Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Оби-Ван Кеноби — психиатр специализирующийся на пациентах с ПТСР, затяжной депрессией, расстройством личности, психозом и шизофренией. Энакин Скайуокер — студент третьего курса университета Голдсмитс в Лондоне и по совместительству очень упрямый и тяжелый пациент с попыткой суицида, сменивший уже трех лечащих врачей, и окончательно потерявший надежду на выздоровление.
Оба потеряли близких сердцу людей, но может открывшись друг другу и став ближе, они смогут исцелиться?
Примечания
Энакин: https://ibb.co/vn340hj
Оби-Ван https://ibb.co/hJK8572j
Альбомная версия обложки: https://ibb.co/JRZ7FYz0
Книжная обложка: https://ibb.co/mr5QFBXL
Данная работа является моей собственной рукописью, никакого ИИ при написании использовано не было.
⚠️ Дисклеймер: Всё происходящее в фанфике не является призывом к действию и романтизацией селфхарма. В реальности подобные действия могут нанести вред вам и вашему здоровью, не повторяйте подобное.
Посвящение
Оби и Эни, мои лучшие мальчики
Глава 2. Стихи и таблетки
19 июля 2026, 04:30
♫ hozier – take me to church
***
Это был второй день после той встречи, как Энакин вышел из кабинета психиатра с нелепым, почти болезненным ощущением, что внутри что-то зажглось. Не надежда — он боялся этого слова, как острого предмета в руке, — а нечто иное, похожее на трещину в ледяной коре, под которой ещё теплилась какая-то первобытная, забытая жизнь. Он сидел на своей кровати в комнате общежития, поджав колени к груди, и смотрел на серое небо за окном. Лондон в октябре напоминал старую чёрно-белую фотографию, выцветшую и потёртую по краям. Тяжёлые тучи, наполненные влагой, готовой в любую секунду пролиться холодным дождём, пока сдерживались, словно тоже ждали чего-то. Где-то вдалеке, за крышами соседних домов, виднелся шпиль собора — острый, устремлённый в небо, как вопрос, на который никто не знает ответа. Кэл ушёл на занятия часа два назад. Оставил на столе записку с улыбающимся смайликом и надписью: «Не скучай, я принесу тебе кофе с той ужасной булочкой, которую ты любишь». Энакин даже не придал внимания этому милому, полному заботы, жесту. А ведь на первом курсе ему капец как нравились те булочки с маком из магазинчика рядом с главным корпусом университета. А пока, Скайуокер сидел неподвижно, слушая, как тикают часы на стене, как за тонкой перегородкой соседи включают музыку, как где-то в коридоре хлопает дверь. Все звуки доносились до него приглушённо, словно через вату. Он думал о Кеноби. Почему-то этот человек не выходил у него из головы? Не лицо, не голос — хотя и то и другое отпечаталось в памяти с пугающей чёткостью. Энакин помнил, как Оби-Ван смотрел на него — не с профессиональным сочувствием, от которого хотелось выть, а с той тихой, болезненной узнаваемостью, когда ты встречаешь в другом свою собственную боль. «Может быть, не всё потеряно?» — подумал Энакин, и от этой мысли внутри все болезненно сжалось. Он почти испугался её. Слишком опасная, слишком обнадёживающая. Она могла стать той самой трещиной, через которую хлынет и боль, и надежда — две вещи, которые пугали парня одинаково сильно. Но мысль упрямо возвращалась, снова и снова, не отпуская. Энакин перевёл взгляд на свой стол. Заваленный книгами, тетрадями, какими-то бумажками, докладами, теорией литературы, конспектами — осколками его прежней жизни. Среди всего этого хаоса лежала тетрадь в неприметной полупрозрачной обложке, к которой Скайуокер не прикасался с того самого момента как… В общем, очень давно. Там хранились стихи. Его стихи. Те, что Энакин писал в моменты, когда мир казался ему огромным и полным смысла, когда была вера, что слова могут менять реальность, когда Падме была жива и восхищалась его мрачными строчками. Энакин медленно встал и подошёл к столу. Тетрадь лежала под стопкой лекций по истории кино — предмета, который Скайуокер возненавидел, потому что не мог смотреть и изучать фильмы, не чувствуя, родного тепла подруги рядом. Он вытащил тетрадь, и на обложке осела пыль — мелкая, серая, как пепел. Первые страницы были исписаны мелким, нервным почерком — тогда он ещё писал быстро, будто боялся не успеть. И стихи… Один за другим: о любви, о весне, о том, как ветер шевелит листву в Гайд-парке, о том, как пахнет кофе по утрам на Бейкер-стрит, о велосипедисте, которого Энакин видел почти каждое утро возле общежития. Скайуокер перелистнул несколько страниц и увидел чистые листы. После смерти Падме он не написал ни строчки. Слова умерли вместе с ней, потеряли рифму, смысл, перестали складываться в красивую письменную картину на бумаге. Энакин сел обратно на кровать и положил тетрадь на колени. В руке — старый карандаш — стёртый почти до грифеля. Он не знал, зачем взял его. Просто хотел что-то сделать, написать, рассказать или показать. Что-то, что могло бы объяснить Кеноби то, что Энакин сам не мог сказать словами. Скайуокер вывел первую строку медленно, почти не веря себе: «В душе застыл холодный лёд…» И тут же, словно от прикосновения карандаша к бумаге, внутри разверзлась бездна. Воспоминание нахлынуло волной, яркой, почти физически ощутимой, и Энакин закрыл глаза, позволяя себе упасть в него с головой. Март. Его первый год в Голдсмитс, Энакину не так давно исполнилось девятнадцать, и он чувствовал себя мальчишкой, который случайно забрёл во взрослый мир. Весенний Лондон был зелёным, шумным, пахнущим свежей листвой и мокрым асфальтом. Местные жители активно готовились к Дню святого Патрика. И для Энакина было удивительным, стать невольным свидетелем того, как преображается город в преддверии праздника. Они расположились в Риджентс-парке, на лужайке недалеко от знаменитого розария, где кусты уже начинали покрываться первыми бутонами. Солнце пробивалось сквозь молодые кроны деревьев, и лучи падали на траву яркими пятнами, которые двигались вместе с ветром. Падме сидела напротив, скрестив ноги, и её тёмные волосы блестели на солнце, словно их покрыли тончайшим слоем жидкого золота. Его ангел, его муза, его якорь, человек достойный не одного сборника стихотворений. Она смеялась — звонко, легко, как весенний ручей, — и смотрела на Энакина с той тёплой, снисходительной нежностью, которую тот ловил каждый раз, когда она думала, что он не видит. — Ну давай, покажи, что ты там накалякал, — сказала Падме, кивая на тетрадь, которую Энакин нервно сжимал в руках. — Ты уже целый час сидишь и смотришь на меня, как на статую в музее, я начинаю чувствовать себя неловко — Прости, — пробормотал Скайуокер, краснея. — Просто задумался. — Давай, я хочу услышать! — с любопытством сказала Падме и пододвинулась ближе. —Я знаю, что ты пишешь стихи, прочитай хоть один. Энакин колебался. Он всегда колебался, когда дело касалось стихов. Они были слишком личными, слишком прозрачными, особенно те, что были посвящены ей. Но Падме умела смотреть так, что отказать было невозможно — с лёгким прищуром и полуулыбкой, которая обещала, что она не будет смеяться, даже если выйдет глупо. — Ну ладно, — сдался Энакин и открыл тетрадь на нужной странице. — Это про одну вещь… про витрину… — Про витрину? — удивленно воскликнула Амидала. — Слушай. Он прочистил горло и начал читать, чувствуя, как кровь приливает к щекам: Ты как свет в витрине старой лавки, Где пыль на книгах, как ушедший век. Я подхожу, но думаю с оглядкой — Ты слишком ценна, чтобы быть моей… Падме замерла. Энакин украдкой взглянул на неё — девушка смотрела в сторону, на розарий, и в её глазах блеснуло странное смятение и восхищение. — Красиво, — сказала она тихо. — Правда, очень красиво, Эни. Но почему так грустно? Почему бы не написать о чём-то светлом? Энакин пожал плечами. — Потому что это правда, я пишу то, что чувствую, зачем мне лгать? — Ох, Эни, — вздохнула Падме, качая головой. — Иногда ты мне кажешься таким глупым. — Она улыбнулась, смягчая свои слова. — Напиши что-то веселое, про меня, например. — Сейчас? — Энакин растерянно посмотрел куда-то сквозь подругу, не совсем понимая её последние несколько слов. — Нет, завтра! Конечно сейчас. Ты же у нас будущий писатель? Давай, покажи класс. Энакин вздохнул, сжав карандаш по удобнее в руке и, чувствуя, как внутри поднимается волна смущения, начал выводить строки. Рука дрожала, но он старался. Первые строчки пришли сами собой: Ты предо мной, как божество, В твоих глазах — весь этот мир. Твоей улыбки волшебство… — Неплохо, — одобрительно кивнула Падме. — А дальше? Энакин запнулся, долго смотря на чистую строку, перебирая в голове рифмы, но ни одна не подходила, то лишком банально, или слишком приторно, слишком неправильно по построению. Он раздраженно закатил глаза, уже жалея, что согласился. — Не могу придумать... Ну вот что мне делать с тобой? Ты слишком сложная для моих примитивных прямых рифм и двухсложных ямбов! — Давай помогу, — предложила Падме, наклоняясь ближе. — Что там? «В твоих глазах — весь этот мир …»? Хм… «Звучит в душе, как струны лир». Энакин моргнул. После, перечитал написанное, мысленно подставив строчку, и почувствовал, как внутри что-то щёлкнуло — четырехстопный ямб с перекрестной рифмовкой и отличным смысловым подтекстом подходил идеально. — Мне нравится, — тихо восхитился Скайуокер, снова и снова перечитывая общее стихотворение. — Может это тебе стоило поступать на литературное, а не мне? — Ой, не смеши, — отмахнулась она. — Я актриса, поэт тут у нас ты. Но я чувствую хорошие строки, и знаешь, что? Я очень хочу поставить спектакль по твоим. — Ты с ума сошла, — буркнул Энакин, отводя взгляд. — Кто будет смотреть спектакль по стихам какого-то студента? — Я буду, — сказала Амидала просто, и в её голосе было столько уверенности, что Энакин на мгновение поверил и даже представил. Вот, Падме играет на небольшой сцене ту самую не