Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Она — кукловод. Я — всего лишь её кукла. Она дергает за нити, я улыбаюсь. На публике я — весёлый клоун. В одиночестве — разбитая игрушка.
Я влюблена в неё. Бесповоротно. Беззвучно. Без права выбора.
Потому что глупый клоун не должен ничего чувствовать. Он лишь должен развлекать.
Примечания
Потому что он — глупый и молчаливый клоун...
Посвящение
Благодарю всех кто это читает ❤️
https://pin.it/5bqkKdtyF - Лея
https://pin.it/123bsdX7x - Лея
https://pin.it/2EmMa0fGU - Аделина Вьерра
https://pin.it/4oXY3LbEG - Элизабет Харрис
Глава 8. Трещина
29 сентября 2025, 11:06
Проснувшись утром, я сразу поняла — день начинается неправильно. Будто сама подушка держала меня крепче, не желая отпускать. Голова гудела, словно внутри поселился тяжёлый барабанщик, а тело отзывалось ломотой на каждое движение.
— Только не хватало ещё заболеть… — хрипло выдохнула я, едва поднимаясь с кровати. Голос прозвучал чужим, осипшим, как будто всю ночь я спорила сама с собой во сне.
С трудом дотащившись до ванной, я открыла аптечку. Металлический щелчок дверцы прозвучал громче, чем хотелось. Из коробки с лекарствами я достала термометр. Холодное стекло неприятно легло в руку, как напоминание о том, что я снова становлюсь слабой, уязвимой.
Минуты тянулись мучительно долго, пока ртутный столбик медленно поднимался. Я всматривалась в него так, будто от этого зависела моя судьба. Когда он остановился, цифры ударили в глаз: 37,6°.
Ничего критического. Но достаточно, чтобы весь день пошёл наперекосяк. Достаточно, чтобы почувствовать себя хрупкой марионеткой, которой кто-то незаметно перерезал одну из нитей.
Я осторожно кладу стеклянный термометр обратно в аптечку — так, будто возвращаю на место улику, выдающую мою слабость. Затем вынимаю таблетку от жара, бросаю её в рот и запиваю водой. Горечь расползается по языку, неприятно цепляясь за горло, будто сама болезнь пытается оставить в теле свой след.
— Аделина точно будет злиться, если я не приду на репетицию… — шепчу я, обращаясь в пустоту ванной. Мой голос глухой, чужой, отражается от холодной плитки, будто издеваясь. — Но если я пойду в университет, мне может стать хуже.
Я тихо цокаю, глядя в зеркало. В отражении на меня смотрит бледная, уставшая девчонка с красными глазами и спутанными волосами. Я начинаю мысленно спорить сама с собой, будто внутри меня поселились две версии меня самой.
Одна — покорная марионетка, которая обязана подчиняться, даже если тело ломается от боли. Другая — слабая, но живая, жаждущая заботы и отдыха, права на простую человеческую слабость.
Но что перевесит? Страх разочаровать Аделину или страх потерять саму себя?
Я сжимаю кулаки, чтобы заглушить дрожь. Ответа пока нет. Только тревожный узел в груди, стянутый невидимыми нитями.
— Я ведь подставляю не только Аделину… но и весь университет, если свалюсь с болезнью, — шепчу я, словно признаюсь в преступлении.
Слова тонут в тишине, но от них становится только тяжелее. Я тихо выдыхаю, ладонь машинально ложится на грудь — сердце бьётся быстро, неровно, будто спотыкается. В висках стучит жар, а в голове крутится одна мысль: я — обуза.
Страх быть лишней, слабой, ненужной нависает надо мной липким, душным облаком. Мне кажется, стоит мне позволить себе лечь в кровать и закрыть глаза, как все вокруг — Аделина, студенты, зрители — перестанут верить в меня.
— Я не могу… я не имею права подводить её, — бормочу я уже более уверенно, почти убеждая саму себя.
И в этот миг моя покорная, привычная сторона поднимается надо мной, словно дергает за нити. Она нашёптывает: терпи, улыбайся, делай, что от тебя ждут — и тогда тебя будут любить.
Я стираю ладонью пот со лба, заставляю себя ровно дышать и иду к шкафу. Пальцы дрожат, но я всё равно вытаскиваю одежду и начинаю собираться в университет. Каждое движение — как маленькое предательство самой себя, но я делаю его.
— Всё будет хорошо, Лея, — шепчу я отражению в зеркале, стараясь улыбнуться.
Но улыбка получается слишком натянутой, слишком кукольной.
