранжереи, и травы эти, повинуясь её прикосновениям, снова зеленели, оживали, расправляли увядшие лепестки. Бронвин, крепкая четырёхлетняя девочка с руками, способными согнуть железный прут, играла в углу с деревянными кубиками, складывая из них башню, которая грозила вот-вот рухнуть. А Хью, её ровесник, сидел рядом и смотрел на эту башню с таким видом, будто прикидывал, как бы половчее её разрушить — не со зла, а просто из детского любопытства, из желания посмотреть, что будет. Пчёлы в его животе гудели чуть громче обычного, и он время от времени прижимал ладони к животу, словно пытался их успокоить.
И в углу, в самом дальнем, в самом тёмном, где свет от камина почти не доставал, сидел Енок О'Коннор. Ему было десять, но он уже научился сидеть так, чтобы на него не обращали внимания — не то чтобы он прятался, нет, просто ему нравилось быть незаметным. У него были почти чёрные волосы, слегка вьющиеся на концах, и тёмные глаза, которые всегда смотрели на мир с каким-то мрачным, оценивающим прищуром. В руках он катал глиняный шарик — просто так, без особой цели, просто чтобы занять пальцы. Ему было скучно. Ему почти всегда было скучно, но он привык к этой скуке и даже находил в ней какое-то странное, извращённое удовольствие. Когда никто не трогает, когда никто не лезет с разговорами — это было почти хорошо.
Когда дверь открылась, он не поднял головы. Просто скосил глаза, продолжая катать свой шарик. Но когда увидел, кого привела мисс Перегрин, пальцы его на мгновение замерли. Девочка. Ещё одна девчонка. Худая, бледная, с этими нелепыми рыжими кудрями. И молчит. Просто стоит и молчит, уставившись в пол. Что за странная? Новенькие обычно либо плачут, либо смотрят на всё с диким любопытством, либо жмутся к мисс Перегрин в поисках защиты. А эта просто стоит, как статуя, и даже ресницы не дрожат.
— Дети, — голос мисс Перегрин прозвучал мягко, но в нём слышалась та особая, неповторимая интонация, которая мгновенно привлекала внимание и заставляла даже самых непоседливых затихнуть. Это не был приказ, не была строгость — это была сама суть её существа, её способность управлять временем, которая проявлялась даже в мелочах, даже в том, как она произносила слова. — Это Лилли Розье. Она будет жить с нами. Я очень прошу вас, будьте с ней приветливы и помогите ей освоиться.
Эмма первой соскользнула с подоконника — легко, почти невесомо, и её золотистые волосы взметнулись за спиной, хотя сквозняка в комнате не было. Она подошла к новенькой с той уверенностью, которая бывает только у детей, привыкших быть первыми, привыкших к вниманию и знающих, что их общество — это подарок. Она улыбнулась — широко, открыто, так, как улыбаются люди, которым никогда не приходилось прятать свои чувства.
— Привет! Я Эмма! У меня воздух, смотри!
Она взмахнула рукой, и занавеска на ближайшем окне взметнулась вверх, словно подхваченная порывом ветра. Потом ещё раз — и на этот раз воздух закружился по комнате, взъерошил волосы Бронвин, заставил Хью захихикать и прижать ладони к животу, чтобы успокоить встревоженных пчёл. Эмма ждала реакции — удивления, восторга, может быть, даже лёгкого испуга. Она привыкла, что её способность производит впечатление.
Но Лилли не подняла глаз. Не вздрогнула. Не улыбнулась. Её пальцы на мгновение сжались на ткани платья — и тут же расслабились. И всё. Больше ничего.
Эмма нахмурилась. Не зло, нет — скорее растерянно. Она опустила руку, и занавеска опала, как подбитая птица. На несколько секунд в комнате повисла тишина — неловкая, звенящая, как натянутая струна. А потом Хью, который никогда не умел держать мысли при себе, громким шёпотом, который на самом деле был слышен всем, спросил:
— Она что, немая?
Пчёлы в его животе загудели громче, словно подтверждая вопрос.