озвученную любовь лирического героя, трагическую, обреченную, спрятанную и скованную оковами молчания, вот читает те самые строки перед партером, забитым зрителями и критиками, которые скажут, что он, автор, чего-то стоит, что его слова, стихи, внутренние мысли и переживания имеют вес и могут увидеть свет на большой сцене. Скайуокер поднял глаза и посмотрел на подругу. Солнце пробивалось сквозь листву, и её лицо было озарено тёплым вечерним светом, который делал девушку почти нереальной. Может это все сон? Падме улыбалась, и эта улыбка была такой искренней и запоминающейся, что у него перехватило дыхание. — «Она», — прошептал Энакин. — Что? — Амидала кинула на него удивленный взгляд. — Ничего, — Скайуокер аккуратно стал выводить буквы вверху страницы. — Просто название для стихотворения придумал. Но Падме ничего не ответила. Воспоминание оборвалось резко, как обрыв плёнки в старом кинопроекторе. Энакин открыл глаза и увидел перед собой серый потолок общежития, голые стены, стопку грязной посуды на подоконнике. Реальность ворвалась в его сознание с грубой силой, и он почувствовал, как внутри разливается холод. Скайуокера не покидало чувство, будто… он забыл часть того, что случилось дальше в тот день, мозг словно стер фрагмент, оставляя после себя только белый шум и пустоту. Энакин несколько минут еще прокручивал в голове события, но ничего нового не всплывало в голове, все тот же парк, разговор, стихи, и Падме… Он кинул беглый взгляд на тетрадь. На чистом листе стояли несколько свежих строк: В душе застыл холодный лёд, И давит бытия стена. Никто меня нигде не ждёт, Вокруг — лишь мыслей тишина. Встречает утро яркий свет, Горит красивая заря. Но для меня тепла в ней нет, И солнце светит в окна зря. Они показались ему такими жалкими, такими нелепыми по сравнению с тем, что он чувствовал и писал раньше. Слова были бледными, плоскими, они не передавали и десятой доли той черноты, что жила внутри. Энакин хотел показать стих Кеноби, чтобы тот понял, но теперь ему казалось, что это просто глупая затея и попытка привлечь внимание. И тут внутри начало подниматься что-то тёмное и липкое. Сначала лёгкое беспокойство, которое Энакин обычно игнорировал, но сегодня оно росло с пугающей быстротой. Сердце забилось быстрее, дыхание сбилось, грудная клетка сжалась, будто кто-то поставил на неё тяжёлый груз. Энакин попытался сделать глубокий вдох, но воздух словно превратился в вату — он проходил через горло, но не достигал лёгких. «Нет, только не сейчас, только не это…» — мелькнула паническая мысль. Он знал эти симптомы, встречался раньше слишком часто, будто лучшие друзья в баре по выходным. Но тревога уже захватила его. Руки начали дрожать — мелко, нервно, словно по коже пробегал электрический ток, карандаш выпал из руки и с лёгким стуком упал на пол. Энакин смотрел на руки, на их предательскую дрожь, и не мог это остановить. В ушах стоял давящий шум, а в голове звон, мир начал расплываться, терять контуры, как акварельный рисунок под дождём, а комната резко стала маленькой и небезопасной. «Так, спокойно, ты просто ненормальный, все хорошо». Мысль была ироничной, но острой, как лезвие, резала сознание, оставляя за собой кровавые следы отчаяния. Он снова почувствовал ту же пустоту, которая толкнула его с обрыва в тот роковой четверг несколько месяцев назад. Кеноби — просто очередной врач, который через месяц поймёт, что Скайуокер безнадёжен, и сдастся, как все остальные. Зачем он вообще пытается? Зачем он пишет эти глупые стихи? Для кого? Энакин резко вырвал листок — бумага противно хрустнула — и скомкав, с силой швырнул его в стену. За ним следом полетела тетрадь, ударяясь об угол тумбочки и падая на пол, раскрывшись на середине. Но этого было мало. Его руки сами собой взметнулись к столу, скидывая все, что было на поверхности: книги, чашку с остатками чая, старые лекции, зажигалку, ручки, полупустую пачку сигарет, два прошлогодних доклада, лекарства. Всё полетело на пол с грохотом и звоном, но Энакин ничего не слышал кроме шума в ушах и собственного учащённого дыхания. Он стоял посреди комнаты, сжимая голову руками, и пытался успокоиться. «Дыши. Просто дыши. Вдох, выдох. Вдох…» — но лёгкие отказывались подчиняться. Энакин чувствовал, как слёзы начинают жечь глаза, как где-то внутри, в самой глубине, зарождается тот самый животный крик, который он так долго сдерживал. Скайуокер рухнул на кровать, лицом в подушку, и прижал ладони к вискам, словно пытаясь удержать голову от того, чтобы она не раскололась на части. Дыхание было прерывистым, всхлипы вырывались наружу, и он ненавидел себя за эту слабость, за то, что не может контролировать своё тело, за то, что он такой жалкий, никчёмный, и сломленный. Дверь в комнату внезапно открылась. — Эй, я вернулся и принёс… — голос Кэла оборвался. — Энакин? Твою мать, что случилось? Энакин услышал, как Кестис бросил