Я натягиваю одежду, стараясь не обращать внимания на то, как ломит тело и как кружится голова при каждом наклоне. Кажется, сама ткань рубашки давит на плечи тяжелее, чем обычно, будто напоминая: ты не имеешь права на слабость.
Телефон в руке дрожит. На секунду появляется соблазн — написать Аделине. Просто одно короткое сообщение: я заболела. Но пальцы замирают над экраном. Я даже не начинаю печатать. Я уже знаю её ответ: холодная усмешка, едва заметное презрение, её любимое «мой маленький, глупый клоун».
Глупый — именно так она назовёт меня, если я сдамся.
Я засовываю телефон обратно в карман и ощущаю, как внутри всё сжимается от страха и пустоты.
Накидываю пальто, завязываю шарф, но движения получаются неловкими, как у куклы, которую дергают за слишком короткие нити. Я сама себе кажусь игрушкой, которую кто-то уже посадил в ящик, но всё равно заставляет выйти на сцену.
— Всё ради неё, — шепчу я, уже почти не слыша собственный голос.
Я обуваюсь, выхожу в коридор и закрываю за собой дверь. Щелчок замка звучит особенно громко и гулко — будто окончательный приговор.
Я делаю шаг, второй… и ощущаю, что это не я иду в университет. Меня ведут. Каждая моя дрожащая рука, каждый шаткий шаг будто управляемы чьими-то невидимыми пальцами.
Марионетка. Глупый клоун. Игрушка.
И от этих слов внутри становится невыносимо пусто.
***
Придя в университет, я почти сразу замечаю её. Аделина. Она стоит у входа, грациозная, как всегда, и что-то спокойно обсуждает с Мариной Валерьевной. Их смех — лёгкий, почти непринуждённый — режет по моим ушам так, словно они смеются надо мной. И именно в этот миг, будто назло, память подсовывает мне картину: её губы, горячие и властные, её дыхание. От этого воспоминания сердце болезненно дёргается, словно его снова тянут за невидимые нити. Я чувствую, как жар поднимается выше, расползается по лицу — и теперь я не знаю, от температуры ли это, или от смущения. Щёки горят так сильно, что кажется, каждый встречный студент может догадаться, о чём я думаю. Я провожу ладонью по лицу, пытаясь охладить кожу, но жест только выдаёт моё смятение. Красная, как помидор. Кукла с раскрашенными щёчками. Стыдно. Слишком стыдно. Я опускаю взгляд, но всё равно ощущаю её присутствие, даже если не смотрю. В голове звенит мысль: она увидит моё лицо. Она догадается. Она поймёт, что я снова — в её власти. И от этого становится так неловко, что ноги сами делают шаг назад. Я почти хочу развернуться и убежать. Но цепкая нить, что держит меня, уже натянута — и отрезать её я не в силах. Глубоко вдохнув и прерывисто выдохнув, я всё-таки пересекаю порог университета. Внутри меня будто сжимают невидимые тиски — каждый шаг даётся тяжело, будто я иду по воде. И тут меня останавливает знакомый, добрый голос: — Лея, ты чего такая красная? — мягко, с заботой спрашивает Марина Валерьевна. Я резко замираю, как кукла, которую кто-то внезапно дёрнул за нить. Её внимательный взгляд прожигает моё лицо. Аделина поворачивается ко мне. Её глаза — холодные, пронзительные, будто рентген. Она смотрит на меня не так, как Марина Валерьевна, — не с теплом, а с подозрением. Её взгляд словно требует: говори правду, клоун. — Я… просто бежала в университет, — спешно лгу я, чувствуя, как голос дрогнул. — Ясно, — кивает Марина Валерьевна и дарит мне лёгкую, по-матерински тёплую улыбку. На миг становится чуть легче, будто кто-то протянул руку в мою сторону. Но этот миг рушит Аделина. Она продолжает сверлить меня своим скептичным, пронизывающим взглядом. На её лице — лёгкая ухмылка, как будто она прекрасно видит ложь и играет со мной в молчаливую игру: ну что, мой маленький, глупый клоун, сколько ты сможешь ещё притворяться? Я отвожу взгляд, будто провинившийся ребёнок. Сердце колотится в груди, и я чувствую себя разоблачённой. Я опускаю голову, прячу взгляд в пол, будто сама боюсь поймать отражение своего стыда. Ноги сами несут меня внутрь здания, прочь от внимательных глаз Аделины и Марины Валерьевны. Каждый шаг звучит в ушах глухим стуком, как будто мои туфли выбивают ритм тревоги. Поднявшись на второй этаж, я подхожу к кабинету литературы — заперто. В груди что-то проваливается. Сил больше нет. Я медленно опускаюсь на холодный деревянный пол, прижимая ладонь к пылающему лбу. Жар понемногу уходит, таблетка начинает действовать, но тело всё равно ломит, будто меня перемололи изнутри. В голове всё ещё пульсирует боль, навязчивая, липкая. Пять минут тянутся вечностью. Я слышу собственное дыхание — то сбивчивое, то слишком громкое в пустом коридоре. Кажется, что вот-вот сорвусь и заплачу. И вдруг — лёгкий звук каблуков. Он становится всё отчётливее, пока не останавливается прямо передо мной. Я поднимаю глаза — и встречаюсь с её взглядом. В этих голубых глазах — не холод, а что-то опаснее: проницательность. Она видит меня насквозь. — Тебе бы лгать поучиться, мой маленький глупый клоун, — ласково, почти нежно произносит Аделина. Но ласка эта обжигает сильнее, чем любая строгость. Её слова гладят и одновременно ранят, как нож, спрятанный в бархат. Я сглатываю, чувствуя, как сердце бьётся в горле. Её интонация заставляет меня чувствовать себя маленькой, уязвимой, разоблачённой. — Пошли в мой кабинет, — тихо добавляет она и наклоняется чуть ближе, её тень ложится на меня. — Там мне расскажешь правду. И я понимаю, что у меня нет выбора. Я медленно поднимаюсь с пола, ощущая, как колени подгибаются от слабости. Подбираю свой шоппер, словно щит, за который могу спрятаться, и послушно иду следом за Аделиной. Её походка — безупречная, размеренная, в каждой линии движений читается грация и уверенность хищника, ведущего добычу. Я иду за ней, чувствуя себя слишком маленькой на фоне её величия. Мы входим в кабинет. Дверь за нашими спинами тихо щёлкает — Аделина поворачивает ключ. Этот звук будто запечатывает воздух. Моё сердце замирает: всё, пути назад больше нет. Здесь, в четырёх стенах, остаёмся только я и она. Она обходит меня — неторопливо, с лёгкой ленивой хищностью, словно кругами очерчивает границы, в которых я теперь заключена. Потом садится за свой стол, не спеша достаёт сигарету, щёлкает зажигалкой. Серый дым медленно поднимается вверх, и её взгляд, прожигающий, холодный и властный, падает прямо на меня. В этом взгляде — вызов: «Ну же. Говори, маленький клоун. Я жду». Я тихо вздыхаю, стараясь не выдать дрожи в голосе. — Просто… приболела немного, — шепчу я, нехотя, как будто слова сами вырываются сквозь сопротивление. Аделина выгибает бровь, затягивается и выпускает дым так, что он почти касается моего лица. — Приболела? — её голос звучит мягко, но сквозь эту мягкость проступает сталь. — Это всё, что ты можешь мне сказать? Я киваю, прижимая к себе шоппер, будто он может защитить. Аделина улыбается уголком губ, и в этой улыбке — слишком много знания, слишком мало доверия. — Ты знаешь, Лея… — она откидывается в кресле и постукивает ногтем по столешнице, — когда ты врёшь, у тебя дрожат ресницы. А когда ты боишься — у тебя становится красный кончик носа. И сейчас у тебя и то, и другое. Я напрягаюсь, не находя слов. — Я не люблю, когда от меня что-то прячут, — продолжает она, голос становится ниже, почти интимным. — Особенно ты. Ты же моя честная маленькая клоунесса, правда? — она прищуривается, в голосе скользит нежность, от которой холодеет внутри. — Так зачем ты хочешь меня обмануть? Каждое её слово — как шаг внутрь меня, как цепь, обвивающая горло. Я чувствую, что мне уже почти невозможно дышать. — Я правда приболела… — отвечаю я, стараясь вложить в голос всю честность, на какую способна. Аделина лишь криво усмехается, выпускает тонкую струйку дыма и смотрит на меня так, будто знает больше, чем я сама о себе. — Хорошо, допустим, я поверю, — её слова звучат лениво, почти небрежно. — Но скажи, неужели температура способна так красить лицо? На улице ты выглядела как переспелый помидор. Я резко опускаю взгляд, пытаясь спрятать румянец. — Я просто… кое-что вспомнила, — едва слышно произношу я и тут же ощущаю, как жар снова приливает к щекам. В её глазах мелькает блеск — острый, хищный, цепляющий. — Опа… — протягивает она, голос становится низким, опасно мягким. — А это уже куда интереснее. И что же ты вспомнила, мой маленький глупый клоун? Я сжимаю ремешок шоппера в руках так сильно, что пальцы белеют. — Наш… недавний поцелуй, — выдыхаю я, словно признаюсь в смертном грехе. В кабинете повисает тишина, тягучая, давящая. Аделина молчит, разглядывает меня, будто смакуя каждую секунду моего смущения. Потом медленно тушит сигарету в пепельнице, наклоняется вперёд, облокачивается на стол и чуть прищуривается. — Вот как, — говорит она почти шёпотом, и от её тона по спине пробегает дрожь. — Значит, вместо того чтобы думать о лекциях или о своём здоровье, ты думаешь обо мне. О том, как я касалась тебя. О том, как твои губы дрожали. Я пытаюсь возразить, но слова застревают в горле. Аделина улыбается, медленно встаёт из-за стола и подходит ближе. Её шаги звучат уверенно, каждый — как удар по моим нервам. Она останавливается так близко, что я ощущаю её запах — смесь табака и лёгких духов. — Знаешь, Лея, — её пальцы легко касаются моего подбородка, поднимают моё лицо вверх, заставляя смотреть ей в глаза. — Ты можешь сколько угодно убеждать себя, что заболела. Но твоё тело выдаёт совсем другую правду. Она наклоняется чуть ближе, её дыхание касается моей кожи. — Ты — мой маленький глупый клоун. И твои мысли… твои слабости… твой румянец — всё это принадлежит мне. У меня подкашиваются ноги, и я в панике ловлю себя на том, что хочу верить каждому её слову. Затем она резко отпускает меня, будто я для неё слишком лёгкая игрушка, и с ленивой скукой возвращается к своему креслу. Садится в него плавно, с той самой грациозной уверенностью, которая всегда заставляет меня чувствовать себя неловкой и маленькой. — Впрочем… — протягивает Аделина, закуривая новую сигарету. — Кажется, ты и правда приболела. Она смотрит на меня внимательно, оценивающе, словно решает, стоит ли вообще вкладывать силы в поломанную куклу. Этот взгляд режет больнее любой холодной фразы. — И играть на сцене ты не сможешь, — её голос звучит тихо, но уверенно, с оттенком окончательного приговора. — Смогу, — упрямо отвечаю я, сжав кулаки. Внутри всё сжимается от страха, но слова вырываются сами, почти отчаянно. — Не сможешь, — так же упрямо повторяет она, и в её глазах мелькает тень довольства, будто сама игра в упрямство для неё забавнее репетиции. — Смогу! — говорю я громче, чувствуя, как щёки снова горят. — Не сможешь, — спокойно, размеренно, словно отрезает лишнее, говорит Аделина. — Почему же? — спрашиваю я, и в голосе дрожит смесь вызова и страха. Она выпускает тонкую струйку дыма, щурит глаза и говорит с тем особым наслаждением, с каким всегда разрушает мои надежды: — Потому что, во-первых, ты заразишь детей своей простудой. А во-вторых… — её голос становится ниже, мягче, почти обволакивающим. — Температура поднимется, и вся пьеса сорвётся. Все остановятся, а меня заставят приводить тебя в порядок. Я сжимаю губы, не зная, что ответить. Каждое её слово звучит так, будто я не просто слабая — я опасна для всего, что мы строим. Аделина смотрит на меня сверху вниз, словно наслаждается тем, как моё упрямство сталкивается с её холодной логикой. — Пойми, Лея, — добавляет она почти ласково, но в этой ласке слышится угроза, — ты не имеешь права рушить то, что важнее тебя. — Я смогу играть на сцене, Профессор Вьерра, — вновь упрямо проговариваю я, и голос звучит чуть выше, чем нужно, дрожит. — Правда. Я не покажу, что мне плохо. Болезнь ничего не испортит. Обещаю. Я вцепляюсь в эти слова, как в спасательный круг, потому что иначе останусь ни с чем. Я не хочу быть обузой. Не хочу. Я готова хвататься за любую возможность доказать свою нужность, даже если тело предательски ломит от жара. Аделина медленно выпускает дым, а её глаза холодно впиваются в меня. — Ты хочешь, чтобы твой эгоизм поставил под удар весь коллектив? — её голос звучит ровно, без надрыва, но именно эта ледяная интонация режет больнее крика. — Весь наш университет? Моё сердце замирает, я судорожно мотаю головой, словно школьница, пойманная на лжи. — Тогда лучше слушай меня… и заткнись, — так же холодно говорит Аделина, туша сигарету с отточенной резкостью. Звук хруста пепла будто ударяет прямо по нервам. — Но… — вырывается у меня, отчаянная попытка сопротивления. — Никаких «но», — перебивает она, и в её голосе нет места сомнению. — Ты сидишь дома. Берёшь больничный. — А пьеса? — спрашиваю я, и в моём голосе больше боли, чем вопроса. Аделина чуть склоняет голову, её взгляд становится опасно мягким, почти сочувственным — но это сочувствие лезвия, которое ласково режет. — Вместо тебя будет обычная марионетка, — холодно отрезает она. Словно удар в грудь. Как будто я и есть та марионетка, которую легко заменить. Моя ценность сжимается до нуля, а внутри разрастается пустота, чёрная, вязкая. Я стискиваю пальцы до боли, чтобы не дрогнуть. Но в голове звучит только одно: Она справится без меня. Всегда справится без меня.***
Меня всё-таки отправляют домой. Дверь квартиры захлопывается за спиной с глухим звуком, который почему-то кажется окончательным, как приговор. Я не разуваюсь, не снимаю пальто — с ненавистью швыряю шоппер на стул у входа, он падает на пол, рассыпав изнутри пару нитей, как разорванные жилы. Сквозь горло рвётся горячий воздух, и я почти бегу в ванную, будто в убежище. Щёлк! — дверь закрывается, гулко отзываясь в стенах. Подхожу к зеркалу. Моё отражение расплывается от слёз, глаза блестят, словно изнутри подожжённые. Щёки горячие, красные, губы дрожат. Я не узнаю себя: не студентку, не актрису, не клоуна. Как будто кто-то вырезал мою суть и оставил пустую оболочку. — Я ненавижу быть куклой… — шиплю, глядя в своё отражение. Голос звучит так, будто он принадлежит другому человеку. Слёзы катятся, горячие, едкие. Они оставляют солёные дорожки на щеках. — Ненавижу! — почти кричу я, голос срывается, глухо ударяется о кафель, возвращается эхом, будто смеётся надо мной. Я хватаюсь за раковину, пальцы белеют от напряжения. Тело сотрясает жар и дрожь одновременно — смесь болезни, злости и бессилия. Силы кончаются. Я медленно сползаю вниз, скользя спиной по стене, пока не оказываюсь на холодном кафеле пола. Холод приятно жалит через одежду, но не гасит огонь внутри. Я поджимаю колени к груди, обхватываю их руками. Рыдания рвутся наружу тихо, с хрипом, как у ребёнка, который пытается спрятать плач. С каждым всхлипом внутри будто ломается тонкая ниточка, связывавшая меня с привычным образом. Я ненавижу. Я больше не могу. Я не хочу быть куклой. Эти слова звучат внутри, как заклинание — страшное, чужое, но единственно честное.***
Вечер. Я сижу на кухне, в тишине, будто весь мир вымер за окнами. Чашка чая остывает в моей руке, пар давно исчез, но я продолжаю машинально подносить её к губам. Вкус горький, как будто вода впитала в себя мои слёзы. На столе рядом — сломанная клоунская маска. Белый пластик треснул, образовав уродливую щель, которая тянется от щеки к губам, как язва. Я сломала её сама, в порыве ярости и ненависти. Не заметила даже, как сила рванула из рук, как хрустнуло в пальцах. Теперь я смотрю на эти осколки и чувствую… ничего. Странно пусто. Не привычная боль, не жгучая истерика, не желание спрятаться — пустота. Как будто во мне вырвали что-то и оставили зияющую дыру. Обычно после срывов я вся горю, задыхаюсь, ощущаю себя живой хоть и разорванной. Но сегодня… всё иначе. Сегодня будто что-то прорвалось. Как если бы изнутри сорвали первую тонкую нить, связывавшую меня с образом «глупого клоуна». Я глажу осколки маски кончиками пальцев, и они холодные, мёртвые. А во мне — впервые — что-то странное и новое. Не страх. Не вина. А… ощущение, что я могу дышать сама, без нитей. Я прижимаю ладонь к груди и замираю. Там, в глубине, рождается тихая, едва заметная дрожь. Будто сквозь трещину в темнице впервые пробился слабый свет. И это пугает меня куда сильнее болезни и слёз. Первая нить порвалась.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.