На изломе огненных лет.

Ориджиналы
Гет
Завершён
R
На изломе огненных лет.
Описание
Семьсот километров разделяют Черкасские леса, где гвардии капитан Лидия Тавриченко ведет в бой роту, и Симферополь её юности - вечный перекресток народов, где в тридцать девятом она назвала мужем светлого греко-карельского актера перед безымянным крестом своих родителей. Лида привыкла быть щитом для тех, кого любит, заглушая пьяные кошмары ПТСР и боль в раздробленных ребрах. Но Крым сорок четвертого года встречает её не долгожданным миром, а липким страхом новых политических репрессий.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Запах пороха и дождя.

Это было страшное, переломное время, когда мировая бойня достигла своего кровавого апогея, а каждый прожитый день мог стать решающим: тысяча девятьсот сорок третий год. На передовой безраздельно царила суровая, окопная реальность. Солдаты, до смерти уставшие от бесконечных изнуряющих боев, ежесекундно сталкивались лицом к лицу с подлинными ужасами войны - разрушенными до основания городами, траншеями, до краев полными серой грязи и свежей крови, монотонными звуками вражеских артиллерийских залпов и истошными криками раненых.В промерзшем воздухе неотлучно витал плотный запах пороха и удушливого дыма, намертво смешивавшийся с тяжелым, сырым запахом земли после затяжного дождя. Низкое небо над позициями часто затягивалось глухими серыми облаками, предвещая новые налеты немецкой авиации. Лишь временами скупое южное солнце с трудом пробивалось сквозь эту завесу, безжалостно освещая развороченные снарядами пейзажи и придавая им какую-то зловещую, мертвенную красоту.Солдаты находили свое последнее утешение лишь в суровом окопном товариществе — в коротких, торопливых разговорах у костра о далеком доме, о семьях и о том, что они первым делом сделают сразу после окончания войны. Но даже в эти редкие моменты робкой человеческой радости в блиндажах всегда незримо присутствовало липкое, непреходящее чувство тревоги: абсолютно каждый здесь понимал, что именно он может стать следующей случайной жертвой. Время от времени сквозь тишину раздавались зловещие звуки приближающегося врага - глухой, утробный гул немецких танков или сухой, свистящий хлест пуль над бруствером, - и все без слов понимали: нужно быть готовыми к бою. Намертво.На фоне этого всеобщего хаоса ломались и развивались колоссальные человеческие драмы. Здесь было всё: внезапные потери лучших друзей, подлое предательство, безумный героизм и парализующий животный страх. Каждый божий день на фронте становился жестоким испытанием не только для физической силы, но и для моральной стойкости человека. Хрупкая надежда на скорую, выстраданную победу упрямо переплеталась с горьким осознанием того, что эта бойня может затянуться еще на очень долгие годы. На дворе стоял сырой сентябрь сорок третьего. Шла масштабная, лихорадочная подготовка к решающему, стратегическому столкновению за контроль над великой рекой — легендарной битве за Днепр. Советское командование активно, по всем каналам собирало разведывательные данные о дислокации и силах противника. Военная разведка круглыми сутками проводила опаснейшие воздушные и наземные операции для выявления скрытых огневых позиций немецких войск на крутом правом берегу Днепра. В тылу спешно формировались мощные ударные группировки, включающие стрелковые, танковые и артиллерийские дивизии. Основные тактические усилия командования были сосредоточены на четвертой танковой армии, третьей гвардейской армии и первой гвардейской армии - той самой, в составе одной из стрелковых дивизий которой тогда яростно сражалась Лидия Тавриченко. Двадцатипятилетняя, поджарая, загорелая до черноты и шустрая, высокая шатенка, она уверенно занимала должность командира стрелковой роты. Однако внешне Лида выглядела явно намного старше своих паспортных лет — долгие годы, безвылазно проведенные на передовой, давали о себе знать. Тяжелые темные синяки от вечного недосыпа под глазами, сухая, обветренная кожа, пара преждевременных седых прядей в волосах и застывшие, стеклянные сероватые глаза. Раньше, до тридцать девятого года, эти глаза были ярко-голубыми, отцовскими, полными жизни, тепла и бьющей через край энергии. Но за два года непрерывного ада они стали безжизненными, холодными и пустыми — как будто в них больше не осталось ни единой капли человеческого тепла, сострадания или радости. Капитан гвардии была застегнута на все пугови И ведь приняла решение идти сражаться за родину она приняла сразу, без всяких раздумий. Вся её жизнь была траекторией, заданной поколениями. Начиная с петроградских предков-дворян, веками служивших в лейб-гвардии, и заканчивая той, чьё имя Лида носила как невидимый боевой штандарт, - её матерью, Александрой Оболенской. Александра была женщина высокая, плечистая, с суровыми северными серыми глазами, которые позже унаследует Лида, она казалась высеченной из ладожского гранита. Летом семнадцатого, когда старый мир трещал по швам, а фронт расползался гнилой тканью, Саша сделала то, что потрясло её