Твой парень с ОПГ

Слава КПСС Данила Кашин, Руслан Тушенцов Данила Кашин, Руслан Тушенцов Dk, Cmh
Слэш
В процессе
NC-21
Твой парень с ОПГ
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 9. Клуб, алкоголь, забытье.

Прошла почти неделя со дня рождения, который расколол его жизнь на «до» и «после», а Нил так и не объявился — ни звонка, ни сообщения в мессенджере, ни короткой, брошенной впопыхах голосовой записки с привычным, чуть хрипловатым «Привет, как ты?», на которую можно было бы нажать двадцать раз подряд, вслушиваясь в интонации и пытаясь расшифровать скрытые смыслы, которых там, скорее всего, никогда не было. Он просто исчез — растворился в сыром, промозглом питерском воздухе, будто его и не существовало вовсе, будто все те дни, что они провели, дыша друг другу в затылок, засыпая в одной постели и просыпаясь от тепла чужого тела, были не более чем затянувшимся, нелепым сном. Руслан понимал это не сразу — первые два дня он ещё находился в том подвешенном, липком состоянии тревожного ожидания, когда каждый звук уведомления заставлял сердце срываться в галоп, а рука сама тянулась к телефону, чтобы разблокировать экран и увидеть там пустоту, лишь заставку с каким-то дурацким мемом да время, равнодушно отсчитывающее минуты этого бесконечного, бессмысленного ожидания. На третий день надежда, до этого теплившаяся где-то под рёбрами робким, дрожащим огоньком, начала гаснуть, затягиваясь удушливым, едким дымом разочарования, а к четвёртому он уже почти физически ощущал, как внутри него разрастается чёрная, холодная пустота, которую раньше занимал Нил — его смех, его голос, его дурацкая привычка теребить край одеяла, когда он нервничал, его тяжёлая рука, которую он по-хозяйски закидывал на талию Руслана во сне. Сказать, что Руслану было больно — значило бы не сказать ничего, потому что боль эта не укладывалась ни в одно известное ему определение, она была не острой, не жгучей, а какой-то тупой, ноющей, всепроникающей, как зубная боль, которая не даёт спать по ночам, но с которой можно худо-бедно существовать днём, натянув на лицо привычную маску беззаботности. Эта боль поселилась где-то в груди, чуть левее солнечного сплетения, и оттуда, словно от отравленного источника, растекалась по всему телу — в кончики пальцев, которыми он так и норовил написать Нилу что-нибудь жалкое, в горло, которое сжималось спазмом всякий раз, когда он вспоминал тот поцелуй, в глаза, которые предательски краснели и набухали влагой в самые неподходящие моменты. Но тонуть в страданиях, упиваться собственным горем, заворачиваться в это колючее одеяло депрессии, как в кокон, из которого нет выхода, Тушенцов не шибко планировал — не такой у него был характер, не для этого он прошёл через каминг-аут перед мамой, через косые взгляды одноклассников, через всё то дерьмо, что вылилось на него в старшей школе, чтобы сейчас, в восемнадцать лет, позволить какому-то рыжему ублюдку, который даже не мог определиться с собственной ориентацией, размазать себя по стенке и оставить гнить в луже жалости к самому себе. После того поцелуя по пьяни — того, что вспыхнул между ними, как короткое замыкание, и оставил после себя запах горелой проводки и вкус ягермейстера на губах, — поцелуя, который они так и не обсудили, потому что Нил попросту сбежал, испарился, не оставив следа, Руслан сначала, по глупости своей, по наивности, по той дурацкой привычке верить в лучшее, что ещё не до конца вытравила из него жизнь, понадеялся, что с утра всё наконец прояснится. Он представлял себе это утро в деталях, прокручивал в голове, как заевшую пластинку: вот они просыпаются, не размыкая объятий, вот Нил, ещё сонный, с отпечатком подушки на щеке, смотрит на него своими голубыми глазами, вот он не идёт в штыки, не включает свою излюбленную защитную реакцию «я не гей, это всё случайно», а говорит честно, прямо, глядя в глаза — что чувствует, чего хочет, чего боится. Руслан представлял, как Нил скажет что-то вроде: «Русь, я запутался, но я знаю одно — без тебя мне хреново», или: «Я не понимаю, что со мной, но я хочу попробовать», или хотя бы просто: «Давай поговорим». Но вместо этого он проснулся в одиночестве от резкого, требовательного звонка в дверь, который ввинтился в уши, разорвал остатки сна и заставил его подскочить на кровати, ещё не понимая, где он, кто он и почему постель рядом с ним пуста и холодна. Он проснулся, пошарил рукой по смятым простыням, ожидая наткнуться на тёплое, сонное тело, но ладонь его коснулась лишь остывшей, неприятно влажной ткани, на которой ещё осталась вмятина от чужого затылка. Он проснулся, и первое, что он увидел, — это отсутствие Даниных кроссовок у порога, а первое, что он почувствовал, — это ледяной, пробирающий до костей холод, который не имел никакого отношения к ноябрьской прохладе за окном. Он не заплакал тогда. Просто сел на кровати, обхватив колени руками, и просидел так несколько минут, глядя в одну точку — на ту самую трещину в стене, которую накануне гипнотизировал Нил, — и внутри него что-то медленно, с хрустом, обваливалось, как старый дом, который пошёл трещинами по фундаменту и теперь уже ничем не залатать. Потом он встал, машинально убрал пустые бутылки, оставшиеся после дня рождения, вымыл стаканы, перестелил постель, принял душ и сделал себе кофе, двигаясь как робот, запрограммированный на выполнение простейших бытовых операций, потому что если бы он позволил себе остановиться и задуматься, его бы просто разорвало изнутри от невысказанной, невыплаканной боли. Позже, уже ближе к вечеру того же дня — того самого дня, который должен был стать началом чего-то нового, а стал концом всего, — он встретился с Дарьей в их привычной кофейне на Невском, той самой, где подавали отвратительный, пережжённый эспрессо, но зато делали потрясающие булочки с корицей и не выгоняли посетителей, которые сидели с одним капучино по два часа. Она пришла, как всегда, чуть опоздав, в своём длинном чёрном пальто и с неизменным красным шарфом, который носила даже в относительно тёплую погоду, и, едва взглянув на Руслана, сидящего за угловым столиком с совершенно убитым видом, она всё поняла без слов. Даша всегда всё понимала без слов — за это он её и ценил больше всего, за эту способность читать его, как открытую книгу, и не задавать лишних вопросов, пока он сам не будет готов говорить. Она молча заказала им обоим по чашке горячего шоколада, села напротив и, подперев кулаком подбородок, приготовилась слушать. И Руслан выговорился, он позволил себе снять маску и выплеснуть наружу всё то, что накопилось внутри. Он рассказал ей всё, от начала и до конца, не упуская ни единой детали: и про то, как они сидели на кровати, пьяные и взвинченные, и про тот разговор о любви к парням, который Даня затеял сам, прекрасно понимая, на какую опасную территорию заходит, и про то, как Нил, красный до кончиков волос, отрицал свою ориентацию, даже когда колено его уже лежало между его бёдер, и про тот момент, когда он сам предложил Нилу узнать, каково это — целовать парня, прямо сейчас, не откладывая, и про тот самый поцелуй — глубокий, жадный, отчаянный, — после которого его губы ещё долго горели и пульсировали. И про то, как утром он проснулся один в холодной постели, а от Нила не было ни звонка, ни сообщения, ни хоть какой-то записки на холодильнике, придавленной магнитом с видом Петропавловской крепости. Дарья слушала его молча, лишь иногда кивая, и её глаза, всегда такие безумные и живые, смотрели на него с той особенной, серьёзной сочувственностью, которую она редко кому показывала. Когда Руслан закончил — выдохся, замолчал, уставился в свою чашку, где на поверхности остывшего шоколада уже образовалась тонкая пенка, — она накрыла его ладонь своей, подождала, пока он поднимет на неё взгляд, и заговорила. Она говорила долго, спокойно, без лишних эмоций, распутывая тот клубок противоречий, в который превратилась жизнь Руслана за последние два месяца. Она напомнила ему, что Кашин — это паровоз без тормозов, который сам не знает, куда едет и что везёт, и что цепляться за такого человека — значит обрекать себя на вечную неопределённость, на вечное ожидание у моря погоды, на вечную роль запасного варианта, к которому прибегают, когда становится скучно или одиноко. Она сказала, что Руслан, заслуживает большего — не тайных, стыдливых поцелуев по пьяни, не трусливого побега на рассвете, не недель молчания, от которых хочется выть, лезть на стену. Она сказала, что он заслуживает человека, который будет уверен в себе и в своих чувствах, который не будет прятаться за дурацким «я не гей, это всё научный интерес», который сможет взять его за руку среди бела дня и не дёрнуться, не отдёрнуть ладонь при виде случайного прохожего. Под конец встречи, когда за окном уже сгустились ранние питерские сумерки и кофейня опустела, они сошлись на том — и это решение далось Руслану с трудом, с кровью, с ощущением, что он отрывает от себя что-то живое, — что ему стоило бы двигаться дальше. Забыть про Кашина, вычеркнуть его из своего сердца, как вычёркивают из записной книжки номер человека, который больше никогда не позвонит. Отпустить эту дурацкую, изматывающую надежду и найти другого парня — того, кто будет уверен в своей ориентации, кто не заставит его чувствовать себя грязной тайной, кто не будет убегать наутро, не сказав ни слова. Конечно, сделать это будет до безумия сложно — Руслан понимал это умом, понимал, что чувства не выключаются по щелчку пальцев, что ещё долго, возможно, месяцы, а то и годы, он будет вздрагивать, завидев в толпе рыжую макушку, будет прокручивать в голове тот поцелуй, будет просыпаться посреди ночи от ощущения, что его кто-то обнимает, и осознавать, что постель рядом пуста. Но Даша, понимая всю тяжесть ситуации, всю глубину той ямы, в которую Руслан себя загнал, пообещала — и её голос прозвучал твёрдо, без тени сомнения, — что будет рядом до самого конца. Что будет поддерживать, когда станет совсем невыносимо. Что будет помогать, если понадобится помощь. Что будет отвлекать, вытаскивать в люди, знакомить с новыми парнями, делать всё, что угодно, лишь бы вытащить его из этого болота самокопания и жалости к себе. Руслан тогда усмехнулся — криво, невесело, но в этой усмешке всё же теплился какой-то робкий, едва заметный огонёк благодарности. Он не верил в то, что сможет забыть Нила, — во всяком случае, не сейчас, не в ближайшее время, — но он хотя бы попробует. Хотя бы сделает вид, что у него получается. Хотя бы ради Даши, которая сидела напротив него со своим дурацким красным шарфом и смотрела на него с той непоколебимой уверенностью, которая всегда действовала на него успокаивающе, как хорошее успокоительное. И ради себя самого — потому что продолжать цепляться за Кашина значило продолжать медленно, методично разрушать самого себя, кирпичик за кирпичиком, пока от него не останется ничего, кроме руин.