— Хью! — мисс Перегрин повернулась к нему, и в её голосе промелькнула та самая стальная нотка, которая заставляла даже самых бойких детей мгновенно краснеть и замолкать. — Это крайне невежливо. Я попрошу тебя больше так не говорить.
— А я просто спросил… — пробормотал Хью, надув губы, и пчёлы обиженно затихли.
Мисс Перегрин перевела взгляд на Лилли и мягко, почти неощутимо положила руку ей на плечо. Девочка не вздрогнула — и это было странно. Обычно новенькие вздрагивали от прикосновений, особенно в первые часы. А эта — нет. Она просто стояла всё так же неподвижно, как будто вообще не заметила касания. Или как будто привыкла к тому, что её трогают без спроса.
— Лилли не немая, — сказала мисс Перегрин спокойно, и её голос разнёсся по комнате, как тёплая волна. — Она просто не хочет говорить. И это её полное право. Каждый из вас имеет право на то, чтобы его выбор уважали. Я надеюсь, вы это понимаете.
Дети закивали — кто-то с готовностью, кто-то с заминкой. Эмма всё ещё хмурилась, но уже не от растерянности, а от любопытства. Фиона подняла глаза от своего венка и посмотрела на Лилли долгим, изучающим взглядом, каким обычно смотрела на новые растения — с интересом естествоиспытателя, пытающегося понять, что за образец перед ним. Бронвин просто пожала плечами и вернулась к кубикам — её не особо волновали новенькие, если они не пытались сломать её башню. А Енок…
Енок продолжал катать свой глиняный шарик. Но теперь он делал это медленнее. И взгляд его то и дело возвращался к рыжей девчонке, которая стояла посреди гостиной, как маленькое привидение, случайно забредшее в мир живых. Она ему не нравилась. Слишком тихая. Слишком бледная. Слишком неподвижная. И эти её карие глаза, которые смотрели в пол так, будто она надеялась, что пол разверзнется и поглотит её целиком. Что за странная способность? Даже не показывает. И не говорит. Может, она и правда ничего не умеет? Может, она ошибка? Мисс Перегрин никогда не ошибалась, но всякое бывает.
Он фыркнул — тихо, почти беззвучно — и снова уставился на свой шарик. Но мысль о новенькой засела в голове, как заноза. Она была… неправильной. Все дети в этом доме были странными, но их странность была яркой, заметной, громкой. Кто-то летал, кто-то был невидимым, кто-то поджигал всё вокруг. А эта просто молчала. И это молчание раздражало Енока гораздо больше, чем любые крики и истерики. Потому что крики и истерики были понятны, а это молчание — нет. А он терпеть не мог, когда что-то было ему непонятно.
Мисс Перегрин тем временем повела Лилли по дому — показывать, где что находится. Она шла медленно, подстраиваясь под шаг девочки, и говорила негромко, но отчётливо, как говорят с детьми, которые привыкли к тишине и которых громкие звуки могут испугать. Она показала кухню — просторную, светлую, с большой плитой и медной посудой, развешанной по стенам. Показала столовую, где стоял длинный дубовый стол, за которым по вечерам собирались все обитатели дома. Показала библиотеку, где пахло пылью и старыми книгами, и где на полках стояли тома на языках, которых Лилли никогда не видела. Показала оранжерею, где Фиона выращивала свои растения, и где даже в самый пасмурный день было тепло и влажно, как в тропическом лесу. И наконец, привела на второй этаж, где находились спальни детей.
— Это будет твоя комната, — сказала мисс Перегрин, открывая дверь.
Комната была небольшая, но уютная. Узкая кровать с белоснежным бельём, деревянный комод, письменный стол у окна и само окно — высокое, с видом на море. Сейчас море было серым и неприветливым, но в хорошую погоду, наверное, отсюда можно было увидеть горизонт. На подоконнике стояла маленькая ваза с полевыми цветами — Фиона, должно быть, постаралась. Или сама мисс Перегрин.
Лилли остановилась на пороге, и её карие глаза медленно обвели комнату. Она всё ещё молчала, но мисс Перегрин заметила, как чуть дрогнули её ресницы, когда она увидела цветы. Может быть, ей понравилось. А может быть, она просто устала.
— Располагайся, милая, — сказала мисс Перегрин. — Если что-то понадобится, моя комната в конце коридора. Дверь всегда открыта. И не бойся — здесь никто не сделает тебе ничего плохого. Я обещаю.
Лилли кивнула. Всё так же молча. И мисс Перегрин, ещё раз ободряюще коснувшись её плеча, вышла, тихо притворив за собой дверь. Она знала, что девочке нужно время. Она знала, что Лилли Розье — особенный ребёнок, с особенной силой, которая пугала её саму больше, чем кого бы то ни было. Когда мисс Перегрин нашла её — в приюте на окраине Лондона, куда девочку отдали после смерти родителей, — она сразу почувствовала этот дар. Эмпатия — редкая, тонкая способность, позволяющая ощущать чужие эмоции как свои собственные. И не только ощущать, но и… влиять на них. Убеждать. Внушать. И самое страшное — приказывать так, что человек не мог ослушаться. Девочка никому не рассказывала об этом, но мисс Перегрин знала. Она всегда знала о таких вещах. И она понимала, почему Лилли молчит. Почему почти ничего не ест. Почему прячет глаза. Ребёнок, который может заставить любого сделать что угодно — это страшно. Особенно когда ты сам ребёнок и не понимаешь, как с этим жить.
Вечером был ужин. И вот тут началось то, что Енок позже, годы спустя, будет вспоминать как одну из первых вещей, которая по-настоящему зацепила его внимание в этой странной, тихой девчонке.
Мисс Перегрин всегда следила, чтобы дети питались хорошо. Она не была тираном за столом, не заставляла доедать до последней крошки, но внимательно наблюдала, чтобы каждый получил свою порцию и чтобы никто не остался голодным. Остров Кэрнхолм находился далеко от большой земли, и с припасами порой бывало непросто, но мисс Перегрин обладала удивительной способностью организовать быт так, что всего хватало. На столе стояло рагу — густое, ароматное, с кусочками мяса, картофеля и моркови. Дети расселись по своим местам — у каждого было своё, привычное, которое никто не занимал, потому что порядок в доме соблюдался неукоснительно. Эмма сидела рядом с Фионой и что-то тихо ей рассказывала, Бронвин и Хью устроились напротив друг друга и уже начали свою вечную войну взглядами — кто первый не выдержит и засмеётся. Енок, как всегда, занял место в дальнем конце стола, где его никто не трогал и где он мог спокойно есть, не участвуя в общих разговорах.
Лилли мисс Перегрин усадила рядом с собой — не слишком близко, чтобы не смущать, но и не слишком далеко, чтобы иметь возможность присматривать. Она поставила перед девочкой тарелку — не полную, но и не пустую, ровно столько, сколько, по её мнению, мог съесть ребёнок. И сказала мягко:
— Поешь, Лилли. Ты, должно быть, проголодалась с дороги.
Лилли взяла ложку. Енок, сидевший через два стула, заметил это движение — медленное, осторожное, словно ложка весила не меньше кирпича. Девочка зачерпнула немного рагу, поднесла ко рту. Проглотила. И замерла.
Сначала Енок подумал, что ей не понравилась еда. Такое бывало — новенькие иногда воротили нос от местной кухни, привыкшие к другой пище. Но нет — она не морщилась, не кривилась. Просто сидела и смотрела в тарелку. Потом взяла ещё одну ложку — ещё медленнее, чем первую. Съела. И снова замерла.
Он наблюдал за ней исподтишка. Он вообще любил наблюдать за людьми — не потому что они ему нравились, а потому что так он мог понять, чего от них ждать. Это была его собственная, личная система безопасности: если ты знаешь, что человек сделает в следующую минуту, он не сможет тебя удивить. А если он не сможет тебя удивить — он не сможет тебя задеть. Простая логика. Но с этой девчонкой логика давала сбой. Потому что она не делала ничего. Просто сидела и ела — вернее, делала вид, что ест. Её ложка то поднималась, то опускалась, но тарелка оставалась почти нетронутой. Картофель был разделён на мелкие кусочки, морковь сдвинута на край, мясо не тронуто вовсе. Она не ела. Она имитировала еду.
— Ты что, не голодна? — спросила Бронвин, которая, прикончив свою порцию, заметила, что тарелка новенькой всё ещё полна. Бронвин была прямой, как палка, и вопросы задавала такие же. — Если не будешь есть, станешь слабой. А слабых в этом мире обижают.
— Бронвин, — предостерегающе произнесла мисс Перегрин.
— А что? Я правду говорю. Вон, посмотри на неё — её ветром сдует.
Лилли покачала головой. Просто покачала — и всё. Ни слова, ни взгляда. Бронвин пожала плечами и вернулась к своему пустому тарелку, а мисс Перегрин мягко, но настойчиво коснулась плеча Лилли.
— Хотя бы ещё несколько ложек, милая, — сказала она тихо, и в её голосе слышалась не строгость, а тревога. Та глубокая, почти материнская тревога, которую она испытывала за каждого из своих подопечных. — Ты очень худенькая. Тебе нужны силы.
Лилли послушно съела ещё три ложки. Медленно, через силу, как будто каждый глоток давался ей с трудом. А потом отложила ложку и больше к ней не притронулась. Енок заметил, что пальцы у неё дрожали. Не от холода — в столовой было тепло, камин горел с самого утра, и от него шёл ровный жар. От чего-то другого. Может быть, от страха. А может быть, от привычки не есть — она была такая худая, что, казалось, её вообще никогда не кормили как следует.
После ужина все разошлись по своим делам. Дом мисс Перегрин был полон тихих, уютных звуков: где-то наверху Эмма тренировалась управлять воздухом, заставляя занавески вздыматься и опадать, и ветер гулял по коридорам, как невидимый гость. Фиона возилась в оранжерее, пересаживала какие-то ростки, и оттуда тянуло влажным, зелёным запахом земли и листьев. Бронвин и Хью играли в гостиной во что-то шумное — слышались крики «не жульничай!» и «это моё!», а потом грохот упавшей башни из кубиков и дружный хохот. Мисс Перегрин сидела у себя в кабинете, просматривая бумаги, но дверь оставила приоткрытой — на случай, если кому-то что-то понадобится.
А Лилли… Лилли просто сидела на подоконнике в коридоре второго этажа. Она забралась туда с ногами, поджала колени к груди и обхватила их руками — тонкими, бледными руками, на которых, если приглядеться, можно было заметить россыпь веснушек. Дождь уже кончился, и сквозь тучи пробивались последние, отчаянные лучи заката — оранжевые, почти медные, они окрашивали серую воду пролива в расплавленное золото. Ветер с моря долетал до окна и чуть шевелил её рыжие кудри, и она сидела, не двигаясь, и смотрела на воду так, будто хотела в ней раствориться.
Енок проходил мимо по своим делам — он нёс в свою комнату новую порцию глины, которую накопал за садом, где почва была особенно жирной и податливой. Он заметил её ещё издалека — рыжие волосы в свете заката горели, как маленький костёр, и не заметить их было невозможно. Он хотел пройти мимо. Честно хотел. Какое ему дело до новенькой, которая даже говорить не умеет? Пусть сидит. Места на подоконнике не жалко.
Но что-то его задержало. Он сам не понял, что именно. Может быть, то, как она сидела — тихо, неподвижно, как будто она была не живым человеком, а частью интерьера, которую случайно забыли убрать. Может быть, её худоба — он только сейчас, в этом закатном свете, разглядел, насколько она тонкая. Ключицы выступали над воротником платья, как два острых крыла, а запястья были такими узкими, что он мог бы обхватить их пальцами одной руки. А может быть, дело было в том, что она не плакала. Все новенькие плакали — в первый день, в первую ночь, кто-то тихо, кто-то громко, но плакали все. А эта просто сидела и смотрела на море. И это было странно. Неправильно.
Он остановился в двух шагах от неё и сунул свободную руку в карман, где у него всегда лежали какие-то глиняные заготовки.
— Эй, — сказал он.
Она повернула голову. Медленно, словно даже это простое движение требовало от неё усилий. Карие глаза встретились с его тёмными, почти чёрными, и Енок вдруг понял, что не знает, что говорить. Он вообще редко заговаривал первым — обычно все лезли к нему сами, а он либо огрызался, либо игнорировал. Но сейчас он сам подошёл. Сам начал разговор. И теперь стоял как дурак, не зная, что сказать дальше.
— Ты что, правда ничего не умеешь? — вырвалось у него. Это прозвучало грубее, чем он хотел. У него вообще всё всегда звучало грубее, чем он хотел. Он уже привык к этому и почти не пытался исправляться.
Она промолчала. Просто смотрела на него — без страха, без обиды. Просто смотрела, и в её глазах, в глубине этих карих озёр, ему почудилось что-то, чего он не мог понять. Какая-то тень, какая-то затаённая боль, которую она никому не показывала. Или показывала, но только тем, кто умел смотреть.
Енок почувствовал, как запылали кончики ушей. Он терпеть не мог, когда на него так смотрели — без слов, без эмоций, просто смотрели и ждали чего-то. Чтобы скрыть неловкость, он вытащил из кармана одного из своих глиняных человечков — маленького солдатика с криво вылепленной головой и неровными руками. Этого он сделал вчера вечером, когда не спалось, и собирался потом переделать, но сейчас сгодится.
— Смотри, — буркнул он.
Он вдохнул в солдатика жизнь. Это было несложно — его способность работала почти сама собой, ему даже не нужно было прилагать усилий. Просто представить, что фигурка живая, просто захотеть, чтобы она двигалась, и она начинала двигаться. Это было единственное, что получалось у него по-настоящему хорошо, единственное, чем он гордился, хотя никогда в этом не признавался. Глиняные конечности задёргались, солдатик зашевелился, неуклюже поднял свои короткие руки и зашагал по ладони Енока — смешно, вразвалку, как пьяный матрос по палубе.
Он ждал реакции. Он привык, что его человечки вызывают удивление. Эмма всегда смеялась. Хью хлопал в ладоши. Даже Фиона, вечно серьёзная и погружённая в свои растения, иногда улыбалась, глядя на эти ожившие фигурки. Енок не признавался себе, но ему это нравилось. Нравилось, когда его способность нравилась другим.
Но Лилли не улыбнулась. Не удивилась. Она просто протянула руку — медленно, осторожно, как будто боялась, что он отдёрнет свою ладонь или накричит на неё. Её пальцы были тонкими и бледными, с маленькими ногтями, которые кто-то недавно аккуратно подстриг. Она коснулась глиняного солдатика кончиком указательного пальца — едва-едва, как касаются крыла бабочки, чтобы не повредить пыльцу. Солдатик на мгновение замер, как будто тоже удивился этому прикосновению, а потом пошёл дальше, смешно переваливаясь, и перебрался с ладони Енока на ладонь Лилли.
И тогда Енок заметил кое-что. В её карих глазах что-то изменилось. Не улыбка, нет. Уголки губ остались неподвижными, и лицо было всё таким же бледным и серьёзным. Но что-то внутри неё — внутри этих карих озёр — на мгновение распахнулось. Как ставни, которые открывают в пасмурный день, чтобы впустить в комнату хоть немного света.
— Меня зовут Енок, — сказал он и тут же пожалел об этом. Зачем он ей это сказал? Она ведь не спрашивала. Она вообще ничего не спрашивала. Просто сидела и смотрела на солдатика, который замер на её ладони, как будто уснул. И Енок, чтобы не стоять столбом и не выглядеть ещё глупее, быстро забрал фигурку обратно.
— Ладно, — буркнул он, запихивая солдатика в карман. — Если захочешь ещё посмотреть — найдёшь меня. Только не вздумай сломать. Я долго их делаю.
И ушёл. Быстро, почти бегом, хотя и старался идти размеренным шагом. Потому что уши у него горели, и он не хотел, чтобы она это заметила. Потому что он чувствовал себя глупо. Потому что он сделал то, чего никогда не делал — подошёл к новенькому первым. И зачем? Ради чего? Чтобы показать дурацкого солдатика? Чтобы сказать своё имя, которое она и так узнала бы за ужином?
Он не понимал. Но где-то глубоко внутри, в том месте, куда он сам боялся заглядывать, ему было… приятно. Что она не засмеялась. Что она не начала задавать глупые вопросы. Что она просто коснулась его солдатика вот так — осторожно, почти нежно. Как будто понимала, что эти глиняные фигурки значат для него больше, чем он готов был признать.
В ту ночь Лилли долго не могла уснуть. Ей выделили комнату на втором этаже — небольшую, но уютную, с окном на море. Она лежала под одеялом, натянув его до самого подбородка, и смотрела в потолок, по которому скользили тени от ветвей старого вяза, росшего прямо под окном. Ветер чуть колыхал занавески, и лунный свет просачивался в комнату тонкими серебряными полосами. Дом засыпал. Где-то внизу мисс Перегрин проверяла замки — её шаги были лёгкими, почти неслышными, но Лилли различала их без труда. На третьем этаже скрипнула половица — наверное, Фиона пошла в оранжерею проверить свои растения. Где-то в соседнем крыле Бронвин что-то пробормотала во сне. Хью ворочался, и его пчёлы гудели чуть громче, когда он переворачивался на другой бок.
Но Лилли слышала не звуки. Она слышала чувства.
Эмпатия — так назвала это мисс Перегрин, когда они говорили в кабинете сразу после прибытия. Способность ощущать эмоции других людей, их радость и боль, их страх и надежду. Для Лилли это было как музыка — постоянная, непрекращающаяся, иногда тихая, как колыбельная, иногда оглушительная, как оркестр. В приюте, где она жила раньше, эта музыка была невыносимой — крикливой, фальшивой, полной злобы и отчаяния. Здесь же, в доме на острове, она была другой. Тёплой. Спокойной. Как море в хорошую погоду. Дети чувствовали себя в безопасности. Мисс Перегрин была рядом, и одного этого хватало, чтобы их эмоции звучали ровно и чисто.
Но одна нота выделялась. Она шла откуда-то из глубины дома, из комнаты, которая находилась почти напротив её собственной. Колючая, тёмная, похожая на свёрнутого в клубок ежа — тронешь, и уколешься. Но под этими колючками, глубоко-глубоко внутри, было что-то другое. Что-то мягкое. Что-то тёплое. Как сердцевина ореха, спрятанная под твёрдой скорлупой.
Енок.
Лилли закрыла глаза и попыталась понять, что это за чувство. Не страх. Не злость. Не раздражение. Что-то другое, более сложное. Как будто мальчик, которого она встретила сегодня в коридоре, мальчик с почти чёрными глазами и грубым голосом, на самом деле был не таким мрачным, каким хотел казаться. Он был… одиноким. Да. Вот это слово. Ей было знакомо это чувство — она ощущала его в себе каждый день. И теперь она ощутила его в другом человеке.
Она не знала, что с этим делать. Но ей стало чуть-чуть легче. Не потому что кто-то другой тоже был одинок, нет. А потому что этот кто-то — этот мрачный мальчик с глиняными человечками — подошёл к ней первым. Показал ей своего солдатика. Сказал своё имя. И ушёл, не дожидаясь благодарности. Как будто ему было не всё равно, но он не хотел, чтобы кто-то об этом знал.
Когда Лилли наконец начала проваливаться в сон, она вдруг услышала — не ушами, а тем внутренним слухом, которым слышала чувства — как тёмная, колючая нота на мгновение смягчилась. Как будто ёж, свернувшийся в клубок, на секунду развернулся и показал мягкий живот. И в этот момент Лилли поняла: она останется здесь. Не потому что ей некуда идти. А потому что здесь, кажется, есть кто-то, кто тоже не умеет говорить о том, что у него внутри. Но, может быть, ей и не нужно говорить. Может быть, она просто будет рядом. И этого хватит.
Утро наступило тихо, почти беззвучно — только чайки закричали над морем, приветствуя новый день. Солнце робко пробивалось сквозь остатки вчерашних туч, и небо на востоке окрасилось в нежно-розовый, как лепестки яблони, которую Фиона выращивала в оранжерее. Дом просыпался медленно, неохотно — по воскресеньям мисс Перегрин позволяла детям поспать чуть дольше обычного, и даже самые непоседливые старались не нарушать эту традицию.
Но Енок не спал. Он вообще спал плохо — всегда, сколько себя помнил. То ли способность его так действовала, то ли характер такой был, но по ночам он часто лежал без сна, глядя в потолок и прокручивая в голове обрывки мыслей. В это утро он поднялся раньше всех, оделся, сунул в карман свежую глину и вышел в сад. Ему хотелось побыть одному. Вчерашний день выбил его из колеи — эта новенькая, её молчание, её карие глаза, которые смотрели на его солдатика так, как будто видели что-то важное. Всё это было неправильно. Всё это было не так, как он привык.
В саду было прохладно и сыро. Трава ещё блестела от ночного дождя, и капли воды висели на листьях вязов, как крошечные хрустальные шарики. Старый дуб в дальнем углу сада, куда редко кто заходил, стоял мокрый и тёмный, но Еноку это нравилось. Он устроился прямо на земле, подстелив старый мешок, который стащил из сарая, и достал глину. Пальцы привычно начали мять податливую массу, превращая бесформенный комок в фигурку. Он ещё не знал, что именно лепит, но это было неважно. Важно было то, что пока руки работали, голова молчала.
Он просидел так около часа — может быть, больше. За это время он сделал двух новых солдатиков и одну птичку с широкими крыльями. Птичка вышла особенно удачной — крылья получились тонкими, но прочными, а голова была чуть повёрнута в сторону, как будто она собиралась взлететь, но передумала. Енок вертел её в пальцах, рассматривая со всех сторон, и не сразу заметил, что он больше не один.
Лилли пришла тихо. Она вообще всё делала тихо — ходила, садилась, вставала. Как будто боялась, что любое лишнее движение может кого-то побеспокоить. Она остановилась в нескольких шагах от Енока, у старого вяза, и просто стояла, глядя на его руки. На ней было другое платье — такое же светлое, чуть выше колен, и оно трепетало на ветру, как парус. Рыжие кудри разметались по плечам, и солнце, пробившееся наконец сквозь облака, зажгло в них искры — медные, золотые, почти огненные.
Енок заметил её краем глаза, но не подал вида. Он продолжал лепить, хотя пальцы вдруг стали чуть менее ловкими, а сердце забилось чуть быстрее. Он злился на себя за это. С какой стати? Она просто стояла и смотрела. Ничего не говорила. Ничего не просила. Может, ей просто скучно. Может, она заблудилась. Может, ей нечего делать.
— Чего стоишь? — буркнул он, не поднимая головы. — Садись уже.
Он сказал это грубее, чем собирался, но Лилли, кажется, не обиделась. Она опустилась на траву — не рядом, а чуть поодаль, на расстоянии вытянутой руки. Поджала ноги, оправила платье и замерла, глядя на его руки. Она ничего не говорила. Просто сидела и смотрела.
И они просидели так ещё час. Он лепил. Она смотрела. Молчание между ними было плотным, почти осязаемым, но оно не было неловким. Оно было… правильным. Как будто они оба понимали, что слова сейчас не нужны. Что можно просто быть рядом и не требовать друг от друга ничего.
Когда Енок закончил птичку, он отложил её в сторону, на траву, и принялся за следующую фигурку. Он не смотрел на Лилли, но чувствовал её присутствие — как чувствуют тепло костра, даже не глядя на огонь. И странное дело — обычно он терпеть не мог, когда кто-то сидел и смотрел, как он работает. Это его нервировало, отвлекало, заставляло делать ошибки. Но с ней было иначе. Может быть, потому что она не задавала вопросов. Может быть, потому что не пыталась лезть под руку. А может быть, потому что она смотрела на его фигурки так, как никто раньше не смотрел. Не как на игрушки. Не как на забавные безделушки. А как на что-то важное.
Наконец, когда очередной солдатик был готов — корявый, с неровными руками, но старательно вылепленный — Енок, сам не понимая, что делает, просто протянул его Лилли.
— Держи, — сказал он и тут же пожалел. Зачем? Зачем он отдаёт ей свою работу? Она же всё равно не попросит. Она же всё равно не оценит. Она же…
Лилли взяла солдатика. Осторожно, двумя руками, как берут что-то хрупкое и ценное. Она поднесла его к глазам, рассматривая, и Енок заметил, как её губы чуть дрогнули. Не улыбка, нет. Но почти. Как будто она хотела улыбнуться, но забыла, как это делается.
— Спасибо, — сказала она.
Это было первое слово, которое он от неё услышал. Тихое, почти неслышное, как шелест листьев. Но оно было. И Енок вдруг почувствовал, как у него запылали уши. Он отвернулся, делая вид, что роется в глине, хотя на самом деле ему просто нужно было спрятать лицо.
— Не за что, — буркнул он. — Только не сломай. Я долго делаю.
— Не сломаю, — сказала она так же тихо и прижала солдатика к груди.
И в этот момент — Енок мог поклясться чем угодно — в её карих глазах на мгновение промелькнуло что-то похожее на свет.
День разгорался, и сад постепенно наполнялся другими звуками. Из дома доносились голоса — Бронвин опять спорила с Хью о какой-то ерунде, Эмма звала Фиону завтракать. Где-то хлопнула дверь. Чайки кричали над морем. Жизнь в доме шла своим чередом.
А в саду, под старым дубом, сидели двое детей — мальчик с почти чёрными волосами и девочка с рыжими кудрями — и молчали. Но это молчание было уже не тем, что вчера. Оно было наполнено чем-то новым, чем-то, чему они оба пока не знали названия. Может быть, началом дружбы. А может быть, чем-то большим, что прорастёт только через годы, когда они оба станут старше, когда научатся понимать себя и друг друга, когда петля времени сомкнётся вокруг острова, заморозив их в возрасте навсегда.
Но пока до этого было ещё далеко. Пока им было девять и десять. Пока они были просто детьми, которые нашли друг друга в доме, где каждый был по-своему странным.
Лилли ушла, когда мисс Перегрин позвала её завтракать. Она поднялась с травы, отряхнула платье и, сжимая в руке глиняного солдатика, пошла к дому. У двери она обернулась — на мгновение, на одно короткое мгновение — и встретилась глазами с Еноком. Он всё ещё сидел под дубом и смотрел на неё. И в этот раз он не отвёл взгляд.
Она кивнула — чуть заметно, едва-едва — и скрылась за дверью.
Енок остался в саду один. Он сидел и крутил в пальцах глиняный шарик, и думал о том, что у этой девчонки, кажется, всё-таки есть какая-то способность. Он не знал, какая именно, и не собирался спрашивать. Но она была. Потому что иначе как объяснить то, что после её ухода в саду стало как будто темнее? Как будто солнце спряталось за облака, хотя облаков на небе не было?
Он доделал последнюю фигурку — ещё одну птичку, похожую на первую — и пошёл в дом. Проходя мимо комнаты Лилли, дверь в которую была чуть приоткрыта, он заметил, что глиняный солдатик стоит у неё на подоконнике. Она поставила его так, чтобы он смотрел на море. И рядом с ним лежал маленький полевой цветок, который она, должно быть, сорвала по дороге.
Енок ничего не сказал. Просто пошёл к себе. Но вечером, когда уже стемнело и дом затих, он прокрался в коридор и положил под дверь Лилли вторую птичку — ту самую, с широкими крыльями. А под неё подсунул клочок бумаги, на котором кривыми буквами — он никогда не был силён в чистописании — вывел:
«Если сломаешь — починю. Е.»
И ушёл к себе, чувствуя, как колотится сердце, и злясь на себя за это, и не понимая, что с ним происходит. Он ещё не знал, что пройдёт много лет, и он сделает для этой девочки гораздо больше, чем просто подарит глиняную птичку. Что он будет чинить её вещи, сидеть у её постели, когда она заболеет, искать её в каждой комнате, если она вдруг пропадёт, и бросаться на помощь, даже если она его об этом не попросит. Он ещё не знал, что эта тихая, рыжая, ничего не говорящая девчонка станет для него единственным человеком, с которым можно молчать. И это молчание будет дороже любых слов.
Но всё это будет потом. А пока — пока в доме мисс Перегрин поселилась тишина. Тишина, у которой было имя.
Лилли.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.