Метки
Описание
Семьсот километров разделяют Черкасские леса, где гвардии капитан Лидия Тавриченко ведет в бой роту, и Симферополь её юности - вечный перекресток народов, где в тридцать девятом она назвала мужем светлого греко-карельского актера перед безымянным крестом своих родителей. Лида привыкла быть щитом для тех, кого любит, заглушая пьяные кошмары ПТСР и
боль в раздробленных ребрах. Но Крым сорок четвертого года встречает её не долгожданным миром, а липким страхом новых политических репрессий.
Границы честного металла.
28 июля 2026, 08:30
В эвакуационном прифронтовом госпитале за эти долгие недели Лидия, вопреки своей привычной замкнутости, незаметно для самой себя подружилась с другими ранеными и медсестрами. Это простое человеческое общение, хоть и дававшееся ей в первое время с огромным трудом, постепенно помогало отвлекаться от тяжелых окопных мыслей и бережно возвращало её к мирной жизни. Лидия выписалась из госпиталя бледной, изможденной, пугающе худой, но - главное - живой. Накануне отъезда измученный хирург, подписывая документы, внимательно посмотрел на неё и тихо обронил фразу, которая теперь мертвой хваткой засела в голове и не давала покоя:
«У вас, Тавриченко, теперь впереди совсем другая жизнь. Грядут большие перемены, готовьтесь».
Что это были за перемены, Лида не знала, но командирское чутьё внутри неё уже напряженно вибрировало. Девятнадцатое мая тысяча девятьсот сорок четвертого года выдалось на редкость теплым, залитым ярким южным солнцем днем. Старая военная полуторка, подобравшая их с Серафимом на пыльной окраине Симферополя у госпитальных ворот, тяжело подпрыгивала на глубоких ухабах, но Лида даже не замечала этого дорожного дискомфорта. Она сидела в кузове, подставив лицо теплому ветру, и напряженно думала о загадочных словах доктора.Они долго, почти всю дорогу молчали, неотрывно вглядываясь в проплывающие мимо крымские пейзажи. Родная земля, жестоко истерзанная тремя годами беспощадной войны, вопреки всему постепенно оживала. По обеим обочинам разбитой дороги повсюду виднелись страшные, свежие следы недавних боев: почерневшие, обугленные стволы деревьев, разрушенные до основания кирпичные дома, глубокие рваные воронки от фугасных снарядов. Но даже среди этого мертвого запустения уже упрямо пробивалась новая, торжествующая жизнь: сочно зеленела свежая трава, а на бывших минных полях буйно цвели яркие полевые цветы. Родина встречала своего израненного командира с распростертыми объятиями. Это майское утро было удивительно свежим, ясным, а пение птиц в придорожных тополях казалось оглушительно громким и многоголосым.Когда полуторка, глухо чихнув мотором, наконец доставила их в самый центр Симферополя и высадила у площади с разбитым, безжизненным фонтаном, Лида приготовилась пешком направиться к их законному дому - строгой, привычной сталинке. Однако Серафим, суетливо перехватив её тощий вещевой мешок, вдруг осторожно взял её под локоть и уверенно повел жену совершенно в другую сторону.
Лида мгновенно остановилась, прицельно сощурив серые глаза:
—Куда мы идём? Наш дом в противоположной стороне.
Серафим виновато замялся, нервно поправляя отросший светлый хвост, и принялся разглядывать щербатый тротуар, упорно избегая её прямого взгляда:
—Понимаешь... Когда ты уехала в сорок первом, я почти сразу забрал Люси, наши самые ценные вещи, документы, и мы...мы переехали к моим родителям. В оккупации всем вместе жить было намного легче и безопаснее. А нашу квартиру на проспекте...нам пришлось её сдавать чужим людям, чтобы хоть как-то сводить концы с концами и элементарно не умереть с голоду.
Лида молча переваривала эту новость. Её структурированный, привыкший к четким границам мир снова дал ощутимую трещину. Значит, не в свой дом.
—Давай по дороге зайдем за продуктами, - поспешно предложил Серафим, стремясь поскорее замять неловкую паузу, когда они миновали израненные пулями фасады центральных улиц. - Как раз наши продовольственные карточки сегодня отоваривают в центральном магазине. Тебе после этой безвкусной, пустой больничной еды нужно обязательно съесть что-то настоящее, сытное.