13 нояб. 2017 г.

Slava Karelin online Привет, кис, давай тебя сегодня заберу с уника? В клубешник сгоняем, покайфуем. *reaction «❤️»

Ruslan

online

привет, давай.

дашка как раз седня не может :(

***

Выйдя на высокое, выщербленное временем и тысячами студенческих ног крыльцо университета под руку с Каплан, Руслан почти сразу же, едва тяжелая входная дверь с протяжным, ноющим скрипом захлопнулась за их спинами, принялся нервно, сосредоточенно искать взглядом автомобиль Карелина среди того хаотичного скопления машин, что вечно заполняло собою тесный, стиснутый со всех сторон историческими зданиями внутренний двор учебного заведения. Хотелось бы поскорее уехать отсюда, вырваться из этого промозглого, серого пространства, пропитанного запахом мокрого асфальта, сигаретного дыма и какого-то особого, ни с чем не сравнимого студенческого флёра — смеси дешёвого кофе, типографской краски библиотечных учебников и лёгкого, едва уловимого отчаяния перед приближающейся сессией, — и причин для этого поспешного, почти панического бегства было предостаточно. Сегодня, впервые за всю эту долгую, мучительную неделю гробового молчания, он несколько раз замечал в лабиринтах университетских коридоров, среди бесконечной толчеи спешащих на пары и с пар студентов, ту самую узнаваемую, ни с чьей другой не перепутаешь рыжую макушку Кашина, что маячила то в одном конце длинной, гулкой галереи, то в другом, то мелькала где-то у автомата с кофе, то исчезала за поворотом, оставляя после себя лишь учащённое сердцебиение и противную, липкую дрожь в кончиках пальцев. Они даже встретились взглядами — один раз, всего на какую-то долю секунды, растянувшуюся, впрочем, для Руслана в целую вечность, — когда, выходя из аудитории после семинара по зарубежной литературе, он поднял глаза и увидел Нила, стоящего у противоположной стены с каким-то незнакомым парнем, и их глаза — карие, расширенные от неожиданности, и голубые, прищуренные, напряжённые — встретились, сцепились, как два борца, замерших в стойке перед решающей схваткой, но никто из них не подошёл, не окликнул другого, не сделал того самого первого, самого трудного шага навстречу, который мог бы разрушить эту чудовищную, воздвигнутую молчанием стену. Нил просто стоял и смотрел — смотрел так, будто хотел что-то сказать, будто слова уже вертелись на кончике его языка, готовые вот-вот сорваться и полететь через коридор, — но в итоге лишь сжал челюсти, отвёл взгляд первым и, резко развернувшись, зашагал прочь, оставив Руслана стоять у дверей аудитории с ощущением, что ему только что дали пощёчину. А поскольку Нил сегодня, по всей видимости, всё ещё находился где-то здесь, в стенах университета — быть может, досдавал какой-то хвост, или ждал следующую пару, или просто болтался без дела, чего раньше за ним никогда не водилось, — значит, они вполне могли ещё раз пересечься, столкнуться нос к носу прямо здесь, на этом самом крыльце, у главного входа, пока Руслан будет стоять и ждать Славу, беззащитный перед возможной встречей, перед этим тяжёлым, давящим взглядом, перед этим молчанием, которое было хуже любых криков и обвинений. Одна только мысль об этом заставляла его сердце сжиматься в тугой, болезненный комок, а ладони — холодеть и неприятно потеть внутри карманов джинсов, куда он инстинктивно засунул их, чтобы хоть как-то унять предательскую дрожь. Он скользил взглядом по двору, выхватывая из общей массы отдельные машины — вон та, тёмно-синяя, припаркованная у самого шлагбаума? нет, не она, марка не та, Слава говорил про какую-то японскую иномарку чёрного цвета, кажется, «лексус» или что-то в этом роде, — и внутри него росло, пульсировало глухое, иррациональное раздражение на самого себя за эту трусость, за это желание сбежать, спрятаться, забиться в щель, лишь бы не видеть этих голубых глаз, которые когда-то смотрели на него с нежностью, а теперь — с непонятным, пугающим напряжением. Спустя секунд пятнадцать этого лихорадочного, расфокусированного блуждания взглядом по залитому серым ноябрьским светом двору университета, по голым, мокрым ветвям деревьев, по лужам, в которых отражалось низкое, свинцовое небо, его отвлёк внезапный, звонкий, полный энтузиазма Дашин возглас, который ввинтился в уши и заставил вздрогнуть, вынырнуть из омута собственных тревожных мыслей. — Русь, смотри! — воскликнула она, и её голос, обычно спокойный и чуть насмешливый, сейчас звенел от того особого, девчоночьего восторга, который она позволяла себе крайне редко, только в моменты, когда забывала про свою обычную сдержанность. — Это же вроде машина Славы, да? Да! Вот он, видимо, к нам идёт! Смотри, какой! Она, не церемонясь, ткнула пальцем куда-то вдаль, в сторону шлагбаума, и её серебряное колечко в носу блеснуло в скупом, рассеянном свете уходящего дня, когда она резко повернула голову к Руслану, чтобы проверить, заметил ли он то же, что и она. Тушенцов послушно скользнул взглядом вдоль её вытянутой руки, миновал обшарпанную урну, переполненную окурками, миновал группу курящих студентов, сбившихся в кучку, как воробьи на морозе, и почти сразу увидел Вячеслава — высокая, ладно скроенная фигура в расстёгнутом, несмотря на ноябрьский холод, чёрном пальто, из-под которого виднелся воротник белой рубашки, расстёгнутый на две верхние пуговицы, и тёмные, слегка вьющиеся на концах волосы, которые он, судя по движению руки, только что откинул назад, прежде чем заметить их и решительно, вальяжной, чуть раскачивающейся походкой направиться прямиком к ним. Он двигался сквозь толпу с той особой, врождённой уверенностью человека, который никогда и нигде не чувствует себя чужим, который воспринимает любое пространство как своё собственное и не сомневается в том, что окружающие расступятся перед ним, уступая дорогу. Руслан почувствовал, как внутри него всё сладко, тревожно сжалось, и неловко, уголками губ, улыбнулся, а затем, преодолевая внезапно накатившую скованность, махнул рукой в знак приветствия — осторожно, чуть скованно, потому что обнимать этого, в сущности, почти ещё незнакомого человека было до дрожи страшно, как-то неправильно, слишком интимно, ведь они познакомились всего несколько дней назад в полумраке шумного клуба на Думской и с тех пор обменялись от силы парой десятков сообщений в мессенджере. Но Слава, вместо того чтобы просто помахать в ответ или ограничиться каким-нибудь нейтральным кивком, даже не замедлил шага — он подошёл вплотную, вторгся в личное пространство с той обескураживающей простотой, на которую способны только очень уверенные в себе люди, и сразу, без предупреждения, без разрешения, по-хозяйски крепко обнял Руслана за талию обеими руками, притягивая его к себе с лёгкостью, от которой у того перехватило дыхание. От него пахло дорогим, терпким парфюмом с нотами сандала и кожи, и этот запах, такой непохожий на тот, что Руслан привык вдыхать, засыпая в чужих объятиях, ударил в голову отрезвляющей, холодной волной, заставив на мгновение замереть, не зная, куда деть собственные руки, которые так и остались висеть по швам. Слава шумно, с каким-то почти демонстративным удовольствием выдохнул прямо в его тёмную макушку, и тёплое дыхание, коснувшееся пробора, разметало несколько прядей, вызвав россыпь мурашек, пробежавших по шее и спрятавшихся где-то под воротником куртки. — Привет, кис, — произнёс Карелин, отпрянув ровно настолько, чтобы заглянуть Руслану в глаза, и на его лице, красивом, породистом, с чёткими, словно высеченными из мрамора скулами и неестественно яркими для такого тёмного типажа голубыми глазами, играла та самая ленивая, чуть снисходительная ухмылка, которая, казалось, была его выражением лица по умолчанию. — Привет, Слав, — ответил Руслан, и его собственный голос прозвучал до обидного тихо, почти сдавленно, выдавая то лёгкое смущение, которое он никак не мог до конца подавить в себе, сколько бы ни старался. Он отвёл взгляд куда-то вниз, на воротник Славиного пальто, на мокрый асфальт у них под ногами, куда угодно, лишь бы не встречаться с этими пронзительными, слишком изучающими голубыми глазами, и добавил, чуть запинаясь: — Даша, если что, не с нами, у неё там дела какие-то, так что мы вдвоём. Поехали уже отсюда, а? — Всё, мальчики, не буду вам мешать, хорошего вечера! — Даша, тактично уловив ту самую интонацию, то самое настроение, которое витало в воздухе между этими двумя, мило улыбнулась, и её серые глаза, обычно смотревшие на мир с прохладцей, сейчас потеплели, когда она перевела взгляд с высоченного, самоуверенного Карелина на своего смущённого, растерянного друга. Она шагнула к Руслану, обняла его на прощание — крепко, по-сестрински, чуть сжав пальцами плечо, словно безмолвно передавая ему частичку своей уверенности и поддержки, — и тихо, так, чтобы Слава не расслышал, шепнула ему куда-то в ухо: «Ты молодец, всё правильно делаешь». Затем она отстранилась, поправила съехавший на плечо ремешок сумки и уже громче, обычным своим тоном добавила: — До завтра, Русь! Не опаздывай на первую пару, Михалыч обещал проверочную устроить. — До завтра, Даш, — кивнул Руслан, провожая её взглядом — высокая, худая фигура в длинном чёрном пальто, развевающемся на холодном ноябрьском ветру, быстро удалялась в сторону метро, и её светлые волосы, выбившиеся из-под небрежно накинутого капюшона, ещё какое-то время мелькали в толпе, прежде чем окончательно раствориться в серых, промозглых сумерках. Карелин, не теряя времени даром, снова по-хозяйски, с той естественной властностью, которая, казалось, была у него в крови, уложил свою тяжёлую руку на плечи Тушенцова, чуть сжав пальцами его предплечье сквозь ткань куртки, и повёл его к машине — чёрной, хищно припавшей к земле японской иномарке, что стояла чуть поодаль, у самого выезда со двора, и её лакированные бока влажно блестели в свете зажёгшихся фонарей, отражая размытые, дрожащие огни. Он не спрашивал, не уточнял, удобно ли Руслану идти в таком темпе, не давит ли ему на плечи чужая рука — он просто вёл его, прокладывая дорогу сквозь поредевшую студенческую толпу, и в этом жесте, в этой молчаливой уверенности было что-то такое, от чего у Руслана внутри всё переворачивалось в странной, непривычной смеси тревоги и какого-то щекочущего, почти забытого предвкушения. Уже подходя к машине и берясь за холодную, влажную ручку пассажирской дверцы, Руслан, повинуясь какому-то внезапному, необъяснимому порыву — а может, и не порыву вовсе, а тому самому глубинному, животному чутью, которое никогда не ошибается, когда дело касается чужого взгляда, направленного тебе в спину, — бросил быстрый, почти машинальный взгляд через плечо, окидывая взглядом полупустое, уже почти опустевшее к вечеру крыльцо университета. И почти сразу же, буквально через долю секунды, столкнулся взглядом с Кашиным, который стоял там, прислонившись плечом к одной из массивных, облупившихся колонн, поддерживающих козырёк над входом, и молча, с каким-то нечеловеческим, парализующим напряжением наблюдал за всей этой сценой, за тем, как незнакомый для него парень — высокий, тёмный, самоуверенный, в дорогом пальто и с хозяйскими замашками — усаживает Руслана в машину, придерживая дверцу и чуть наклоняясь, чтобы что-то сказать ему на ухо. Нил словно прожигал его взглядом насквозь, и в этом взгляде, тяжёлом, остановившемся, полном какой-то мрачной, с трудом сдерживаемой ярости, читалось всё то, что он не мог или не хотел сказать словами за всю эту неделю молчания. Он смотрел так, будто готов был убить этого проклятого брюнета здесь и сейчас, голыми руками, не сходя с места, и от этого взгляда, направленного не на него даже, а на Славу, у Руслана по спине пробежал холодок — странный, двойственный холодок, в котором причудливо смешались и запоздалый страх, и какое-то постыдное удовлетворение. Нил стоял, неестественно выпрямившись, словно аршин проглотил, и его пальцы, сжимавшие ремешок рюкзака, перекинутого через плечо, побелели от напряжения, а на скулах, обычно усыпанных бледными, почти незаметными веснушками, сейчас горели два ярких, лихорадочных пятна румянца, выдававших его внутреннее состояние с головой. Он закусил нижнюю губу до побеления, до лёгкой, едва заметной капельки крови, выступившей в уголке рта, и глядел исподлобья, набычившись, раздражённо хмуря свои рыжеватые брови и сверля спину ничего не подозревающего Карелина взглядом, в котором, помимо ярости, безошибочно угадывалось и что-то ещё — что-то похожее на растерянность, на ревность, на отчаянную, беспомощную обиду ребёнка, у которого отняли любимую игрушку, даже не спросив разрешения. Руслан замер на полусогнутых, уже начав опускаться на сиденье, замешкался на целую, мучительную секунду, чувствуя, как этот взгляд жжёт ему затылок, как он проникает под кожу, как заставляет сердце забиться с утроенной частотой где-то в горле, перекрывая дыхание. Ему захотелось — на одно короткое, безумное мгновение — выпрямиться, обернуться, встретить этот взгляд прямо, не прячась, и может быть, даже сделать шаг навстречу, туда, обратно к крыльцу, чтобы наконец прекратить эту пытку молчанием. Но он не сделал этого, потому что вспомнил холодную постель, вспомнил неделю пустоты и тишины в телефоне, вспомнил свой разговор с Дашей в кофейне и данное самому себе обещание — не бегать больше за тем, кто сам не знает, чего хочет. И поэтому он просто нырнул в салон, в тепло и запах дорогой кожи, схватился за ручку и с силой захлопнул дверцу, отрезая себя от этого взгляда, от этого крыльца, от этого человека, который так и остался стоять у колонны, глядя вслед удаляющемуся автомобилю с выражением лица, которое Руслан, даже если бы захотел, не смог бы забыть до самого конца своих дней.

***

Элитный клуб встретил парней густым, спёртым запахом дорогого алкоголя, тяжёлых, сладковатых сигарет и целого букета разномастных парфюмов — где-то терпких, древесных, где-то приторно-цветочных, — которые смешивались в единый, дурманящий коктейль, висящий в воздухе плотной, почти осязаемой пеленой. Весь недолгий пеший путь от парковки, где Слава притёр свою чёрную иномарку впритык к бордюру, до самого входа в заведение — мимо суровых охранников с каменными лицами, мимо короткой очереди из мёрзнущих девиц в слишком лёгких для ноября платьях, мимо красного бархатного каната, который перед ними услужливо отстегнули, едва Карелин показал знакомому администратору два пальца в знак приветствия, — Руслан провёл с тяжёлой, горячей рукой Карелина на своих плечах, и тот вёл его сквозь эту шумную, разномастную толпу с таким странным, почти первобытным хозяйским подтекстом, будто не просто пригласил его выпить, а демонстрировал кому-то — или всему миру разом, или, может быть, самому себе — свою собственность, право на этого тёмноволосого, растерянного мальчишку, который покорно шёл рядом, не зная, куда девать собственные руки. Внутри клуба гремела музыка — глухие, утробные басы, от которых вибрировали стенки бокалов на барной стойке и мелко дрожала кожа на предплечьях, — а разноцветные лучи лазеров рассекали искусственный туман, выхватывая из темноты то чьё-то смеющееся лицо, то чью-то вспотевшую шею, то чьи-то сплетённые в танце тела. Их провели в вип-зону — отгороженный от основного зала полупрозрачной перегородкой островок относительного покоя, где стоял низкий, заставленный бутылками столик и угловой диван, обитый тёмной, чуть потёртой на подлокотниках кожей, — и, едва они уселись, едва Руслан успел оглядеться, привыкая к полумраку, как между ними завязался тот самый разговор, который он одновременно и ждал, и боялся. Усевшись на диван, поближе к краю, чтобы сохранить хоть какую-то иллюзию дистанции, Руслан первым подал голос, потому что молчание, повисшее было между ними, показалось ему слишком тяжёлым, слишком многозначительным, а тишина, даже перебиваемая ритмичными ударами басов, была невыносимой: — Слушай, ты мне так и не сказал, сколько тебе лет, — с заметной, плохо скрываемой неловкостью опуская глаза на свой стакан, куда только что плеснули тёмного, маслянистого коньяка, поинтересовался он, и его пальцы, сжимавшие холодное стекло, чуть подрагивали, отчего янтарная жидкость в стакане шла мелкой, нервной рябью. — Мне двадцать четыре, в мае двадцать пять стукнет, — ответил Карелин, откинувшись на спинку дивана и закинув руку на подголовник, так что его длинные пальцы оказались в опасной близости от плеча Руслана, почти касаясь ткани его свитера. Он говорил с той ленивой, чуть растягивающей гласные интонацией, которая была у него в характере, и смотрел на Руслана в упор, не мигая, изучая его лицо с каким-то почти коллекционерским интересом. — А тебе, кажется, восемнадцать, да? — Да, — ответил Руслан, и это короткое, односложное слово прозвучало до обидного тихо, почти по-детски, утонув в очередной басовой волне, прокатившейся по залу. — Ай, совсем малыш ты, кис, — протянул Слава, и в его голосе проскользнула та самая снисходительная, чуть покровительственная нотка, от которой у Руслана внутри всё сжалось в тугой, неприятный узел. Он наклонился чуть вперёд, сокращая расстояние между ними, и его яркие голубые глаза, казавшиеся в полумраке клуба почти неестественными, светящимися, впились в лицо Тушенцова с той же цепкостью, с какой хищник разглядывает свою будущую добычу. — С парнями уже был опыт? Или только в планах пока? — Что ты имеешь в виду под словом «опыт»? — Руслан чуть нахмурился, и его брови, тёмные, густые, сошлись на переносице в тонкую, напряжённую линию. Он понимал, к чему клонит Карелин, прекрасно понимал, но хотел дать ему возможность сформулировать это самому, произнести вслух, чтобы понять, насколько далеко тот готов зайти в своей прямолинейности. — Ну, — Карелин не стал ходить вокруг да около: он одним плавным, текучим движением сел вплотную к Руслану, так что их бёдра соприкоснулись, и его руки — сильные, с длинными, музыкальными пальцами — обвили талию Тушенцова, а затем, не спрашивая разрешения, не давая времени на протест, он легко, словно тот ничего не весил, пересадил его к себе на колени. Руслан, оказавшись на чужих бёдрах, вздрогнул всем телом и на мгновение замер, чувствуя, как чужая грудь прижимается к его спине, как чужое дыхание — с привкусом виски и мятной жвачки — касается его уха, как чужие пальцы сжимаются на его боках с той настойчивой, требовательной силой, которая не терпит возражений. — С парнями мутил до этого? — закончил он свой вопрос, и его голос прозвучал низко, почти интимно, прямо над ухом Руслана. — Мутил, но без ебли, — ответил Тушенцов, и его голос прозвучал глухо, ровно, почти безэмоционально, хотя внутри него всё в этот момент кричало и протестовало против этой чуждой, непривычной близости. — Ты девственник, что ли? — переспросил Слава, и в его голосе проскользнула та самая усмешка, которую Руслан уже начинал распознавать, — не злая, но какая-то слишком уж самоуверенная, как будто этот факт его не разочаровывал, а наоборот, разжигал какой-то охотничий азарт. Тушенцов на это ничего не ответил — он молча, с той брезгливой аккуратностью, которая выдавала его внутреннее напряжение с головой, убрал чужие руки со своей талии, отцепил их, как отцепляют прицепившийся к одежде репейник, слез с колен и отодвинулся обратно на своё место, на край дивана, увеличивая расстояние между ними до безопасного минимума. В груди у него что-то сжалось — не то обида, не то досада, не то острое, тоскливое чувство неправильности происходящего, — и он, не глядя на Славу, залпом, одним резким, запрокидывающим голову движением опрокинул в себя содержимое своего стакана. Коньяк обжёг горло, прошёлся горячей, обжигающей волной по пищеводу и упал в пустой желудок тяжёлым, тёплым комом, заставив его сморщиться и зажмуриться на секунду. — Налей ещё, — глухо попросил он, вытирая губы тыльной стороной ладони и ставя пустой стакан обратно на столик с тем глухим, окончательным стуком, который говорил больше любых слов. Слава послушно, с той невозмутимой, чуть ленивой грацией, которая его не покидала, кажется, никогда, взял бутылку и снова наполнил стакан Руслана на два пальца, а затем, не убирая далеко руку, снова скользнул ею на чужую талию, притягивая Руслана вплотную к себе — не так резко, как в первый раз, но всё равно настойчиво, игнорируя его молчаливое сопротивление. Его пальцы легли на изгиб талии, чуть сжали ткань свитера, и это прикосновение, такое уверенное, такое собственническое, отозвалось в теле Руслана странным, противоречивым эхом — где-то глубоко внутри ему хотелось, чтобы его трогали, обнимали, прижимали к себе, но только не эти руки, не эти пальцы, не этот человек, от которого пахло чужим парфюмом и чужой уверенностью. — Часто пьёшь? — спросил Слава, и его большой палец начал медленно, почти рассеянно выписывать круги на талии Руслана сквозь ткань свитера, отчего у того по коже побежали мурашки — не те, что от предвкушения, а те, что от смутного, неосознанного дискомфорта. — Периодически бывает, — ответил он, пожав плечами и снова беря стакан в руку, просто чтобы чем-то занять пальцы, чтобы не думать о чужой ладони на своей талии. — Типа, редко, но метко. — А чего ищешь по жизни? Критерии какие-нибудь есть, типаж парней, который тебе нравится? Ты вообще чистый гей или бисексуал? — продолжал допрос Карелин, и его пальцы тем временем скользнули чуть выше, к рёбрам, заставив Руслана инстинктивно напрячься и чуть отстраниться, насколько это позволяла чужая хватка. — Стабильность, страсть, искренние чувства, — перечислил Руслан, и его голос прозвучал задумчиво, почти мечтательно, как будто он сам впервые формулировал для себя эти критерии. — А типаж... — Он замолчал на полуслове, потому что в голове у него, помимо воли, вопреки всем его сознательным попыткам думать о чём-то другом, мгновенно возник образ Дани — яркий, детальный, болезненно отчётливый, словно тот стоял прямо перед ним в этом прокуренном, полутьмяном зале. Голубые глаза, смотрящие прямо в душу, с тем самым, еле заметным, тщательно замаскированным оттенком нежности, который Нил так старательно прятал под толщей напускного, непоколебимого безразличия, но который Руслан научился распознавать безошибочно. Рыжие волосы, вечно спадающие на лоб дурацкими, непослушными прядями, которые он то и дело откидывал назад нетерпеливым, почти раздражённым жестом. Веснушки, рассыпанные по переносице и скулам, словно кто-то брызнул на бледную кожу золотистой краской, — те самые веснушки, которые Руслану хотелось пересчитывать бесконечно, касаясь каждой подушечкой пальца, запечатлевая в памяти их расположение, как карту звёздного неба, под которым они когда-то гуляли. — Не знаю, нет чего-то конкретного, — закончил он вслух, и его голос прозвучал глухо, неубедительно, фальшиво даже для его собственных ушей. Руслан бросил короткий, затравленный взгляд куда-то в сторону — туда, где за полупрозрачной перегородкой мелькали тени танцующих, где гремела музыка и били в глаза стробоскопы, — наощупь, не глядя, взял свой стакан, только что вновь наполненный Славой, и снова залпом, одним судорожным движением опрокинул в себя обжигающее содержимое, морщась от горечи, от крепости, от того, как алкоголь обдирал горло и заставлял глаза слезиться. Он поставил пустой стакан на стол с излишней, почти агрессивной силой, так что стекло жалобно звякнуло, и снова вытер губы ладонью, чувствуя, как по телу начинает медленно, неумолимо растекаться то самое пьяное, ватное тепло, которое смазывает границы реальности и притупляет ту острую, ноющую боль, что поселилась в его груди неделю назад и не желала уходить. — Не знаешь, значит, — задумчиво протянул Слава, и его рука, всё ещё лежавшая на талии Руслана, сжалась чуть сильнее, притягивая его ближе. Он наклонился к самому уху Тушенцова, так что его горячее, влажное дыхание коснулось чувствительной кожи за ушной раковиной, и прошептал, понизив голос до той интимной, бархатной хрипотцы, которая, видимо, по его замыслу, должна была звучать соблазнительно: — А я вот, кажется, знаю, что тебе нужно, кис. Тебе нужен кто-то, кто не будет мямлить и мяться, кто возьмёт всё в свои руки и просто покажет тебе, чего ты на самом деле хочешь. Руслан дёрнулся от этого шёпота, от этого прикосновения, от этих слов, которые были слишком прямолинейными, слишком наглыми, слишком чужими. Ему хотелось отодвинуться, встать, уйти, но ноги уже плохо слушались, а голова начинала приятно, предательски кружиться, и где-то на периферии сознания, там, где реальность начинает путаться с вымыслом, а желаемое — с действительным, ему вдруг почудилось, что это не Слава сидит рядом с ним, а Нил. Что это его пальцы сжимают его талию, его дыхание касается его уха, его голос — низкий, чуть хрипловатый — шепчет ему что-то, от чего по телу разливается не дискомфорт, а то самое, давно забытое, щекочущее тепло предвкушения. — Слав, я... — начал он, поворачивая голову и пытаясь сфокусировать взгляд на лице собеседника, но перед глазами всё плыло, и черты Карелина расплывались, двоились, а вместо ярких голубых глаз ему на мгновение привиделись другие — выцветшие, как старая джинса, смотревшие на него с тем самым выражением, которого он так ждал и которого так и не дождался. — Я что-то поплыл уже, — пробормотал он, моргая и тряся головой, чтобы прогнать наваждение, но наваждение не уходило, а наоборот, становилось всё настойчивее. — Ничего, кис, это нормально, — прошептал Слава — или это уже был не Слава? — и его рука скользнула с талии выше, к затылку Руслана, запуталась пальцами в тёмных, отросших волосах на его загривке, чуть сжала их, оттягивая, заставляя запрокинуть голову и открыть шею. — Расслабься, не надо напрягаться, я всё сделаю сам. И Руслан, чьё сознание уже плыло в густом, вязком тумане алкоголя, окончательно перестал различать границы реальности. Ему казалось — ему отчаянно, до дрожи в кончиках пальцев хотелось верить, — что это Даня склоняется над ним, что это его пальцы в его волосах, его дыхание на его губах, его запах — не сандал и кожа, а что-то более простое, домашнее, родное: запах дешёвого геля для душа, стирального порошка и ещё чего-то неуловимого, что было только его, только Нила. Он не сопротивлялся, когда чужие губы накрыли его губы — не нежно, не осторожно, как в тот, первый раз, а требовательно, жадно, почти агрессивно, — он просто закрыл глаза и ответил на поцелуй, потому что перед его внутренним взором стоял не темноволосый, голубоглазый Карелин, а рыжий, веснушчатый Кашин, и именно его он целовал сейчас — страстно, отчаянно, вкладывая в этот поцелуй всю ту боль, всю ту тоску, всю ту нежность, что копилась в нём долгую, мучительную неделю молчания. Его руки, до этого безвольно лежавшие на коленях, сами собой взлетели вверх и вцепились в чужие плечи, сминая дорогую ткань рубашки, притягивая к себе ближе, ещё ближе, так, чтобы между их телами не осталось ни миллиметра пространства. Он целовал так, как не целовал никогда в жизни, — с той исступлённой, голодной страстью, которая рождается не из сиюминутного желания, а из долгих месяцев подавленных чувств, из бессонных ночей, проведённых в размышлениях, из украденных взглядов и случайных прикосновений, которым он когда-то не придавал значения, а теперь, оглядываясь назад, понимал, что именно в них и была вся суть. Его пальцы скользнули вверх по чужой шее, коснулись линии челюсти, зарылись в волосы — короткие, жёсткие, непривычные наощупь, но он не заметил этого, потому что был слишком пьян, слишком потерян в своих фантазиях, слишком сосредоточен на том, чтобы наконец, хоть раз в жизни, позволить себе то, что он так долго себе запрещал. — Дань... — выдохнул он в чужие губы, не отдавая себе отчёта в том, что произносит это имя вслух, что называет Карелина чужим именем, и его голос сорвался, дрогнул, полный той обнажённой, беззащитной нежности, которую он не позволял себе ни с кем и никогда. Слава на мгновение замер, и в этом замирании, в этой короткой, почти незаметной паузе было что-то такое, что могло бы отрезвить Руслана, вернуть его к реальности, заставить осознать свою ошибку. Но он не осознал — он только сильнее вцепился в чужие плечи, не давая отстраниться, и поцеловал снова, ещё глубже, ещё отчаяннее, словно пытаясь в одном этом поцелуе выпить всю ту нежность, которую Нил ему недодал, забрать всё то тепло, которого он был лишён, восполнить ту пустоту, что зияла в его груди уже седьмые сутки. Чужие руки — сильные, уверенные, хозяйские — скользнули по его спине, сжали лопатки, притянули ближе, и поцелуй стал глубже, мокрее, беспорядочнее, превращаясь из нежного признания в жадное, почти грубое обладание. Руслан чувствовал, как чужие зубы прикусывают его нижнюю губу, как чужой язык скользит по его нёбу, как чужая ладонь опускается с его затылка вниз по позвоночнику, к пояснице, заставляя его выгнуться навстречу и застонать — тихо, сдавленно, прямо в рот целующему его человеку. Ему было жарко, душно, тесно в собственной одежде, и в низу живота уже завязывался тот самый тугой, горячий, ноющий узел, который он впервые испытал там, в постели Нила, когда их колени переплелись, а губы встретились в первом, робком поцелуе, и это ощущение, такое знакомое и такое желанное, окончательно лишило его остатков рассудка. — Не уходи прошу, — прошептал он, отрываясь от чужих губ ровно настолько, чтобы сделать короткий, судорожный вдох, и его глаза, затуманенные алкоголем и страстью, были полузакрыты, а ресницы влажно блестели в свете клубных огней. — Я так не хочу чтобы ты уходил, ты даже не представляешь... Он не видел, как лицо Карелина — его настоящего, реального лица, а не того образа, что нарисовало пьяное воображение, — на мгновение исказилось какой-то непонятной, сложной эмоцией, в которой смешались и раздражение, и азарт, и что-то похожее на спортивный интерес. Он не видел, как голубые глаза Славы сузились, а губы изогнулись в той самой ленивой, чуть жестокой усмешке. Он не видел ничего, кроме внутреннего видения — рыжих волос, голубых глаз, россыпи веснушек на бледной коже, — и продолжал целовать, прижиматься, отдаваться этому моменту с той безоглядной, самоубийственной страстью, на которую способен только очень пьяный и очень отчаявшийся человек. — Иди сюда, кис, — прошептал Слава — или тот, кого Руслан принимал за Нила, — и его руки, всё ещё лежавшие на спине Тушенцова, сжались крепче, притягивая его к себе на колени полностью, так что теперь Руслан сидел на нём верхом, обхватив его бёдра своими, и их лица оказались на одном уровне, на расстоянии выдоха, на расстоянии поцелуя, на расстоянии той опасной, головокружительной близости, за которой уже не разобрать, где кончается один человек и начинается другой. — Всё хорошо, я здесь, я никуда не ухожу. И Руслан, услышав эти слова — те самые слова, которые он мечтал услышать от Нила, но так и не услышал, — окончательно сломался. Он уткнулся лбом в чужое плечо, вдохнул чужой запах — всё ещё не тот, не родной, но уже не раздражающий, уже почти привычный, — и позволил себе на одно короткое, блаженное мгновение поверить в то, что всё хорошо, что его любят, что его не бросили, что он кому-то нужен. А где-то на задворках сознания, там, куда ещё не добрался алкоголь, тоненький, трезвый голосок продолжал твердить, что всё это неправда, что это не Нил, что утром ему будет мучительно, невыносимо стыдно, но этот голосок становился всё тише и тише, пока не утонул окончательно в шуме крови, стучавшей в ушах, и в ритмичных, глухих ударах басов, доносившихся из основного зала.