пакеты на пол и подбежал к нему. Рыжие волосы, веснушки, испуганные глаза — всё это расплывалось в мутном, затуманенном взгляде. — Не трогай меня! — закричал он, оттолкнув руку Кэла, когда тот попытался коснуться плеча. — Отвали! Кэл отшатнулся, подняв руки вверх, как перед агрессивным животным. — Хорошо, хорошо, я не трогаю. Но ты дыши, ладно? Просто дыши, вдох, выдох. Давай со мной, вот так. Энакин чувствовал, как внутри него всё сжимается и разжимается, как маятник, который раскачивается всё быстрее и быстрее. Но голос Кэла, настойчивый и спокойный, постепенно пробивался сквозь шум. Он начал дышать в такт его словам, и через несколько минут приступ стал отпускать. Руки всё ещё дрожали, но уже не так сильно, слёзы высохли на щеках, оставив солёные дорожки. Он перевернулся на спину и уставился в потолок. В груди всё ныло, но паника отступила, оставив после себя чувство опустошения и противной слабости, как по время простуды. Кэл стоял у двери и смотрел на разгром в комнате. Его взгляд упал на тетрадь, лежащую на полу, и на смятый листок рядом. Он наклонился и поднял его, развернув. — Не читай! — крикнул Энакин, пытаясь встать, но тело не слушалось. — Отдай, это не твоё, не смей! Но Кэл уже пробежал глазами по строчкам. Его лицо изменилось — сначала удивление, потом что-то похожее на изумление, а затем широкая, почти восторженная улыбка. — Ты написал стих, — сказал он тихо. — Чёрт возьми, Энакин, ты написал стих! После стольких месяцев! — Отдай! — прохрипел Скайуокер, протягивая руку. Но Кэл, вместо того чтобы подчиниться, отошёл на шаг назад и начал читать вслух, чётко выговаривая каждое слово: — «В душе застыл холодный лёд, и давит бытия стена. Никто меня нигде не ждёт, вокруг — лишь мыслей тишина…» — он поднял глаза на Энакина. — Это же гениально, слышишь? — Заткнись! — заорзаорал Энакин, с трудом приподнимаясь на локтях. — Заткнись, я сказал! Отдай! Кэл подошёл и протянул ему листок. Энакин выхватил его и прижал к груди, чувствуя, как бумага предательски мнётся под пальцами. — Это не моё, — выдохнул Скайуокер. — И… это не имеет значения. — Не твоё? — Кэл удивлённо моргнул. — Энакин, я видел, как ты писал, и знаю твой почерк, не отмазывайся. Ты снова начал творить! Энакин молчал, глядя на смятый листок. Кестис радовался стиху больше, чем его создатель, как парадоксально. — По какому поводу? — осторожно спросил Кэл развеивая колючую тишину. — В смысле? — Что заставило тебя взять карандаш? Энакин помедлил. Ему хотелось соврать, сказать что-то незначительное, отмахнуться, но внутри, где-то под слоем боли и усталости, теплилась та самая трещина и решение, что пора стать честным, хотя бы перед собой. — Я хотел показать это Кеноби, — сказал Энакин севшим голосом. — Моему новому психиатру. Думал, может, так он лучше узнает… что у меня внутри. Кэл замер. А потом его лицо осветилось такой радостью, что Энакину стало не по себе. — Ты серьёзно? — переспросил Кэл. — Энакин… это же крошечный шаг к доверию! — Я не знаю, доверяю ли, — буркнул Скайуокер. — Просто он… он показался мне другим, тоже потерял близкого человека, и кажется понимает меня в этом плане. Энакин посмотрел на смятый листок. Пальцы дрожали, когда парень пытался расправить бумагу. — Надо переписать, — сказал он, убирая дорожки слез с лица. — Слишком помятый. — Погоди, — Кестис присел на край кровати, стараясь не вторгаться в личное пространство. — Оставь как есть, думаю врач заметит и спросит у тебя что случилось. Энакин задумался. В словах Кэла была какая-то странная, успокаивающая логика. Он провёл пальцем по сгибам на бумаге, чувствуя каждую складку, и небольшой надрыв возле правого верхнего уголка, а после кивнул. — Ты прав, пусть останется. Кестис тепло улыбнулся, как весенний свет в том парке, так давно. — Всё будет хорошо, — сказал Кэл стараясь подбодрить друга. — Я знаю, это звучит глупо, но ты молодец, что пытаешься. И стихи у тебя классные, между прочим, говорю это, как человек, который вообще не шарит в поэзии. Энакин усмехнулся — впервые за долгое время. Криво, натянуто, почти болезненно, но всё же. Кестис учился на международных отношениях. Раньше Скайуокер удивлялся, как их только поселили вместе, таких непохожих и казалось, чужих друг другу. Они были разные во всем. Если личный уголок Энакина был синонимом слова хаос, то рабочее место Кэла являлось опрятным и чистым, можно даже сказать стерильным. Аккуратно сложенные тетради, конспекты лекций, большая толстая книга по высшей математике с разноцветными закладками, у каждой из которой было свое обозначение. Вещи в шкафу так же отличались. Скайуокер придерживался более спортивного и простого стиля, а в последнее время даже не помнил, когда покупал себе что-то новое. Кэл же любил белые рубашки, прямые черные брюки, белые кроссовки, кольца, цепочки на шее и различные браслеты из ленточек. Боже, казалось, что они были повсюду, один даже Кэл как-то умудрился подарить Энакину в конце первого курса. — Спасибо, Кэл, — прошептал робко Энакин опуская взгляд. В этой скромной, тихой благодарности было куда больше, чем Скайуокер мог сказать. — Не за что, — ответил Кестис, поднимаясь и направляясь к выходу из комнаты. — Ладно, я схожу за веником, а ты пока отдышись. И, Энакин… — он обернулся в дверях. — Я горжусь тобой. Скайуокер остался один. Он снова посмотрел на смятый листок, на строчки, которые шли из самого сердца. «В душе застыл холодный лёд…» — может, в этом и было начало оттепели, среди вечной мерзлоты. Он аккуратно сложил листок, и положив в тетрадь, закрыл. Завтра он покажет его Кеноби. И, возможно, впервые за год ему захотелось, чтобы то самое завтра наступило как можно скорее.***
А тем временем в нескольких кварталах от общежития, в районе Блумсбери, где старые викторианские особняки соседствовали с современными апартаментами, Оби-Ван Кеноби сидел за своим рабочим столом и пытался сосредоточиться на бумагах. Квартира погружена в полумрак — только настольная лампа с матовым абажуром разгоняла тьму, создавая уютный островок света среди пастельных стен и лаконичной мебели. В комнате не было лишних вещей, которые могли бы отвлекать или, хуже того, вызывать воспоминания. Белые стены, светло-серый диван, несколько полок с медицинскими справочниками, а на стенах висели картины — странные, анатомические арт-объекты, которые Оби-Ван коллекционировал годами. Скелеты, переплетённые с цветами; мозг, изображённый как лабиринт; сердце, из которого прорастали корни; отпечатки старинных медицинских инструментов. Он любил эту эстетику — сочетание жизни и смерти, красоты и распада. Она напоминала ему о том, что он врач. Что он имел дело с телами и душами, которые одинаково хрупки. И никаких семейных снимков, никаких напоминаний о прошлом — кроме одного. На столе, справа от ноутбука, стояла фотография в простой деревянной рамке, перевязанной чёрной лентой на правом верхнем углу. Квай-Гон, седовласый, с добрыми глазами и тёплой улыбкой, положил руку на плечо молодого Оби-Вана — тогда ещё аспиранта, наивного, полного энтузиазма, верящего, что он сможет изменить мир. Снимок сделан на выпускном, Квай-Гон выглядел настолько живым, настоящим, что Оби-Ван иногда боялся смотреть на фото слишком долго. Но сегодня смотрел, и снова чувствовал то же самое — тянущую, ноющую боль где-то под рёбрами, которая не проходила с годами. Он перевёл взгляд на экран ноутбука, где были открыты карточки пациентов. Первая — Маргарет Холлоуэй, шестьдесят два года, параноидная шизофрения с выраженным бредом величия. Она была уверена, что является реинкарнацией королевы Виктории, и требовала, чтобы медперсонал обращался к ней «Ваше Величество». Оби-Ван сделал новые пометки о динамике её состояния: галлюцинации сохранились, но стали менее агрессивными после коррекции дозировки рисперидона. Он задумчиво постучал пальцем по столу, размышляя, не стоит ли добавить к терапии арипипразол для стабилизации аффективных проявлений. Второй — Томас Уилсон, сорок пять лет, синдром Кандинского-Клерамбо, так же осложнённый манией величия. Пациент считал, что его мозг контролируют инопланетяне, и периодически пытался «выключить» передатчик, вскрывая себе кожу на голове. Кеноби сделал пометку о необходимости усилить контроль за его поведением и, возможно, назначить дополнительную седативную терапию. «Стоит рассмотреть комбинацию оланзапина с ламотриджином при сохраняющейся импульсивности», — написал он в заметках. Третья — пожилая миссис Блэк, семьдесят восемь лет, с агорафобией и выраженным бредом преследования. Она боялась выходить из дома, потому что была убеждена, что за ней охотятся злые духи, которые могут утащить в мир мёртвых. С ней Оби-Ван работал уже полгода, и прогресс был минимальным. «Сохраняется выраженный тревожный компонент, несмотря на терапию эсциталопрамом. Рассмотреть возможность добавления кветиапина для купирования ночных панических атак». Он закрыл их карты и снова взглянул на ту, к которой возвращался уже в пятый раз за последние два часа. Энакин Скайуокер. Фотография в углу карточки — бледное лицо, тёмные круги под глазами, длинные волосы, собранные в небрежный короткий хвост. Даже по снимку видно — парень устал от жизни, и не просто устал — истощён до состояния, когда существуешь только потому, что сердце ещё механически сокращается. Оби-Ван провёл пальцами по экрану, будто пытаясь коснуться этого лица, и тут же отдёрнул руку, словно обжёгся. Что за чертовщина? Он врач, и не должен относиться к пациентам как к личным проектам. Как и не должен ощущать эту странную, почти болезненную привязанность, которая заставила его задержаться на карточке Энакина дольше, чем на всех остальных вместе взятых. Но Кеноби не мог отвести глаз. Что-то в этом парне задевало, хватало за горло, без возможности освободиться. Не просто профессиональный интерес — Оби-Ван работал с суицидальными пациентами много лет, и каждый из них оставлял след в душе, но Энакин... Энакин был другим. Когда Кеноби смотрел на него, он видел не пациента, а самого себя, только двадцатипятилетнего, такого же потерянного, сломанного, готового сдаться и свести счёты с жизнью. Но также мужчина видел в Скайуокере что-то ещё — упрямый огонёк, отказывающийся гаснуть, даже когда весь мир против. «Может быть, дело в попытке суицида? — подумал Оби-Ван, нервно покручивая ручку между пальцев. — Может быть, я просто боюсь, что он повторит попытку, и хочу предотвратить это?» Кеноби знал, что врёт себе. Профессиональная забота не заставляет тебя просыпаться ночью и думать о пациенте, не заставляет перечитывать историю болезни в сотый раз, выискивая детали, которые могут помочь понять лучше. Оби-Ван откинулся на спинку кресла и потёр переносицу. В голове пульсировала лёгкая головная боль — результат долгой работы за компьютером. Он перевёл взгляд на перечень лекарств, которые были назначены Энакину. Список был внушительным. Оби-Ван начал читать, и с каждой строкой его брови сдвигались всё ближе друг к другу. Флуоксетин — 40 мг/сутки. Селективный ингибитор обратного захвата серотонина. Показан при депрессивных расстройствах. Побочные эффекты: бессонница, тревожность, сухость во рту, тошнота. В сочетании с другими препаратами может вызывать серотониновый синдром. Кветиапин — 100 мг на ночь. Антипсихотик второго поколения. Применяется при биполярном расстройстве и резистентной депрессии. Побочки: сонливость, увеличение веса, нарушение метаболизма. Лоразепам — 2 мг по требованию, до трёх раз в день. Бензодиазепин. Анксиолитик. Вызывает седативный эффект, зависимость при длительном применении, снижение когнитивных функций. Отмена требует постепенного снижения дозировки. И это только три основных препарата. Были ещё добавки — магний, мелатонин для сна, что-то для пищеварения, потому что антидепрессанты убили аппетит и нормальную работу ЖКТ. Оби-Ван сжал переносицу так сильно, что побелели пальцы. Внутри поднималась волна злости — холодной, профессиональной, почти осязаемой. «Что они с ним сделали?! — кричал он мысленно. — Какая безответственность!» Кеноби понимал логику предыдущих врачей. Энакин был опасен для себя — суицидальная попытка, тяжёлая депрессия, ПТСР, ему нужны были препараты, чтобы стабилизировать состояние, но дозировки были такими, что парень едва ли мог чувствовать что-то, кроме тупой апатии. Коктейль из антидепрессантов, антипсихотиков и анксиолитиков в такой дозе превращал человека в овощ. Да, Энакин больше не пытался себя убить, но он и не жил толком, просто существовал, как зомби. Это было неправильно. Оби-Ван видел это в анализах. Реакция Энакина на флуоксетин была слабой — уровень серотонина почти не изменился, организм привык к препарату, выработал толерантность, и доза уже не давала нужного эффекта, но её всё равно продолжали давать. Кветиапин вызывал выраженную дневную сонливость, что в сочетании с лоразепамом делало Энакина неспособным к концентрации, он не мог учиться, работать над собой, не мог ни на чём сосредоточиться дольше пяти минут. Они просто усыпили его и заглушили боль химией, потому что было проще работать с безэмоциональным пациентом, чем с очень чувствительным человеком. — Нет, — прошептал Оби-Ван в тишине кабинета. — Так нельзя. Кеноби открыл в файле дополнительную информацию и начал делать заметки. Завтра, когда Энакин придет на сеанс, он поговорит с ним об этом. Спросит, как тот себя чувствует на такой терапии, есть ли побочные эффекты? Усталость, апатия, потеря интереса? Как он спит, ест? Может ли сосредоточиться на учёбе? Надо будет постепенно снижать дозировку, заменять одни препараты на другие, более современные, с меньшим количеством побочных эффектов. Возможно, попробовать эсциталопрам вместо флуоксетина — он даёт меньше побочек, и снизить кветиапин до 50 мг, постепенно, лоразепам заменить на что-то более мягкое, например, гидроксизин, который не вызывает зависимости. Оби-Ван так увлёкся размышлениями, что не сразу услышал звук. Только когда что-то мягкое и влажное ткнулось ему в ладонь, он вздрогнул и посмотрел вниз. Альта. Его немецкая овчарка стояла рядом с креслом, держа в зубах поводок. В тёмных умных глазах читалось нетерпение и лёгкое недовольство — мол, хозяин, ты опять работаешь весь вечер, а мне нужно на улицу. Альта была красавицей. Длинная, с благородной мордой и острыми, стоячими ушами, которые постоянно двигались, как локаторы, густой и блестящей шерстью — чёрной, с рыжеватым подпалом на лапах и груди. Альта появилась у Оби-Вана пять лет назад, когда он понял, что одиночество начинает пожирать. Собака стала спасителем — заставляла хозяина вставать по утрам, выходить на улицу, общаться с людьми хотя бы в парке, бегать, интересоваться чем-то кроме мозгоправства. Она давала ту самую простую, безусловную любовь, которой Кеноби так не хватало. — Привет, девочка, — улыбнулся Оби-Ван, протягивая руку и гладя собаку по голове. Альта ответила лёгким рычанием — не агрессивным, а скорее настойчивым, и снова потрясла поводком. — Хочешь гулять? Ну ладно-ладно, сдаюсь. Что-то я засиделся сегодня, пойдём, разомнёмся. Он закрыл ноутбук и встал. Внутри всё ещё бурлила смесь профессионального гнева и беспокойства, но прогулка должна была помочь. Кеноби накинул лёгкую ветровку, застегнул до середины, надел удобные кроссовки и пристегнул к ошейнику Альты поводок. — Пошли, радость моя. Вечерний Лондон встретил прохладным, влажным воздухом. Чистое небо, без единой тучи, и звёзды уже начали зажигаться одна за другой, как маленькие алмазы на синем бархате. В районе Блумсбери царила тишина — улицы, застроенные старыми георгианскими домами с белыми фасадами и высокими окнами, освещались мягким жёлтым светом фонарей. Где-то вдалеке слышался шум машин с Рассел-сквер, но здесь, на тихих улочках, преобладала почти сельская идиллия. Оби-Ван повернул на Гилфорд-стрит, где небольшие скверы и деревья, уже наполовину облетевшие к октябрю, создавали уютный, почти интимный пейзаж. Осенние листья шуршали под ногами, когда он перешёл на лёгкий бег, отпуская Альту с поводка. Она рванула вперёд, как чёрная стрела, и через секунду уже мчалась по газону, виляя хвостом. Кеноби вытащил из кармана ветровки теннисный мяч — желтый, старый, потёртый, уже надкусанный в нескольких местах — и бросил вперёд. — Альта, принеси! Овчарка рванула за мячом с грацией, которой можно было позавидовать. Она поймала его в прыжке, прямо в воздухе, и тут же понеслась обратно к хозяину, восторженно виляя хвостом и победоносно держа мяч в зубах. — Хорошая девочка, — Оби-Ван взял мяч и опять бросил, уже дальше. Альта снова умчалась, и он побежал следом, позволяя мышцам проснуться после долгого сидения за компьютером. Воздух был чист, с лёгким запахом влажной земли и прелых листьев. Оби-Ван дышал глубоко, и каждый вдох наполнял энергией, которой так не хватало в квартире. Он бежал вдоль сквера, мимо старых платанов, мимо детей, которые уже собирались домой, пары влюблённых, сидящих на скамейке и мимо такого же собачника, как и он сам — парень, на вид лет двадцати пяти, выгуливал милого французского бульдога. Мысли Оби-Вана снова вернулись к Энакину. Он представил, как тот сидит в его кабинете, сжавшись в комок, с пустыми глазами, наполненными страхом. Слишком худой для своего роста и бледный для двадцати двух лет. Энакину определённо нужно нормально питаться, высыпаться, быть на свежем воздухе. Возможно, ему бы понравилось в том маленьком кафе на Брук-стрит, где подавали лучший в Лондоне чай с молоком и домашние английские завтраки с яйцами пашот и тостами. Оби-Ван улыбнулся этой мысли, представляя, как Энакин пробует тот самый чай и, возможно, его плечи немного расслабляются. Как Скайуокер улыбается — впервые, наверное, за долгое время. Какая у него была бы улыбка? Кеноби никогда не видел её, только тени боли и усталости. И вдруг Оби-Ван осознал, что сам улыбается, по-настоящему, тепло, почти мечтательно. Кеноби тут же одернул себя, чувствуя, как кровь приливает к щекам. Чёрт возьми, что происходит? Он не должен думать о пациенте так, представлять его улыбку, или хотеть увидеть того в кафе, за завтраком, в неформальной обстановке. Оби-Ван ускорил шаг, перешёл на быстрый бег, пытаясь заглушить мысли физической нагрузкой. Мышцы напряглись, дыхание участилось, и мир сузился до ритмичного топота кроссовок по асфальту и шума собственного пульса в ушах. Бежать было легче, чем думать, намного легче. Но память была коварнее. Она прорывалась сквозь любые барьеры, и сейчас, когда Кеноби бежал, сжигая кислород и пытаясь освободиться от тревожных мыслей, в голове внезапно прозвучал голос, который он не слышал пятнадцать лет, но помнил до последней интонации. Глубокий, ровный, с ноткой печальной мудрости. «Невозможно всех спасти, Оби-Ван». Кеноби споткнулся. Буквально — его собственная нога зацепилась за другую, и он тем самым потерял равновесие, чуть не рухнув на мокрый асфальт. Только чудом успев выставить руки вперёд, и опершись ладонями в колени, он смог удержаться на ногах. Сердце бешено колотилось — уже не от бега, а от шока, воздух со свистом вырывался из лёгких, и Кеноби стоял, согнувшись, пытаясь отдышаться. Альта подбежала мгновенно, собака остановилась прямо перед хозяином, настороженно склонив голову набок, держа в зубах всё тот же мяч. В её глазах было беспокойство, почти человеческое — «Ты в порядке? Что случилось?» — Всё... всё хорошо, — выдохнул Оби-Ван, пытаясь успокоить и собаку, и себя. Он провёл ладонью по голове Альты, и та лизнула её в ответ. — Просто... споткнулся, кажется старею. Оби-Ван засмеялся — тихо, с горечью, — и выпрямился, стараясь восстановить дыхание. Тело дрожало от перенапряжения, но больше всего дрожала душа. Голос Квай-Гона. Он слышал его так ясно, будто тот стоял рядом, и их не разделяли больше десятка лет молчания. Квай-Гон говорил ему это в тот день, когда они обсуждали пациента, которого не смогли вылечить. Молодого человека с тяжёлой депрессией. Он покончил с собой через месяц после выписки. Оби-Ван тогда корил себя, искал ошибки в протоколах, перечитывал записи, прокручивал в голове каждый разговор, а Квай-Гон положив руку ему на плечо сказал: «Невозможно всех спасти, Оби-Ван. Иногда мы просто не можем, но это не значит, что мы не должны пытаться». Тогда это прозвучало как утешение. Как мудрость старшего, теперь же, отзывалось болью. Кеноби знал, что это правда. Он знал это так же хорошо, как то, что сердце — мышца, а мозг — орган. Читал об этом в учебниках, видел в глазах сотен пациентов, которые не смогли справиться. Но с Энакином он не мог быть объективным. С Энакином он был готов нарушить все правила. Потому что Скайуокер напоминал ему о Квай-Гоне. О том человеке, который не хотел, чтобы его спасали, потому что не думал, что нуждается в спасении, который улыбался и шутил за несколько часов до инсульта, которого Оби-Ван нашёл мёртвым в его кабинете. Вина, как кинжал, который он носил в груди все эти годы, до сих пор резала каждый раз, стоило лишь подумать и вспомнить. Но Энакина он спасёт, и не позволит себе снова ошибиться. Оби-Ван глубоко вздохнул, выпрямился и посмотрел на Альту. Она всё ещё держала мяч в зубах, глядя на него с лёгким замешательством. — Пойдём домой, девочка, — сказал Кеноби тихо. — На сегодня достаточно. Альта рыкнула, соглашаясь, и они двинулись обратно, к квартире. Оби-Ван шёл медленно, чувствуя, как усталость разливается по телу. Ноги гудели, в груди всё ещё колотилось сердце, но мысли понемногу успокаивались. Успокаивались и возвращались к Скайуокеру. Дома стояла привычная тишина. Оби-Ван повесил ветровку в прихожую, стянул кроссовки и прошёл в спальню. Альта последовала за ним, но не стала ложиться на свой коврик — стояла у двери ванной и внимательно следила за хозяином. В её глазах было что-то настороженное, почти осуждающее. Стоя под душем, Оби-Ван, позволил горячей воде стекать по лицу, по груди, по спине. Он чувствовал, как напряжение постепенно отпускает, но внутри всё ныло. После, уже перед зеркалом, Кеноби долго смотрел на своё отражение. Лёгкая небритость — за день отрастает, но он всегда аккуратен, старается следить за собой, влажные после душа волосы, темные от воды. И глаза. Ярко-голубые, но грустные, видавшие жизнь. Оби-Ван открыл дверцу аптечного шкафчика, закреплённого над раковиной. Среди тюбиков с зубной пастой, флаконов с витаминами, пеной для бритья и баночек с кремом, стояла оранжевая пластиковая бутылочка с белой крышкой. Гидазепам. Анксиолитик. 0,05 мг на таблетку. Он выписал его сам себе много лет назад, когда бессонница стала постоянным спутником, а тревога — таким же привычным фоном, как шум машин за окном. Оби-Ван высыпал на ладонь две таблетки и долго смотрел на них. Они были такими маленькими, такими безобидными, но Кеноби знал, что с ними не будет видеть кошмаров, а просто отключится, как чайник после закипания воды. Но сегодня голос Квай-Гона звучал слишком громко, слишком отчётливо. Кеноби смотрел на таблетки и сомневался. Стоит ли игра свеч? Может быть, сегодня отказаться? Но в голове снова всплыл образ Энакина. Завтра они встретятся снова, он должен быть собранным, готовым помочь. Кеноби не может позволить себе раскиснуть, развалиться на части, дать слабину в конце концов. Он нужен этому парню, как воздух. Оби-Ван добавил третью таблетку. И опрокинув их в рот, проглотил, не запивая. Горький привкус осел на языке, заставляя поморщиться от неприятного скрежета на зубах и резко выделенной слюны. Тело расслабилось почти сразу — гидазепам работал быстро, притупляя тревожность, унимая пульс, разливая по венам тягучую, почти приятную тяжесть. Кеноби вышел из ванной, Альта стояла у двери, и когда хозяин появился, она посмотрела на него долгим, укоризненным взглядом. В чёрных глазах овчарки читалась почти человеческая печаль. — Не смотри на меня так, — сказал Оби-Ван мягко. — Я просто хочу спокойно спать. Он врал. И они оба это знали. Альта опустила голову, словно разочарованная, и медленно побрела на коврик в гостиной, оставив Кеноби одного. Оби-Ван переоделся в лёгкую пижаму, лёг на кровать и уставился в потолок. Препарат уже начал действовать в полную силу — веки тяжелели, мысли становились вязкими, медленными, спутанными как клубок разноцветных ниток. Он знал, что через несколько минут отключится, но перед тем, как провалиться в спасительную темноту, позволил себе последнюю мысль. Он спасёт Энакина.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.