Лида лишь слабо, устало кивнула. Хлюпающее легкое при ходьбе всё еще отзывалось тупой судорогой, а от одной только мысли о любой нормальной еде, кроме надоевшей до смерти госпитальной каши, у неё начинало кружиться в голове.
Пункт выдачи продовольствия расположился в сыром, полутёмном подвале чудом уцелевшего углового дома. Узкая, притихшая очередь живой серой змейкой тянулась от низкого зарешеченного окошка на улицу. Люди стояли молча, дисциплинированно, крепко сжав в огрубевших пальцах свои заветные книжечки продовольственных карточек - серые, отпечатанные на грубой, шершавой бумаге, с аккуратными рядами мелких отрывных талончиков. Лица симферопольцев были измождёнными, серыми от пережитого голода оккупации, но в глубине глаз упрямо читалось тихое, терпеливое ожидание мирной жизни. Когда наконец подошла их очередь, Серафим, осторожно протиснувшись вперед, протянул в узкое окошко две карточки: свою, обычную гражданскую, и Лидину - офицерскую, как действующему военнослужащему гвардейской армии, которому по праву полагался повышенный, фронтовой паёк. Пожилая женщина в застиранной косынке, с усталым, по-военному строгим лицом, дотошно изучила документы сквозь толстые стёкла очков, что-то быстро чиркнула химическим карандашом в растрёпанной амбарной книге и принялась споро, с сухим хрустом отрывать ножницами бумажные талоны. Их сегодняшняя добыча, тщательно взвешенная на тусклых, покрытых царапинами старых весах с чугунными гирями, оказалась предсказуемо скромной, но по суровым меркам сорок четвёртого года - невероятно ценной, почти царской:
Хлеб: Их главное, священное богатство. Две увесистые буханки - одна побольше, положенная по суровой рабочей норме вечно голодному Серафиму, и вторая, чуть поменьше, но всё же плотная и весомая, предназначенная для Лиды. Хлеб был тёмным, тяжёлым, с грубыми вкраплениями отрубей, но его резкий кисловатый, сытный запах сейчас казался истосковавшейся по дому Лиде лучшим парфюмом на всём белом свете.
Крупа: Примерно полкилограмма чистого пшена. Яркие, мелкие золотистые зёрнышки в луче подвального света обещали сытную, наваристую кашу. На фронте вместо пшена ротам чаще выдавали ячневую крупу или разваристую перловку, поэтому пшено здесь, в городе, считалось огромной, редкой удачей.
Сахар: Маленький, наспех скрученный бумажный кулёчек с серым сахарным песком, граммов двести. Серафим принял его с особым трепетом. Лида скользнула взглядом по его лицу и заметила, как дрогнули его бледные губы. Она не могла знать, что в эту самую секунду Сима мысленно уже подсчитывал, как они с Кайсой будут бережно растягивать это сокровище.
Жиры: им улыбнулась настоящая удача. Вместо горького, пахнущего химией маргарина весовщица выдала им небольшую стеклянную бутылочку с тёмным, нерафинированным подсолнечным маслом, граммов сто пятьдесят. Его густой, ядрёный аромат жареных семечек мгновенно защекотал ноздри, пробивая даже едкий больничный запах, въевшийся в шинель Лиды.
Соль: Небольшой холщовый мешочек серой, крупной каменной соли.В самом конце, поскольку военнослужащим полагался дополнительный доппаёк, в окошко со стуком выставили заветную жестяную банку американской тушёнки по ленд-лизу. Серафим бережно, словно хрустальные вазы, одну за другой уложил все добытые ценности в глубокую холщовую сумку, которую предусмотрительно достал из кармана своего поношенного пальто. На его измождённом лице на секунду проступило облегчение, смешанное с какой-то новой, лихорадочной суетой.
В этот момент, когда они только выходили из подвального сырого пункта выдачи, Серафим вдруг резко замер на верхней ступеньке. Он судорожно перехватил холщовую сумку с продуктами из одной руки в другую, и на его бледном лбу выступили мелкие капли пота.
—Лидди, - чересчур громко заговорил он, натянуто улыбаясь, - Погоди. Я тут подумал... Знаешь, давай всё-таки пойдём сначала в нашу квартиру, там сейчас никого нет. Тебе ведь нужен абсолютный покой.