***

— Слав, прекрати, не лезь! — голос Руслана сорвался на высокую, почти истеричную ноту, когда он почувствовал, как чужие пальцы, жёсткие и нетерпеливые, уже не гладят, не ласкают, а настойчиво, по-хозяйски тянутся к ремню на его джинсах, дёргая пряжку с той грубой, механической целеустремлённостью, от которой у него внутри всё похолодело и сжалось в тугой, панический ком, перекрывающий доступ кислорода. — Мне плохо, подожди, голова кружится, да остановись ты!.. Он попытался оттолкнуть чужие руки, вцепился в запястья Карелина своими ослабевшими, не слушающимися пальцами, но алкоголь, густо замешанный в крови, превратил его мышцы в вату, а реакцию — в замедленную, бессмысленную попытку сопротивляться тому, кто был старше, сильнее и безжалостнее в своей самоуверенной, хищной настойчивости. Чужие руки нагло, не встречая должного отпора, лезли к ширинке его джинсов, борясь с ним — с Русланом, яро, отчаянно, с каким-то животным, захлёбывающимся ужасом пытающимся вырваться из этой стальной хватки, отползти назад по скользкой кожаной обивке дивана, забиться в угол, исчезнуть, раствориться, лишь бы прекратилось это грубое, беспардонное вторжение в его тело, в его границы, в его личное пространство, которое ещё минуту назад, пусть и с оговорками, но казалось хотя бы условно безопасным. — Прекрати, блять! — выкрикнул он в голос, срывая связки, и в этом отчаянном, полном неподдельного, детского ужаса крике было столько боли, что любой, кто имел хоть каплю эмпатии, немедленно отшатнулся бы, осознав, что он делает. Но Карелин не отшатнулся. — Да ты просто пьян, не рыпайся, расслабься и получай удовольствие, — бархатисто, с той же ленивой, снисходительной интонацией, которая теперь, в этом контексте, казалась не соблазнительной, а чудовищной до тошноты, прошипел Слава, даже не думая останавливаться. Его пальцы, сильные, безжалостные, с длинными, ухоженными ногтями, сомкнулись на запястьях Руслана стальными капканами и одним резким, выверенным движением заломили ему руки за спину, фиксируя его в беспомощном, унизительном положении, от которого у Тушенцова вырвался сдавленный, полный боли и отчаяния вскрик, тут же утонувший в очередной басовой волне, прокатившейся по залу. — Только на рубашку мою не блюй, она брендовая, — добавил он почти буднично, с какой-то оскорбительной, небрежной деловитостью, словно речь шла не о насилии, а о мелком бытовом неудобстве, и от этого равнодушного, прагматичного тона Руслану стало в сто раз страшнее, чем если бы тот рычал или угрожал. В голове у него что-то щёлкнуло — громко, оглушительно, как взведённый курок, как лопнувшая внутри черепа струна, — и реальность, та самая, что и без того плыла и двоилась перед глазами, раскололась надвое, рассыпалась на тысячи острых, режущих осколков. Он больше не слышал музыки — только оглушительный, сводящий с ума стук собственного сердца, бьющегося где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев, которые он уже не чувствовал. Он больше не видел вип-зоны, стробоскопов, полупрозрачной перегородки, за которой мелькали равнодушные тени танцующих, — перед его глазами встала совсем другая картина, то самое воспоминание, которое он годами заталкивал поглубже, замуровывал в сырых, тёмных подвалах памяти, заваливал сверху грудой других, менее страшных воспоминаний, надеясь, что однажды оно просто сгниёт там и исчезнет. Та старая травма — несколько лет назад, чужая квартира, чужие руки, первая любовь, которой он так безоглядно доверял, — вырвалась наружу, как запертое в тесной клетке животное, и захлестнула его ледяной, парализующей волной, от которой не спастись, не спрятаться, не убежать. Тот же запах — алкоголя и чужого пота. Те же слова — «расслабься, не рыпайся». Та же боль в вывернутых запястьях, то же ощущение полной, абсолютной беспомощности перед чужой силой и чужой волей. Дыхание перехватило спазмом, сердце заколотилось с такой частотой, что, казалось, ещё немного — и оно просто разорвётся, не выдержав нагрузки, перед глазами заплясали чёрные, искрящиеся точки, а тело — его собственное тело, — предательски обмякло, обвисло в чужих руках безвольной куклой, отказавшись сопротивляться, впадая в то самое состояние животного, парализующего ступора, который сейчас, здесь, в этом грохочущем, равнодушном к его боли клубе, мог его погубить окончательно. — Отпусти... — прошептал он уже не криком, не воплем, а каким-то чужим, сдавленным, почти детским голосом, который с трудом пробивался сквозь спазм, сжавший горло, и по его щекам, пылающим, красным от алкоголя и ужаса, потекли слёзы — не пьяные, не показные, не те, что он позволял себе в одиночестве, уткнувшись в подушку, а те самые, из самой глубины, из того самого чёрного, саднящего места, где до сих пор кровоточила незажившая, старательно спрятанная от посторонних глаз рана, которую он никому и никогда не показывал. — Пожалуйста... не надо... — его голос сорвался в едва слышный, сиплый шёпот, утонувший в грохоте басов и чужом равнодушии. Где-то на периферии сознания, сквозь пелену паники и пьяного ужаса, он вдруг с пугающей, пронзительной ясностью подумал о Дане — о том, как тот никогда, ни разу, ни при каких обстоятельствах не позволял себе даже намёка на подобное, как он всегда, даже в самые напряжённые моменты, спрашивал, уточнял, останавливался, если чувствовал хоть малейшее сопротивление, как его руки, пусть и дрожащие, пусть и неуверенные, всегда были бережны. И от этого контраста — между тем, что было с Нилом, и тем, что происходило сейчас, — его затрясло с новой, удвоенной силой, и из груди вырвался уже не крик даже, а какой-то низкий, утробный, полный отчаяния вой. Сквозь толщу воды — именно так, никак иначе, ощущал Руслан реальность в эти растянувшиеся, как резина, секунды, когда всё вокруг подёрнулось густой, удушливой пеленой, сквозь которую звуки внешнего мира доносились до него искажёнными, приглушёнными, будто и правда долетали сквозь многометровую водную гладь, разделяющую его и поверхность, — до его почти отключившегося, захлебнувшегося в панике сознания долетели чьи-то шаги. Тяжёлые, стремительные, они звучали не так, как звучат шаги случайного посетителя, решившего заглянуть в вип-зону в поисках свободного дивана, и не так, как шаги охранника, совершающего ленивый, рутинный обход владений, — в них, в этом частом, почти зверином ритме, с которым дорогая подошва ботинок впечатывалась в пол, слышалась та особая, ни с чем не сравнимая ярость, то смертоносное ускорение, с которым хищник преодолевает последние метры перед решающим, фатальным для жертвы броском. Это был Нил — он ворвался в вип-зону, даже не заметив, как сбил с ног какого-то подвернувшегося под руку официанта, как перепрыгнул через опрокинутый пуфик, как его собственное лицо, обычно такое бесстрастное, такое замкнутое, сейчас исказилось гримасой такой дикой, такой необузданной, такой всепоглощающей ярости, что любой, кто увидел бы его в этот момент, не узнал бы того спокойного, вечно холодного парня, каким он был всегда. В тот самый миг, когда его указательный палец — побелевший от напряжения, чуть дрожащий от переполнявшей его адреналиновой бури — лёг на холодный, рифлёный спусковой крючок и начал медленное, неумолимое движение назад, выбирая свободный ход, всё его существо, вся его душа, весь его разум, помутнённый неделей бессонных ночей, ревностью, тоской и тем особым, пьянящим безумием, что приходит только когда угрожают самым дорогим, — всё это сузилось, сжалось, сфокусировалось в одной-единственной точке, в тёмном, ненавистном силуэте брюнета, склонившегося над беспомощным, парализованным страхом Русланом и пытающегося сделать то, за что Нил был готов убивать голыми руками, не задумываясь о последствиях. Его глаза — голубые, выцветшие до цвета старой, выношенной джинсы, но сейчас горящие таким нечеловеческим, испепеляющим пламенем, какого они не знали никогда прежде, — сквозь мутную, прокуренную пелену вип-зоны нашли свою цель, и в этот миг для Кашина перестало существовать всё. Не стало ни клуба, ни законов Отца, ни голоса рассудка, который всегда, всю его чёртову жизнь нашёптывал ему быть осторожнее, не лезть на рожон, не показывать истинных чувств. Остался только этот брюнет — чужой, наглый, самоуверенный ублюдок, который посмел тронуть то, что, как Нил теперь, с той самой кристальной, режущей ясностью, что приходит лишь на грани потери, осознавал, принадлежало только ему. Руслан был его — чтобы обнимать, когда холодно, чтобы целовать, когда пьян и когда трезв, чтобы защищать, даже когда сам отталкивал, когда сам делал вид, что не чувствует того, что чувствовал на самом деле, — и мысль о том, что кто-то другой, какой-то лощёный хлыщ в брендовой рубашке, распускает свои поганые руки и пытается взять силой то, на что сам Нил не решался даже в моменты самой отчаянной близости, эта мысль ударила в его голову, как разряд тока, и на долю секунды перед глазами всё заволокло красной, пульсирующей пеленой чистой, животной ярости. Он выстрелил, целясь в бедро — хладнокровно, расчётливо, потому что даже в этом состоянии убивать без указания Отца было нельзя, — но стрелял он с той тёмной, почти сладострастной жаждой причинить мучительную боль, которой не испытывал никогда в жизни. Звук выстрела ещё висел в воздухе, ещё отражался от обшитых тканью стен гуляющим, затухающим эхом, когда тело Карелина, дёрнувшись в диком, неестественном спазме, отбросило назад, и его руки — те, что секунду назад сжимали запястья Руслана с безжалостностью стального капкана, — разжались, распались, выпуская свою жертву. Протяжный, низкий, полный животной боли и искреннего, почти детского изумления вой вырвался из груди Славы и разрезал спёртый воздух, а давление — невыносимое, парализующее давление чужого тела, — исчезло так внезапно, что Руслан, всё ещё пребывающий в ступоре, по инерции дёрнулся вперёд и едва не скатился с дивана. Карелин, хватаясь руками за простреленное бедро, меж пальцев которого тут же заструилась тёмная, почти чёрная в полумраке кровь, попытался отползти, но мышцы не слушались, и он рухнул на пол, опрокинув столик, разлив коньяк, и взвыл вновь — ещё громче, ещё отчаяннее. Руслан вздрогнул всем своим дрожащим телом, когда этот животный вой ввинтился в уши, и рефлекторно, превозмогая дурноту, попытался вглядеться в полумрак. Но перед взором, затуманенным алкоголем и пережитым ужасом, плыли только разноцветные, размытые пятна — вот что-то тёмное, большое, копошится на полу, издавая воющие звуки; вот другое пятно, более высокое, более широкое в плечах, замерло в нескольких шагах от него, и от этого пятна волнами расходится аура опасности и ярости, но как бы Руслан ни щурился, как бы ни моргал, пытаясь согнать с ресниц мутную пелену, он никак не мог разглядеть лица того, кто стоял перед ним, — только тёмный, напряжённый, хищный силуэт, смутно знакомый по очертаниям плеч и повороту головы, но всё ещё не узнанный, не опознанный, не названный по имени. А Кашин сжимал пистолет в кулаке так, что побелевшие костяшки пальцев, обтянутые сбитой, лопнувшей в нескольких местах кожей, казалось, вот-вот прорвутся наружу. Его грудь, обтянутая тёмной тканью толстовки, тяжело, рвано вздымалась, а бешеные, разъярённые до состояния запредельного накала глаза блуждали по корчащемуся на полу телу, и в этом немигающем взгляде читалось такое отчётливое обещание скорой смерти, что, казалось, воздух вокруг должен был плавиться. Он не мог его убрать — по законам Отца нельзя было устранять никого без указания свыше, даже если этот кто-то только что пытался взять то, что Нил присвоил себе, даже если это происходило в их собственном клубе, — и от этого осознания ярость его лишь разгоралась с новой силой. Сунув пистолет в кобуру на ремне резким, судорожным движением, он в два широких, пожирающих пространство шага покрыл расстояние до корчащегося Карелина и схватил его за грудки обеими руками, сгребая в кулаки мятую ткань брендовой рубашки, и одним безжалостным рывком оторвал его от пола. Первый удар пришёлся прямо в скулу — хруст костяшек о кость, глухой, тошнотворный звук, — и голова Славы мотнулась в сторону, а из разбитой губы веером брызнула кровь. Нил не остановился — не мог остановиться, — и второй удар, ещё более сильный, с доворотом корпуса, прилетел в челюсть, заставив Карелина захрипеть и обмякнуть, но Кашин не дал ему упасть: он снова встряхнул его, притягивая ближе, и его лицо, искажённое гримасой чистой, незамутнённой ненависти, оказалось в считанных сантиметрах от разбитого, окровавленного лица Вячеслава. — Ты, сука, — прохрипел он сорванным, севшим до низкого, утробного рыка голосом, — Ты вообще понимаешь, к чьему ты посмел прикоснуться? Третий удар — локтём, с разворота, в переносицу, и из сломанного носа хлынула кровь. Четвёртый — коленом в живот, и тело Карелина согнулось пополам, но Нил снова рванул его вверх, не позволяя упасть. Пятый — прямым в солнечное сплетение, с хрустом рёбер, и Слава зашёлся беззвучным, кровавым кашлем. Шестой — хук справа в ухо, и голова его мотнулась, как от удара током, а сам он рухнул бы на пол, если бы не стальная хватка Нила, который держал его на весу и продолжал это методичное, беспощадное избиение, вколачивая кулаки в податливую плоть с той первобытной, нечеловеческой яростью, что не утихала, а лишь разгоралась с каждым новым ударом. Костяшки его пальцев превратились в кровавое месиво, но он не чувствовал боли — он вообще ничего не чувствовал, кроме этой всепоглощающей, пульсирующей в висках потребности крушить, ломать, рвать на части того, кто посмел причинить боль его Руслану. Нил прекратил — не потому, что ярость иссякла, не потому, что ему стало жаль это окровавленное, хрипящее, едва живое тело, а потому, что где-то на задворках его всё ещё кипящего, залитого адреналином сознания мелькнула мысль о том, что, если он не остановится прямо сейчас, то просто убьёт его, забьёт до смерти голыми руками, и тогда закон Отца, который он и так уже нарушил, ворвавшись в вип-зону с оружием без приказа, будет растоптан окончательно и бесповоротно. Но даже остановившись, даже перестав наносить удары, он не разжал пальцев, всё ещё сгребавших в кулаки мокрую от крови и пролитого коньяка ткань рубашки, всё ещё удерживающих это изломанное, обмякшее тело на весу, не позволяя ему рухнуть на пол и обрести хоть какое-то подобие покоя. Его дыхание — тяжёлое, рваное, с присвистом вырывающееся сквозь стиснутые зубы, — обдавало разбитое лицо Карелина жаром, а его глаза, всё ещё горящие тем самым нечеловеческим, испепеляющим пламенем, впивались в мутные, заплывающие отёками зрачки Славы с той беспощадной, почти гипнотической интенсивностью, от которой кровь стыла в жилах. — Посмотри мне в глаза, уёбище, — процедил он, и каждое слово падало из его рта тяжёлое, как свинец, как приговор, зачитанный в зале суда, где нет места апелляции. — Гнойный, тебя отшили из твоей ОПГ за блядство, за то, что ты не мог держать свой член в штанах даже тогда, когда это шло вразрез с интересами группировки. Ты изнасиловал двух юных парней — я знаю, я проверял, я поднимал твоё досье в ту же секунду, как увидел тебя рядом с ним на крыльце университета, — а теперь, когда тебя вышвырнули, как шелудивого пса, ты переключился на чужое, на моё, решив, что здесь тебе это сойдёт с рук? — Ого! Какие люди... — Карелин, превозмогая боль, превозмогая сломанные рёбра и разбитое в кашу лицо, закашлялся — влажно, булькающе, сплёвывая кровь, заливавшую ему рот, — но даже сейчас, даже на грани потери сознания, даже в руках человека, который только что превратил его в кровавое месиво, он умудрился растянуть разбитые, распухшие губы в каком-то жалком подобии своей прежней, ленивой, самоуверенной усмешки. — Сам Лил Зе Нил, правая рука Отца, гроза подпольного Питера, заступается за какого-то педика, за какого-то малолетнего шлюшонка, который и сам не знает, чего хочет? Не думал, что даже отшитым, даже выброшенным на помойку, я буду привлекать столько внимания, особенно от такой шишки! Ты хоть понимаешь, как это выглядит со стороны, а, Кашин? Ты хоть понимаешь, что твоя репутация сейчас трещит по швам из-за этого мальчишки? — Пошёл ты на хуй, животное, — выплюнул Нил, и его пальцы, сжимавшие ворот рубашки, сжались ещё сильнее, так что ткань затрещала, а лицо Карелина побагровело от недостатка воздуха. — Ещё раз увижу тебя рядом с ним — не важно, где, не важно, когда, не важно, при каких обстоятельствах, — я прострелю тебе висок, и плевать я хотел на законы Отца, плевать на последствия, плевать на всё. Ты меня понял? — Твой почерк слишком очевиден, ты же понимаешь это, да? — просипел Слава, и его голос, слабый, прерывистый, звучал уже на грани слышимости, но в нём всё ещё звенела та самая, непотопляемая, гнилая насмешка, которая, видимо, была его сутью. — Предсмертная записка, оставленная на тумбочке, и пистолет, аккуратно вложенный в руку погибшего, — так ты работаешь, я знаю, я наслышан. Поднимаешь популяцию суицидников в городе? Статистика растёт, а люди думают, что просто время сейчас такое, что молодёжь слабая, что жизнь тяжела. Мда, не стоило мне пользоваться своим именем, чтобы провести этого парнишку в бар вашего «Отца», — это было глупо, признаю, но кто же знал, что ты так трепетно относишься к какой-то... Он не договорил — Нил не дал ему договорить. Ещё один удар, финальный, последний, в который он вложил всю оставшуюся ярость, всю злость, всё отвращение к этому человеку, ко всему, что он собой олицетворял, — короткий, хлёсткий, безжалостный апперкот в подбородок, который заставил голову Карелина запрокинуться назад под неестественным, невозможным углом, а его тело — обмякнуть окончательно, выключиться, как ломается перегоревшая лампочка. Пальцы Нила разжались, отпуская скомканную, мокрую от крови ткань рубашки, и Вячеслав Карелин — сто девяносто сантиметров самоуверенности, наглости и жестокости, упакованных в дорогую брендовую одежду, — рухнул на пол, как подкошенный, с тем глухим, тяжёлым, каким-то окончательным стуком, с которым падает только безжизненное, лишённое сознания тело. Он растянулся на полу вип-зоны, в луже собственной крови и разлитого коньяка, с раскинутыми в стороны руками, с запрокинутой головой, с приоткрытым ртом, из которого на пол вытекала тонкая струйка кровавой слюны, и являл собой настолько жалкое, настолько отвратительное зрелище, что любой, кто увидел бы его сейчас, не поверил бы, что ещё около часа назад этот человек входил в клуб с ленивой грацией хищника, уверенного в своей безнаказанности. Кашин демонстративно, с той брезгливой, подчёркнутой небрежностью, которая говорила больше любых слов, харкнул на бессознательное тело — густой, вязкий сгусток слюны, смешанной с кровью из прокушенной во время драки губы, приземлился на щёку Карелина и медленно пополз вниз, оставляя мерзкий, липкий след, — и наконец переключил своё внимание на ту персону, за которой, собственно, изначально и пришёл в этот проклятый клуб, в эту проклятую вип-зону, в этот проклятый вечер, который он будет вспоминать ещё очень, очень долго. Руслан за то время, что длилась эта короткая, яростная, кровавая расправа, уже успел немного прийти в себя — ровно настолько, чтобы осознать, что опасность, слава богу, миновала, но всё ещё недостаточно для того, чтобы трезво оценивать обстановку. Его зрение, до этого затянутое мутной, плывущей пеленой, немного прояснилось, и он смог разглядеть окровавленное, изломанное тело Карелина, распростёртое на полу, его простреленное бедро, из которого всё ещё сочилась кровь, его разбитое, превратившееся в бесформенную маску лицо, его неестественно вывернутые конечности, — и тело Руслана, его измученное, перегруженное пережитым ужасом тело, среагировало раньше, чем разум успел включиться и проанализировать ситуацию. Животный, первобытный, неконтролируемый ужас — тот самый, что однажды уже поселился в нём несколько лет назад, в похожей ситуации, с похожим исходом, — накрыл его с головой, захлестнул ледяной, парализующей волной, и он, всё ещё не узнавая своего спасителя, всё ещё не понимая, кто перед ним стоит, инстинктивно вжался в самый угол дивана, подтянув колени к груди и заслонив лицо дрожащими, негнущимися руками, словно эта жалкая, иллюзорная преграда могла защитить его от того, кто только что с такой нечеловеческой жестокостью избил другого человека. — Пожалуйста, — зашептал он, и его голос, сорванный, жалкий, почти детский, дрожал и срывался на каждом слоге, — пожалуйста, не трогай меня, умоляю, не подходи, не надо, я ничего не сделал, я просто хотел уйти, пожалуйста... Нил замер на полпути, увидев эту картину, услышав этот шёпот, и его сердце, только что колотившееся в груди с яростью загнанного зверя, пропустило удар, а потом сжалось в тугой, болезненный комок, от которого перехватило дыхание. Он увидел себя со стороны — окровавленного, разъярённого, только что с хладнокровием палача избившего человека до полусмерти, — и понял, что Руслан сейчас не видит в нём друга, не видит в нём защитника, не видит в нём того, кто пришёл спасти его. Он видел в нём очередного монстра, очередного насильника, очередного человека, который причиняет боль тем, кто слабее. И от этого осознания, от этого немого, животного ужаса в глазах того, кого он любил, Нилу стало так тошно, так гадко, так невыносимо стыдно, что он на мгновение зажмурился, пытаясь прогнать это чувство, но оно только усилилось, разлилось по телу горячей, жгучей волной самобичевания. Он медленно, очень медленно, стараясь не делать резких движений, которые могли бы ещё больше напугать Руслана, сел на край дивана, сохраняя дистанцию, и аккуратно, почти невесомо, словно прикасаясь к чему-то хрупкому, драгоценному, что может рассыпаться от одного неосторожного движения, уложил свою разбитую, окровавленную ладонь на чужое плечо. Кровь с его сбитых костяшек тут же пропитала ткань свитера Руслана, оставив на ней тёмное, влажное пятно, и он мысленно выругал себя за это, но руку не убрал. — Русь, тиш-тиш, всё нормально, это я, — произнёс он, и его голос, только что рычавший проклятия в лицо Карелину, сейчас звучал на удивление мягко, почти ласково, с той особой, успокаивающей интонацией, с которой разговаривают с перепуганными детьми или ранеными животными. — Это Даня, слышишь? Даня. Я пришёл. Всё закончилось, он тебя больше не тронет, никто тебя больше не тронет. Посмотри на меня, Русь. — Даня? — переспросил Руслан, и его голос, всё ещё дрожащий, всё ещё полный недоверия и страха, прозвучал так жалобно, так по-детски, что у Нила внутри всё перевернулось. Он медленно, нехотя опустил руки от лица и поднял глаза — красные, заплаканные, всё ещё затуманенные алкоголем, но уже способные различать черты. — Это ты? Это правда ты? — Да, Даня, — кивнул Кашин, и его губы дрогнули в слабой, ободряющей улыбке, которая плохо вязалась с его окровавленным лицом и сбитыми костяшками пальцев. — Я, собственной персоной. Пришёл, как видишь, немного припозднился, но в целом вовремя. — Но как? — только и смог выдавить из себя Руслан, всё ещё не веря своим глазам, всё ещё не понимая, как человек, который неделю игнорировал его, который сбежал наутро после их первого поцелуя, который, казалось, вычеркнул его из своей жизни, вдруг материализовался здесь, в этом клубе, с пистолетом в руке и с такой яростью в глазах, которой он никогда раньше не видел. — С его стороны было глупо вести тебя в бар моей группировки, — невесело усмехнулся Данила, и в этой усмешке проскользнула та горечь, которую он носил в себе все эти дни. Он попробовал аккуратно, постепенно облокотить Руслана на своё плечо, придержав его за плечи, но сделал это осторожно, почти робко, оставляя ему пространство для манёвра, не настаивая, не давя. — Да скорее даже просто попадаться мне на глаза. Пробил по своим каналам, поднял досье. И когда мне доложили, что он повёл тебя в наш клуб... ну. Он замолчал на полуслове, потому что его рука, лежавшая на плече Руслана, вдруг замерла на полпути, когда он попытался переместить её ниже, на талию, чтобы обнять покрепче, прижать к себе, почувствовать, что Руслан здесь, живой, в относительной безопасности, — и он осёкся, отдёрнул пальцы, не решаясь завершить это движение. — Можно обнять? — спросил он, и его голос, только что звучавший уверенно, дрогнул, выдавая ту уязвимость, которую он так старательно прятал. — Пошёл нахуй, Дань! — огрызнулся Тушенцов, пьяно нахмурив брови и сверкнув на него своими карими, всё ещё блестящими от непролитых слёз глазами, и Нил, вздрогнув от этой резкой, хлёсткой отповеди, мгновенно отдёрнул обе руки, словно обжёгшись, стыдливо, почти по-детски поджав губы и отведя взгляд куда-то в сторону, на перевёрнутый столик, на бутылку, на что угодно, только не на Руслана. — Я пошутил, долбоёб, — добавил Руслан уже тише, уже мягче, и его губы дрогнули в слабом, едва заметном подобии улыбки, которая, впрочем, тут же исчезла, спряталась, как солнечный луч за тучей. Кашин устало хихикнул — нервно, сдавленно, пытаясь этим смешком скрыть и стыд, и неловкость, и то огромное, переполнявшее его облегчение, которое грозило прорваться наружу чем-то совершенно неподобающим, вроде слёз или истерического хохота, — и снова потянулся к Руслану, на этот раз более уверенно, но всё ещё с осторожностью. Он аккуратно, почти невесомо переложил голову Руслана к себе на плечо, устраивая её в изгибе своей шеи, туда, где пахло его собственным телом — не парфюмом, не дорогим гелем для душа, а просто им, Нилом, тем самым родным, домашним запахом, по которому Руслан, сам того не признавая, скучал всю эту неделю, — и обхватил его талию одной рукой, прижав к себе вплотную, но не грубо, не по-хозяйски, как это делал Слава, а с той бережной, почти отчаянной нежностью, которая, наверное, говорила яснее любых слов. — И зачем ты пришёл? — спросил Руслан после долгой, вязкой паузы, и его голос, всё ещё глухой и напряжённый, прозвучал как-то обречённо, как будто он заранее знал ответ и боялся его услышать. Он чуть повернул голову и взглянул снизу вверх в голубые глаза Нила, ища в них ответы на все свои вопросы, на все свои сомнения, на всю ту боль, что копилась в нём последнюю неделю. — Ну изнасиловал бы он меня, тебе-то что? У тебя же Арина есть, у тебя всё хорошо, ты же натурал, ты же не гей, забыл? Или я просто твой друг, и меня нужно защищать с таким остервенением, что аж можно человеку бедро прострелить? — Он покусился на мою со... — начал было Нил, но осёкся, спохватившись на полуслове, и его щёки, всё ещё бледные после драки, вдруг залила та самая предательская, выдающая его с головой краска, которая расползалась от шеи к ушам, делая его похожим на провинившегося школьника. — Кхм, — прокашлялся он, пытаясь скрыть замешательство за этим дурацким, никому не нужным кашлем, — на моего совершенно близкого и родного человека. — Близких и родных не бросают после первого поцелуя, пусть даже если по пьяни, — отрезал Руслан, и его голос, только что звучавший устало и обречённо, набрал обороты, зазвенел обидой, которую он носил в себе все эти семь дней и которую сейчас, наконец, мог выплеснуть. — Ты, блять, приехал, засосал меня, а потом просто исчез, Дань. Просто пропал на неделю. Ни звонка, ни сообщения, ничего. Я проснулся утром один и подумал — ну всё, это был просто пьяный порыв, он пожалел, он не хочет меня видеть. Нормально тебе вообще, а? — Ты за неделю нашёл себе какого-то петуха-насильника, — парировал Нил, и в его голосе, помимо его воли, проскользнула та самая ревность, которую он так старательно пытался скрыть, но которая сейчас, после всего случившегося, вылезла наружу, как шило из мешка. — Кто проебался сильнее, Руслан? Я — потому что испугался и сбежал, или ты — потому что тут же бросился в объятия первого встречного? — Я не твоя собственность, — холодно, с той ледяной, отстранённой интонацией, которая была страшнее любого крика, отчеканил Руслан, и его глаза, ещё минуту назад смотревшие на Нила с надеждой, потемнели, закрылись, спрятались за стеной отчуждения. — И я не твой парень, ты мне ничего не обещал, а я тебе — тем более. Меня не ебет, кто проебался сильнее. Ты поступил как хуйло, и этого факта ничто не изменит. Спасибо, что устранил насильника, я это ценю, правда. Впредь буду осторожнее, не буду знакомиться с кем попало. Подкинешь до метро? Он резко, пьяным, неловким рывком поднялся с дивана, пошатнувшись и едва не упав обратно, но удержав равновесие в последний момент, и принялся натягивать свою лёгкую ветровку поверх всё ещё влажного от пота и пролитого алкоголя свитера, не глядя на Нила, не поворачивая головы. Накинув капюшон и спрятав под ним свои тёмные, спутанные волосы, он развернулся к выходу и, проходя мимо бессознательного тела Карелина, всё ещё распростёртого на полу в луже крови и коньяка, случайно задел его ногой — не специально, но и не стараясь избежать этого контакта, — и, брезгливо хмыкнув, даже не взглянув на него, направился к выходу из вип-зоны, в грохочущий, полный огней и теней основной зал. Нил нагнал его довольно быстро — он вообще двигался сейчас с той целеустремлённой, хищной грацией, которая проснулась в нём сегодня вечером и, кажется, не собиралась уходить, — но, поравнявшись с Русланом, невольно заметил то, на что в другой ситуации, возможно, не обратил бы внимания. Руслан шёл, низко опустив голову, почти уткнувшись подбородком в грудь, и его глаза, спрятанные под капюшоном, были устремлены в пол, словно он пробирался сквозь толпу вслепую, наугад, ориентируясь только по смутным очертаниям чужих ног и отблескам света на мокром после чьих-то пролитых коктейлей полу. — Идёшь, как будто тебя пристыдили, — заметил Нил, пытаясь заглянуть под капюшон, и в его голосе, помимо воли, проскользнула та самая заботливая, почти материнская интонация, которую он всегда использовал, когда беспокоился о Руслане. — У меня эпилепсия, — глухо, не поднимая глаз, ответил Тушенцов, и его голос прозвучал устало, безэмоционально, как будто он сообщал что-то само собой разумеющееся. — Если хоть одна такая хуйня по типу стробоскопа мне в ебало засветит, я слягу здесь с пеной у рта, прямо на этот грязный пол. Не хочу уехать на скорой с разбитым виском об угол стола и без сознания, так что дай мне просто дойти до выхода, не отвлекая. — А, понял, — пробормотал Нил, и в его голосе проскользнуло что-то похожее на стыд — стыд за то, что он не знал этого раньше, что Руслан никогда не рассказывал ему, а он никогда не спрашивал. — Пойдём, я до дома подкину, ты пьяный в говно, еле идёшь, — добавил он, отводя взгляд куда-то в сторону, на толпу танцующих, и его рука сама собой, повинуясь какому-то неистребимому инстинкту, легла на плечи Руслана — демонстративно, почти по-хозяйски, но не так, как это делал Слава. В этом жесте, в том, как пальцы Нила чуть сжались на плече, как он чуть притянул Руслана к себе, заслоняя его от толпы, от летящих в глаза стробоскопов, от случайных толчков, — во всём этом искренне чувствовалась забота, неподдельная, идущая изнутри, и одновременно звучал тот самый молчаливый, отчаянный крик, который Нил никогда не осмелился бы произнести вслух. — Нет, я попросил до метро, — отрезал Руслан, дёрнув плечом, сбрасывая чужую руку, и его голос, всё ещё холодный, всё ещё отстранённый, не оставлял пространства для компромиссов. — И убери руки, не трогай меня. — Русь, ну ты че? — растерянно протянул Нил, и в этом простом, дурацком вопросе было столько искреннего, почти детского непонимания, столько обиды, столько уязвимости, что Руслан на мгновение почти пожалел его — но только на мгновение. — Отъебись, сказал, вот че, — бросил он через плечо, не сбавляя шага, не оборачиваясь, не давая себе слабины. Нил отступил — буквально, физически отступил на полшага назад, и его рука, только что лежавшая на плече Руслана, безвольно упала вниз, а затем, словно сама собой, спряталась в карман бомбера, где пальцы сжались в кулак, впиваясь сбитыми костяшками в грубую ткань подкладки. Неловкость — густая, вязкая, почти осязаемая — повисла в воздухе между ними, словно третий, незваный спутник, который шёл рядом, разделяя их, не давая приблизиться. И раздражение — глухое, непонятное, направленное скорее на самого себя, чем на Руслана, — плотно окружало Кашина, сжимало его грудную клетку, не давая дышать полной грудью. Он совсем не понимал, почему на Руслана больше не действуют эти тихие, осторожные жесты внимания — те самые, на воспроизведение которых он тратил неописуемое количество душевных сил, те самые, которые всегда, раньше, вызывали у Тушенцова ответную улыбку, благодарный взгляд, тёплое прикосновение. Теперь всё было иначе — и Нил, бредя по танцполу вслед за удаляющейся фигурой в капюшоне, чувствовал себя так, словно земля ушла у него из-под ног, а он остался стоять на краю пропасти, не зная, в какую сторону шагнуть, чтобы не сорваться вниз.

***

14 нояб. 2017 г.

Всю ночь Нил не спал — не сомкнул глаз ни на минуту, ни на секунду, сколько бы ни ворочался с боку на бок, сколько бы ни переворачивал подушку в тщетной надежде найти ту единственную, прохладную сторону, которая, быть может, подарит ему хотя бы полчаса забытья. Сон не шёл, ускользал, как вода сквозь пальцы, и сколько бы он ни пытался заставить свой измученный, перегруженный событиями минувшего вечера мозг отключиться, тот продолжал работать, прокручивая в голове одну и ту же заезженную пластинку — произошедшее неделю назад, тот самый поцелуй, от которого у него до сих пор при одной только мысли о нём перехватывало дыхание и что-то сладко, болезненно сжималось в груди, и произошедшее накануне вечером, та самая сцена в вип-зоне, которая врезалась в его память, как осколок стекла, — распластанное на полу тело Карелина, его собственная рука, сжимающая пистолет, расширенные от ужаса глаза Руслана, его дрожащий, срывающийся шёпот: «Пожалуйста, не трогай меня, умоляю». Он вспоминал это снова и снова, и каждый раз, когда перед его внутренним взором вставало лицо Руслана — заплаканное, перекошенное страхом, обращённое к нему с той животной мольбой, которая была направлена не на него конкретно, а на весь мир, на любого, кто мог причинить боль, — ему хотелось выть, лезть на стену от безысходности, разбить кулаки о бетон, сделать хоть что-нибудь, лишь бы заглушить эту ноющую, саднящую, не поддающуюся определению боль, которая поселилась где-то под рёбрами и отказывалась уходить. Он так и не смог понять за эту ночь — хотя перебрал, кажется, каждую мысль, каждое воспоминание, каждое слово, сказанное Русланом и им самим, — что именно он чувствует и чего на самом деле хочет, но одно он знал теперь с той кристальной, режущей ясностью, которая не оставляла места для сомнений: так, как было раньше, больше продолжаться не могло. На его груди, усыпанной бледными, едва заметными в тусклом свете уличного фонаря, просачивающемся сквозь неплотно задёрнутые шторы, веснушками. вновь лежала голова спящей Арины. Её рыжие волосы, почти такого же оттенка, как у него самого, но более длинные, более ухоженные, пахнущие дорогим шампунем и какими-то цветочными духами, веером распластались по его обнажённому телу, щекоча кожу и вызывая не то раздражение, не то глухое, тоскливое желание отстраниться, сбросить их с себя, освободиться от этого прикосновения, которое не приносило ему ровным счётом ничего. Шикина мирно, беззаботно сопела после очередного полового акта, на который ей сегодня с огромным трудом, после долгих уговоров и почти манипулятивных ласк, удалось его уломать — уломать, потому что ему было всё равно, потому что он надеялся хоть так, хоть через физическую близость, заглушить тот внутренний голос, что твердил ему о другом человеке, потому что он думал: может быть, в этот раз что-то изменится, может быть, в этот раз он почувствует хоть что-то, — но не изменилось, и он не почувствовал. Она улыбалась сквозь сон — безмятежно, удовлетворённо, с той спокойной, собственнической уверенностью в завтрашнем дне, которая всегда была ей присуща, — и её тонкие, аккуратные пальцы, унизанные парой серебряных колец, нежно, почти невесомо обнимали его рёбра, словно она даже во сне напоминала ему: ты мой, я здесь, я рядом. Она была безусловно красивой, Арина — с точеными чертами лица, с большими, выразительными глазами, с фигурой, над которой, казалось, поработал целый штат диетологов и фитнес-тренеров, с той особой, врождённой элегантностью, которая позволяла ей даже в домашнем халате выглядеть так, словно она только что сошла с обложки дорогого глянцевого журнала, — но никаких эмоций, даже во время самой жаркой, самой необузданной любовной страсти, на которую она была готова абсолютно всегда, в любое время дня и ночи, она не вызывала в нём. Только отвращение — глухое, вязкое, поднимающееся откуда-то из глубины живота, — и полное, абсолютное, выматывающее душу нежелание продолжать этот фарс, это притворство, эту игру в идеальную пару, которая затянулась на месяцы дольше, чем следовало. — Арина? Ты спишь? — тихо и хрипло промолвил Нил, и его голос, сорванный, пропитанный бессонной ночью и внутренним напряжением, прозвучал в тишине спальни почти чужим, почти пугающим. Он аккуратно, стараясь не разбудить её резким движением, но в то же время достаточно настойчиво, чтобы она поняла: это не случайное прикосновение, не нежность, не прелюдия к очередному раунду, — коснулся её плеча ладонью, той самой, на костяшках которой ещё остались следы вчерашней драки, запёкшаяся кровь и свежие, саднящие ссадины. — Ммм? Нет… — сонно, нехотя пролепетала девушка, и её глаза, большие, обрамлённые длинными, чуть слипшимися после сна ресницами, медленно, с трудом приоткрылись, пытаясь сфокусироваться на его лице в предрассветном полумраке. — Ты хочешь ещё? — спросила она, и в её голосе, всё ещё затуманенном дремотой, проскользнула та самая интонация — готовая, предвкушающая, уверенная в том, что она знает, чего он хочет, ещё до того, как он сам это осознал. — Нет, — отрезал он, и это короткое, рубленое слово упало между ними, как нож гильотины. — Я хотел поговорить. — О чём? — она чуть приподнялась на локте, и шёлковая ткань её халата, развязавшегося во время сна, соскользнула с плеча, обнажая бледную, безупречную кожу. — Ты хочешь попробовать что-то новое? Я давно предлагала тебе… — Не хочу, — перебил он, и его голос, всё ещё тихий, всё ещё хриплый, приобрёл ту стальную, непреклонную нотку, которую Арина не слышала от него никогда за всё время их отношений. — Сядь, пожалуйста. Она послушно — потому что всегда была послушной, когда чувствовала, что игра принимает неожиданный оборот и лучше пока подыграть, чем спорить, — поднялась с его груди и села на постели, затягивая ремешком развязанный шёлковый халат и внимательно, изучающе глядя на него своими большими, теперь уже полностью проснувшимися и настороженными глазами. — Я хотел бы расстаться, — произнёс Нил, и слова эти, которые он прокручивал в голове всю ночь, которые он репетировал перед воображаемым зеркалом, которые он боялся произнести вслух, прозвучали на удивление ровно, спокойно, почти буднично, словно он сообщал ей не о конце их отношений, а о том, что завтра, вероятно, пойдёт дождь. — Чего?! — её голос взметнулся на октаву выше, и от этого резкого, пронзительного звука у Нила на мгновение заложило уши. — В смысле, котёнок? Ты шутишь? Это какая-то дурацкая шутка, Дань, и она совсем не смешная! — В прямом, Арин, — ответил он, и его глаза, голубые, выцветшие, с красными от бессонной ночи белками, встретились с её глазами — расширенными, непонимающими, полными растерянности и закипающей, ещё не до конца осознанной обиды. — Я не чувствую с тобой этой искры и страсти. Мне не нужны сейчас эти отношения.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать