Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Санкт-Петербург, разве не отличное место для криминала?)
Глава 7. "Прости."
26 апреля 2026, 11:21
21 окт. 2017 г.
Автомобиль остановился возле неприметного подъезда университетского общежития. Неприметного — это мягко сказано. Обычная серая панельная девятиэтажка, каких в этом районе было с десяток, с облупившейся краской на дверях, с выбитыми местами стеклами в подъезде, с запахом кошачьей мочи и дешевых сигарет, который, казалось, въелся в стены намертво. Двор был пустым — редкие фонари горели тускло, едва освещая скамейки с отломанными спинками и детскую площадку с ржавыми качелями, которые скрипели на ветру, как старые, больные птицы. Общежитие спало — только в нескольких окнах горел свет, да и то, наверное, те, кто не ложился до утра, зубрили или пили, или тосковали в этом сером, безнадежном здании, где на четырнадцать человек одна туалетная комната и вечный запах борща из кухни на первом этаже. Кашин заглушил двигатель. Мотор дернулся в последний раз и затих, и тишина стала почти осязаемой — тяжелой, давящей, как та, что была на парковке у того дома. Но там это было напряжение опасности, страха, смерти. А здесь — какая-то другая тишина. Пустая. Обиженная. Такая, после которой люди расходятся в разные стороны и больше не встречаются. Он повернул голову в сторону Руслана, сидящего на заднем сидении. Тот замер, уставившись в окно, на облупленную дверь подъезда, которую он узнавал из тысячи. Свою дверь. Свой подъезд. Свою общагу. Он не понял сначала — зачем они сюда приехали? Нил же сказал, что везет его к себе. Сказал: «поехали домой». А привез сюда. Сердце Руслана пропустило удар, потом забилось чаще, громче, тревожнее. Он повернулся к Нилу, открыл рот, чтобы спросить, но тот опередил. — Всё, давай, съебывай из машины, — скомандовал Кашин, жестом указывая в сторону двери. Жест был резким, почти брезгливым, как будто он отгонял назойливую муху, которая надоела ему за весь вечер. Лицо его было спокойным, почти равнодушным, но Руслан, который уже научился читать его эмоции, видел напряжение в сжатых челюстях, в побелевших костяшках пальцев, в том, как он смотрел — не на него, а сквозь него, куда-то в стекло, на темную улицу, на пустоту. — В смысле? — Руслан не поверил своим ушам. Он переспросил тихо, растерянно, как ребенок, который не понял, почему у него отобрали игрушку. Он смотрел на Нила, пытаясь найти в его лице хоть какое-то объяснение, хоть какой-то намек на то, что это шутка. Но нет. Лицо Нила было холодным, чужим, закрытым. — Я сказал, пиздуй нахуй отсюда, — Кашин почти прошипел это, и в его голосе появилась та самая командирская нотка, которая не терпела возражений. Но сейчас она звучала иначе. Жестче. Больнее. — Что непонятного? — добавил он, и в его голосе была такая ледяная насмешка, такое презрение, что Руслану захотелось провалиться сквозь землю, исчезнуть, раствориться, чтобы не видеть этого лица, не слышать этого голоса. — Ты просто берешь и гонишь меня? — голос Руслана дрогнул. Он не плакал — нет, он уже разучился плакать, наверное, еще в детстве, когда понял, что слезами ничего не добьешься. Но в горле стоял комок, такой большой, что трудно было дышать. Он смотрел на Нила, на его рыжие волосы, на его веснушки, на его губы, которые еще вчера шептали «сладких снов», и не понимал. Как так? Почему? За что? — Ты мне кто? — почти прошептал Нил, но в этом шепоте было столько яда, столько желчи, что, казалось, сейчас стекла в машине треснут. Он свел брови к переносице, и между ними залегла глубокая, вертикальная складка. — Ты мне кто? — он смаковал каждое слово, пробуя их на вкус, говорил медленно и вкрадчиво, как удав, который заглатывает жертву. В его глазах не было ничего — ни тепла, ни злости, ни даже равнодушия. Только пустота. Та самая, страшная, ледяная пустота, которая говорила: «ты никто, ты пустое место, ты даже не стоишь того, чтобы на тебя злиться». Руслан вжался в спинку сидения. Его тело само собой сжалось, стало меньше, незаметнее, будто он хотел исчезнуть, стать невидимым. Взволнованно бегал взглядом по салону — по кожаным сидениям, по деревянным вставкам на дверях, по темному, тонированному стеклу, за которым была его общага, его безопасность, его привычный, понятный мир. Искал ответ. Искал объяснение. Искал что-то, что вернуло бы его вчерашний день, когда они лежали в обнимку, и Нил целовал его в макушку, и было тепло, и было хорошо. — Я не знаю.. — выдавил он наконец. Голос его был тихим, сдавленным, почти жалобным. И это «не знаю» было самым честным, что он мог сказать. Потому что он действительно не знал, кто они друг другу. Друзья? Нет. Враги? Тоже нет. Любовники? Даже не близко. Два человека, которых свел случай, и которые успели слишком много за несколько дней. Слишком много слов. Слишком много прикосновений. Слишком много ночей в одной постели. Но этого было недостаточно. Оказалось, недостаточно. — Ну вот и уебывай, — голос Нила был спокойным, почти будничным, как будто он предлагал ему выйти на свежий воздух, а не выгонял из своей жизни. — У тебя три секунды, — добавил он, и впервые за этот разговор в его голосе промелькнуло что-то живое — раздражение. Будто Руслан был назойливой мухой, которая не хотела улетать, и он устал ее отгонять. Руслан дернулся с места. Резко, почти панически, как человек, который проснулся в горящем доме и понял, что надо бежать, не оглядываясь, не думая, не собирая вещи. Его пальцы — холодные, дрожащие — нащупали дверную ручку, дернули ее раз, два, три — и наконец дверь поддалась. Холодный, влажный воздух ворвался в салон, пахнущий осенью, мокрым асфальтом и еще чем-то горьким, тоскливым. Через мгновение он выскочил на улицу. Кеды его — старые, дырявые, которые так и не высохли после того дождя, — шлепнули по мокрому асфальту, и холодная вода сразу же пропитала носки, обожгла ступни. Но он не чувствовал этого. Ничего не чувствовал. Только одну мысль: бежать. Бежать, не оглядываясь. Бежать, чтобы не видеть эту машину, эти тонированные стекла, этот силуэт за рулем. Бежать, чтобы не слышать, как заводится двигатель, и не провожать взглядом удаляющиеся красные фонари. Он сломя голову помчался в сторону своего общежития — к этой серой, облупившейся девятиэтажке, к этому подъезду, который пах кошками и дешевыми сигаретами, к своей комнате на четвертом этаже, где его ждала узкая, скрипучая кровать и сосед, который, наверное, уже спал и утром будет ругаться, что Руслан почти разбудил его слишком рано. Он не обернулся. Даже когда услышал, как завелся двигатель Мерседеса — знакомый, урчащий звук, который он уже привык различать среди сотен других. Даже когда услышал, как машина тронулась с места, как шины шуршат по мокрому асфальту, как звук удаляется, затихает, исчезает за поворотом. Он не обернулся. Просто бежал, не глядя, напуганно, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, как дыхание сбивается, как перед глазами все плывет — от слез, которые он так и не позволил себе пролить. Вбежал в подъезд. Дверь была тяжелой, старой, с облезшей краской и вечно заедающим замком. Он толкнул ее плечом, и она поддалась, с противным скрипом открываясь. Внутри пахло сыростью, хлоркой и еще чем-то кислым — может быть, кто-то разлил борщ на лестнице, может быть, это запах вековой бедности, которая въелась в эти стены намертво. Не оглядываясь. Не останавливаясь. Побежал вверх по лестнице — перепрыгивая через ступеньки, хватаясь за перила, с которых облезла краска, покрывая ладони серой, липкой пылью. На третьем этаже горела лампочка — тускло, едва-едва, и свет мигал, как в дешевом фильме ужасов. На четвертом — не горела вообще, и последний пролет он бежал в полной темноте, на ощупь, спотыкаясь, считая ступеньки: раз, два, три, четыре. Дверь в комнату была не заперта — сосед никогда не закрывался, потому что ему было нечего терять. Руслан ввалился внутрь, прислонился спиной к стене и сполз по ней вниз, на пол. Холодный, линолеумный пол, который мыли раз в месяц, а остальное время топтали грязными кедами. Мыли, наверное, неделю назад — пол был липким, и Руслан чувствовал, как к ладоням прилипает какая-то гадость. Сосед спал. Сосед всегда спал, когда Руслан приходил, и никогда не просыпался — он храпел, накрывшись одеялом с головой, и даже не пошевелился. Храп был громким, грудным, и Руслан подумал, что ненавидит этот храп. Ненавидит эту комнату. Ненавидит эту общагу. Ненавидит этот город. Ненавидит себя за то, что не обернулся. Не обернулся, чтобы увидеть, смотрит ли Нил ему вслед. Не обернулся, чтобы убедиться, что он еще дышит. Не обернулся, чтобы хотя бы запомнить этот момент — последний момент, когда они были вместе. Он сидел на полу, прижавшись спиной к холодной стене, и смотрел на свои кеды. Мокрые, грязные, с оторванным шнурком. Он так и не завязал их нормально — сначала руки дрожали, потом было уже не до того. Где-то в кармане кофты, Даниной кофты, которую он так и не вернул — завибрировал телефон. Коротко, один раз. Сообщение. Руслан достал телефон, посмотрел на экран. Незнакомый номер. Одно слово: «Прости». Он смотрел на это слово, на эти шесть букв, и не знал, что делать. Написать что-то в ответ? Послать нахуй? Удалить? Позвонить? Он смотрел и чувствовал, как комок в горле становится больше, горячее, больнее. Потом он сделал то, что не делал уже много лет. Он заплакал. Тихо, беззвучно, уткнувшись лицом в колени, в чужую кофту, которая пахла чужим домом. Плакал от обиды, от страха, от усталости, от того, что не успел ещё толком и полюбить — и уже потерял. Телефон погас. Комната погрузилась в темноту. Только храп соседа нарушал тишину. И где-то за окном, далеко, почти неслышно, шуршали шины по мокрому асфальту — кто-то ехал в ночь, кто-то уезжал навсегда, кто-то возвращался. А Руслан сидел на полу, чувствуя, как слезы стекают по щекам, и не знал, что будет завтра. И не хотел знать. Потому что завтра — это сегодня. А сегодня — конец.***
30 окт. 2017 г.
Мама online Руся, привет! У меня хорошие новости 🎉. Я купила квартиру в Санкт-Петербурге! Теперь ты можешь переехать ко мне и не тратить денежку на оплату общежития.Ruslan
last seen recently
чего?? мам? в смысле ты в питере? ты когда успела переехать???
Мама online Неделю назад! Я подумала, что тебе там совсем одиноко, а я смогу и на удаленной работе работать! В общем, собирай вещи и переезжай ко мне, буду тебя ждать!***
31 окт. 2017 г.
Мамина квартира представляла из себя двухкомнатное жилье с советским ремонтом, раздельным санузлом, пахнущее чем-то очень старым, находящееся в том же районе, где и общежитие. Руслан зашел внутрь и замер на пороге, чувствуя, как время сворачивается в спираль, как детские воспоминания накатывают волной, как запахи — старые обои, дешевый линолеум, какая-то давно забытая оргалитовая мебель — щекочут ноздри и заставляют сердце биться чаще. Квартира была маленькой, но какой-то своей, родной, не чужой. В прихожей стоял старый шкаф-купе, в котором, наверное, уже скопилась пыль, в коридор вел узкий, длинный проход с выцветшими обоями в цветочек, и на стене висело зеркало в деревянной рамке — поцарапанное, мутноватое, но чистое. Ванная и туалет были раздельными — не редкость для таких квартир. В ванной стояла старая чугунная ванна на львиных лапах, с облупившейся эмалью и краном, который вечно капал. Пахло здесь сыростью, стиральным порошком и еще чем-то неуловимым — может быть, той самой жизнью, которая здесь когда-то была, пока квартира стояла пустой. Из плюсов: расстояние до учебы не увеличилось. Район был тот же — те же серые панельные девятиэтажки, те же облупленные скамейки во дворах, тот же запах дешевых сигарет в подъездах. Но теперь вместо комнаты на четвертом этаже с вечно храпящим соседом у него была отдельная квартира. Своя. С замком на двери и ключом, который можно ни с кем не делить. Денег на жилье тратить не придется — мама решила эту проблему раз и навсегда, купив эту квартиру и переехав в Питер, чтобы быть рядом. Чтобы облегчить ему жизнь. Чтобы он был не один. Да и дома всегда будет кто-то ждать. Не просто пустые стены и холодильник с просроченной едой, а живой человек, который спросит, как дела, и нальет чаю, и посмотрит на него тем самым взглядом, от которого становится тепло даже в самую холодную ночь. Он будет не один и сможет даже позволить себе позвать Дашу в гости, а не напрашиваться к ней, каждый раз чувствуя себя неловко в ее маленькой, заставленной какими-то милыми безделушками комнате, где каждый чих отдавался эхом от стен. Теперь можно будет заварить чай, расставить чашки, достать печенье из буфета и просто сидеть, разговаривать, смеяться, не боясь, что сосед постучит по батарее или что кто-то зайдет без стука. Чувство ностальгии и тоски не покидало его прямо с порога квартиры. С каждым шагом, с каждым вздохом оно становилось только сильнее, плотнее, почти осязаемым. Вот кухня — маленькая, тесная, с газовой плитой, на которой умещалась только одна кастрюля, и с холодильником, который жужжал, как старый вентилятор. На подоконнике стоял засохший цветок в горшке — кто-то забыл его полить, и листья пожелтели, свернулись трубочкой. Занавески на окне были синими в белый горошек — точь-в-точь такие же, как в их старой квартире в Сибири, в том городе, который он покинул, надеясь начать новую жизнь. Сидеть за маленьким кухонным столом и пить вместе с мамой чай, когда на фоне, в телевизоре, показывают новости или программу "Пусть говорят", — это ассоциировалось с детством в Сибири, с теми долгими зимними вечерами, когда за окном было темно, снег засыпал подоконники, а в доме пахло пирогами и чем-то уютным, почти волшебным. Мама всегда смотрела эту передачу, даже когда бабушка ворчала, что это «желтизна и дешевка», и Руслан, будучи ребенком, сидел рядом, рисовал или делал уроки, а иногда просто слушал, как взрослые говорят о чем-то, чего он еще не понимал. Тарелки на столе были старыми, с трещинками и сколами — те самые, которые мама отказывалась выбрасывать, потому что «они еще послужат». Чашки были гранеными, с облупившейся позолотой — такие продавали в советских магазинах по 15 копеек за штуку. Ложки были алюминиевыми, погнутыми, и Руслан вспомнил, что в детстве, когда ему было лет пять, он гнул их специально, чтобы потом выпрямлять, и мама ругалась, но не сильно. — Ну как ты здесь, Русенька? — спросила мама, и ее голос был мягким, теплым, как пуховое одеяло в зимнюю стужу. Галина аккуратно накрыла своей ладонью ладонь сына — рука ее была шершавой, с мелкими морщинками и мозолями от домашней работы, но такой родной, такой привычной, что у Руслана что-то сжалось в груди. Она посмотрела ему в глаза тем самым особым материнским взглядом, наполненным любовью и нежностью, — тем, от которого невозможно спрятаться, потому что он видит всё: и синяки под глазами, и грусть в уголках рта, и эту вечную, глухую тоску, которую он носит в себе. Она смотрела на него, и он чувствовал, как она читает его, как листает страницы его жизни, которые он так старательно прятал, — и не мог ничего с этим поделать. — Познакомился, может быть, с кем-то? — спросила она, и в ее голосе появилась та осторожная, почти стеснительная нотка, которая бывает, когда спрашивают о чем-то очень личном, о чем-то, что может быть и радостным, и болезненным одновременно. — Паренька, может, себе нашел? Или девчонку, — добавила она поспешно, как бы давая ему выбор, как бы говоря: «я не настаиваю, я просто спрашиваю, мне важно, я волнуюсь». Руслан сжался. Не физически — внутри. Чувство вины накрыло его с головой, как холодная волна в ледяном море. Стоило ли говорить маме про Нила? Про эти десять дней молчания? Про то, как он не выходил из комнаты, не ел, не спал, просто лежал, уставившись в потолок, и глотал слезы? Про то, как он все еще носит его кофту, не стирая, потому что она пахнет им? Про то, как вчера удалил его номер, а потом восстановил, потому что не смог? Нет. Нельзя. Не сейчас. Может быть, никогда. — Только подругу одну, — сдавленно промолвил он, чувствуя, как слова застревают в горле, как трудно их произносить, когда внутри всё переворачивается. — Даша её зовут, она хорошая, — добавил он, и это было правдой. Даша была хорошей. Даша звонила ему каждый день, приносила еду, заставляла выходить на улицу, ругалась, когда он не брал трубку. Даша была подругой. Настоящей. Той, которая остается, даже когда все остальные уходят. Он не заметил, как его пальцы начали нервно перебирать подол серой флисовой кофты — той самой, зип-худи, которую Нил накинул на него в первый вечер под дождем. Кофта была старой, потертой на локтях, с вытянутыми манжетами и с застежкой-молнией, которая то и дело заедала. Он так и не вернул Дане эту кофту. Он носил её, не снимая, даже когда было тепло, даже когда сосед по общаге косился на него и однажды спросил: «чувак, ты её вообще стираешь?», на что Руслан не ответил. Он не постирал её ни разу за эти десять дней — она пахла ним. Тем самым Нилом, с его запахом пота, виски и чего-то неуловимо родного, от чего сердце замирало и хотелось плакать. Руслан иногда утыкался носом в воротник, закрывал глаза и представлял, что он все еще там — в той самой квартире, с тем самым рыжим парнем, который перебирал его волосы и обнимал. Но это было глупо, и он это знал. Знал, что надо выбросить кофту, сжечь, забыть, — но не мог. Потому что если он ее выбросит, то потеряет последнюю связь с тем, что, возможно, было любовью. Или не было. Он не знал. Он вообще ничего не знал. — А с университетом у тебя как? — голос мамы вывел его из этих мыслей, и Руслан вздрогнул, как от удара. Он посмотрел на нее — на ее встревоженное лицо, на ее седые волосы, которые она так и не перекрасила, потому что «так естественнее», и почувствовал себя маленьким, глупым ребенком, который врет маме про двойку, хотя она и так все знает. — Неделю уже не хожу, — сказал он, и голос его был тихим, почти извиняющимся. — Я просто болел, — добавил он поспешно, чувствуя, как ложь обжигает язык, как она горькая, как желчь, как прошлогодняя полынь. Он не болел. Он просто не мог выйти из комнаты. Не мог смотреть на людей. Не мог притворяться, что все нормально. — Почему не сказал? — Галина встревоженно свела брови, и между ними залегла та самая морщинка, которую Руслан помнил еще с детства — она появлялась, когда мама волновалась или злилась, и он всегда боялся ее. — Я бы тебе деньги на лекарства отправила! — воскликнула она, и в ее голосе была и тревога, и упрек, и та самая бесконечная, всепоглощающая материнская любовь, от которой хотелось то ли плакать, то ли смеяться. — Да ладно, — Руслан отмахнулся, стараясь, чтобы голос звучал беззаботно, легко, но выходило фальшиво, как в дешевом сериале. — Просто простуда была, — добавил он, и эта ложь была уже меньше, потому что отчасти правда — он действительно простудился. Душой. Сердцем. Тем, что внутри, что не видно, но что болит сильнее, чем ангина или грипп. — Что ж это получается, что ни одного хорошенького паренька не нашел? — мама не сдавалась. Она переложила руку с его ладони на плечо, и это прикосновение было таким теплым, таким родным, что Руслан на секунду закрыл глаза, наслаждаясь им. Ее пальцы были короткими, с аккуратными ногтями — она всегда их пилила и красила, доводя до идеала, когда нервничала. — Солнце, я переживаю, как бы ты один не остался совсем! — воскликнула она, и в ее голосе была такая искренняя, такая неподдельная боль, что Руслан почувствовал, как к горлу подступает комок. — Еще чаю налить? — спросила она, переключаясь на более привычное, более безопасное, потому что говорить о чувствах было трудно, говорить о том, что ее сын может остаться один, было невыносимо. Руслан посмотрел на свою чашку — на дне оставалось немного заварки, чай был уже холодным, невкусным, но он все равно сделал последний глоток, чувствуя, как его язык обжигает горечь. Нет. Не надо больше чая. Не надо делать вид, что все хорошо. Он устал притворяться. — Не переживай, — сказал он, стараясь улыбнуться, и улыбка получилась кривой, невеселой, какой-то жалкой. — Нормально всё будет. Ещё успею. — Он говорил это маме, но на самом деле убеждал себя. Да. Успеет. Влюбится. Найдет кого-то. Забудет. — Чай не надо, — добавил он, отодвигая чашку. — Я скоро пойду с Дашей поеду прогуляюсь, воздухом подышу, — он произнес это с такой уверенностью, будто правда собирался куда-то идти, хотя на самом деле не знал, найдет ли силы даже выйти из подъезда. — Погоду смотрел? — мама нахмурилась, и ее лицо стало озабоченным, почти испуганным. — Не холодно сегодня? — Она всегда так спрашивала, с детства, каждый раз, когда он выходил на улицу, даже летом, когда на градуснике было +30. Это была ее привычка, ее ритуал, ее способ показать, что она заботится, что она рядом, что она боится за него. — Два градуса, мам, — ответил Руслан, и в его голосе промелькнула легкая, едва заметная улыбка — первая за десять дней. Он посмотрел на нее — на ее седые волосы, на ее морщинки, на ее руки, которые так много работали, чтобы он мог учиться, чтобы у него было будущее, — и вдруг почувствовал, что, возможно, все наладится. Не сразу. Не легко. Но наладится. Потому что он не один. Даша рядом. Мама рядом. А Нил... Нил остался где-то позади. В той короткой жизни, где были поцелуи в макушку и слова «я не гей». — Ладно, пойду собираться, — сказал Руслан и встал из-за стола. Стул скрипнул, и этот звук был таким же, как в детстве — старый, знакомый, почти родной.***
Когда на улице полил дождь, Даша и Руслан забежали в первую попавшуюся кофейню. Дождь начался внезапно — как будто кто-то на небе открыл кран и забыл его закрыть. Сначала это были редкие, тяжелые капли, которые с глухим стуком разбивались об асфальт, оставляя темные, влажные пятна на серой поверхности. Потом капли зачастили, забарабанили по крышам машин, по козырькам подъездов, по листьям деревьев, которые еще держались на ветках, но уже желтели и сохли. А потом просто рухнула стена воды — такая плотная, такая непроглядная, что мир за ней исчез, растворился, превратился в одно сплошное, мокрое, холодное пятно. Ветер дул в лицо, бросая капли прямо в глаза, и Руслан, который в тот момент думал о чем-то своем, о далеком, о том, что болело где-то в груди уже десять дней, не сразу понял, что промок до нитки. Только когда вода потекла за шиворот, он вздрогнул, очнулся, огляделся по сторонам. Даша уже бежала вперед, прикрывая голову сумкой, которая от этого совершенно бесполезного жеста успела намокнуть и отяжелеть в два раза. Она обернулась, крикнула что-то, но ветер и дождь заглушили слова, и Руслан понял только одно: надо бежать. Кофейня оказалась прямо перед ними — маленькое, уютное заведение с вывеской, на которой горели не все буквы, и с тусклым, желтым светом за стеклянными дверями. Они влетели внутрь, чуть не сбив с ног какую-то женщину с собачкой, и замерли на пороге, тяжело дыша, отряхиваясь, как бездомные кошки, которых застал ливень. Вода стекала с их одежды, с волос, с лиц, собираясь в маленькие лужицы на кафельном полу. Даша первая пришла в себя — отряхнула сумку, поправила мокрые, прилипшие к щекам волосы, и потянула Руслана внутрь, в тепло, в запах кофе и выпечки, в этот маленький, уютный мирок, который на время стал убежищем от разбушевавшейся стихии. Кофейня была маленькой, но какой-то своей, почти домашней. Столики были расставлены так тесно, что между ними с трудом протискивались официанты с подносами. Стены были выкрашены в темно-зеленый цвет, на котором висели черно-белые фотографии какого-то старого города — может быть, Парижа, может быть, Праги, может быть, просто картинки из интернета, распечатанные на обычном принтере. Мебель была деревянной, потертой, с царапинами и сколами — такой, которую не жалко, когда кто-то поставит горячую чашку без подставки. В углу играл негромкий джаз — саксофон плакал о чем-то своем, грустном и далеком, и эта музыка, смешанная с шумом дождя за окном, создавала странное, почти гипнотическое ощущение, будто время остановилось, замерло, затаило дыхание. Руслан и Даша уселись за столик у окна, откуда было видно, как по стеклу стекают капли, как они сливаются в ручейки, как размывают очертания улицы, превращая ее в акварельный рисунок, который вот-вот расплывется и исчезнет. Руслан смотрел на эти капли, на этот дождь, на эту серую, мокрую тоску за окном, и думал о том, что дней двенадцать назад он уже сидел под дождем и ждал, когда кто-то подойдет и накинет ему на плечи теплую кофту. Теперь он сидел в кофейне, в Даниной кофте, с другим человеком, и ждал уже не дождя — он ждал чего-то другого. Ответа. Объяснения. Слова. Которого не было и, наверное, уже не будет. Тушенцов заказал клубничный чай. Он не знал, почему выбрал именно его — может быть, потому что в квартире у Нила, в то утро, когда он впервые проснулся на чужой груди и не хотел просыпаться, Нил предложил ему клубничный чай. Спросил: «Есть клубничный, с мятой, с чабрецом, ягодный, фруктовый». И Руслан ответил: «Клубничный, если можно». Тогда это было просто, легко, почти невесомо. Сейчас он заказал его, даже не подумав, и только когда услышал свой голос, сказавший «клубничный», понял, что совершил ошибку. Но возвращать было поздно — бариста уже кивнула и принялась готовить, ее руки двигались быстро и уверенно, как у человека, который делает это тысячу раз в день. Даша заказала ванильный латте с соленой карамелью и чизкейк. Чизкейк был с малиновым соусом, и на блюдце, помимо пирожного, лежала маленькая, изогнутая вилочка с трезубцем на конце, которую обычно подают к десертам. Даша любила сладкое, это знали все, кто с ней общался, и сейчас, глядя на то, как она смотрит на чизкейк, как облизывается, как предвкушает первое, самое вкусное мгновение, когда вилка входит в нежную, маслянистую мякоть, и она подносит кусочек ко рту, закрывает глаза и тихо стонет от удовольствия, — Руслан вдруг подумал, что счастье, наверное, в таких мелочах. В чашке горячего кофе в дождливый день, в кусочке чизкейка, в тепле, когда за окном холодно. Почему же он не чувствовал этого счастья? Почему вместо тепла в груди была пустота, вместо удовольствия — горечь, вместо улыбки — готовая сорваться с глаз слеза? — Русь, — голос Даши вывел его из задумчивости, — я, конечно, понимаю, что у тебя немного вещей в силу отсутствия денег, — она отпила немного кофе из пластикового стаканчика — маленький, осторожный глоток, чтобы не обжечься, — и поставила его на стол. Коричневые разводы остались на белой крышке, и Руслан смотрел на них, не отрываясь, потому что боялся поднять глаза на Дашу. — но ты эту кофту не снимаешь уже больше недели, — продолжила она, и в ее голосе появилось легкое, почти театральное возмущение — такое, с которым говорят с другом, когда хотят достучаться, но боятся сделать больно. — Ты в ней живешь уже, — добавила она, и Руслан почувствовал, как его пальцы, лежащие на коленях под столом, снова начали нервно перебирать ткань. Ткань была мягкой, флисовой, чуть вытертой на локтях, и она пахла не Нилом — нет, запах уже выветрился, остался только запах пота, дождя и еще чего-то горького, тоскливого, что, наверное, было самим Русланом. Она ведь не знала. Не знала, что произошло той ночью. Не знала, откуда у Руслана эта кофта. Не знала, что она принадлежит Нилу, что он носит ее, не снимая, не стирая, вдыхая остатки чужого запаха, который с каждым днем становился все слабее, все призрачнее, все недосягаемее. Даша думала, что это просто старая, удобная кофта, которую Руслан купил на рынке или в секонд-хенде, и просто привязался к ней, как привязываются к старым, выцветшим футболкам, которые не выбрасывают, даже когда они уже превратились в тряпки. Она не знала. И Руслан не знал, как ей сказать. — Удобная просто, — сухо промолвил Тушенцов, стыдливо опуская взгляд на свои колени. На коленях были джинсы — старые, выцветшие, с дырами на коленях, которые он не зашивал, потому что это было «нефорско», как сказал бы Нил. Нил. Вот имя, которое не хотелось произносить, но которое вертелось на языке каждую секунду. — Просто удобная, — повторил он, будто бы это объясняло всё. — Нет! — Даша почти выкрикнула это слово, ударив кулаком по столу так, что тарелка с пирожным громко звякнула, подскочила и чуть не упала на пол, а вилка, лежащая на краю, сорвалась и с тонким, металлическим звоном упала на кафельный пол. Несколько человек обернулись, но Даше было все равно. Ее глаза горели — не от злости, от отчаяния. — Я так больше не могу! — она почти кричала, но сдерживалась, потому что вокруг были люди, и не хотелось устраивать сцену, хотя внутри уже всё кипело. — Что, блять, между вами такое произошло, что ты уже больше недели похож на ходячий труп?! — она смотрела на Руслана, и в ее взгляде была боль — не за себя, за него. — А Нил вообще в вузе с двадцать первого числа не появлялся, — добавила она тише, но не спокойнее, — его даже товарищи не видели. Никто. Как сквозь землю провалился. Руслан вздрогнул. С двадцать первого. Это была та самая ночь. Та самая, когда они уехали из бара, когда он впервые намеренно сел к Нилу в машину, не сопротивляясь, не огрызаясь. Когда он проснулся у него на груди и понял, что хочет остаться там навсегда. Когда они пили виски и говорили о том, о чем не говорят с чужими. Когда Нил сказал «спи». Когда он впервые, может быть, полюбил. И когда его разбили. Разбили так, что осколки до сих пор впивались в сердце, мешая дышать. — Какого черта случилось той ночью вообще?! — Даша почти плакала, и ее голос дрожал. Она наклонилась вперед, положив локти на стол, сокращая расстояние между ними, пытаясь заглянуть ему в глаза, читать ответ в его лице, потому что словами он, кажется, говорить уже разучился. — Ничего не произошло, — сказал Руслан, и голос его был глухим, безжизненным, как у человека, который повторяет одно и то же так часто, что сам перестал в это верить. — Руслан, я тебе не верю! — Даша была непреклонна. Ее пальцы, лежащие на столе, сжались в кулаки, и Руслан увидел, как побелели костяшки. Она не отступит. Не сегодня. Не после десяти дней его молчания, его угасания, его превращения в тень самого себя. — Он меня рано утром отвез к общаге и выгнал из машины, — слова вырвались сами собой, помимо воли, помимо желания, помимо страха. Руслан не хотел говорить об этом — но не мог молчать. Не мог держать эту боль внутри, потому что она разрывала его изнутри. — Я ничего не понял, — добавил он, и голос его дрогнул, сел на высокие, почти плачущие ноты. — Ночью всё нормально было.. — он замолчал, не в силах продолжать. Ночью всё нормально было. Он заснул на его груди, и Нил перебирал его волосы, и шептал «спокойной ночи», и было тепло, и было хорошо, и казалось, что так будет всегда. А утром его вышвырнули, как надоевшую вещь, как мусор, как то, от чего хотят избавиться поскорее, чтобы не видеть, не вспоминать, не чувствовать. Даша молчала. Несколько секунд она просто смотрела на Руслана — на его бледное лицо, на его покрасневшие глаза, на его трясущиеся губы, — и что-то происходило в ее голове. Какая-то сборка, складывание пазла, который до этого не хотел складываться. — Ясно, — сказала она наконец, и голос ее был тихим, почти шепотом. — Проклятый Кашин, — она произнесла фамилию, как ругательство, как проклятие, как что-то, что она хотела бы забыть, но не могла. — Просто сукин сын, — добавила она, и в ее голосе не было злости — была усталость. Такая же, как у Руслана. — Русь, ты как вообще? — спросила она, и в этом вопросе было столько боли, столько сочувствия, столько желания помочь, что Руслан едва сдержал слезы. — Я не знаю, Даш.. — он покачал головой, и движение это было медленным, тяжелым, как у старого, больного человека. — Ничего не понятно, — он смотрел куда-то в окно, на дождь, который все лил и лил, не собираясь останавливаться, и казалось, что он будет лить вечно. — Мне ещё в то утро пришло уведомление от неизвестного номера, — добавил он, чувствуя, как его пальцы, все еще перебирающие подол кофты, замирают. — Просто "прости", — он процитировал это слово, как самое важное, как то, что он перечитывал сотни раз, пытаясь найти в нем хоть какой-то смысл, хоть какой-то намек на то, что это не конец, — и больше ничего, — он сглотнул, комок в горле стоял уже давно, не давая дышать. — Наверное, это был Нил, — добавил он, и в его голосе промелькнула какая-то странная, почти детская надежда — на то, что это был действительно он, что он помнит, что ему жаль, что он, может быть, еще вернется. — Какой же он мудак, просто, — Даша покачала головой, и в этом жесте было столько презрения, столько осуждения, столько желания защитить, что Руслан на секунду почувствовал себя маленьким, слабым, нуждающимся в защите. — Я так и знала, сука, — добавила она, и ее голос стал жестче, злее. — Он ещё на первом курсе с одной девчонкой мутил, — она начала рассказывать, и Руслан, который хотел остановить ее, попросить замолчать, не говорить, не вспоминать, не бередить раны, — не смог. Его парализовало. — в итоге похожее случилось, только её потом нашли без сознания в каком-то переулке, — Даша говорила быстро, как человек, который торопится высказать все, что накопилось, пока его не перебили. — Несколько ножевых, в руке нож и предсмертная записка, в крови нашли наркоту, — она перечисляла, как на уроках истории, когда учитель спрашивает даты и события, и ты отвечаешь, не чувствуя, не проживая, просто констатируя факты. — Слава богу, что с тобой ничего не случилось, — она выдохнула, и ее плечи опустились, будто она сбросила тяжелый груз. Руслан умолк. Он потерянно разглядывал царапины на деревянном столе — глубокие, старые, которые, наверное, оставили влюбленные, вырезавшие на стенах свои имена, или случайные посетители, которые просто не знали, куда деть руки. Одна царапина была похожа на букву «Н», а другая, кажется, на «Р»? Он не мог разобрать. Не хотел. Сейчас не хотелось ничего. Ни говорить. Ни думать. Ни есть. Ни пить. Ни существовать. Казалось, в ту ночь он потерял кусок себя. Тот самый кусок, который только-только сумел найти — после долгих лет поисков, после бесконечных попыток понять, кто он, что он, зачем он. Кусок, который делал его целым, живым, настоящим. И теперь он был снова пустым — как тот самый стакан на столе, из которого он только что допил чай, и на дне которого остались только мокрые чаинки и горькое послевкусие. Почему-то он был слепо уверен в том, что Кашин его не бросит. Не знал, откуда взялась эта уверенность — может быть, из того, как Нил смотрел на него в машине, когда он спал у него на плече, а за окном шел дождь. Может быть, из того, как он укрывал его одеялом, когда он пил клубничный чай на чужой кухне. Может быть, из того, как он сказал «спокойной ночи, Руслан» таким голосом, каким говорят только с теми, кого не хотят отпускать. Он был уверен, что станет исключением из всех правил. Что даже Данина кукла не будет ему соперницей. Что он, Руслан, из глубинки, с дырявыми кедами и пирсингом в носу, сможет растопить этого снежного короля, заставить его улыбаться, заставить его чувствовать, заставить его остаться. Всё рухнуло так же быстро, как и появилось. И теперь он сидел в кофейне, сжимая в руках пустой стакан из-под клубничного чая, и смотрел, как дождь за окном смывает серый, петербургский асфальт, и думал о том, что, наверное, никогда не узнает, почему. Почему он так поступил. Почему не объяснил. Почему не попросил прощения лично, а не через сообщение, которую можно было отправить с любого телефона. Слеза бесконтрольно стекла по щеке. Она была горячей, соленой, и Руслан почувствовал, как она скатывается по скуле, по челюсти, по подбородку — и падает на ткань кофты, оставляя маленькое, влажное пятно на серой флисовой поверхности. Он шмыгнул носом — громко, по-детски, не стесняясь, — и протер лицо ладонями. Ладони были холодными, мокрыми от пота, и они скользили по коже, оставляя за собой красные, раздраженные полосы. Он тер глаза, тер щеки, тер лоб, будто пытался стереть с себя эту боль, это бессилие, эту любовь, которая оказалась такой хрупкой, такой недолговечной, такой ненастоящей. — Даш, — сказал он, и голос его был сдавленным, почти плачущим, — я не знаю.. я ничего не понимаю! — он почти выкрикнул это, но сдержался, потому что вокруг были люди, и не хотелось привлекать внимание. — Это просто невыносимо, — добавил он тише, и в его голосе была такая усталость, такое отчаяние, такое желание просто лечь и не вставать. — Блять.. — выдохнул он, как выдохнул бы последний воздух. — Я смог почувствовать себя.. я.. — он замолчал, не в силах закончить. Потому что если бы он закончил, он бы сказал: «живым». Я смог почувствовать себя живым. А теперь я снова мертвый. И хуже всего было то, что он знал, что это правда. Он был мертвым последние десять дней. Ходил, разговаривал, дышал, но внутри — пустота. Та самая, черная, бесконечная пустота, которая была в нем до того, как он встретил Нила. Которая, как оказалось, никуда не уходила. Просто притворялась, что ушла. — Русь, — голос Даши был мягким, почти нежным, как у матери, которая успокаивает плачущего ребенка. Она накрыла своей ладонью его руку, лежащую на столе, и этот жест был таким теплым, таким родным, что Руслан чуть не разрыдался. — Пойдем домой, — сказала она, и в ее голосе не было вопроса — было утверждение. — Я у тебя на ночь останусь, — добавила она, сжимая его пальцы. Тушенцов лишь кивнул. Он не мог говорить — язык прилип к нёбу, слова застряли в горле, и он боялся, что если откроет рот, то оттуда вырвется нечто такое, что будет невозможно остановить. Плач, крик, этот удушающий, животный звук, который издают раненые звери, когда не хотят, чтобы их добили, но понимают, что жить все равно не смогут. Он выудил из кармана свои жалкие четыреста рублей. Деньги были мятыми, потертыми — одни купюры были совсем старыми, с затертыми краями и облупившейся краской, другие — новыми, хрустящими, но от этого не менее жалкими. Четыреста рублей — это было всё, что у него осталось до стипендии, всё, что он мог потратить, не опасаясь умереть с голоду в ближайшие дни. Он отсчитал нужную сумму — за чай, за латте, за чизкейк, — положил их на стол, придавив краешком блюдца, чтобы не улетели, и медленно, тяжело поднялся с места. Ноги были ватными, и он на секунду испугался, что упадет, но удержался, вцепившись в край стола. Кеды его — старые, дырявые, которые так и не высохли после того дождя, — жалобно скрипнули по кафельному полу. Он вновь вытер лицо ладонями — они уже были мокрыми от слез, от пота, от этого бесконечного, изнуряющего горя, которое, казалось, никогда не закончится. Щеки его горели, глаза покраснели, и он выглядел как человек, который только что вышел из боя — уставший, разбитый, опустошенный. Даша тоже встала, поправила сумку, надела мокрую куртку и взяла Руслана под руку, поддерживая его, как поддерживают пьяного, но Руслан был трезв. Он был трезв как стеклышко, и это было хуже любого опьянения. Они вышли из кофейни, и дождь все еще лил — не переставая, не утихая, не сдаваясь. Он бил по лицу, по плечам, по рукам, и Руслан не прятался, не ускорял шаг, не пытался укрыться. Он просто шел, глядя перед собой пустыми, мертвыми глазами, и чувствовал, как вода течет за воротник, по спине, по животу, по ногам, и думал о том, что хорошо бы заболеть. Высокой температурой, бредом, потерей сознания. Чтобы забыть. Хотя бы на время. Хотя бы на день. Хотя бы на час. Даша вела его к дому, крепко держа под руку, и они шли молча, потому что слов не было.***
25 окт. 2017 г.
В руках бутылка дешевой водки — той самой, зеленой, с этикеткой «Пять озер», которую он выудил из своего потертого старого рюкзака, когда перебирал вещи в поисках хоть чего-то, что отвлекло бы его от этой глухой, ноющей пустоты, разлитой внутри. Рюкзак был клетчатым, мокрым — таким же, как в тот вечер, когда Нил впервые накинул ему на плечи свою флисовую кофту. Внутри валялись старые конспекты, огрызки ручек, засохшие корочки хлеба и эта бутылка — наполовину полная, наполовину пустая, бренчащая остатками жидкости, которую он привез из бара, чтобы допить потом, когда станет особенно тошно. И вот стало. Стало так тошно, что он даже не мог вдохнуть полной грудью, не чувствуя, как что-то сжимается внутри, скручивается узлом, мешает дышать, думать, существовать. Он напился. Смог себе это позволить, ведь сосед по комнате — тот самый вечно храпящий парень на соседней койке, который ничего не спрашивал, не лез в душу, но иногда оставлял на тумбочке шоколадку или пачку дешевого печенья, — уехал на неделю. Уехал в деревню, к бабушке, помогать с хозяйством. На прощание он хлопнул Руслана по плечу, сказал: «Не скучай, чувак», — и исчез за дверью, оставив после себя тишину и пустоту. Тишина была тотальной — не было ни храпа, ни шороха одеяла, ни тяжелых вздохов во сне. Только ветер за окном, только гул старого холодильника на кухне, только его собственное дыхание, прерывистое, хриплое, почти всхлип. Пустота была абсолютной — как будто из комнаты вынули не только соседа, но и все звуки, все цвета, всю жизнь. Остались только стены, только кровать, только бутылка в руке и телефон с набранным номером. Номер был выучен наизусть. Он не сохранял его в контактах — удалил, как только получил то самое сообщение: «Прости». Удалил, но запомнил. Каждую цифру, каждый порядок, каждый сбой в ритме, когда пальцы набирали эти цифры снова и снова, проверяя, не ошибся ли он, не добавил ли лишнюю, не пропустил ли нужную. Нет. Он знал этот номер наизусть, как свое имя, как имя матери, как дату своего рождения. Он мог бы набрать его с закрытыми глазами, во сне, в бреду — и попал бы точно. Пялился в экран собственного телефона, и набранный номер расплывался перед глазами. Экран был маленьким, дешевым, с трещиной в левом верхнем углу — той самой, которая появилась в первый вечер их знакомства, когда он уронил телефон на пол в коридоре университета, столкнувшись с Нилом. Тогда трещина была едва заметной, тонкой, как паутинка. Теперь она разрослась, разбежалась в разные стороны, как корни старого дерева, как морщины на лице, как следы времени, которое тянулось бесконечно, мучительно, без надежды на облегчение. Цифры прыгали, сливались, двоились, и он никак не мог сосредоточиться, никак не мог заставить себя нажать на кнопку вызова. Зрачки его были расширены — не от алкоголя, от темноты, от отчаяния, — и в них отражался холодный, голубоватый свет дисплея, делая взгляд еще более пустым, еще более потерянным. Только с пятого раза попал на кнопку вызова. Пятый раз — как проклятие, как число, которое преследовало его последние дни. Пять дней без сна, пять — без него, бесконечность — без ответа. Палец дрожал, нажимал мимо, стирал, набирал заново, и каждый раз цифры расплывались, и каждый раз он начинал сначала, чувствуя, как терпение истончается, как нервы натягиваются до предела, как где-то внутри зарождается тот самый, глухой, бессильный крик. Гудки длились около пяти минут. Казалось, что пять минут — это вечность. Ритмичные, монотонные гудки, один за другим, с одинаковыми интервалами, без конца, без края, без надежды на то, что в трубке наконец возьмут трубку и скажут хоть что-то, хоть одно слово, хоть «алло», хоть «отвали», хоть «прощай». Они были до тошноты мерзкими — эти гудки, которые резали уши, въедались в мозг, не давали сосредоточиться ни на чем другом. Руслан зажмурился, прижал телефон к уху, слушая этот бесконечный, пустой звук, и чувствовал, как где-то в груди зарождается злость — не та, холодная, расчетливая, которую он носил в себе годами, а та, слепая, животная, которая не знает, на кого ее выплеснуть, потому что не знает, кто в этом виноват. Нил? Он сам? Судьба? Обстоятельства? Он знал, что ему не ответят. Знал это с самого начала, с того самого момента, как набрал номер, с того самого утра, когда Нил выгнал его из машины и сказал: «Ты мне кто». Знал, но всё равно звонил — раз, другой, третий, четвертый, пятый, — надеясь на то, что никогда, кажется, не случится. Надежда была глупой, иррациональной, недостойной взрослого человека, который должен был понять: чудес не бывает, люди не меняются, обещания ничего не значат. Но надежда жила где-то глубоко внутри, в тех самых потемках, куда не проникал свет разума, и она шептала: «А вдруг? А вдруг он возьмет трубку? А вдруг он скажет, что это была ошибка? А вдруг он скучает так же сильно, как ты?» Шептала, пока гудки не кончились, пока не раздался знакомый, записанный голос. До боли, до слез знакомый голос. Тот самый, который он слышал каждую ночь во сне, который преследовал его в каждом шорохе, в каждом случайном разговоре прохожих на улице, в каждой песне, которая звучала из динамиков в кофейне. Голос, который он так старательно пытался забыть — и не мог. — «Нил сейчас не может ответить. Оставьте сообщение, если оно того стоит. Если нет — не тратьте мое время. И свое.» — Пауза. Тишина, такая плотная, что, казалось, ее можно разрезать ножом. — «Бывает, что стоит. Даже если я не ответил». Руслан замер. Не дышал. Не моргал. Слушал этот голос, который был таким же, как тогда — в квартире, в темноте, когда они лежали в обнимку и Нил шептал: «Спокойной ночи, Руслан». Таким же низким, хриплым, с той самой командорской ноткой, которая заставляла людей бояться, но его, Руслана, почему-то успокаивала, грела, давала чувство защищенности. А теперь этот голос был записан, безжизнен, холоден, и от этого становилось еще хуже — как будто он слышал не человека, а его призрак, тень, отражение в темной воде, которое исчезнет, стоит только протянуть руку. Затем громкий звук, оповещающий, что запись сообщения пошла. Противная, казенная трель, которая ворвалась в тишину, разорвала ее на куски, разбудила его от этого странного, гипнотического сна, в который он погрузился, услышав голос Нила. Трель была резкой, неожиданной, как удар током, и Руслан болезненно взвыл. Звук вырвался из его груди сам собой — низкий, протяжный, почти звериный, — и он не стал его сдерживать. Потому что некому было слышать. Потому что сосед уехал, в комнате был только он и эта глухая, давящая тишина, которую он сам же и нарушил своим воем. Он уронил телефон на пол — телефон упал на линолеум с глухим, мокрым стуком, отлетел в сторону и замер, уткнувшись экраном в пол, все еще горящий, все еще показывающий вызов. И схватился за волосы. Пальцы — холодные, дрожащие, мокрые от пота и пролитой водки, — вцепились в густые, темные пряди, сжали их так сильно, что кожа на голове натянулась, заныла, заныла. Он дергал за волосы, рвал их, будто пытался вырвать ту боль, которая сидела где-то внутри, будто хотел достать ее руками, вытащить, выбросить, забыть. Но боль не вытаскивалась. Она была внутри, в груди, в сердце, в том самом месте, где еще недавно лежала чужая ладонь. — Сука! — закричал он, и голос его сорвался на рваный хрип, на что-то звериное, первобытное. — Кашин, какая же ты сволочь! — он почти рыдал, но слез не было — только этот сухой, надрывный кашель, который вырывался из груди вместе со словами, вместе с болью, вместе с ненавистью, которую он не знал, на кого направить. — Блять, блять, блять, блять! — он повторял это, как единственное слово, которое еще мог произнести, не теряя сознания. Голос его становился все тише, все слабее, все безнадежнее, и когда последнее «блять» затихло где-то в углу комнаты, он обессилено упал на пол. Просто рухнул, подкосились ноги, подкосилась спина, подкосилась воля, и он оказался на холодном, липком линолеуме, который пах дешевым моющим средством и чьей-то старой, выветрившейся бедностью. Он подтянул колени к груди, обхватил их руками, свернулся калачиком, как в тот раз, когда спал на заднем сиденье машины, прижимаясь к коже кресла и чувствуя себя в безопасности. Только теперь безопасности не было. Был только холодный пол, и грязные кеды, которые он так и не снял, и эта дурацкая кофта, которая пахла уже не Нилом, только пылью и потом, и пустота. Пустота была везде — в комнате, в голове, в груди. Он лежал на полу, сжавшись в комок, и дрожал — не от холода, от бессилия. Дрожал так сильно, что зубы стучали, а пальцы, вцепившиеся в ткань кофты, тряслись, как в лихорадке. Он позвонил снова. Потом еще раз. Потом еще — раз за разом, без остановки, без мысли, без надежды. Просто нажимал на кнопку вызова, слушал гудки, слушал этот записанный голос, который становился все более родным и все более чужим одновременно. Потом — гудки, потом — голос, потом — противная трель, потом — тишина. И снова. И снова. Потом — гудки, потом — голос, потом — трель, потом — тишина. Он кружился в этом бесконечном, бессмысленном цикле, как белка в колесе, как загнанная лошадь, как человек, который не знает, что ему делать, но знает, что остановиться не может. Просто, чтобы услышать его голос. Просто чтобы убедиться, что он существует, что он есть, что он не исчез, не растворился, не испарился, как утренний туман над Невой. Просто чтобы в очередной раз разбиться об эту стену равнодушия, которую Нил возвел между ними, и не найти ни щели, ни двери, ни окна, чтобы проникнуть внутрь. Пока он лежал на полу, в десятый раз слушая автоответчик — бесконечный, монотонный, гипнотический, — взглядом наткнулся на пыльные старые ножницы, лежавшие под постелью. Они были ржавыми, тупыми, с черными пластиковыми ручками, на которых от времени стерлись противоскользящие накладки. Они лежали здесь, наверное, с тех пор, как предыдущие жильцы съехали из этой комнаты, забытые, никому не нужные, покрытые слоем пыли, которая оседала на них день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. Руслан смотрел на них и не понимал, зачем они здесь, почему он их раньше не замечал, почему они попались ему на глаза именно сейчас, именно в этот момент, когда он лежал на полу, раздавленный, уничтоженный, пустой. Совсем недолго думая — не думая вообще, потому что мысли были отключены, остались только рефлексы, только инстинкты, только желание сделать хоть что-то, что изменило бы его состояние, пусть даже на миллиметр, пусть даже на секунду, — он схватился за них. Сжимал так сильно, что пластик впивался в ладонь, оставляя глубокие, красные следы. Ножницы были холодными, неприятными, и от них пахло железом и пылью — затхлым, древним запахом, который, казалось, не выветривался годами. Он подскочил с пола — резко, даже не опираясь на руки, просто пружиной выбросило вверх, — и рванул к зеркалу в комнате. Зеркало висело на стене, чуть кривое, мутноватое, в деревянной рамке, покрашенной когда-то белой краской, которая теперь облупилась и висела лохмотьями. В нем отражалась комната — кровать, стол, разбросанные вещи, пустая бутылка, телефон, лежащий на полу, — и он сам. Бледный, растрепанный, с красными глазами и синими кругами под ними, в мятой кофте и старых джинсах. Он смотрел на себя и не узнавал. Кто этот человек? Почему он здесь? Что с ним сделали? Он поднес ножницы к голове, открыл лезвия — они заскрипели, застонали, будто не хотели подчиняться, но подчинились. Схватил прядь волос на лбу — густую, темную, ту, которую Нил перебирал пальцами в машине, когда он спал у него на плече, — и с силой сжал лезвия. Волосы не резались — рвались, путались, застревали между тупыми краями, и каждый раз, когда он перекусывал их, раздавался противный, хрустящий звук. Но он не останавливался. Резал, рвал, кромсал — без жалости, без страха, без сожаления. Обрубил челку. Теперь она была неровной, рваной, торчащей в разные стороны, — не той аккуратной, чуть небрежной, которая была раньше, а какой-то чужой, незнакомой, как будто волосы принадлежали другому человеку. Потом взялся за виски. Отросшие за эти дни, они были мягкими, шелковистыми, и ножницы скользили по ним, не желая брать, но он прижимал их сильнее, надавливал, резал внахлест, пока пряди не падали на плечи, на пол, на раковину, на зеркало. Затылок было резать неудобно — он выворачивал голову, тянулся, поднимал руку, и каждый раз лезвия проходили мимо, оставляя необрезанными куски волос, которые торчали потом, как щетина. Но ему было все равно. Он не видел, как это выглядит со стороны. Он видел только лицо — свое лицо, которое менялось с каждым срезом, становилось другим, чужим, незнакомым. Глядел на себя в зеркало и уже видел не себя, а кого-то другого. Того, в жизни которого не было никакого Нила. Того, кто не знал, что такое просыпаться на чужой груди и чувствовать себя живым. Того, кто не ждал звонка, который никогда не прозвучит. Того, кто не помнил этот голос, эту фразу, это «Бывает, что стоит. Даже если я не ответил». Он смотрел — и не плакал. Слез не было. Осталась только пустота. И этот новый, незнакомый человек в зеркале, который смотрел на него с презрением, с насмешкой, с сочувствием. — Ну привет, — сказал ему Руслан. — Я — новый Руслан. А старого больше нет. Убили. Нечаянно. — Он усмехнулся своей шутке, но усмешка была кривой, невеселой, какой-то безумной. — Не переживай, он не нужен был никому. Ножницы выпали из рук, звякнули о пол, отскочили в сторону и замерли. Волосы лежали везде — на плечах, на полу, на кровати. Комната была усеяна ими, как поле после битвы — телами павших, обломками того, что было раньше. Руслан стоял перед зеркалом, смотрел на свою неровную, кривую стрижку, на торчащие в разные стороны пряди, на обрубленную челку, которая дай бог прикрывала брови, и не знал, плакать ему или смеяться. Выбрал ни то, ни другое. Просто стоял и смотрел, как новый человек в зеркале постепенно становится старым — привыкает к этому лицу, к этим волосам, к этой пустоте. Потом он поднял телефон с пола, стер пыль с экрана, посмотрел на пропущенные вызовы — четырнадцать. Все на один номер. На тот самый, который он выучил наизусть. Он открыл список контактов, нашел этот номер — несохраненный, чужой, — и нажал «заблокировать». Экран спросил: «Вы уверены?» Он нажал «да». Потом постоял секунду, подумал и разблокировал. Потом снова заблокировал. Потом выключил телефон и положил его на стол. Сегодня он больше не будет звонить. Не будет слушать этот голос. Не будет плакать. Сегодня он будет новым Русланом. А на завтра — посмотрим. Может быть, он снова станет старым. Может быть, нет. Может быть, он вообще никогда не узнает, кто он такой на самом деле, без Нила, без этой любви, без этой боли, без этого голоса, который навсегда застрял в его голове, как заноза, которую невозможно вытащить.***
31 окт. 2017 г.
Руслан сидел на табуретке в ванной, обернутый полотенцем, послушно ждущий, когда Даша наконец-то придет со своими волшебными ножницами и поправит его рваную прическу, которую он себе сделал в порыве эмоций пятью днями ранее. Табуретка была старой, деревянной, с поцарапанными ножками и шатким сиденьем, которое жалобно скрипело при каждом его движении. Полотенце было махровым, синим, с выцветшими полосками по краям, пахло дешевым порошком и чем-то еще. Глядеть на себя в отражении зеркала было отдельным видом пыток. Зеркало было старым, в деревянной рамке, с потемневшей амальгамой по краям, которая искажала лицо, делала его чужим, незнакомым, почти потусторонним. Он смотрел в него первые пять минут — разглядывал свои неровно обрезанные волосы, которые торчали в разные стороны как солома на ветру, темные круги под глазами, искусанные, потрескавшиеся губы, бледную, почти серую кожу. Увидел того, кого создал сам в ту ночь, когда стоял на коленях на полу общаги, сжимая в руках ржавые ножницы и кромсая пряди без жалости, без страха, без надежды. Увидел — и больше не мог. Поэтому теперь глаза его смотрели в пол, на колени, на ванну, куда угодно, лишь бы не на свое отражение. Пол был кафельным, белым, с серыми разводами — мама мыла его вчера, но вода плохо сходила, и теперь на стыках плиток застыли мутные, известковые следы. Его собственные колени торчали из-под полотенца — бледные, худые, с мелкими царапинами и старой, давно зажившей ссадиной, которую он получил еще в первые дни учебы, когда упал на лестнице в университете. Ванна была чугунной, старой, на львиных лапах, с облупившейся эмалью, которую мама обещала покрасить, но руки не доходили. Он смотрел на эти вещи, на эти детали, на эту обычную, скучную, будничную жизнь, чтобы не видеть лица в зеркале. Чтобы не думать о том, что это лицо когда-то нравилось кому-то. Что кто-то смотрел на него и не мог отвести глаз. Что кто-то перебирал его волосы, гладил по щеке, шептал «спокойной ночи». Теперь волос не было — остались только короткие, обрубленные пряди, которые торчали смешно и нелепо, как у подростка, который решил побунтовать, но не знал как. Каплан довольно быстро вернулась в ванную — выскочила из коридора, где снимала куртку и бросала сумку на пол, влетела, почти вбежала, полная энергии, которой у Руслана не было совсем. В руках у нее были ножницы — не те, ржавые, тупые, которыми он кромсал себя в ту ночь, а свои, настоящие, парикмахерские, с длинными, тонкими лезвиями и черными, удобными ручками, которые она, наверное, привезла из того салона, где подрабатывала летом. Ножницы поблескивали в свете лампы, холодные, острые, опасные — и в то же время какие-то успокаивающие, как обещание порядка, как надежда на то, что всё можно исправить, если подойти с умом и с нужными инструментами. Она аккуратно уложила руки ему на плечи, и Руслан почувствовал их тепло через ткань полотенца и кофты — той самой, серой, флисовой, которую носил не снимая уже столько дней, что сбился со счета. Пальцы ее были тонкими, с коротко остриженными ногтями, без лака — она их вечно ломала, когда нервничала, а в последние дни поводов нервничать было много. Она положила подбородок на макушку, томно вздыхая, и Руслан почувствовал, как ее дыхание шевелит его короткие, обрубленные волосы. Дыхание было теплым, живым, и от этой теплоты что-то шевельнулось у него в груди — маленькое, слабое, почти незаметное. Может быть, благодарность. Может быть, что-то, что осталось от способности чувствовать. — Сфотай нас, — сказала Даша, выудив из кармана спортивок свой телефон. Спортивки были старыми, потертыми на коленях — те самые, в которых она ходила на пары, когда не успевала переодеться. Она протянула телефон Руслану, и он машинально взял его — экран был теплым, с отпечатками пальцев по краям. — Я в инст выложу! — добавила она, возвращаясь в изначальное положение — подбородок на макушку, руки на плечи, — вдобавок позируя для фото. Она улыбнулась той самой улыбкой, которую Руслан знал с первого дня их знакомства — широкой, искренней, с ямочками на щеках и чуть прищуренными глазами. Руслан поднял телефон, навел на их отражение в зеркале. Даша смотрелась в него — красивая, живая, полная сил. Он смотрелся — бледный, осунувшийся, с чужой стрижкой и пустыми глазами. Два человека в одном кадре. Две разные жизни. Он нажал на кнопку, и экран моргнул, сохраняя этот странный, почти символичный снимок: жизнь и смерть рядом. Жизнь обнимает смерть за плечи и улыбается. А смерть смотрит в объектив и не узнает себя. — Спасибочкии! — Даша забрала телефон, полюбовалась на получившуюся фотку, и ее лицо озарилось той самой, детской радостью — как у ребенка, который нарисовал солнце и радуется, что получилось красиво. Она провела пальцем по экрану, увеличивая, рассматривая детали, и улыбнулась шире, ямочки на щеках стали глубже. И тут же, не откладывая, начала листать ленту, писать подпись, ставить хештеги — делать то, что делают все в ее возрасте, когда хотят поделиться моментом с миром, которому, по большому счету, все равно. Потом она убрала телефон в карман, повернулась к Руслану, взяла его за подбородок, заставила поднять голову — и посмотрела в глаза. И в этом взгляде была нежность, была боль, была та самая бесконечная усталость от того, что она не может помочь. От того, что она может только стричь его дурацкие волосы и успокаивать по ночам, когда он просыпается с криком от того, что любовь не лечится ножницами. — Всё-таки, — сказала она, качая головой, и в ее голосе была и укоризна, и восхищение, и какая-то странная, почти материнская забота, — я никак не пойму, как ты осмелился ржавыми ножницами отрезать себе волосы? — Она взяла его лицо в ладони, повертела из стороны в сторону, изучая свою будущую работу, как скульптор изучает глыбу мрамора, не зная, что скрыто внутри. Руслан молчал. Секунду. Две. Три. Смотрел на свои колени, на полотенце, на кафельный пол, на серые разводы, которые казались ему картой неведомой страны, куда он никогда не поедет. Потом поднял глаза — не на нее, на стену, на трещину в плитке, на старый, пожелтевший пластмассовый держатель для зубных щеток, где стояла одна — его, синяя, — а вторая щетка, мамина, красная, так и лежала в упаковке на полке, потому что она боялась, что он подумает, будто она лезет в его личное пространство. — Я был пьяный и разбитый, — сказал он наконец, и голос его был тихим, сдавленным, как у человека, который говорит о чем-то очень важном, но боится, что его не услышат. — Сейчас я не пьяный, — он сглотнул, комок в горле стоял уже давно, мешая дышать, — но разбитый, кажется, — добавил он, и в этом «кажется» было столько недосказанного, столько боли, столько желания, чтобы кто-то возразил, сказал: «нет, ты не разбитый, ты просто устал, всё пройдет». Но Даша молчала. Потому что врать не умела. Потому что знала — он разбитый. И не знала, соберется ли. Он протер ладонями лицо — сильно, с нажимом, растирая кожу, будто пытался стереть с себя этот день, эту неделю, эту жизнь. Ладони были холодными, шершавыми, с мелкими царапинами и заусенцами, и они скользили по щекам, по лбу, по воспаленным, красным глазам, оставляя за собой тонкие, розовые полосы. Даша пожала плечами. Не стала ничего говорить — не потому, что нечего было, а потому, что слова сейчас были лишними. Они бы только ранили, только напомнили, только сделали больнее. Она приступила к выполнению своей предложенной работы — взяла ножницы, проверила лезвия, провела пальцем по острию, удостоверяясь, что не затупились. Щелкнула ими несколько раз — воздух разрезался с тонким, металлическим звуком, похожим на звон колокольчика, на чей-то смех, на далекий, забытый голос. Аккуратно выровняла челку. Прядь за прядью, волосок за волоском — приподнимала, оттягивала, подрезала под углом, чтобы край был ровным, но не слишком жестким, с той самой легкой рваной текстурой, которую она сама себе делала и которая Руслану, как она знала, шла больше всего. Волосы падали на пол, на полотенце, на его плечи, на ее руки. Они были темно-русыми, с холодным отливом — без единой рыжинки, без единого солнечного блика, чистые, как осеннее небо. Она собирала их, откладывала в сторону, аккуратно, будто это было не то, от чего он хотел избавиться, а что-то ценное, что нужно сохранить на память. Потом выбрила виски — машинкой, которую достала из ящика, с маленькой, черной, с тонкими насадками. Машинка зажужжала, и Руслан почувствовал, как вибрирует его кожа, как по затылку бегут мурашки, как холодно становится там, где раньше были волосы. Она водила машинкой ровно, уверенно, без колебаний — короткими, точными движениями, сантиметр за сантиметром, открывая кожу, делая переход от коротких волос к длинным мягким, почти незаметным. Затылок, виски, зона за ушами — всё было выбрито чисто, аккуратно, без единой ошибки. Руслан слышал, как жужжит машинка, как падают срезанные волосы на пол — и с каждым движением становилось легче. Не намного, но настолько, чтобы заметить. Чтобы почувствовать, что, может быть, еще не всё потеряно. Может быть, эту жизнь еще можно спасти. Может быть, он еще не умер окончательно. Подрезала кривые пряди, сделав их ровными — те, что он сам обрубил в ту ночь. Они торчали в разные стороны, как пеньки после неудачной вырубки, и Даша, поджимая губы, срезала их одну за другой, выравнивая линию, придавая форму той самой «шапочки», о которой она говорила. Форма получалась округлой, почти идеальной — с четким контуром, с плотным верхом и аккуратными, короткими боками. Руслан смотрел в зеркало — теперь не мог оторваться. Смотрел, как на его глазах рождается новый человек. Не тот, который полюбил Нила, не тот, который страдал десять дней. А третий, неизвестный, которого он еще не знал. — Ну слушай, Русь, — Даша отступила на шаг, наклонила голову, рассматривая свою работу со стороны, прищурилась, оценивая. — Так только получается, — она обошла его вокруг, поправила пару прядей, срезала еще немного с челки, потому что показалось, что левый край длиннее правого на пару миллиметров. — Немножко горшком походишь? — спросила она, и в ее голосе была ирония, но не злая, а та, которая бывает между близкими людьми, когда можно пошутить над чем угодно, даже над болью. — Налысо точно не надо, плохо выглядеть будет, — добавила она поспешно, будто боялась, что он воспримет это как совет, а не как шутку. — Панки хой, горшок живой, — усмехнулся Руслан, и усмешка получилась кривой, невеселой, но в ней впервые за долгое время промелькнуло что-то живое. Не тепло — нет, до тепла было далеко, — но хотя бы не ледяная пустота. — Ладно, похуй, — добавил он, рассматривая себя в зеркале — эту странную, незнакомую стрижку, эти короткие виски, эту аккуратную челку, которая лежала ровно, как раз до бровей. — Сейчас это хотя бы выглядит по-человечески, — сказал он, и это было правдой. Потому что в тот первый раз, когда он отрезал волосы сам, он выглядел как пугало, как что-то страшное и жалкое одновременно. Сейчас было просто... человечески. Обычно. Почти нормально. — И то верно! — хихикнула Каплан, убирая ножницы и машинку в сумку, и ее смех был таким светлым, таким живым, таким непохожим на ту тяжелую, давящую тишину, которая висела над ними всю неделю. Она аккуратно обняла друга за шею — руки ее скользнули по его плечам, сомкнулись на груди, и она прижалась щекой к его щеке, колючей от коротких, только что срезанных волосков, которые щекотали кожу. Руслан боязливо прикоснулся ладонью к её предплечью — сначала неуверенно, как будто боялся обжечься, как будто не знал, имеет ли право. Потом сильнее, крепче, вцепившись пальцами в ткань ее толстовки. Пальцы дрожали — мелко, нервно, как у человека, который давно не прикасался к кому-то по-настоящему, не через боль, не через страх, а просто так, потому что надо, потому что так правильно, потому что друг — он для того и нужен, чтобы было кому положить руки на плечи в трудную минуту. Он прикрыл глаза — и почувствовал, как слезы, которые он сдерживал весь день, весь вечер, всю эту бесконечную, безнадежную неделю, наконец подступают. Не текут, не катятся по щекам — просто стоят где-то за веками, горячие, соленые, готовые сорваться в любой момент, но пока держатся. Он сжал веки сильнее, вдохнул глубже — и устало вздохнул. Длинно, тяжело, как человек, который поднимает непосильную ношу и знает, что уронить ее не может, но и нести больше не в силах. — Спасибо, Даш, — сказал он тихо. Так тихо, что она, наверное, не услышала бы, если бы ее ухо не было прямо у его губ. — Всегда пожалуйста, — ответила она так же тихо, и ее пальцы на его плечах чуть сжались, как будто она хотела сказать: «я здесь, я никуда не уйду, ты не один». Потом Даша отпустила его, отступила на шаг, улыбнулась — той самой, светлой, поддерживающей улыбкой, которая грела даже в самые холодные дни. Стряхнула волосы с его плеч, с его шеи, с его кофты — стряхнула их на пол, к остальным, к тем, которые лежали там уже целой горой, напоминая о том, что прошлое можно отрезать, но не выбросить. — Ну что, выглядит отлично, — сказала она, рассматривая его в зеркале. — Теперь ты официально красавчик, даже я засмотрелась. Руслан посмотрел на себя в зеркало — на человека с аккуратной стрижкой, с темными, холодными волосами, с четкой линией челки и выбритыми висками. На человека, в котором не было ничего от того Руслана, которого знал Нил. Ни длинных волос, которые он перебирал пальцами. Ни той беззащитной, детской уязвимости, которая проснулась в нем в первую ночь их знакомства. Ничего. Только этот новый, незнакомый парень, который смотрел на него спокойными, усталыми глазами и спрашивал: «Ну что, будем жить дальше?» И Руслан не знал, что ему ответить. Поэтому просто улыбнулся Даше в отражении — криво, неуверенно, но улыбнулся.***
25 окт. 2017 г.
Кашин лежал в собственной постели. Постель была большой — королевских размеров, с высоким матрасом и бельем из черного шелка, которое Арина выбирала три часа в магазине, пока он сидел в машине и курил, глядя в одну точку. Шелк был прохладным, скользким, неприятным — он не любил эту ткань, но спорить не стал, потому что спорить с Ариной было сложнее, чем просто согласиться, а потом делать по-своему. Но сейчас он лежал на этом черном, скользком белье, чувствовал, как оно холодит спину, как липнет к разгоряченной коже после секса, и думал о том, что, наверное, надо было купить обычный хлопок, как у всех. Или как у него. У него там, в другой жизни, в другой квартире, которую он посещал, когда хотел побыть один. Он держал меж пальцев сигарету — тонкую, белую, с золотистым фильтром, те самые, которые курил всегда, потому что привык к ним, потому что другие были не такими, потому что Арина привозила их из-за границы коробками, и они стояли в багажнике машины, занимая место, которое могло бы быть занято чем-то более важным. Сигарета почти догорела, пепел был длинным, белым, готовым вот-вот отвалиться и упасть на простыню, оставив после себя маленькую, обугленную дырочку. Он не стряхивал его. Ему было все равно. Периодически, почти механически, он подносил сигарету к губам, затягивался глубоко, до кашля, до рези в легких, и выпускал дым тонкой, сизой струйкой, которая поднималась к потолку, расплывалась, исчезала. Горечь на языке оставалась. Горечь и пустота. Рядом, лежа нагишом, посапывала Арина. Нагишом — потому что было жарко, потому что после секса она всегда скидывала одеяло, потому что любила, чтобы кожа дышала. Она лежала на животе, отвернувшись от него, её рыжие волосы разметались по подушке, как паутина, как нити, из которых кто-то ткал свою серую, унылую жизнь. Спала она сладко и мирно, без снов, без тревог, без той тяжести, которая давила на Нила каждую секунду каждого дня. Ее дыхание было ровным, глубоким, почти детским — вдох-выдох, вдох-выдох, как прилив, как отлив, как что-то бесконечное и такое далекое. Он смотрел на нее, на ее бледную спину, на изгиб талии, на то, как посапывает ее маленький, аккуратный нос, — и не чувствовал ничего. Ни тепла, ни нежности, ни желания. Только пустоту. Только ту самую, глухую, разъедающую пустоту, которая поселилась в нем четыре дня назад и никак не хотела уходить. Это было не то, чего Нил хотел бы сейчас видеть. Не это тело. Он хотел бы видеть темноту, за окном — дождь, а рядом — того, кто спит, прижавшись носом к его шее и сжимая пальцами ткань его футболки. Того, кто шепчет во сне его имя и улыбается. Того, кто пахнет дешевым шампунем и свободой. Но вместо этого — Арина и черный шелк. И тишина, которая давит на уши, как вода на глубине. Да, он вновь с ней переспал от скуки. От скуки, которая разъедала его изнутри, как кислота, которая не давала спать, есть, думать. От скуки, которая была страшнее любой опасности, потому что от скуки не спрячешься за работой, не зальешь алкоголем, не забьешь чужими жизнями. Она была в нем, эта скука, — серая, липкая, бесконечная. И он пытался ее победить самым простым, самым животным способом — сексом, который никогда не требовал души, только тела. Арина была рядом, всегда готовая, всегда согласная, всегда улыбающаяся. Она не задавала вопросов, не лезла в душу, не требовала объяснений. Она просто была — удобная, красивая, предсказуемая. И он взял ее, потому что больше некому было взять. Потому что тот, кого он возможно по-настоящему хотел, был там — на другом конце города, наверное, в своей общаге, и, наверное, ненавидел его. Или уже забыл, а может плакал в подушку. А теперь лежал и курил сигареты после секса, не принесшего ничего, кроме лживого наслаждения. Лживого — потому что оно длилось всего несколько секунд, всего один короткий, судорожный миг, когда мозг отключается и остается только тело. А потом — пустота. Ощущение грязи, которую не смыть. Он чувствовал себя использованным. Или использующим. Не мог понять разницы. И не хотел. Уже порядка пяти дней он не находил себе места. Пяти дней — с того самого утра, когда выгнал Руслана из машины, сказав: «Ты мне кто?», а тот ответил, таким растерянным, таким потерянным, таким детским голосом: «Я не знаю». Пять дней он метался по квартире, по городу, по своим делам — убивал, угрожал, договаривался, — но внутри него была только одна мысль, только одно имя, только одно лицо. Лицо, которое исказилось в тот момент, когда он сказал «пиздуй нахуй». Исказилось от страха, от непонимания, от боли. И теперь это лицо стояло перед глазами, когда он закрывал их, и не исчезало, не стиралось, не забывалось. Он никак не мог спокойно выдохнуть и расслабиться. Вдох — боль. Выдох — тоска. Сердце билось ровно, но с каким-то странным, надрывным ритмом, как будто внутри завелся маленький, больной зверек, который бился о ребра, царапал грудную клетку изнутри, требовал выхода, свободы, воздуха. Он не мог выдохнуть. Воздуха не хватало. Казалось, что он задыхается в этой квартире, в этом городе, в этой жизни. И единственный раз, когда становилось легче, был вечером, когда он садился в машину и ехал мимо общежития. Не останавливаясь, не выходя, просто проезжая мимо, чтобы убедиться, что оно еще стоит, что окна еще горят, что, может быть, Руслан смотрит на улицу и видит его черный Мерседес. А может они вновь разминулись. Поначалу даже отшивал Шикину с её постоянными попытками утащить его в постель. Она подходила к нему сзади, обнимала, шептала на ухо: «Данечка, я соскучилась», — и он отстранялся, холодно, вежливо, почти брезгливо. Говорил: «Не сейчас. Я устал». Она обижалась, дула губы, уходила в другую комнату и хлопала дверью. Он не шел за ней. Не извинялся. Ему было все равно. Он смотрел на дверь, за которой она скрылась, и думал о том, как Руслан хлопал дверцей его машины, выскакивая на улицу, и бежал к общаге, не оглядываясь, спотыкаясь, падая, вставая, снова бежал. И он не поехал за ним. Не догнал. Не сказал: «Постой, я не то имел в виду». Просто смотрел, как он исчезает в темноте, и думал: «Так надо. Так безопаснее. Так правильно». Но на пятый день всё-таки сдался. На пятый день — когда счет потерял смысл, когда цифры слились в одну серую, бесконечную ленту, — он подумал, что это может его отвлечь. Что если он переспит с Ариной, то, может быть, перестанет думать о Руслане. Что, может быть, удовольствие перебьет боль. Что, может быть, тело забудет то, что помнит душа. Он ошибся. Позвал ее, она пришла — счастливая, сияющая, пахнущая духами. Она разделась, легла рядом, начала целовать его куда-то в шею, в плечо, в грудь. Он закрыл глаза и представил, что это не она. Что это он. Темные волосы, карие глаза, пирсинг в носу. Что это он шепчет его имя. Что это он дрожит под его руками. Он кончил быстро, почти сразу, и Арина, наверное, подумала, что он так возбужден ею. А он просто не мог больше притворяться. Просто не мог делать вид, что ему не все равно. Чувство вины окатило его новой волной, когда он невольно поймал себя на том, что даже трахаясь с, вроде бы, любимой девушкой, думает о чертовом Тушенцове. Чертовом — потому что этот парень, этот первокурсник с дырявыми кедами и колючим взглядом, забрался в его голову, в его сердце, в его жизнь, и не уходил. Вроде бы любимой — потому что он должен был ее любить, она была красивой, удобной, подходящей, но он не чувствовал ничего, кроме привычки. Пустой, выцветшей привычки, как старые джинсы, которые уже не греют, но выбросить жалко. Он думал о Руслане. Всегда. После секса — думает о нем. Когда убивает — думает о нем. Когда просто живет — думает и думает. И не может остановиться, как не может остановить кровь, которая течет по венам, как не может остановить сердце, которое бьется. Руслан стал частью его — болезненной, ненужной, отравляющей частью, — и он не знал, как от нее избавиться. Но в этой боли было еще кое-что. То, что он отказывался признавать даже в мыслях. То, что заставляло его сжимать кулаки, когда он представлял, как целует Руслана. То, от чего ему хотелось выть от отчаяния и одновременно — от странной, пугающей, неправильной радости. Потому что когда он думал о Руслане, когда представлял его лицо, его губы, его руки, его глаза, смотрящие на него с той самой смесью вызова и страха, — внутри него разгоралось что-то, чего не было с Ариной никогда. Жар. Настоящий, живой, почти болезненный жар. И это пугало его сильнее, чем любые угрозы отца. Потому что это значило, что он — не тот, кем всегда себя считал. Это значило, что все эти годы он врал себе. Это значило, что он — может быть, он не знал точно, не хотел знать — что он, возможно, гей. Или би. Или просто кто-то, кому плевать на ярлыки. Но это «плевать» было самым страшным. Потому что если ему плевать, то зачем он тогда выгнал Руслана? Зачем он сейчас лежит с Ариной? Зачем он вообще живет этой жизнью? Он не хотел быть геем. Он не хотел, чтобы его называли пидором, педиком, голубым. Он не хотел, чтобы отец смотрел на него с презрением, чтобы парни в группировке шептались за спиной, чтобы его авторитет рухнул в одно мгновение. Он не хотел быть тем, кого презирают. И поэтому он убеждал себя — каждый раз, когда думал о Руслане, каждый раз, когда его сердце билось чаще, каждый раз, когда смотрел на себя в зеркало и не узнавал, — убеждал себя, что это не так. Что он просто запутался. Что это пройдет. Что он нормальный. Но не проходило. И с каждым днем, с каждой мыслью о нем становилось только хуже. Он ненавидел себя за эту слабость, за эту тягу, за это желание — просто позвонить, просто услышать голос, просто увидеть его лицо. Но он не мог позволить себе это сделать. Потому что если он сделает, то рухнет последняя стена. И он останется один на один с правдой, которую боялся признать даже самому себе. Может быть, надо было не выгонять его. Может быть, надо было сказать правду. Может быть, надо было поцеловать. Но он не поцеловал. Он выгнал. И теперь страдал — молча, глухо, сжав кулаки так, что ногти впивались в ладони, оставляя кровавые полумесяцы. И в этом страдании была не только боль потери, но и страх перед тем, кем он становился. Перед тем, что он чувствовал. Перед тем, что это чувство не уходит, а только разрастается, заполняет его всего, как вода заполняет тонущий корабль. Испуганные карие глаза Руслана в то утро навечно закрепились в памяти, словно их выжгли у Нила на сетчатке глаз. Он видел их каждую секунду — когда открывал глаза, когда закрывал, когда смотрел на Арину, на отца, на свои руки, сжимающие пистолет. Эти глаза — большие, темные, с расширенными зрачками, в которых отражался страх, непонимание, предательство. Он сказал ему «ты мне кто», а Руслан ответил «я не знаю». И это «не знаю» было самым честным, самым ужасным, самым правильным ответом. Потому что он и сам не знал. Он не знал, кто они друг другу — друзья, враги, любовники, случайные попутчики, которые встретились на одну ночь и разбежались навсегда. Он хотел бы знать. Он хотел бы сказать: «Ты мне нужен. Ты мне дорог. Ты — единственный, кто заставил меня почувствовать себя живым за последние годы». Но он не сказал. Он выгнал. И теперь смотрел на эти глаза — на их отражение в темном стекле окна, в пустой чашке кофе, в воде из-под крана, когда мыл руки, пытаясь смыть кровь, которую невозможно смыть. И думал о том, что, наверное, никогда не сможет это исправить. Вдруг на тумбочке завибрировал телефон. Тумбочка была деревянной, темной, с резными ножками и выдвижным ящиком, в котором лежали паспорта, оружие и старая зажигалка, подаренная отцом. Телефон завибрировал — коротко, глухо, как бьется сердце, как бьется его собственное сердце, когда он думает о нем. Настойчиво и неумолимо, как судьба, как что-то, от чего нельзя отмахнуться. Данила проигнорировал, даже не глянул, от кого вызов. Он знал, что это не он. Он не будет звонить. Он не должен. Он умный, он гордый, он не станет унижаться. Нил отложил телефон в сторону, повернулся на другой бок, спиной к Арине, лицом к стене. На стене висела картина — абстракция, которую Арина купила на каком-то аукционе и повесила без его согласия. Он ненавидел эту картину. Как и многое в этой квартире. Затем ещё раз. Телефон завибрировал снова — уже громче, настойчивее, будто кто-то знал, что он здесь, будто кто-то специально ждал, когда он сможет ответить. Потом ещё, ещё и ещё — вибрации накладывались друг на друга, создавая хаотичный, нервный ритм, который, казалось, слышно было во всем доме. Следом полетели уведомления — одно за другим, как пули, как удары, как пощечины. Экран засветился, показывая пропущенные, потом голосовые сообщения, потом снова пропущенные. Тут он уже не выдержал. Слишком много. Слишком настойчиво. Слишком похоже на крик о помощи. Он кинул сигарету в пепельницу — та упала, рассыпав пепел по стеклянному дну, — и схватил телефон, внимательно вглядываясь в сообщения. Пальцы его дрожали — не сильно, едва заметно, но он чувствовал эту дрожь и ненавидел себя за нее. Четырнадцать пропущенных от Руслана. Четырнадцать. Он пересчитал их дважды, трижды, пока цифры не перестали расплываться перед глазами. Четырнадцать раз он звонил. Четырнадцать раз никто не ответил. Четырнадцать раз он, наверное, надеялся, что трубку возьмут, что скажут «алло», что все прояснится, что это была ошибка, что он вернется. Но трубку не взяли. И четырнадцать голосовых сообщений — оставленных, записанных, застывших в эфире, как крик, который никто не услышал. Он ткнул на первое, не думая, не размышляя, не готовясь. Просто нажал на треугольник воспроизведения — и через несколько мгновений послышался громкий, душераздирающий выкрик. Голос Руслана — такой знакомый, такой родной, такой чужой. Крик, от которого у Нила внутри все перевернулось. Крик, в котором было столько боли, столько отчаяния, столько бессилия, что у него перехватило дыхание. Потом — хриплый вой. Не плач, не рыдание, а именно вой — низкий, протяжный, звериный, будто кто-то заживо резал его на части. И ругань — искренняя, живая, такая настоящая, какой не бывает в кино. «Сука! Кашин, какая же ты сволочь!» Голос срывался, захлебывался, падал и снова поднимался, как волна во время шторма. Нил слушал и не дышал. Сидел на кровати, вцепившись в телефон так, что костяшки пальцев побелели, Арина спала рядом, ничего не подозревая, а он слушал, как рушится его мир, как сыпется штукатурка, как трескается фундамент. Слушал и ничего не мог сделать — только сжимать телефон и смотреть в одну точку на стене, туда, где висела ненавистная картина, которую он, кажется, начал понимать. Потому что на ней тоже был хаос. И боль. И крик, который никто не слышит. Последующие оставшиеся сообщения он не смог включить. Палец завис над экраном, дрожал, не решался нажать, боялся услышать еще больше боли, еще больше отчаяния, еще больше того, что он сам причинил. Внутри что-то болезненно сжалось — там, где-то в груди, под ребрами, где он прятал все свои чувства, все свои страхи, все свои слабости. Сжалось и не разжималось. Он знал, что если включит хотя бы еще одно, то не выдержит. Сорвется. Поедет к нему. Обнимет. Попросит прощения. Скажет, что все будет хорошо. А потом отец убьет его. Или не убьет, но что-то сделает — что-то, от чего Руслану будет еще больнее. И он этого не переживет. Не переживет, если с ним что-то случится по его вине. Потому что Руслан — это единственное, что осталось у него живого. И он не может позволить себе его потерять. Даже если уже потерял. Даня не рассчитывал на то, что после резкого прекращения только-только образовавшегося общения, первый раз, когда он услышит голос Руслана, будет именно в таком контексте. Не «привет», не «как дела», а крик, ругань и боль, которую он сам и причинил. Он думал, что Руслан забудет его через пару дней. Найдет кого-то другого — такого же молодого, красивого, без криминального прошлого и сумасшедшего отца. Он думал, что ему будет легче. Что время лечит. Что расстояние спасает. Но он ошибся. Опять. Ему неистово захотелось перезвонить. Пальцы сами потянулись к кнопке вызова, сами набрали знакомый номер, сами были готовы сделать то, что он запрещал себе делать все эти пять дней. Объясниться. Сказать, что это не его вина, что он хотел как лучше, что он боялся за него, что он не хотел его терять. Но рука вовремя дрогнула — на полпути, на грани, на волоске от того, чтобы разрушить все, что он так старательно строил. Он замер, сжимая телефон в потной, дрожащей ладони, и подал голос. Шепотом, чтобы не разбудить Арину. Шепотом, чтобы не услышал кто-то еще. Шепотом, чтобы не спугнуть ту хрупкую, липкую тишину, которая повисла в комнате. — Нет, Даня, нельзя, — прошептал он, глядя на свой палец, застывший над кнопкой вызова. — Это ради его безопасности. Если он с тобой никак не связан, то не пострадает, — твердил он самому себе, как единственную правду, в которую он хотел верить. Голос его был сдавленным, чужим, каким-то беспомощным. Он сжимал в руках телефон, тот нагрелся от его пальцев, от его дыхания, от его отчаяния. Экран погас, и в темноте отражалось его лицо — бледное, осунувшееся, с красными глазами. Он смотрел на себя и не узнавал. Кто этот человек? Почему он здесь? Что он сделал с собой? — Так надо, — добавил он, уже менее уверенно, уже сомневаясь, уже понимая, что «надо» — это не всегда правильно. — Так правильно. Но он не был уверен. Ни в чем. Ни в том, что правильно. Ни в том, что так надо. Ни в том, что он вообще знает, что делает. Он чувствовал только одно: разрывающую, дикую тоску по человеку, которого он сам вышвырнул из своей жизни. И эту тоску нельзя было заглушить ни работой, ни сексом, ни сигаретами. Она была сильнее. И она никуда не уходила. Он отложил телефон на тумбочку, повернулся на спину, уставился в потолок. Трещина была на месте — та самая, которую он заметил неделю назад, когда проснулся и увидел Руслана, спящего у него на груди. Тогда он думал, что это начало. Теперь он знал — это был конец. Или, может быть, начало конца. Или просто конец начала. Он запутался. Запутался в себе, в своих чувствах, в том, кем он был и кем становился. Арина пошевелилась во сне, перевернулась на бок, прижалась к нему теплым, расслабленным телом. Он не обнял ее в ответ. Лежал, как бревно, глядя в потолок и слушая, как бьется его сердце — глухо, ровно, безнадежно. И думал о том, что, наверное, никогда не сможет это исправить. Что, наверное, он заслужил эту боль. Что, наверное, это и есть плата за все, что он сделал. И еще — думал о том, что, может быть, это плата не за убийства и не за угрозы. А за то, что он боялся признаться себе в том, кого на самом деле хотел видеть рядом с собой этой ночью.***
01 нояб. 2017 г.
Oneshko online Слышишь, Нил, ты просил за историями Даши следить, она у Руслана ночует, кажется. Сейчас скину ссылку на её историю в инсте.DK
last seen recently
Доброе утро, в смысле она с ним? Пробей адрес.
***
После быстрых сборов, Данила помчался к выходу из квартиры, наспех небрежно чмокнул Арину в щеку — та даже не проснулась, только что-то промычала во сне и перевернулась на другой бок, — выскочил из дома и помчался к парковке. Кроссовки его гулко стучали по ступеням, эхо разносилось по пустому подъезду, отражалось от стен и возвращалось обратно, как насмешка. На часах около десяти, а он уже на ногах и едет на нужный адрес, выяснять, что там у них происходит. Внутри кипела неудержимая и необъяснимая злость, а может быть, даже ревность. Он не хотел называть это ревностью. Ревность — это для влюбленных идиотов, для тех, кто теряет голову, для тех, кого он всегда презирал. Он не мог быть ревнивым. Он не имел права. Он сам выгнал Руслана, сам разорвал эту тонкую, хрупкую нить, которая связала их на несколько дней. И теперь, когда он узнал, что какая-то Даша — та самая, с которой Руслан говорил в баре, та самая, которой он отдал толстовку, та самая, с которой он пошел в бар в тот вечер, — ночует у него, внутри него закипало что-то темное, липкое, злое. Он не хотел признаваться себе, что это ревность. Поэтому называл это злостью. На себя. На Руслана. На эту девчонку, которая — он был уверен — не имела никакого права находиться рядом с ним. Ключи от машины звякнули в руке, когда он выбежал на парковку. Черный Мерседес стоял на своем месте, блестя на утреннем солнце, которое едва пробивалось сквозь тяжелые, свинцовые тучи. Он нажал на брелок, дверцы щелкнули, открываясь, и он рухнул на водительское сидение, даже не пристегнувшись сразу. Двигатель завелся с полуоборота, и машина, послушная, мощная, вылетела с парковки, взвизгнув шинами на повороте. Он ехал, не глядя на светофоры, не замечая других машин, не слыша сигналов, которые, наверное, кто-то ему подавал. Перед глазами стояло одно — адрес, который ему отправили еще полчаса назад, когда он, лежа в постели, благодаря Юлику наткнулся на фотографию. Даша обнимает Руслана сзади, целует его в щеку, а Тушенцов смотрит в зеркало своими темными, пустыми глазами. И подпись: «Сегодня я была парикмахером. Как вам новый образ моего любимого друга?» Любимого друга. Друг. Друг. Он не должен был чувствовать ничего, читая это слово. Но чувствовал. Чувствовал, как что-то сжимается в груди, как кулак сам собой ударяет по рулю, как губы сжимаются в тонкую, злую линию. — Чертова дура, — прошипел он, сворачивая на нужную улицу. — Что ты о себе возомнила? Он не знал, на кого злился — на нее, на себя, на Руслана, который позволял кому-то себя трогать, стричь, обнимать. На себя — потому что это должен был быть он. Он должен был быть сегодня ночью с ним, он мог бы поправлять его дурацкую челку, он мог бы обнимать его сзади и чувствовать, как пахнут его волосы. Но он выгнал его. И теперь другой человек делает то, что он хотел делать сам. И это было невыносимо. Город за окном проплывал серыми, размытыми пятнами — старые дома, мокрые тротуары, редкие прохожие, которые кутались в куртки и торопились по своим делам. Он не замечал ничего. Только дорогу, только повороты, только этот долбаный адрес, который светился в навигаторе, приближаясь с каждой секундой. Светофоры горели красным, он проезжал их на желтый, иногда на красный — ему было все равно. Штрафы, лишение прав, все, что угодно, лишь бы успеть, лишь бы увидеть, лишь бы убедиться, что он не спит с ней, что она просто подруга, что ничего не происходит. Он не имел права на это, но он ехал. Руки его сжимали руль так, что костяшки побелели, а подушечки пальцев впивались в кожаную оплетку, оставляя едва заметные вмятины. Он не чувствовал усталости, хотя спал всего несколько часов. Не чувствовал голода, хотя не ел с прошлого вечера. Только эту тупую, давящую злость, которая разливалась по телу, как горячий свинец, и требовала выхода. Он хотел кричать. Хотел ударить кого-нибудь. Хотел ворваться в эту квартиру, схватить Руслана за плечи, трясти, спрашивать: «Какого хера ты позволяешь кому-то себя трогать? Почему не я? Почему я не могу?» Он не понимал, что с ним происходит. Он был мужчиной, был Нилом. Он был тем, кто отшивает всех, кто не подпускает к себе никого, кто живет по своим, жестким, правилам. Но в последние дни все правила пошли прахом. С тех пор, как он выгнал того парня из машины, с тех пор, как услышал его душераздирающие крики, с тех пор, как понял, что не может спать, не представляя его лицо. Он терял контроль. Над собой, над своей жизнью, над тем, кем он был. И это бесило его больше всего. Приехав на нужный адрес, Кашин торопливо припарковал машину у подъезда — криво, как попало, перекрыв половину тротуара, но ему было плевать. Побежал внутрь, периодически сверяясь с данными, которые ему отправили — номер дома, подъезда, этажа, квартиры. Теперь он знал, где живет Руслан. Знал, на каком этаже, в какой квартире. Знал всё, но не был здесь, не решался и боялся, что если придет, то не сможет уйти. А теперь он шел. Быстро, почти бегом, перепрыгивая через ступеньки, хватаясь за перила, которые были холодными, липкими, пахнущими дешевым моющим средством и чужой, давно выветрившейся бедностью. Пробежал пять этажей за несколько минут — ноги не чувствовали усталости, дыхание не сбивалось, сердце колотилось, но не от нагрузки, от того, что он был близко. Очень близко. Нашел нужную квартиру — серую, обшарпанную дверь с облупившейся краской и ржавым глазком, — и принялся трезвонить в дверной звонок. Нажимал на кнопку раз за разом, не давая передышки, не давая себе времени передумать, не давая им шанса притвориться, что никого нет. Звонок был противным, дребезжащим, как старый будильник, и этот звук разносился по лестничной клетке, отражался от стен, возвращался обратно, умножаясь, как его собственная злость, как его собственная ревность, как его собственная, необъяснимая тоска. Он не знал, что скажет, когда дверь откроется. Не знал, как объяснит свое присутствие. Не знал, что увидит. Но знал одно — он должен был это сделать. Должен был увидеть его. Убедиться, что с ним все в порядке. Что он жив. Что он дышит. Что Даша — просто подруга. Что ничего не происходит. Что он не опоздал. Он ждал. Секунду. Две. Десять. Сердце колотилось где-то в горле, и он чувствовал, как пульс отдается в висках, в пальцах, в кончиках ушей. Дверь не открывалась. Он нажал на звонок снова. И снова. И снова. И когда уже был готов начать стучать кулаком по облупившейся краске, он услышал шаги. Медленные, тяжелые, неспешные.***
Ещё рано утром Даша проводила маму Руслана на работу. Галина вышла из своей комнаты в строгом, но поношенном костюме — темно-синяя юбка, белая блузка с кружевным воротничком, туфли на небольшом каблуке, которые она начистила накануне до зеркального блеска. Волосы её были собраны в аккуратный пучок на затылке, седые пряди блестели в свете утренней лампы. Она выглядела уставшей, но бодрой — такой, какой бывает женщина, которая всю жизнь привыкла работать и не жаловаться. Даша пожелала ей хорошего рабочего дня, чмокнула в щеку — пахнущую дешевым кремом и усталостью, — и закрыла за ней дверь. Она всегда вставала рано. Это у неё было с детства, от бабушки, которая говорила: «Кто рано встает, тому Бог подает». Даша не особо верила в Бога, но привычка осталась. Тем более сегодня ей хотелось скрасить этот мрачный день в жизни Тушенцова. Он последние две недели выглядел так, будто его выжали, как лимон, и забыли выбросить — бледный, осунувшийся, с красными глазами и вечно сжатыми кулаками. Она не знала, как ему помочь, но знала, что забота и тепло иногда творят чудеса. Как минимум, ей ночью удалось уложить его спать пораньше — он сопротивлялся, говорил, что не хочет, что не уснет, что всё равно не получится, но она настояла, укрыла его пледом, села рядом, погладила по голове, и он провалился в сон, как в темную, глубокую яму, даже не вздохнув. Она надеялась, что он выспится. А утром она встретит его с горячим завтраком и вкусным чаем, обнимет и вытрет слёзы, если понадобится. Пока Руслан спал — он лежал на боку, поджав колени к груди, свернувшись калачиком, как в детстве, и его лицо во сне было спокойным, почти безмятежным, без той вечной, глухой тоски, которая поселилась в нем последние дни, — Даша всерьез взялась за готовку. Решила приготовить блинчики на безлактозном молоке, потому что Руслан не мог пить обычное, а ей хотелось сделать ему что-то вкусное, домашнее, такое, от чего становится тепло даже в самую холодную погоду. Она стояла возле плиты, старательно замешивая тесто. Нашла в шкафу большую миску — старую, эмалированную, с отбитым краем, доставшуюся, наверное, еще от бабушки Галины. Разбила яйца — два, три, четыре, — отделяя белки от желтков ловким движением, которому научилась ещё в детстве, когда помогала матери печь пироги. Белки были прозрачными, скользкими, стекали между пальцами, и она смывала их под струей холодной воды. Добавила сахар — две ложки с горкой, — щепотку соли, безлактозное молоко. Муку просеивала через мелкое сито, чтобы не было комков, и каждый раз, когда белая, легкая пыльца оседала на её пальцах, она вспоминала, как мама учила её: «мука должна быть воздушной, как облако, тогда и блины будут нежными». Тесто получилось жидковатым — она добавила ещё муки, потом ещё молока, потом сбивала венчиком до тех пор, пока оно не стало гладким, блестящим, похожим на жидкую сметану. Сковорода — старая, чугунная, с черным, обугленным дном — стояла на плите, нагреваясь. Даша капнула масла, размазала его по всей поверхности, и когда оно зашипело, начала печь. Первый блин, как водится, вышел комом — прилип, порвался, она выбросила его и начала заново. Второй получился лучше, третий — почти идеальный, тонкий, золотистый, с кружевными краями, которые хрустели, когда она переворачивала их лопаткой. Готовка была для нее чем-то вроде терапии — ритмичные движения, шипение масла, запах жареного теста и ванили, она добавила в тесто ванилин на кончике ножа, потому что помнила, что Руслан любит сладкое, — всё это успокаивало, отвлекало от тяжелых мыслей, от той тревоги, которая жила в ней последние две недели. Она пекла блины и думала о том, что, наверное, не все потеряно. Что, может быть, этот день станет переломным. Что, возможно, Нил всё-таки объявится, попросит прощения, и они помирятся. Или нет. Или это будет конец, после которого Руслан наконец сможет жить дальше. Она не знала. Она просто пекла блины. А приготовив стопку — румяных, маслянистых, с хрустящими краями и мягкой серединкой, — она накрыла их крышкой от сковородки, чтобы не остыли, и вернулась обратно в комнату. Руслан спал, свернувшись калачиком, и его лицо во сне было таким беззащитным, таким детским, что у Даши что-то сжалось в груди. Она укрыла его одеялом — поправила край, подоткнула под бок, чтобы не сквозило, — и принялась прибираться в комнате. Комната была маленькой, тесной, заставленной коробками, которые они с мамой так и не разобрали. Коробки были старыми, картонными, с надписями: «посуда», «книги», «зимние вещи», «всякая всячина». Даша открыла одну из них — ту, что стояла у окна, — и начала разбирать. Там лежали вещи Руслана: старые джинсы, выцветшие футболки, свитера с катышками, которые он, наверное, носил ещё в школе. Всё было сложено кое-как, вперемешку, и она аккуратно перебирала каждую вещь, складывая стопками: одно на один стул, другое — на другой. Она нашла его старую куртку — ту самую, в которой он приехал в Питер, дешевую, синтетическую, с оторванным карманом и затертой молнией. Мама пришила к ней заплатку в виде сердечка, и Даша улыбнулась, глядя на это. Она нашла его школьный дневник — за седьмой класс, с тройками и четверками, с замечаниями учителей и подписями. Пролистала, не вчитываясь, просто чтобы почувствовать связь с тем, кем он был раньше, до того, как стал этим сломленным, потерянным парнем, который спит на кровати в обнимку с чужой кофтой и не может посмотреть в глаза во время диалога. Она разбирала чемодан — потертый, старый, с оторванным колесиком и заклеенной скотчем ручкой, — который Руслан так и не разобрал после недавнего переезда. Внутри, помимо одежды, лежали какие-то мелочи: старая зажигалка, сломанные часы, пара монеток, блокнот с вырванными страницами. И фотография — маленькая, выцветшая, с закругленными краями, на которой был изображен какой-то парень с короткой стрижкой и широкой улыбкой. Даша не знала его. Это был тот самый Влад — тот, которого недавно убили. Она аккуратно положила фотографию обратно, засунула поглубже, чтобы Руслан не видел, если вдруг будет искать. Как вдруг в дверь настойчиво зазвонили. Звонок был противным, дребезжащим, как старый будильник, и этот звук разорвал тишину, как нож разрезает ткань. Даша замерла, выронив из рук какую-то футболку, и повернула голову в сторону прихожей. Кто это мог быть в такую рань? В десять утра? Она знала, что мама Руслана ушла на работу, что соседи, наверное, спят или уже ушли, что никто не должен был прийти. Но звонок продолжал трезвонить — настойчиво, неумолимо, как приговор. Дарья ошеломленно перевела взгляд на спящего Руслана. Тот лежал на боку, свернувшись калачиком, и его лицо было спокойным, безмятежным — такого она не видела уже много дней. Она искренне надеялась, что он не проснется от такого громкого звука и поспит подольше. Он лишь нахмурился сквозь сон — брови его чуть сдвинулись к переносице — и поджал губы, перевернувшись на другой бок, подальше от двери, от звука, от всего мира. Даша выдохнула — с облегчением, но тревога не ушла. Она направилась к двери, стараясь ступать как можно тише, чтобы не скрипеть старыми половицами, которые жалобно стонали под ногами. Аккуратно и боязливо взглянула в глазок — маленькое, мутноватое стеклышко, которое искажало изображение, делало его чужим, нереальным. Увидела рыжую голову. Кашин, из-за которого ее друг не спал, не ел, не жил эти десять дней. Она сначала застыла. Сердце ее пропустило удар, потом забилось чаще, громче, яростнее. А затем по венам, по крови, по каждой клетке ее тела поползла ярость — горячая, липкая, злая. Ярость на этого безмозглого мудака, который посмел появиться здесь, посмел трезвонить в дверь, посмел надеяться, что его впустят. Она сжала кулаки, ногти впились в ладони, и она почувствовала, как боль отрезвляет, не дает броситься на него с кулаками, хотя хотелось. Поправила велосипедки — черные, обтягивающие, которые она надела утром, когда вставала, — и широкую футболку, старую, выцветшую, с дырочкой на плече. Она не знала, зачем поправила одежду — ему было все равно, ей было все равно, но почему-то этот жест придал ей уверенности. Как будто если она будет выглядеть собранно, то и говорить сможет собранно. Не сорвется, не ударит, не наговорит лишнего. Она отворила дверь — резко, рывком, так, что та ударилась о стену, — и мгновенно нахмурилась, глядя прямо в глаза незваного гостя. Ее лицо было каменным, холодным, но внутри клокотало. Она жестом показала, что шуметь нельзя — приложила палец к губам, сделала страшные глаза, — и впустила его в квартиру. Руслан спит. И если он проснется, она его убьет. Своими руками. Кашин прошел на кухню вслед за девушкой. Шел он тихо, почти бесшумно, не слышно было ни шагов, ни дыхания, только легкий шорох одежды. Он изо всех сил сдерживал порыв злости — сжимал кулаки, сжимал челюсти, сжимал всё, что можно сжать, — ведь нельзя, чтоб Руслан проснулся. Нельзя, чтобы он увидел его таким — злым, растерянным, не знающим, что сказать, как объяснить, зачем он здесь, зачем вернулся. Кухня была маленькой, тесной, со старыми обоями в цветочек и занавесками в горошек. На плите стояла тарелка с блинами — они уже остыли, но всё еще пахли ванилью и маслом. На столе — две чашки, две тарелки, вилки. Даша явно готовилась к завтраку на двоих. И это зрелище — накрытый стол, приготовленная еда, этот уют, которого у него никогда не было с Ариной, — почему-то ударило Нила больнее, чем если бы он застал их в постели. Он уселся за стол — стул скрипнул под его весом, — и первым подал голос, не давая Даше что-то сказать. Голос его был тихим, но жестким, как сталь. В нем была злость, которую он пытался спрятать, но не мог. — Какого хуя ты здесь забыла? — прошипел он, подавляя агрессию, сжимая край стола так, что костяшки пальцев побелели. — Аналогичный вопрос, псина рыжая! — Даша не осталась в долгу. Ее голос был тихим, но ядовитым. Она сложила руки на груди, встав напротив него, глядя сверху вниз, хотя он был выше. — Ты хоть знаешь, что с ним творилось, пока твоя нездоровая голова жила себе спокойно?! — она почти выкрикнула это, но сдержалась, вспомнив, что Руслан спит за стеной. — Кто тебя просил к нему лезть? — Нил не отвечал на вопрос, он сам задавал их, нападал, потому что защищаться было страшно. Потому что если он начнет защищаться, он признает, что виноват. — А что? — Даша усмехнулась, но усмешка была кривой, невеселой. — Он теперь твоя собственность, которую ты поматросил и бросил? — она сделала шаг вперед, сокращая расстояние, и Нил почувствовал, как его тело напряглось, готовое к удару. Но удара не было. — Нет, — сказал он, и голос его дрогнул — впервые за этот разговор. — Он не моя собственность. Ну и ты не ахуевай, он гей вообще-то! — Без тебя знаю, ублюдок! — Даша почти закричала, но снова сдержалась, только ее глаза горели, как угли. — Поэтому и целую, ведь в этом нет никакого контекста! Слышишь, вали из его жизни, ему и так плохо! — Она вытянула руку, указывая на дверь, и ее палец дрожал — не от страха, от гнева. — Я по этой причине и приехал! — Нил повысил голос, но тут же осекся, услышав, как скрипнула в спальне кровать. Он перешел на шепот, такой же ядовитый, как у нее: — Я хочу ему помочь. — Ты его бросил, — Даша не сдавалась. Она говорила медленно, чеканя каждое слово, как удары молотка. — Дал ему шанс на взаимность и бросил! Вали к своей бабенке намазанной и не порть ему жизнь. Она отвернулась, сделала шаг к окну, чтобы не видеть его лица, потому что если она будет смотреть на него, то не сможет сдерживаться. Схватит что-нибудь тяжелое и запустит в него. И будет права. Он заслужил. — Ты не понимаешь, — Нил тоже встал, но не двинулся с места. Стоял, уперев руки в стол, и смотрел на ее спину. — Я должен был его уберечь. Если бы... — он замолчал, не зная, как объяснить то, что сам не до конца понимал. — А если бы он умер? Ты бы тогда что сделал? — Даша повернулась резко, и ее глаза впились в него, как иглы. — Он чуть не выбросился из окна, когда ты ушел. Он не жил эти дни. Он просто существовал. Ты этого хотел? Уберег его? Нил молчал. Он не знал этого. Не знал, что Руслан хотел выброситься. Не знал, что он не жил. Он думал, что время лечит. Он думал, что Руслан забудет. Он думал, что так надо. Он ошибался. Опять. Тишина повисла в кухне, тяжелая, давящая, как перед грозой. Только часы тикали на стене, только где-то за окном шумел ветер. Руслан стоял на пороге кухни. Он не слышал, как они начали разговор, не слышал, о чем говорили, но проснулся от какого-то внутреннего толчка, от того, что кто-то чужой был в его доме. Он встал, натянул на себя кофту — ту самую, серую, флисовую, которая уже не пахла Нилом, которую он должен был выбросить, но не мог, — и тихо, на цыпочках, подошел к двери. И замер. Глаза его блестели от подступающих слёз, язык будто прилип к небу, а в горле стоял комок — такой большой, такой горячий, такой болезненный, что не проглотить, не выдохнуть. Первым его заметил Даня. Он невольно метнул взгляд в сторону двери — может быть, услышал шорох, может быть, почувствовал чужое присутствие, может быть, просто знал, что он здесь. Их глаза встречи — и у Нила внутри всё оборвалось. Руслан стоял перед ним, бледный, осунувшийся, с красными глазами и этой дурацкой стрижкой, которая делала его похожим на подростка, на испуганного мальчика. Он сжимал край кофты пальцами так, что костяшки побелели, и дрожал — мелко, нервно, как осиновый лист на ветру. Затем и Даша, обернувшись туда, куда глядел Нил, увидела его. Она не вскрикнула, не ахнула, только сжала кулаки, понимая, что сейчас случится что-то, что она не сможет контролировать. — Дань? — голос Руслана был хриплым, почти плачущим, каким-то детским, беспомощным. Он выдохнул это имя, как последнюю надежду, как единственное слово, которое имело значение. Слёзы уже стояли в его глазах, готовые вот-вот сорваться, но он сдерживался, кусал губу, сжимал кулаки, только не плакать, только не сейчас, только не при нем. Дарья вскочила первой. Она метнулась к нему, обняла, прижала к себе, намеренно отворачивая его от Кашина, как бы закрывая собой, защищая от этого рыжего, который причинил ему столько боли. Ее руки обвили его плечи, ее голос шептал: «Тшш, Русь, всё хорошо», — и она гладила его по спине, успокаивая, согревая. Ей хотелось увести его в комнату, уложить в кровать, накрыть одеялом и сделать вид, что Нила никогда не было. Что он не приезжал, не звонил, не ломал. Но она понимала — это не поможет. — Тшш, Русь, всё хорошо, — повторила она, чувствуя, как он дрожит в её руках. — Сейчас он уйдет и не будет маячить перед глазами, иди спи.. — Нет! — Руслан дернулся, вырываясь из объятий. Резко, почти грубо, оттолкнул подругу, задел её локтем по животу, и она отступила, растерянно глядя на него. Он не хотел её обидеть, но не мог больше. Не мог, чтобы кто-то решал за него. — Прошу.. — выдохнул он, и в этом «прошу» было столько отчаяния, столько мольбы, столько желания, чтобы его оставили в покое, чтобы дали ему самому разобраться. Он застыл, стоя по середине кухни, напротив сидящего на стуле Нила. Между ними было всего два метра, но казалось — целая пропасть. Пропасть, которую он сам вырыл, которую Нил расширил, которую они оба не знали, как засыпать. Руслан смотрел на него — на его рыжие волосы, на его веснушки, на его руки, которые лежали на столе, дрожащие, неуверенные. Он смотрел и не верил, что он здесь. Что он пришел. Что он не исчез, не забыл, не бросил. Хотя бросил. Но он здесь и это было важнее. Кашин наблюдал за разворачивающейся картиной, чувствуя, как дрожат руки. Он сунул их в карманы, чтобы не видно было, но дрожь передалась всему телу, и он боялся, что Руслан заметит. Когда Руслан оказался напротив — бледный, худой, с этой дурацкой короткой стрижкой, которая делала его глаза еще больше, еще темнее, еще более испуганными, — он совсем растерялся. Смотрел на него усталыми глазами, даже не зная, как начать разговор. Что сказать? «Прости»? «Я скучал»? «Я ошибся»? Все слова казались пустыми, ненужными, неправильными. Он решил начать с глупой шутки. С единственного, что пришло в голову. С единственного, что не требовало серьезности, которой он не чувствовал, но должен был изображать. — Кофту-то вернешь? — спросил он, и голос его дрогнул, но он попытался улыбнуться — широко, глупо, неестественно. — Я за ней приехал, — добавил он, и только потом понял, как это звучит. Увидел, как Руслан меняется в лице — сначала недоумение, потом боль, потом страх, что он снова уйдет, что снова бросит, что снова разобьет его. — Шучу-шучу, — поспешно добавил Нил, поднимаясь со стула. Стул скрипнул, отодвинулся назад, и он оказался в полный рост — высокий, широкоплечий, но почему-то такой неуверенный, такой растерянный, что Даша, наблюдавшая со стороны, впервые увидела в нем не врага, а просто человека. Тоже сломленного. Тоже потерянного. Когда Даня поднялся, Руслан не выдержал. Всё, что копилось в нем десять дней — страх, боль, обида, надежда, любовь, — выплеснулось наружу одним коротким, отчаянным движением. Он бросился к нему, вцепился пальцами в ткань чужой толстовки — серой, мягкой, пахнущей чем-то знакомым, домашним, — и прижался щекой к его груди, слыша, как бьется его сердце. Через ткань. Через ребра. Через всё, что было между ними. Руки его дрожали, сжимая ткань так, будто это было единственной устойчивой точкой в этом очень шатком мире. Он уткнулся носом в чужую ключицу, в то самое место, где когда-то спал, чувствуя себя в безопасности, и заплакал. Тихо, без звука, только плечи вздрагивали, только слёзы текли по щекам, оставляя мокрые дорожки на серой ткани. — Не уходи больше, пожалуйста, — прошептал он. Голос его был сдавленным, почти неразборчивым, но Нил услышал. Каждое слово. Каждую букву. Каждую паузу. И почувствовал, как внутри него что-то сжалось — а потом, наконец, разжалось. Даша встала у окна, отвернувшись, чтобы не мешать. Ей хотелось плакать, но она сдерживалась. Ей хотелось кричать на Нила, но она молчала. Ей хотелось обнять Руслана, но она понимала — сейчас не она ему нужна. Сейчас нужен он. Тот, из-за кого он страдал все эти дни. И она шагнула к выходу, тихо прикрыв за собой дверь, оставляя их вдвоем. Нил стоял, не двигаясь. Его руки повисли вдоль тела, но потом, медленно, неуверенно, одна из них поднялась и легла на затылок Руслана. Пальцы его — дрожащие, холодные — запутались в коротких волосах, и он начал перебирать их. Как тогда. В машине. Под дождь. Когда всё только начиналось. — Не уйду, — прошептал он, уткнувшись носом в чужую макушку. — Обещаю.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.