Лида остановилась как вкопанная на пыльном тротуаре. Её прицельный, холодный взгляд военного человека мгновенно зафиксировал эту лихорадочную, пугливую суету. Сима явно, почти топорно пытался сменить тактический курс в самый последний момент. Он отчаянно трусил и пытался оттянуть время, чтобы она пока ни в коем случае не шла в общую квартиру.
—Серафим, какой-то ты странный, - негромко, но с тяжелым нажимом спросила Лида, чуть прищурив серые глаза. - Всё в порядке? Отставить панику. Говори четко.
—Да-да, всё прекрасно! - Сима шумно сглотнул, не выдержав её допроса, и порывисто потянул её за рукав шинели дальше по улице, уводя прочь от родительского квартала. Лида промолчала, но уставной «локатор» внутри неё зафиксировал эту ложь. Через двадцать минут они уже зашли за порог своей довоенной сталинки в центре Симферополя. Их квартира встретила их оглушительным, застоявшимся запахом чужой жизни, который постепенно выветривался. Но стены, высокие потолки и лепнина всё еще дышали их прежним, богемным уютом. В гостиной, самой большой комнате, сиротливо и величественно высился их старый черный рояль, на котором теперь лежали чужие, покрытые пылью ноты и раскрытые книги. Все стены здесь по-прежнему украшали старые фотографии, портреты в тяжелых рамах и их довоенные театральные афиши тридцать седьмого года, создавая стойкое впечатление заброшенного музея. Тяжелые бархатные шторы на окнах были полузадернуты, пропускали в комнаты лишь мягкий, рассеянный майский свет. В воздухе витал сложный, неподвижный дух: запах старых книг, сухоцветов и чего-то неуловимо сладкого - возможно, восточных благовоний, которые Сима когда-то жег здесь после премьер. Вся мебель из темного дерева, с резными гнутыми ножками и потертой шелковой обивкой, безмолвно говорила о давней истории их семьи и бережном, довоенном отношении к вещам. На полках всё так же теснились фарфоровые статуэтки, хрустальные вазочки и разные безделушки, привезенные Симой из многочисленных гастролей. Но когда Лидия сделала несколько шагов вглубь гостиной, её внимание, заточенное войной на поиск скрытых деталей, мгновенно зацепилось за вопиющее нарушение этого музейного порядка. Среди старинной мебели, прямо на потертом ковре, яркими, чужеродными пятнами лежали...детские игрушки. Залатанный плюшевый мишка с одним глазом-пуговицей, грубо выточенный деревянный клоун и пара кукол в ярких, наспех сшитых платьях. Они лежали на полу в гостиной в таком беспорядке, словно кто-то маленький совсем недавно, до прихода квартирантов или во время Симиных наездов сюда, увлеченно с ними играл. Лида нахмурилась, собираясь задать жесткий вопрос, но из-под массивного резного дивана с тихим урчанием вылезла крупная рыжая кошка. Она подошла к застывшей у порога военной и принялась осторожно обнюхивать её тяжелые кирзовые сапоги.
—Люси!.. Какая ты стала большая, - выдохнула Лида, и в её строгом голосе впервые проступила живая, теплая нежность. - Конечно, столько лет ведь прошло... Надеюсь, ты еще помнишь меня?
Лида медленно, превозмогая тупую боль в пробитом легком, провела ладонью по её мягкой шерстке. Кошка была совсем худой, под пальцами отчетливо чувствовались острые, выпирающие ребра - оккупация прошлась и по ней.
—Помнит, конечно... Животные всё помнят, Лидди, - слишком поспешно, заикаясь, отозвался Серафим.
Люси в ответ гортанно мяукнула, словно подтверждая его слова, и вдруг резко подбежала к самому темному углу прихожей. Там лежал её свежий утренний трофей - крупная мертвая мышь. Кошка с победным урчанием принялась с аппетитом есть её прямо на глазах у хозяев. Оставив Люси за трапезой, они прошли на тихую, прохладную кухню. Почти в полном молчании, стараясь не смотреть друг другу в глаза, приготовили скромную еду из принесенных продуктов.
На столе стояла самая простая глиняная посуда и старые, щербатые чашки, чудом уцелевшие после квартирантов. В самом центре высилась исходившая густым паром золотистая пшенная каша в общей глубокой миске и ровными ломтями лежал нарезанный тёмный хлеб. Лида ела подчеркнуто медленно, маленькими ложками, как учили врачи. После безвкусной, пустой госпитальной бурды эта простая каша с подсолнечным маслом казалась ей божественно, невероятно вкусной. Живительное тепло мягко разливалось по измученному телу, унося с собой застарелую госпитальную зябкость и боль в пробитом легком. Серафим долго и нервно возил ложкой по дну своей тарелки. Наконец он отложил её в сторону, судорожно сцепил пальцы в замок и поднял на неё свои воспаленные, лихорадочно блестящие глаза.
—Мне... нужно кое-что тебе рассказать, - тихо произнес он, тщетно пытаясь скрыть дрожь в голосе, но его волнение всё равно выдавало себя с потрохами.
Лида даже не дрогнула. Она внутренне напряглась, уставившись в свою тарелку. Она слишком хорошо знала своего мужа: за этой конкретной фразой из его уст всегда, без исключений, следовали не самые благоприятные, пугающие новости.
—В общем...Декабрьским утром сорок третьего я очень сильно спешил в театр на репетицию, и нас в очередной раз начали страшно бомбить, - Сима заговорил быстро, глотая слова, словно боялся, что она перебьет его. - На площади началась жуткая паника. Среди обезумевшей, бегущей толпы я вдруг увидел маленькую девочку. Люди буквально сбили её с ног, перешагивали через неё... На её тонкой ручке была глубокая рваная рана, а слезы просто ручьем текли по лицу. Ну не мог я... Ну как я мог бросить раненого ребенка на этой мостовой? Я поднял её на руки и побежал вместе с ней. Она была смертельно испугана, беспрестанно рыдала, а я всю дорогу до театра успокаивал её, шептал, что мы идём в безопасное укрытие. И только там, в подвале, я еле-еле разобрал, что именно она сквозь всхлипы лепечет. Она звала: «Ich möchte zu meiner Mutter gehen». Насколько я тогда понял, это означало... «хочу к маме».Лида замерла с поднятой ложкой. Воздух в её груди словно превратился в лед.
—Я начал спрашивать, где её мама, - продолжал Серафим, и его плечи судорожно дернулись под пальто. - Малышка ответила, что маму увели какие-то страшные дяди в черной форме. Судя по всему, её мать арестовали эсэсовцы во время внезапного обыска в их доме. Может, она была из немецких антифашистов, может, еще что... Я не знаю! Я спрятал её на дальнем складе декораций, среди старых кулис. Тайком навещал, перевязывал, носил еду, а в итоге, когда стало совсем опасно, ради безопасности забрал к родителям. Конечно, это было безумным риском. И еды у нас у самих почти не осталось, но...у всех моих коллег по театру уже были свои дети дома, они не могли её взять. А я...я бы до конца дней себе не простил, если бы оставил это несчастное дитя на произвол судьбы.
Серафим замолчал, умоляюще заглядывая ей в лицо. Вроде бы он говорил абсолютно правильные, человеческие, благородные вещи. Всё в духе его мягкого, сострадательного сердца. Но как только Лиде в голову приходила одна-единственная, обжигающая мысль о том, что эта спасенная девочка могла быть дочерью одного из тех самых сытых, безжалостных нелюдей, с которыми её рота круглыми сутками насмерть сражалась в окопах, бешеная, слепая фронтовая ненависть мгновенно брала верх над здравым смыслом. Лида уже отчетливо, до тошноты представила, как эта чужая немецкая девочка говорит своим тоненьким голоском с тем самым характерным, лающим акцентом - и кровь в жилах гвардейского командира буквально леденела. Ей казалось, что враг пробрался в самую святыню её дома.
—И почему она до сих пор не в детском доме? - бесцеремонно, со стальным армейским нажимом спросила Лида, в упор глядя на мужа своими холодными серыми глазами.
Серафим отпрянул, словно от физического удара. Его лицо стало мертвенно-белым.
—Оказалось...оказалось, что Грета знает как немецкий, так и русский, - судорожно, глотая воздух, заговорил он, и его ледяные пальцы ещё сильнее впились в колени. - Возможно, её родители были из местных, крымских немцев. Когда у меня оставалось хоть какое-то свободное время между дежурствами, я... я читал ей свои сказки перед сном, играл с ней в солдатиков, учил рисовать. Ты же знаешь, Лидди...Я всегда так хотел, чтобы у меня был младший брат или сестра. Но наши двоюродные живут далеко, в Беломорске, мы почти не видимся. А Грете так понравились их старые игрушки, которые ещё оставались здесь, в нашей квартире...И вот однажды она сидела на полу, подняла на меня глаза и сказала, что её мама после того, как «что-то пила», всегда вела себя странно. Папы у неё никогда не было. А теперь она вообще осталась совсем одна на всём свете. Это так больно - слышать подобное от крошечного, голодного ребенка! Такого и злейшему врагу не пожелаешь, клянусь тебе... А потом она тихонько спросила: «Будешь моим папой?». Так наивно, с такой отчаянной надеждой в голосе, что у меня просто язык не повернулся отказать.
Серафим замолчал на секунду, прерывисто вздохнув, но, не дав Лиде вставить ни слова, поспешно продолжил:
—Я попросил Грету принять наше, русское имя - Маргарита. Потому что её прежнее имя и его полная версия, Маргарет, сразу выдали бы её происхождение, а я строго-настрого велел ей в детском саду говорить только по-русски. Слава богу, заведующая садиком, Алёна Игоревна, знала меня с самого детства, она ведь когда-то была моей собственной воспитательницей. Я соврал ей. Сказал, что все наши документы сгорели во время очередной бомбежки, что моя жена сейчас на фронте, а мне нужно сутками работать в театре и девчушку просто не с кем оставить. Алёна Игоревна сжалилась, поплакала вместе со мной и взяла Маргариту в группу. Она, конечно, очень удивилась, что у меня, оказывается, уже есть дочь... Но поверила.
Лидия слушала этот сбивчивый, безумный отчет, и у неё внутри всё горело. Она тяжело опустила ложку, чувствуя, как правая рука сама тянется к виску. Она мертвой хваткой держалась пальцами за голову, словно пыталась физически удержать раскалывающийся от ярости разум. Как много всего, оказывается, произошло за её спиной, пока она захлебывалась кровью в окопах! И как же сильно, до белого каления, её рассердило то, что такое колоссальное, судьбоносное решение было принято за неё, единолично, трусливо и втайне.Ведь тактическая логика была беспощадна: если её законный супруг теперь официально «папа» для этой немецкой Маргариты, то она, гвардии капитан Тавриченко, автоматически должна стать для неё «мамой». Для ребенка той нации, которая разрушила её страну, которая сделала кашу из её собственных рёбер!И Лида взорвалась. Вся её многолетняя выправка, вся сдерживаемая госпитальная боль и окопная жестокость хлынули наружу сокрушительной лавиной. Слова - горькие, страшные, острые и безжалостные, как осколки грязного прифронтового льда - сплошным потоком посыпались на сжавшегося Серафима. Она почти кричала, и её раненое легкое свистело и клокотало от каждого яростного выдоха:
—Предательство! Это самое настоящее тактическое предательство! Ты хоть понимаешь, что ты сделал?! Пока я там хоронила своих товарищей, пока мы зубами вырываем у этих тварей каждый метр нашей земли, ты приводишь врага в мой дом? Ты давал мне обещания! Ты клялся беречь себя и наш мир! А вместо этого ты подставил под удар маму и папу, пошел на подлог документов, на уголовное преступление! Ты подумал, что со мной будет, если НКВД узнает, кого пригрел в тылу гвардейский командир?! Я три года живу в сплошном аду, в грязи и крови, ради того, чтобы ты здесь немецких детей усыновлял?! Нам этой боли мало было?!
Серафим сидел перед ней, втянув голову в плечи, а его зрачки продолжали испуганно и судорожно колебаться из стороны в сторону под градом её беспощадного, карающего трибунала.
—Что это за манера у тебя... всех поломанных жизнью домой тащить? - со стальной, звенящей горечью выдохнула Лида, тяжело поднимаясь из-за стола. - Сначала эта хромая кошка, теперь...чужой немецкий ребенок. У тебя квартира, Серафим, или прифронтовой эвакопункт для калек?
Она не стала слушать, что он ответит. Не глядя на Симу, чьи зрачки продолжали судорожно и болезненно колебаться от подступившего нистагма, Лида развернулась и стремительно метнулась вон из кухни, на балкон, с силой распахнув деревянную дверь. Ей физически, катастрофически не хватало воздуха в этих четырех стенах. Она резко шагнула к перилам и замерла, жадно глотая майский ветер. Симферополь лежал перед ней как на ладони. Цветущие деревья, буйно усыпанные нежными розовыми и белыми цветами, сейчас создавали пронзительный, почти сюрреалистичный контраст с серыми городскими зданиями, многие из которых были страшно разрушены и обуглены недавними боями. На самом горизонте величаво высились Крымские горы, окутанные легким, призрачным туманом. Внизу, на узких, разбитых гусеницами улочках, редкие люди торопливо спешили по своим делам - их осунувшиеся лица одновременно отражали застарелую оккупационную тревогу и робкую надежду. В свежем воздухе витал густой аромат майской травы и просыпающихся растений, но в нем всё еще отчетливо чувствовалась удушливая нотка напряжения - зловещее эхо недавних конфликтов и глухое ожидание грядущих перемен.Лидия стояла, намертво прислонившись к холодным, щербатым каменным перилам. Майский ветер нежно, почти ласково трепал её короткие русые волосы, но в её собственной душе в эту минуту бушевали яростные ураганы. Пальцы Лиды мелко дрожали. Она судорожно залезла в карман и достала длинную, крепкую сигару из лакированного деревянного футляра. Она всегда носила его с собой в глубоком кармане шинели, словно это был её личный, священный военный ритуал - единственный доступный способ хоть ненадолго отвлечься от черных тревог, которые не покидали её сознание ни на секунду, даже когда она оказалась в глубоком тылу, вдали от передовой. Сигара была изысканной, трофейной, со сложным, терпким ароматом, который смутно напоминал о далеких, никогда не виданных странах и давно забытых, растоптанных войной девичьих мечтах. Лидия медленно, сдерживая дыхание, провела пальцами по её гладкой коричневой поверхности, чувствуя, как дикое мышечное напряжение уходит с каждым мигом.Она чиркнула спичкой прямо о каменный парапет. Прикурила. Первый же глубокий вдох окутал её лицо и плечи густым, сизым дымом.В её рациональной голове никак не укладывался, не поддавался тактической логике безумный поступок мужа. Эта мысль терзала её изнутри, как острый, зазубренный нож, методично разрывающий весь её внутренний мир на куски. Лида сделала еще одну затяжку, и горький дым, точно её путающиеся мысли, причудливо закрутился в прозрачном весеннем воздухе. Девушке было чертовски сложно, почти невозможно понять, как можно было проявить такое христианское, высшее милосердие к врагу - когда её собственная жизнь последние три года была до капли пропитана страданиями, грязью, чужой кровью и невосполнимыми потерями.
С иной же стороны... С иной стороны, её Сима просто физически не мог поступить иначе. В этом ведь и заключалась вся суть его чистой, полетной, беззащитной личности. Они всегда были совершенно разными, полярными людьми, которым порой приходилось прикладывать колоссальные, нечеловеческие усилия, чтобы просто понять мотивы друг друга. Но в мирное время они именно этим друг друга и дополняли: её кремниевый уставной стержень и его мягкий, спасительный свет. Сигара в её руке медленно догорала, роняя пепел вниз, на разбитый тротуар. Лидия продолжала неподвижно смотреть вдаль, пытаясь отыскать ответы в бескрайних просторах Симферополя, который, несмотря на все перенесенные ужасы нацистской тирании, упрямо продолжал жить и дышать. И сейчас, когда первая ярость немного утихла, уступив место табачной горечи, Лиду на балконе внезапно накрыло страшное, осознанное озарение. Горькие слезы подступили к глазам.
Она ведь сама только что кричала Симе про «поломанных жизнью калек», которых он тащит в дом. Но ведь она... она сама была точно такой же поломанной. С самого раннего детства, со страшным знанием о расстрелянных родителях, воспитанная на осколках быта тети Ани. Она всегда была странной, дикой, вечно настороженной. Это затяжное, глубинное эхо детской травмы заставляло её круглыми сутками быть начеку, выстраивать вокруг себя жесткие армейские границы, не подпускать никого близко и спасаться уставными правилами. Она была израненной задолго до того, как получила осколок в легкое под Керчью. И Серафим - её сияющий, чуткий Серафим - полюбил её тогда, в тридцать шестом, несмотря ни на что. Полюбил именно такой: кремниевой, колючей, закрытой от всего мира. Он разглядел её внутреннюю боль и бережно отогревал её своей любовью именно благодаря этой своей уникальной черте - способности сострадать поломанным вещам и чинить их. А она сейчас...она так жестоко, так слепо ударила его за это самое милосердие. Сигара обожгла пальцы. Лидия резко развернулась, собираясь вернуться с балкона в комнату, и в ту же секунду её сердце пропустило удар. Серафим не просто сидел на кухне - он успел дойти до гостиной и теперь слепо, беспомощно метался по залу. Его лицо было страшно искажено неподдельным, паническим ужасом. Дыхание срывалось на свистящий хрип, худая грудь вздымалась резкими, рваными, судорожными движениями. Мир перед его глазами превратился в качающееся, размытое месиво, голова кружилась до тошноты. Он шатался, теряя ориентацию в пространстве, вытягивал вперед дрожащие руки, ловя воздух, и Лидия с ужасом увидела, как его колени подкосились и он едва не рухнул пластом на паркет. Эта сцена - знакомая ей до боли, до крика еще по довоенным приступам его сорванных нервов - мгновенно, силой вытолкнула её из плена собственных обид обратно в суровую реальность. Вся её недавняя жестокость осыпалась пеплом. Лида рванулась к нему, забыв про боль в собственном легком. Она подхватила его, удержала у самого пола, силой усаживая на диван, и крепко сжала его ледяные, безжизненные ладони, физически чувствуя, как крупная, неукротимая дрожь сотрясает всё его истощенное тело.
—Прости... - прошептала она, и её голос, обычно такой твердый и командный, сейчас едва слышно сломался, захлебнувшись горькими, горячими слезами. Лида прижала его растрепанную светлую голову к своему плечу, баюкая, как тогда в госпитале. - Я... я не хотела, родной мой... Слышишь? Дыши, пожалуйста, дыши ровно...
К великому несчастью, это случалось с ней и раньше. Не в первый раз в порыве глупой, слепой злости она рубила с плеча, выговаривая близким страшные, незаслуженные вещи, о которых потом горько и долго жалела. Но война сделала эти её вспышки по-настоящему опасными. Серафим сделал один глубокий, судорожный вдох, утыкаясь носом в её гимнастерку, и дрожь в его плечах стала понемногу утихать. Колебание зрачков замедлилось, возвращая ему зрение.
—Я знаю... Лидди, я знаю, - едва слышно, разбитым шепотом отозвался он, слабо сжимая её пальцы в ответ.
—Мне... мне просто нужно время. Понимаешь? - Лида бережно вытирала ладонью пот с его фарфорового лба. - Мне нужно время, чтобы обо всём этом подумать. Голова кругом...—Конечно... Конечно, думай, сколько нужно, - он послушно кивнул, и в его глазах, всё еще воспаленных от слез, промелькнула безграничная благодарность за то, что его не отвергли.
Лида смотрела на него и отчетливо понимала: намерения у её мужа самые что ни на есть серьезные. Сима пойдет до конца. Он не отступится от этого ребенка и больше всего на свете сейчас ждет её официального, осознанного согласия на то, чтобы удочерить эту маленькую Грету.
«Неужели за какие-то три месяца можно так сильно, намертво привязаться к чужому человеку?» - пронеслось в её мыслях. Сама Лидия никогда в жизни не питала нежных чувств к детям. Но ведь люди на то и создают семьи, на то они и остаются вместе сквозь годы и войну, чтобы уважать выбор друг друга, прислушиваться к чужой боли и совместно принимать даже самые безумные решения. Лиде стало нестерпимо, жгуче стыдно перед самой собой. Они ведь только-только воссоединились после трех лет ада, едва вымолили у смерти право снова дышать в одной комнате, а она уже так страшно, так эгоистично погорячилась. Война не должна была победить их любовь.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.