аристократическую родню: она взяла нож и безжалостно отстригла свои густые светлые волосы до самой шеи, оставив короткий, дерзкий ежик белесых прядей и вступила в первый женский батальон смерти, основательницей которого была её давняя подруга Мария Бочкарева. Это было яростное, отчаянное сестринство - дворянки, курсистки, крестьянки. И так, сформировав в Петрограде батальон они отправились на фронт и вели бои с врагом. После Галицийской битвы и Брусиловского прорыва, в тысяча девятьсот семнадцатом, во время боя под Галицией с австро-венграми Сашу настиг осколок. Горячее железо прошило плечо, и её, истекающую кровью, доставили во Львовский госпиталь. Именно там война столкнула её с Анатолием Тавриченко. Толя был полной противоположностью суровой северянки - мягкий, темноглазый южанин, военврач с тонкими пальцами музыканта, который неделями не выходил из операционной. Когда он впервые осматривал её рваную рану, Саша даже не поморщилась, лишь крепче сжала зубы. —Вы упрямая, сержант Оболенская, - негромко сказал он, накладывая швы. - И сердце у вас бьется как метроном. Никакой паники. —Паника - это потеря ресурса, доктор, - хрипло ответила она. Месяцы близкого общения в пропахшем карболкой Львове переросли в ту самую тихую, глубокую любовь, которая рождается только на пороге смерти. Но пока они спасали чужие жизни, их прошлое сжигали дотла. Осенью из Петрограда пришло страшное, измятое письмо от старого друга семьи. Буквы прыгали: «Большевики взяли власть. Радикальные отряды разорили ваше поместье. Родителей и младших братьев...Сашенька, их больше нет. Расстреляли у кирпичной стены. Не возвращайся». Саша не проронила ни слезы, но её серые глаза навсегда остекленели. Мир Оболенских погиб. Анатолий, видя её мертвенную бледность, взял её за руку: —Мы уедем ко мне, в Крым. В Симферополь. Там у меня старшая сестра и наша большая квартира на проспекте Ленина. Там переждем. Симферополь встретил их душным, пыльным южным вечером. Когда Анатолий открыл тяжёлую дубовую дверь квартиры на проспекте Ленина, Анна Тавриченко уже ждала их в прихожей. Она была бледной, руки нервно терзали край фартука. Нервы Анны были натянуты до предела: Толя в письмах из Львова писал, что везёт не просто раненую ударницу, а самую настоящую дворянку. Для Ани, рассудительной, мирной женщины, это слово звучало как смертный приговор. В семнадцатом году прятать у себя петроградскую аристократку означало добровольно шагнуть под трибунал. Она ожидала увидеть изнеженную, надменную даму в шелках, пусть и помятую войной. Но когда в коридор шагнула спутница брата, Анна невольно отступила на шаг, округлив глаза от удивления. Из-под наспех наброшенного светлого плаща виднелась грубая, пропотевшая мужская гимнастёрка, а из глубокого кармана торчал офицерский портсигар. От девушки остро, густо пахло махоркой, карболкой и окопной сыростью. Аня сглотнула ком в горле, выпрямилась и, пытаясь соблюсти остатки прежнего тона, робко произнесла: —Добро пожаловать в наш дом...Александра Николаевна. Мы с Толей сделаем всё, чтобы вы были в безопасности. Оболенская посмотрела на неё своими пронзительными глазами, и на её обветренных, искусанных губах впервые за всю дорогу мелькнула короткая, усталая улыбка. Она бесцеремонно сбросила на пол тяжёлый вещевой мешок, протянула Анне большую, огрубевшую от чистки затворов руку и хрипло произнесла: —Бросьте вы это. Какая я вам «Николаевна»? На фронте все эти церемонии быстро отлетают вместе с первыми снарядами, со всех слетает позолота. Перед смертью мы все голые. Называй меня Сашей. Она тут же достала из кармана папиросу, чиркнула спичкой прямо о подошву своего сапога и глубоко, с явным наслаждением затянулась. Анна опешила, но, глядя, как её младший брат смотрит на эту «дикарку» - с какой невыразимой, святой нежностью он перехватывает её раненую руку и помогает снять плащ, - поняла всё без слов. Прошлое умерло. В этот дом вошла новая сила, и эта сила теперь была их единственным щитом. Их совместный быт в той двушке превратился в странный, но удивительно прочный сплав. Они жили как маленький партизанский отряд в тылу наступающего хаоса. Анна вела хозяйство, умудряясь в условиях дефицита и разрухи доставать крымские травы и печь хлеб. Анатолий до поздней ночи пропадал в госпитале, спасая раненых. А Саша...Саша училась жить заново. Она часами сидела у окна, глядя на тополиные аллеи Симферополя, и курила одну папиросу за другой, заполняя гостиную сизым туманом. Но стоило Анне взяться за тяжёлую работу - притащить мешок с картошкой или починить сорванный замок, - как Саша молча вставала, забирала у неё инструмент и делала всё сама, с ледяной, военной эффективностью. —Ты куришь как штурмовой батальон, - мягко журил её Толя по вечерам, зарываясь пальцами в её отрастающие, уже выкрашенные в чёрный цвет волосы. —Это помогает не думать, Толь, - тихо отвечала она, стряхивая пепел в жестяную баночку. - Пока дым идет - я знаю, что дышу. Когда восемнадцатого февраля восемнадцатого года родилась маленькая Лида, именно эта троица держала оборону вокруг её колыбели. Анна стирала пеленки, Толя проверял дыхание дочери, а Саша, пахнущая неизменным табаком, баюкала девочку, басом напевая ей свои жёсткие, маршевые стихи. Аня долго не могла привычь к её манерам, но окончательно обомлела в один из осенних вечеров, когда Саша, закатав рукава трофейной мужской рубашки, взялась оттирать закопчённый кухонный примус. На её правом предплечье, бледном и сильном, резко выделялся рисунок. Это была татуировка - вещь совершенно немыслимая для той, кем Оболенская когда-то являлась. Чёрной тушью на коже был выбит оскаленный человеческий череп, покоящийся на двух скрещённых костях, а под ним чёткими, угловатыми буквами значилось: «1-й Ж. Б. С.». Анна Анатольевна, застывшая с полотенцем в руках, не удержалась и испуганно выдохнула: —Саша... Господи, это что же такое? Прямо на руке...Зачем это? Саша даже не подняла головы, продолжая методично, скрежеща железом, чистить форсунку. —Это символ нашего батальона, - хрипло, со своим твёрдым петроградским выговором ответила она. - Наш знак отличия. Мы перед отправкой под Галицию почти все такие набили. Чтобы если разорвёт снарядом, свои по кускам опознать могли. Понимаешь? Анна невольно сглотнула, глядя на этот страшный, «мёртвый» рисунок на живой женской коже. —Но чем...Чем это делают? Это же больно, небось? - Анна сама не заметила, как переняла излюбленное Сашино словечко. —Больно - это когда осколок в кости гниёт, дорогуша, - Саша наконец оторвалась от примуса, выпрямилась во весь свой огромный рост и горько усмехнулась. - А это так, пустяки. Обычной швейной иглой кололи, три штуки в пучок суровой ниткой связывали. А вместо краски - сажа из разбитых немецких прожекторов, растёртая с чистым спиртом и порохом. Нам полковой писарь набивал прямо в блиндаже, под аккомпанемент австрийских гаубиц. Зато теперь, какая бы власть ни пришла, эту метку с меня только с кожей содрать можно. Это моя присяга сестринству. Которую не отменит ни один Брестский мир. Анна тогда промолчала. Она подошла, молча забрала у Саши испачканную в масле ветошь и сама домыла примус. Но с того вечера она смотрела на невестку другими глазами. Она поняла, что этот череп на руке - не бравада, а личная, страшная татуированная клятва женщины, которая заживо похоронила себя ради спасения своей земли. В девятнадцатом году мир вокруг их квартиры окончательно превратился в бурлящий котёл. Власть в Крыму менялась с головокружительной быстротой, газеты переименовывались каждую неделю, а из репродукторов и уличных слухов лился бесконечный поток громких, пафосных манифестов. Анатолий и Анна, люди глубоко мирные, интеллигентные, совершенно терялись в этом хаосе. Они приносили домой свежие листки ведомостей или пересказывали то, что услышали на улицах Симферополя, пытаясь понять - к какому берегу прибивает их маленькую лодку. —Сашенька, посмотри, - Толя бережно раскладывал на обеденном столе серую, пахнущую дешевой типографской краской газету. - Здесь пишут, что объявлено перемирие и новые отряды занимают перешеек ради общего блага. Пишут, что это победа революционного духа, порядка...Наверное, теперь станет спокойнее? Саша даже не придвинулась к столу. Она сидела в своем неизменном кресле у окна, медленно пуская сизые папиросные кольца в потолок. —Дай сюда, - бросила она, протягивая руку с пожелтевшими пальцами.Она мазнула взглядом по передовице, пробежала глазами по паре сухих строчек в самом низу страницы, где упоминались номера каких-то полков и названия узловых станций, и горько усмехнулась. - Какое к черту перемирие, Толь? - Саша стряхнула пепел прямо в жестяную баночку. - Выключи ты этот свой гражданский идеализм. Посмотри, что они пишут между строк. Вот здесь: «в связи с перегруппировкой сил третья бригада оставляет позиции у Сиваша». На человеческий язык это переводится так: у них оголен фланг, снабжение боеприпасами сорвано, артиллерийской поддержки нет. Они не перемирие объявляют, они затыкают дыру в обороне трупами новобранцев. Это не порядок, это паника. Через трое суток они начнут отступать на юг, прямо через наш город.Анна, застывшая у плиты с чайником в руках, испуганно округляла глаза: —Саша, откуда ты это взяла? Здесь же написано совсем другое! Тут слова о триумфе... —Дорогая, листовки пишут политики для дураков, - Саша сделала глубокую затяжку, и огонек папиросы на секунду осветил её резкие скулы. - А я солдат. Я эту землю в Галиции своими локтями мерила. Геометрия войны не меняется от того, какими флагами вы размахиваете. Если эшелон с углем не пришел на станцию, значит, паровозы встанут. Если патронов один к десяти - полк побежит, как бы громко они ни пели свои марши. Она встала, подошла к столу и твердым, точным пальцем ткнула в напечатанную на газетном поле карту. —Толя, в госпитале готовь дополнительные койки и запасай бинты. Через неделю у тебя будет завал из раненых. А ты, Аня, спрячь муку поглубже в подвал и проверь замки. Нам нужно пересидеть эту бурю. Без паники и без лишних иллюзий. Толя и Анна молча переглянулись. Эта курящая, суровая женщина, которую они прятали от преследований новой власти, видела грядущую катастрофу задолго до того, как та успевала докатиться до их тихой улицы. Она считывала новости как шифр, раскладывая хаос политики на сухие, понятные составляющие: логистика, ресурс, баллистика, потери. —Это не просто бунт, это тектонический сдвиг. Вы здесь, на юге, думаете, что всё это - временное помутнение, которое можно переждать за закрытыми ставнями. А я видела, как в Петрограде рушился старый мир. И, видит бог, он рушился не потому, что пришли радикалы. Он рушился, потому что прогнил изнутри. - Она повернулась к мужу, и в её серых глазах отразился холодный блеск угасающего дня. - Что было в шестнадцатом? В окопах - дефицит снарядов один к десяти, солдаты идут в штыковую с голыми руками, а в тылу, в ресторанах, аристократы пьют шампанское и спорят о балете. На фронте - вши и гангрена, а во дворцах - интриги и комитеты. Старый порядок сам себя сожрал, потому что забыл, что такое профессионализм и долг. Изменения должны были прийти. Они были неизбежны. Человечество не может жить в такой фальши. Но беда в том, что когда ломается старый каркас, наружу выходит чистый хаос. Изменения грядут огромные, но пока никто не знает, какими они будут. Те, кто сейчас берут власть - они молоды, яростны, у них нет опыта управления, но есть огромная, страшная воля. А когда у людей есть воля, но нет опыта, они начинают действовать самым простым методом - силой. Система, которая сейчас рождается, будет очень жесткой. Она по-другому просто не удержит эту разваливающуюся страну. Нам с тобой, Толя, в этой новой системе придется непросто. Не потому, что они плохие, а мы хорошие. А потому, что в переходное время под раздачу попадают все, кто выделяется. Мой род веками служил гвардии, у тебя - диплом царского университета. Для них мы - элементы старого конструктора. Нас будут проверять на прочность, долго и подозрительно. Однажды супруги вернулись из госпиталя за полночь. Из коридора потянуло сыростью и карболкой, но стоило Анатолию открыть дверь в гостиную, как этот тяжёлый больничный запах отступил перед мягким теплом лаванды. Саша, устало привалившись плечом к косяку, молча наблюдала за тем, что происходило под тусклым светом настольной лампы. Анна бережно, удивительно плавным, убаюкивающим движением качала маленькую Лиду. У Ани был колоссальный опыт обращения с детьми - до революции она работала учительницей в начальной земской школе. Настоящих, своих детей у неё никогда не было, и всю нерастраченную нежность она отдала сначала младшему брату Толе, а теперь — его дочери. Их собственная семейная история была типичным осколком ушедшей империи. В тысяча девятьсот третьем году, когда двадцатилетняя Аня только окончила женскую гимназию и собиралась поступать на высшие курсы, на их семью обрушился первый удар. Отец - мелкий служащий на железной дороге - погиб во время крупного крушения поезда под Харьковом, а мать не вынесла горя и угасла за несколько месяцев. Анна осталась одна с пятилетним Толей на руках. Ей пришлось забыть о собственных амбициях, пойти работать народной учительницей в глухую крымскую деревню, чтобы поставить брата на ноги и дать ему медицинское образование. Она выстроила их маленькую жизнь из ничего, став для Толи и матерью, и щитом. И вот теперь она качала его дочь. Движения её рук были уверенными, тёплыми, материнскими. Саша смотрела на эту картину сквозь сизый дым своей неизменной папиросы. В её суровых серых eyes, обычно таких прицельных и сухих, сейчас смешались два противоположных чувства - глубокая, искренняя гордость за то, что у её дочери есть такой надежный тыл, и тихая, щемящая сердце печаль. Саша перевела взгляд на свои собственные руки - большие, огрубевшие, пахнущие порохом Первой мировой и йодом госпитальных палат. Руки, которые умели разбирать затвор пулемета «Максим» и держать строй в проломе, но казались себе слишком неуклюжими для кружев и младенческих пеленок. Анатолий подошел к жене сзади, мягко обнял её за талию и шепнул на ухо: —Посмотри, Сашенька. Как хорошо у Ани получается. Лидочка рядом с ней засыпает за минуту. Из неё бы вышла потрясающая мать. Она не повернула головы, продолжая неотрывно смотреть на тёплые руки Анны, укачивающие её спящую дочь —Да, - тихо, почти одними губами выдохнула она вместе с дымом. Голос её прозвучал странно весомо, словно она зачитывала непреложный закон баллистики. - И если небо всё-таки упадёт на землю...Аня удержит её. Саша сделала паузу, и в полумраке комнаты её серые глаза на мгновение остекленели, устремившись куда-то сквозь стены квартиры, сквозь девятнадцатый год, прямо туда - в ледяной декабрь двадцатого. Она знала. Своим офицерским умом, привыкшим просчитывать риски и ходы противника, Александра Оболенская уже тогда знала, что её собственное время сочтено. Знала, что её стальной каркас не вечен, и что эта тихая, учительская нежность Анны окажется прочнее всех пулемётных гнёзд. Она доверяла Анне самое ценное, что успела создать между боями - жизнь своей Лиды. Анатолий Тавриченко, честный военный врач, спасавший жизни в царской армии, оказался идеальной мишенью для этой беспощадной чистки. Но если его профессия давала призрачную надежду на снисхождение, то прошлое Саши было абсолютным, не подлежащим обжалованию приговором. Её вычислили. Новая власть нашла старые ленинградские архивы: Александра Оболенская была занесена в списки не просто как потомственная дворянка, чью семью разорили на Английской набережной, но и как «беглая ударница». Её служба сержантом в Батальоне смерти Бочкарёвой и её яростная, открытая позиция в семнадцатом году в атмосфере тотальной подозрительности выглядели как прямой вызов.Развязка наступила в одну из глухих февральских ночей двадцать первого года. На Крым обрушилась злая, завывающая метель, словно природа пыталась скрыть звуки человеческого беззакония. Тяжёлый, глухой стук прикладов в дубовую дверь квартиры на проспекте Ленина разорвал предрассветную тишину. —Именем революционного комитета! Открывайте! - донеслось из коридора вместе с холодной сквозной струей зимнего воздуха.Анатолий успел только набросить халат. Анна, мгновенно проснувшись от этого страшного звука, который она подсознательно ждала каждый день, бросилась к колыбели. Двухлетняя Лида проснулась, испуганно захныкав. В прихожую ворвались трое вооруженных людей в длинных шинелях, от которых пахло табачным перегаром и сырой кожей портупей. Мелькнул слепящий свет карманного фонаря, выхвативший из темноты бледное лицо Толи и испуганные глаза Анны. —Граждане Тавриченко? Вы арестованы. Вещи не брать. На выход.Всё было предрешено. Их собирались вести вниз, к стоявшему у подъезда грузовику, чтобы увезти в подвалы ЧК на Набережной, откуда живыми не возвращались. Но система не учла одного: Саша Оболенская не умела отступать.У неё всегда, даже под домашним гражданским платьем, было оружие. Небольшой, изящный браунинг образца тысяча девятьсот шестого года с перламутровой рукоятью. Этот крошечный пистолет был её талисманом: его подарил на восемнадцатилетие отец, царский генерал, в их особняке на Английской набережной. Он был последней осязаемой нитью с той, прежней жизнью и её безмолвной клятвой - никогда, ни перед кем не вставать на колени. Когда один из чекистов грубо перехватил Анатолия за локоть, толкая к выходу, стальной каркас Саши сработал мгновенно. Из складок её тёмного платья вороненой молнией выскочил браунинг.Грохот выстрела в тесном коридоре квартиры был оглушительным. Саша успела нажать на спуск дважды - пули ушли в слепящий луч фонаря, заставив нападавших рвануться в стороны. Но перевес был не на её стороне. Прежде чем она успела сделать третий выстрел, тяжелый приклад красноармейской винтовки с размаху обрушился ей на голову. Саша упала на паркет, её темные, крашеные волосы мгновенно пропитались кровью. Анатолий бросился к ней, закрывая её тело собой, но его тут же скрутили, заламывая руки. —Контра белогвардейская! - прорычал один из конвоиров, вытирая рассеченный пулей лоб. - Быстрее их вниз, в машину! К стенке обоих! Анна в ужасе прижала маленькую Лиду к своей груди, забившись в угол гостиной. Двухлетняя девочка, оглушенная выстрелами, зашлась в истошном, надрывном плаче. Анна рыдала в голос, сквозь слезы пытаясь загородить племяннице обзор, чтобы та не видела, как по коридору волокут окровавленную, потерявшую сознание мать и бледного, хладнокровного отца, который успел лишь обернуться и бросить своей сестре последний, прощальный взгляд. —Береги её! - это были последние слова Анатолия, улетевшие в темноту лестничной клетки под завывание декабрьской вьюги. Дверь захлопнулась. В огромной трёхкомнатной квартире воцарилась страшная, звенящая тишина, нарушаемая только рыданиями двух оставшихся в живых женщин - взрослой и совсем крошечной. Анна сидела на полу в темноте, качала бьющуюся в истерике Лиду, утирая её горькие слезы своими собственными, и понимала: небо всё-таки упало на землю. Но она обязана была его удержать. «Тётя Аня рассказывала мне про ту ночь всего один раз, - Лида провела пальцем по затвору автомата, слушая, как капли дождя стучат по брезенту палатки. - Она говорила, что я плакала трое суток, не переставая, словно моя детская память зафиксировала тот грохот браунинга.« Лида росла в этой тесной, пропахшей мелом и старыми книгами квартире, где каждый угол напоминал о том, что их мир безвозвратно сжался. Анна всеми силами старалась заменить племяннице родителей, но что бы прокормить себя и её в такие трудные времена приходилось работать на двух работах - учительницей в школе и частным репетитором. Проводить вместе много времени всё никак не удавалось, но при любой возможности тётя Аня водила Лиду в кинотеатр, Симферопольский городской сад, парк имени первого мая. Она много рассказывала о матери и отце, показывала различные сохранившиеся фотографии: с Толей в детстве, с ним же, но уже в форме с медицинскими знаками отличия и книгой в руке, с Сашей в аккуратно застегнутой шинели с медалями, сверкающими на солнце, их свадебная фотография и даже самая последняя, сделанная за месяц до погибели, наполненная теплотой и семейным уютом. Изображена на них была семья такой, какой она должна быть - счастливые мама и папа в элегантных костюмах и их двухлетняя дочка в пышном платьице с бантом. Все снимки вызывали у Лиды неописуемые чувства. С детства она восхищалась своей матерью, которая была не только сильной и независимой женщиной, но и настоящим символом самоотверженности. Лида с замиранием сердца слушала истории о том, как её мама служила в армии, как она смело преодолевала трудности и помогала другим. Эти рассказы вдохновляли девочку, и она мечтала стать такой же, как её мама - военной, защищающей свою страну. Тетя Анна всегда подчеркивала, что Оболенская была удивительно интеллигентной и умной - с ней можно было говорить часами о литературе, живописи, музыке. В конце концов, она была из высшего общества, и ей, простой крымской мещанке, первое время было даже неловко. Почему-то она так никогда и не рассказывала ни мужу, ни Ане о том, что произошло в ее родном городе, о том, что сделали с ее семьей. Наверняка, та боль была слишком огромной и личной, ее можно было лишь носить в себе, запертой на ключ. И хотя Лида была ещё совсем-совсем мала когда мать ещё была рядом, в детском сознании навсегда отпечатались слова, которые кроме матери в своем лексиконе не использовал никто - бесчуде́сно, небось, комильфо, бава, гунять.. Вещей от отца осталось много - бережно хранили его стетоскоп, медицинские атласы и даже старый докторский саквояж. Но от матери, что логично, не осталось почти ничего. Она попала в Крым буквально с поля боя, её прошлое сгорело в кострах Первой мировой. Единственным сокровищем Лиды была маленькая жестяная коробка из-под леденцов. В ней лежала пожелтевшая полоска бумаги с её стихами. Тетя Аня впервые достала эту коробку в тот вечер, когда Лиду в очередной раз задирали во дворе из-за того, что у неё «нет настоящей мамы». Она молча положила перед восьмилетней девочкой листки. —Это написала Александра. Знаешь, она была большим человеком, и сердце у неё было больше, чем вся эта комната. Лида водила пальцем по острым буквам, вглядываясь в непонятные знаки. —А почему здесь всё так странно написано? шептала она, запинаясь на хвостатых буквах. - Что это за крестики над словами? Это какой-то секретный шифр? Тетя Аня грустно улыбнулась. —Теперь так не пишут. Но ты сохрани. Когда подрастешь - поймешь. «Предчувствіе». Петроградъ, весна 1915 г. Прощай, Исаакій, в туманѣ застывшій, Прощайте, балы и гранитный покой. Мой городъ, въ роскошной лазури почившій, Услышь канонады раскатъ роковой. Я больше не в силахъ смотрѣть безучастно, Какъ врагъ разрываетъ родные края. Быть просто «слабою» — нынѣ опасно, Когда за спиною — Россія моя! Пусть кличутъ безумной, пусть судятъ сурово, Мнѣ доля иная Всевышнимъ дана: Смѣнить кружева на сукно и окопы, Гдѣ кровью и честью омыта страна! «Великое отступленіе.» Польша, 1915 г. Оставили Брестъ. За спиною - Варшава. Въ дыму догораютъ родные поля. Гдѣ наша былая, имперская слава? Подъ тяжестью пушекъ дрожитъ колея. Снарядовъ нѣтъ в ящикахъ. Только багинеты. Противникъ теснитъ стальнымъ кулакомъ. И шепчутъ солдаты про злыя приметы, Глядя на небо, залитое зломъ. Но мы не уйдемъ, не сдадимъ и пяди, Пока не иссякнетъ послѣдній резервъ. Въ желѣзномъ, суровомъ, военномъ нарядѣ Мы держимъ узду натянутыхъ нервъ! Россія! Не плачь о потерянныхъ земляхъ, Мы кровью омоемъ кождый редутъ. И въ грозныхъ полкахъ, пораженья не пріемля, Ударные части къ побѣдѣ пойдутъ! «Ударный Маршъ. Сморгонь.» Лѣто 1917 г. Армія въ спорахъ. Комитеты и рѣчи. Фронтъ расползается, будто гнилая ткань. А врагъ подступаетъ, расправивши плечи, Требуя новую, страшную дань. Гдѣ ваша присяга? Гдѣ честь офицера? Иль лозунгъ «братанья» дороже страны? У насъ остается лишь горькая вѣра Въ послѣдній порывъ затянувшейся войны. Мы встанемъ в проломе, гдѣ струсили братья, Гдѣ дезертиръ бросилъ свой пулеметъ. Пусть шлютъ намъ въ тылу и позоръ, и проклятья — Ударный отрядъ неизмѣнно идетъ! За Вѣру, за Правду, за цѣлость Державы, Безъ криковъ «долой» и безъ лживыхъ знаменъ. Мы купимъ цѣною кровавой и правой Грядущій покой для славянскихъ племенъ! Среди всех снимков в жестяной коробке один выделялся особо. Это была пожелтевшая, с надломленным уголком карточка, сделанная жарким летом девятнадцатого года в предгорьях Бахчисарая, у подножия древних скал Чуфут-Кале. Анатолий тогда настоял, что Саше нужно вырваться из душного Симферополя, вдохнуть горного воздуха. Они поехали вчетвером, взяв с собой полугодовалую Лиду.На снимке троица замерла на фоне огромного, раскаленного солнца, уходящего за известняковые утесы. Анатолий — в светлой рубахе, с мягкой южной улыбкой; Анна — строгая, собранная, бережно прижимающая к себе сверток с маленькой Лидой; и Саша — высокая, в своей неизменной мужской гимнастерке с закатанными рукавами, на одном из которых чернел тот самый батальонный череп.На обороте карточки чернилами, которые теперь стали блекло-коричневыми, были выведены всего три буквы: А. А. А. (Александра, Анатолий, Анна).Лида часами разглядывала эти три литеры. Они были написаны тремя совершенно разными людьми, и в их графике читалась вся суть их характеров. Первая «А» - Сашина. Высокий, острый, безупречный почерк с размашистыми росчерками, которому её учили гувернантки. Вторая «А» - отцовская. Анатолий вывел её торопливо, небрежно - типичный, стереотипно непонятный почерк врача, привыкшего часами напролет строчить лекции в медицинском университете и заполнять истории болезней в операционных. И третья «А» - тёти Ани. Идеальный, каллиграфический, округлый почерк народной учительницы, которая двадцать лет выводила буквы на школьной доске, обучая крестьянских детей грамоте. Рядом с этими буквами, чуть ниже, Саша Оболенская набросала карандашом свои новые стихи - её последнее, прощальное признание в любви к этой суровой и прекрасной земле. «Предгорья Крыма.» Іюнь 1918 г. Здѣсь скалы дикія возносятся къ зениту, И шепчетъ древний камень про вѣка. Земля Крымская, солнцемъ вся омыта, Въ твоихъ ущельяхъ замерла рѣка. Я родилась среди тумановъ вѣрьха, Гдѣ серой Ладоги шумить холодный валъ. Но рокѣ судьбы, въ вихрѣ грознаго бѣга, Меня привелъ на этотъ скальный перевалъ. Здѣсь пахнетъ чабрецомъ и горькою полынью, И Крымъ обнялъ меня, какъ раненую птицу. Я знаю: небо скоро станетъ синью, И канонада разорветь границу. Но въ этотъ часъ, предчувствіемъ томима, Глядя на просторъ, прижавъ къ груди дитя, Я вѣрю: эта тишина Крыма Сбережеть любовь сквозь огненныя лѣта!» Лида вела пальцем по этим острым карандашным строчкам, и ей казалось, что сквозь блеклый грифель проступает сизый папиросный дым. Мать, петроградская дворянка, приехала на юг умирать, но этот дикий, каменистый Крым успел подарить ей последнюю, предсмертную вспышку покоя. Саша увидела эти просторы, вдохнула запах чабреца и благословила эту землю. Тётя Аня, замечая, как в племяннице с каждым годом всё упрямее проступает материнская порода, не стала ломать её характер. В начале тридцатых годов, когда по всей стране гремел лозунг «Комсомолец - на самолёт!», а ОСОАВИАХИМ открывал стрелковые кружки в каждом крымском дворе, Аня поддержала стремление девочки. В двенадцать лет Лида уже лучше всех в районе чистила винтовку-тренировку ТОЗ и гордо носила на груди значок «Ворошиловский стрелок». В тысяча девятьсот тридцать четвертом году, едва Лиде исполнилось семнадцать, она надела суконную курсантскую гимнастёрку, поступив в Симферопольскую кавалерийскую школу имени ЦИК Крымской АССР. Она была полна надежд и амбиций, готовая к любым изнурительным марш-броскам и ночным тревогам на плацу. Однако в глубине души, застёгнутой на все пуговицы, Лида меньше всего на свете хотела войны. Она слишком хорошо - по тихим слезам тёти Ани, по выжженным дырам на обоях в их трёшке - знала, какую цену берёт любой конфликт. Лида мечтала о тишине. О том, что её навыки тактика и её идеальный глазомер пригодятся в мирное время - строить гарнизоны, крепить оборону, помогать людям и просто беречь этот хрупкий крымский покой. Но год за годом, возвращаясь в увольнительные в квартиру на проспекте Ленина, Лида неизменно доставала из тайника жестяную коробку из-под леденцов. Эти пожелтевшие полоски бумаги со стихами менялись в её сознании вместе с тем, как взрослела она сама. Сначала, в девять лет, она просто училась разбирать «странный» дореволюционный шрифт с хвостатыми буквами, воспринимая мамины марши как красивую, суровую сказку о далёких рыцарях.В тринадцать, когда на её глазах Крым переживал голод и карточную систему, она впервые почувствовала шкурную, леденящую ярость, скрытую в строках о «великом отступлении» пятнадцатого года и снарядном голоде. Она поняла, что мамины стихи написаны не чернилами, а кровью.В шестнадцать, когда в кавалерийской школе на уроках политзанятий преподаватели шумно и плакатно говорили о «позорном провале царизма» и «бездарных золотопогонниках», Лида молча сжимала зубы до хруста в челюсти. В её ушах в этот момент наперекор лектору звенел петроградский, чёткий голос матери: «Россія! Не плачь о потерянныхъ земляхъ, мы кровью омоемъ кождый редутъ...» Она знала, что за этими «позорами» стояли живые, честные люди вроде её отца-военврача и матери-сержанта.И только сейчас, в декабре тридцать седьмого года, будучи двадцатилетней выпускницей училища, без пяти минут офицером административного аппарата, она поняла всё до конца. Поняла, почему мать так много курила. Поняла, почему тётя Аня прятала эту коробку. Мир снова катился к чертям, тучи над Европой натягивались, в самом училище НКВДшники каждую ночь увозили кого-то из командиров, а Савицкий в тире уже открыто целился в её прошлое. Лида закрыла жестяную крышку, бережно спрятала коробку под подкладку шинели и поправила свою рваную русую челку. Её азимут был выбран. Она была готова стоять в проломе. Лидия понимала, что для капитана эти листки - смертный приговор. В эпоху, когда за одно упоминание «старого режима» забирали по ночам, хранение стихов с дореволюционной орфографией было актом высшего неповиновения. Она до сих пор помнила, как аудитории в тридцать восьмом году пахло мелом и сырым сукном. Преподаватель Потапов, постукивая указкой по карте Галиции, вещал об «исторической неизбежности краха царской армии». —Солдаты бросали позиции, потому что не понимали, за что воюют, - чеканил он. - Бегство было единственным логичным выходом из империалистического тупика. Лида почувствовала, как в кармане кителя жжет жестяная коробка. Её натура требовала точности. Она знала сухие цифры из маминых стихов и рассказов тети: это не был просто «тупик», это был логистический ад. Она подняла руку. —Разрешите, товарищ капитан? Потапов прищурился. —Слушаю, Тавриченко. —Вы говорите о «бегстве», но если проанализировать данные по тысяча девятьсот пятнадцатому году, мы увидим дефицит боеприпасов в пропорции один к десяти противнику. Отступление было не потерей духа, а необходимостью сохранения личного состава при отсутствии артиллерийской поддержки. - Её голос был ровным, безэмоциональным, как отчет. - Оставить Брест и Варшаву было стратегически верным решением, чтобы не допустить окружения. «Ни шагу назад» без снарядов - это не героизм, а растрата ресурса. В аудитории воцарилась мертвая тишина. Сокурсники переглянулись. —Ресурс? - Потапов подошел вплотную. - Вы слишком привязаны к сухим цифрам. Забываете о классовом сознании. Откуда такая осведомленность о «сохранении состава» в армии генералов? —Из анализа фактов, - отрезала Лида, глядя ему в глаза. - Присяга обязывает офицера беречь солдата, а не бросать его под пулеметы с голыми руками. Это... универсальное правило военного искусства. —Лидия, вы защищаете золотопогонников, - преподаватель сощурился, и в аудитории стало тихо. - Думаете, их "честь" спасла бы страну? —Я защищаю профессионализм, товарищ капитан, — Лида не отвела взгляда. - Маневр пятнадцатого года - это классика отхода. Если мы будем учить историю только по политическим листовкам, мы проиграем первую же реальную войну. Геометрия пули не меняется от того, кто нажал на спуск - дворянин или рабочий. Потапов замолчал, занося что-то в блокнот. Лида знала: её логика и прямолинейность сейчас сработали против неё. Для системы она стала слишком надежной в деле, но слишком независимой в суждениях. Но в июне сорок первого мирные мечты Лиды были разрушены: началась Великая Отечественная война. В тот момент её жизнь изменилась навсегда. Вместо того чтобы продолжать учёбу и готовиться к мирной службе, ей пришлось взять на себя ответственность за защиту своей страны. Лида вспомнила рассказы о смелости и стойкости родителей - теперь ей предстояло проявить эти качества на практике. Цепочка причин и следствий смыкалась в странный, болезненный круг. И этот камень давил на нее каждый раз, когда она слышала «За Родину! За Сталина!». Она сражалась за первую часть этого лозунга и ненавидела вторую. Ее родина была не в портретах вождей и не в политических отделах. Ее родина была в запахе яблонь в крымской усадьбе, в стихах, которые читала и писала мать, в чести, о которой говорил отец. И сейчас эта родина - ее земля, ее язык, ее люди - снова была под угрозой уничтожения. Гитлеровцы не разбирались в тонкостях революционной борьбы. Для них и комиссары, и дочери белогвардейцев были одинаково неполноценными «унтерменшами» и понятно то, что Тавриченко шла воевать не за советскую власть. У нее отняли семью. Теперь у нее отнимали последнее - землю, на которой та семья жила. Немцы были общим врагом, новой, чудовищной силой, которая грозила стереть с лица земли все. Ее личная месть системе утонула в необходимости коллективного выживания. С каждым днем войны девушка становилась всё более решительной. Она понимала, что должна следовать по стопам предков и делать всё возможное для защиты родины. Воспоминания о детских мечтах о мире теперь переплетались с реальностью войны. А в мыслях у неё по-прежнему временами мерцал его образ: длинные волосы, словно золотистые волны пшеницы, мягко струятся по плечам, играя на солнце и переливаясь в лучах света. Светло-голубые глаза, как безоблачное небо в ясный день, излучают тепло и доброту, притягивая к себе взгляды и сердца. Бледная кожа с лёгким румянцем веснушек напоминает о весеннем утре, когда природа только начинает пробуждаться от зимнего сна. А сияющая улыбка, словно лучик солнца, способна развеять любые тучи и наполнить окружающий мир радостью. В его присутствии всё вокруг казалось ярче и теплее, а каждый миг - волшебным. Это был её муж - Серафим Мавродис. Слово «муж» в сознании Лиды, привыкшем к тяжелому армейскому быту, чеканным уставам и запаху жженого пороха, всегда звучало как-то... неуместно. Слишком весомо, слишком приземленно и грубо. Для гвардейца Лидии он был чем-то совсем иным. Её хрусталь, бережно обернутый в шинельное сукно. Её тихий азимут, по которому она сверяла остатки собственной человечности среди бесконечных боев. В самые темные ночи на передовой, когда земля содрогалась от разрывов, она закрывала глаза и видела не законного супруга, а свою уходящую в небо душу. Он был для неё воплощением той жизни, которую стоило защищать любой ценой.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать