Пэйринг и персонажи
Ребекка Майклсон, Кэролайн Форбс, Стефан Сальваторе, Деймон Сальваторе, Джереми Гилберт, Аларик Зальцман, Елена Гилберт, Бонни Беннет, Тайлер Локвуд, Элайджа Майклсон, Мэттью Донован, Кол Майклсон, Хейли Маршалл, Финн Майклсон, ОЖП/Никлаус Майклсон, Елена Гилберт/Деймон Сальваторе, Елена Гилберт/Стефан Сальваторе, Джон Гилберт, Эстер Майклсон, Ребекка Майклсон/Мэттью Донован, Дженна Соммерс, Бонни Беннет/Джереми Гилберт, Кэролайн Форбс/Тайлер Локвуд
Метки
Драма
Психология
Романтика
Флафф
AU
Дарк
Счастливый финал
Кровь / Травмы
Любовь/Ненависть
Серая мораль
Слоуберн
Тайны / Секреты
Истинные
От врагов к возлюбленным
Разница в возрасте
Ревность
ОЖП
Оборотни
Манипуляции
Нездоровые отношения
Отрицание чувств
Ведьмы / Колдуны
Мистика
Одержимость
Собственничество
Двойники
Ссоры / Конфликты
Принятие себя
Великолепный мерзавец
Антигерои
Темное прошлое
Запретные отношения
Семейные тайны
Бессмертие
Борьба за власть
Полукровки
Описание
Энола Гилберт всегда считала, что знает, где правда, а где ложь. Но что, если весь её мир — лишь красивая иллюзия? Не всё оказывается таким, каким кажется на первый взгляд. Иногда самые страшные монстры скрываются под человеческими лицами, а самые опасные чувства рождаются к тому, кого следовало ненавидеть. Тайны прошлого, ложь, предательства и любовь, которой не должно было существовать, переплетутся в историю, где сердцу придётся сделать самый сложный выбор.
Примечания
🌙 Также приглашаю вас в мой Telegram-канал! Там вас ждут спойлеры, эстетика, музыка, визуалы, закулисье истории, новости о новых главах и общение со мной.
✨ https://t.me/evelinrain333
Посвящение
Посвящается каждому, кто открыл эту историю. Спасибо, что читаете, поддерживаете меня, переживаете за героев и проходите этот путь вместе со мной. Ваши комментарии, лайки и ожидание новых глав вдохновляют меня писать дальше. 🤎
Глава 2. Жизнь начинается там, где заканчивается страх
01 августа 2026, 09:12
СКОРБЬ — ЭТО СУЩЕСТВО С КЛЫКАМИ. Оно никогда не приходит, чтобы убить сразу. Оно приходит, чтобы остаться. Энола сопротивлялась ему так долго, что однажды перестала понимать, где заканчивается оно и начинается она сама. Каждую ночь оно стояло за её окном — терпеливое, настойчивое, почти жалкое, — умоляя впустить его внутрь. Оно не просило свободы. Оно просило любви. Просило, чтобы его укачивали перед сном, словно потерявшегося ребёнка, чтобы кормили нежностью, которой у самой Энолы почти не осталось. Ведь кто ещё сможет полюбить чудовище, сотканное из боли? Кто ещё осмелится прикоснуться губами к его холодному лбу, провести ладонью по рукам, острым, как лезвия, и не испугаться истечь кровью? Поэтому наедине с собой она делала единственное, что умела. Она заботилась о собственной скорби, потому что невозможно вечно воевать с тем, что живёт внутри тебя. Она кормила её надеждой, терпением и любовью, втайне веря, что однажды, насытившись ими до конца, этот зверь сам покинет её сердце. Но скорбь редко уходит. Чаще всего она просто становится тише. И Энола построила для неё комнату внутри себя, научившись жить так, словно открытая рана тоже может стать домом.
Энола Гилберт проснулась тем утром с ощущением, будто её скорбь снова впилась когтями в сердце. Очередной кошмар безжалостно вырвал её из редкого, почти милосердного сна. Ледяная вода сковывала тело, проникая под кожу так глубоко, словно пыталась стереть её изнутри. Она бушевала вокруг, затягивая Энолу всё дальше, кружила волосы, скрывая ими последние очертания света, пока мир окончательно не растворился во тьме. Она знала, что поверхность совсем рядом. Знала, что стоит лишь сделать одно движение, оттолкнуться от дна, вытянуть руку вверх — и воздух снова наполнит лёгкие. Но она не двигалась. Не потому, что не могла. Потому что больше не была уверена, хочет ли. Она позволяла течению уносить себя всё глубже, пока ноги не коснулись мягкого песка, а жжение в груди не стало почти невыносимым. Лёгкие горели так отчаянно, будто сама жизнь требовала бороться за неё. И всё же она оставалась неподвижной. Самым страшным в этом сне было не то, что она тонула. Самым страшным было осознание, что её больше не пугала мысль остаться там навсегда. Иногда скорбь не заставляет человека желать смерти. Она лишь незаметно убеждает его, что жизнь без боли давно перестала существовать. И именно это делает её самым жестоким чудовищем из всех.
— Я выгляжу как взрослый, ответственный человек, который имеет полное право воспитывать подростков? — с ноткой паники в голосе спросила Дженна, резко и бесцеремонно останавливая и Елену, и Энолу прямо посреди коридора, стоило им только выйти из своих комнат и столкнуться с ней нос к носу. — В смысле, выгляжу ли я внушительно, авторитетно, по-родительски, так, чтобы этот напыщенный учитель истории не принял меня за легкомысленную студентку, которая понятия не имеет, как обращаться с детьми?
— Смотря куда именно ты направляешься и какую роль собираешься играть, — с лёгкой, лукавой улыбкой промурлыкала Елена, поправляя лямку рюкзака на плече.
— И, что не менее важно, кто там будет и перед кем ты собираешься выпендриваться, — добавила Энола со своей фирменной, чуть циничной усмешкой, прислоняясь плечом к дверному косяку.
— У нас с Джереми сегодня родительское собрание с его учителем истории — кажется, его зовут мистер Таннер, тот самый, с вечно недовольным лицом, — сообщила Дженна, торопливо и нервно направляясь к большому зеркалу в коридоре, чтобы судорожно убедиться, что она выглядит достаточно презентабельно и по-взрослому для этого мероприятия. — Волосы наверх или вниз, как будет солиднее?
— Сейчас ты похожа на сексуальную стюардессу из рекламы авиалиний, — со смехом прокомментировала Елена, прежде чем Дженна послушно распустила волосы, позволив им свободно и красиво струиться ниже плеч. — А теперь — на грустную домохозяйку-алкоголичку, которая прячет шардоне в шкафчике для круп.
— Ты сегодня с утра что-то особенно с перчиком и остра на язык, дорогая моя племянница, — заметила Дженна, укоризненно глядя на неё через зеркало.
— И, ко всему прочему, она ещё и абсолютно неправа в своей оценке, я бы на твоём месте её не слушала, — вмешалась Энола, повернувшись к тёте с приподнятой от скепсиса бровью. — Ты вообще её собственные волосы сегодня видела, чтобы доверять её вкусу?
— Значит, оставляю вниз, вы меня убедили, — согласно кивнула Дженна, принимая окончательное решение.
— А что, собственно, не так с моими волосами, позвольте спросить? — озадаченно и с ноткой обиды спросила Елена, инстинктивно приглаживая пряди.
— Ничего, абсолютно ничего, — невинно пожала плечами Энола, растягивая губы в ехидной улыбке. — Просто это настолько предсказуемо, однообразно и до зубовного скрежета скучно, что хочется выть.
— Поэтому ты решила покраситься в блонд? — с любопытством и лёгкой, сестринским подколкой поинтересовалась Елена, указывая пальцем на её заметно посветлевшие волосы, которые теперь красиво обрамляли лицо сестры мягкими, золотистыми прядями.
— Это не запланированное стилистическое решение, а прямой, спонтанный результат скуки и жестокой бессонницы ровно в три часа ночи, когда делать всё равно абсолютно нечего, а краска для волос предательски лежит на полке и манит к себе, — поправила её Энола, небрежно и рассеянно накручивая выбеленную прядь на указательный палец.
— К слову, тебе очень идёт блонд, — мягко и искренне заметила Елена, окидывая сестру одобрительным, тёплым взглядом. — Серьёзно, тебе стоит оставить этот цвет.
— Спасибо, я и сама так думаю, — с лёгкой, довольной улыбкой ответила Энола. — А теперь вопрос на засыпку: где наш драгоценный младший братец Джереми? Обычно он не просыпается, пока четвёртый урок уже не закончится и солнце не начнёт садиться.
— Он ушёл рано утром, я сама удивилась, — рассеянно и невнимательно сообщила Дженна, продолжая поправлять волосы перед зеркалом и не вникая в суть вопроса. — Что-то невнятно пробормотал насчёт того, чтобы прийти в школьную мастерскую пораньше и закончить какой-то важный скворечник.
Елена и Энола многозначительно, с пониманием переглянулись между собой, и в их глазах промелькнула искра заговорщицкого веселья, после чего они синхронно повернулись обратно к тёте как раз в тот самый момент, когда до неё начало медленно, как заря, доходить осознание.
— Никакого скворечника ведь не существует, да? Меня снова обвели вокруг пальца?
— Ох, милая, наивная тётя Джен, — с театральным, преувеличенным вздохом искренней жалости протянула Энола, и с её губ сорвался веселящийся, полный сочувствия смешок. — Нет никакой мастерской и никогда не было.
***
— Впервые обнаруженная астрономами почти пять столетий назад, эта редкая комета не появлялась над маленьким, забытым богом городком Мистик Фоллс более ста сорока пяти лет, и это поистине историческое событие, — с напыщенным, самодовольным видом объявил мистер Таннер, расхаживая перед классом и наслаждаясь звуком собственного голоса, прежде чем заметил двух влюблённых голубков на задней парте, которые, увлечённо глядя друг другу в глаза, не обращали на его лекцию ровным счётом никакого внимания. — Мы вам, случайно, не мешаем своим скучным уроком, мистер Сальваторе и мисс Гилберт? Или, может быть, мне выйти и оставить вас вдвоём? К счастью для всех присутствующих, прежде чем мистер Таннер успел смутить и без того покрасневших Стефана и Елену ещё сильнее, прозвенел спасительный, оглушительный звонок, возвещающий об окончании этого мучительного урока, и Энола, не теряя ни секунды, словно растворилась в воздухе и уже исчезла в шумном, бурлящем коридоре. Она знала, что «ненависть» — это слишком сильное, тяжёлое слово, которое не стоит разбрасываться направо и налево, но она действительно, искренне, до глубины души ненавидела мистера Таннера. Он был бесчувственным, чёрствым придурком, совершенно не знающим границ и не имеющим ни капли такта. После того как их родители трагически погибли, он просто ждал и требовал, чтобы брат и сёстры Гилберт немедленно пошли дальше, забыли о своём горе и полностью, на сто процентов сосредоточились на школьной работе, словно ничего не случилось. Хотя Энола и делала домашние задания, сдавала тесты и даже получала хорошие оценки, мысли её были заняты далеко не только его дурацким предметом. Мистер Таннер это прекрасно понимал. Несмотря на то что она сдавала его предмет на отлично, она, казалось, никогда не слушала и витала в облаках. Он вызывал её к доске — а она витала в своих мыслях, отсутствуя, и просила его повторить вопрос. Это его утомляло и раздражало. И он, не стесняясь в выражениях, высказал ей это в лицо. Сказал, чтобы она «просто пережила это» и двигалась дальше, словно пережить внезапную, кровавую смерть обоих родителей было так же легко, как выпить стакан воды. И это была всего неделя после их гибели и её собственной выписки из больницы. — Энола, подожди! — знакомый, звонкий голос Кэролайн Форбс эхом прокатился по людному, шумному коридору. Энола тяжело вздохнула, на мгновение прикрыв глаза и собираясь с силами, но всё же замедлила свой быстрый шаг, чтобы неунывающая блондинка могла её догнать. — Я не была уверена, что успею тебя поймать. — И теперь, когда ты меня поймала, — начала Энола. — Тебе что-то нужно? — Я много думала о том, что ты мне сказала, — призналась Кэролайн. — И? — подтолкнула её Энола, продолжая свой путь по коридору. — И ты была права, — вздохнула Кэролайн, заставляя их обеих остановиться посреди коридора. — Я была ужасной подругой. Вместо того чтобы смеяться над этим, мне следовало рассказать тебе, что я чувствую. — И что ты чувствуешь? — поинтересовалась Энола. — Я не думаю, что ты мне нравишься в этом смысле, — честно сказала Кэролайн. — Ты моя лучшая подруга. Я скучаю по тебе. И мне так жаль, что меня не было рядом, когда ты нуждалась во мне больше всего. — Это всё, что мне нужно было услышать, — сказала ей Энола. — Ты не злишься? — нервно поинтересовалась Кэролайн. — С чего бы мне злиться? — нахмурилась Энола. — Что я не чувствую того же, — ответила Кэролайн. — Конечно, нет, Кэр, — покачала головой Энола. — Независимо от того, что ты можешь или не можешь чувствовать ко мне, ты всё равно моя лучшая подруга, и это превыше всего — даже моих чувств к тебе. — Боже, как я по тебе скучала! — взвизгнула Кэролайн, заключая лучшую подругу в сокрушительные объятия. — Воу, эй, я всё ещё не большая любительница обнимашек, — напряглась Энола, выскальзывая из рук Кэролайн. — Это не изменилось.***
После школы, вопреки своему обычному, почти инстинктивному желанию немедленно запереться в комнате, закрыть шторы, закутаться в одеяло и никого не видеть до следующего утра — а в идеале до следующего года, когда все школьные драмы, возможно, рассосутся сами собой, — Энола Гилберт по доброй воле и без какого-либо принуждения, шантажа или подкупа со стороны сестры решила присоединиться к Елене в их любимом баре «Мистик-Гриль». Это было настолько нетипичное, из ряда вон выходящее поведение с её стороны, что Елена, услышав предложение сестры, на секунду замерла с приоткрытым ртом и даже потрогала свой лоб — не поднялась ли у неё температура, не начались ли галлюцинации. Но нет, Энола действительно, по собственной воле, без единой язвительной реплики о том, что ей «нечем заняться» и что она идёт только потому, что «в холодильнике мышь повесилась», согласилась составить компанию сестре, а заодно и Бонни с Кэролайн, которые уже заняли их привычный, облюбованный ещё с девятого класса столик у окна, выходящего на главную улицу. Елена, узнав несколько дней назад о том, что Энола и Кэролайн наконец-то помирились и смогли преодолеть ту неловкую, ледяную, почти осязаемую стену, что выросла между ними за целый год мучительного, полного взаимных обид молчания, была в самом настоящем, искреннем, почти детском восторге и едва не захлопала в ладоши от облегчения прямо посреди школьного коридора, рискуя привлечь ненужное внимание и окончательно испортить свою репутацию «загадочной и задумчивой». Ну, «помирились» — это, конечно, было громко сказано, и Елена, будучи не глупой, понимала это. Они помирились отчасти, не до конца, на какой-то хрупкой, экспериментальной основе, и всё между ними, разумеется, было уже далеко не так просто, солнечно и безоблачно, как в те золотые, ушедшие в прошлое времена, когда они вдвоём строили замки из одеял и делились всеми секретами шёпотом под одним одеялом. В воздухе между Энолой и Кэролайн всё ещё витал лёгкий, едва уловимый, но ощутимый флёр недосказанности — те самые невысказанные слова, которые они обе проглотили, но не забыли, и которые теперь болтались где-то между ними, как призраки незаконченных предложений. Но это, по крайней мере, делало общую обстановку в их компании значительно менее странной, напряжённой и мучительно неловкой для всех остальных причастных — включая бедную Бонни, которая целый год героически исполняла роль буфера и посредника и, честно говоря, заслужила медаль «За храбрость в условиях пассивно-агрессивных боевых действий». Так что теперь они сидели вчетвером в «Мистик-Гриль» — в этом культовом, пропитанном запахом жареного лука, старого дерева и кофе заведении, которое было центром социальной жизни Мистик Фоллс для всех возрастных групп, — и пытались вести себя так, словно всё нормально. Кэролайн, как обычно, с идеальной укладкой, безупречным макияжем и в новом топе, который она, судя по всему, купила специально для этого дня, сидела рядом с Бонни и что-то оживлённо рассказывала, размахивая руками. Бонни слушала её с тёплой, слегка рассеянной улыбкой человека, который привык к бесконечным монологам подруги и научился вставлять реплики в нужных местах, даже не вслушиваясь. Елена сидела напротив, время от времени бросая задумчивые взгляды в окно — явно думая о Стефане, — а Энола развалилась на своём стуле с тем особым, лениво-расслабленным видом, который обычно означал, что она наблюдает за всеми и делает мысленные заметки для будущих шуток. — Я вчера вечером долго разговаривала с Грэмс, — заговорщицким шёпотом сообщила подругам Бонни, наклоняясь над столом так низко, что её кудрявые волосы едва не коснулись тарелки с начос. Она сделала большие, испуганные глаза, и в них промелькнуло что-то искреннее, неподдельное — не театральный страх перед выдуманной страшилкой, а реальное, глубокое беспокойство, основанное на том, что она узнала. — Она рассказала мне, что эта комета, которая должна появиться сегодня или завтра, — это вовсе не к добру, не какое-то там красивое астрономическое явление, а самый настоящий знак надвигающейся гибели. Понимаете? Не просто «ой, будет интересно», а конкретное, мрачное предзнаменование. В последний раз, когда эта комета проходила над Мистик Фоллс — а это было полторы сотни лет назад, — здесь, согласно старым городским архивам, церковным записям и свидетельствам очевидцев, было очень много смертей, целая череда загадочных, необъяснимых и кровавых событий. Люди умирали при странных обстоятельствах, животные сходили с ума, дети пропадали в лесу. Столько крови, боли и безжалостной, нечеловеческой резни, что это породило целый мощный, не угасающий до сих пор очаг паранормальной активности, который, как магнитом, притягивает сюда всякую нечисть. — Ага, а потом ты, как заботливая и любящая внучка, налила бедной, уставшей Грэмс ещё одну, уже четвёртую по счёту, стопку виски для храбрости и поддержания беседы, и она, осмелев от алкоголя, рассказала тебе ещё более безумную историю про пришельцев, про маленьких зелёных человечков, которые похищают коров, и про то, что мэр города на самом деле — рептилоид в человеческой коже, — скептически и со звонким, заразительным смехом фыркнула Кэролайн, отмахиваясь от слов подруги, словно от надоедливой мухи. Она тут же потеряла интерес к мрачным пророчествам и повернулась обратно к Елене, чьи мысли явно витали где-то далеко отсюда. — Так, ладно, хватит о кометах и смертях. Так что там у вас было потом, после того как мы с Бонни ушли с площади? Я хочу знать все подробности. Вы остались вдвоём? Он проводил тебя до дома? Была ли луна? Держал ли он тебя за руку? Я требую полного, исчерпывающего отчёта. — А ничего не было потом, — пожала плечами Елена с той особой, слегка разочарованной интонацией, которая ясно говорила: она сама хотела бы, чтобы «потом» что-то было. — Мы ещё немного постояли, поговорили о комете, о звёздах, о всякой ерунде, а потом он сказал, что ему нужно домой, потому что его брат... ну, вы знаете. — Вы со Стефаном проговорили всю ночь напролёт? — поинтересовалась Кэролайн, скептически выгнув идеально оформленную бровь, и в её голосе прозвучала та особая, немного разочарованная интонация, которая бывает у людей, ожидавших гораздо более пикантных подробностей. — Серьёзно? Всю ночь? И не было никакого неуклюжего, но такого милого, трогательного первого поцелуя? Никаких романтичных признаний? Никаких нежностей любого рода? Даже объятий? Даже намёка на объятия? — Не-а, — ответила Елена, и её щёки уже начинали едва заметно розоветь под пристальным, бескомпромиссным допросом подруги. — Мы туда не заходили. Мы просто разговаривали. Это было... очень мило, на самом деле. Просто. Спокойно. Мы говорили о книгах, о музыке, о детстве. Он рассказал мне о своём отце. Я рассказала ему о родителях. Это было не похоже на то, что обычно бывает на первых свиданиях, когда все пытаются выглядеть круче, чем они есть. Это было... честно. — Никаких случайных, мимолётных прикосновений? Вы вообще касались друг друга? Ты уверена, что это было свидание, а не собеседование на работу? — Она театрально вздохнула и подалась вперёд, опираясь локтями на стол. — Слушай, Елена, мы твои лучшие подруги, а Энола — твоя сестра. Ясно? Ты должна делиться с нами такими вещами. Не иметь секретов. Не держать нас в неведении. Мы — твоя команда поддержки. Твой личный фан-клуб. Твой... не знаю... комитет по надзору за твоей личной жизнью. — Я могла бы прожить всю свою оставшуюся жизнь, до самой глубокой, счастливой старости, не зная абсолютно никаких подробностей половой жизни моей сестры, большое спасибо, — брезгливо и с чувством заметила Энола, лениво потягивая свой фирменный молочный коктейль «Арахисовый взрыв» через соломинку. Она говорила медленно, с расстановкой, и её лицо выражало ту самую непередаваемую смесь отвращения и скуки, которую она приберегала специально для разговоров на темы, которые находила неинтересными. — Я серьёзно. Я абсолютно серьёзно. Мне не нужно знать, с кем, когда, как и в какой позе. Я и так сплю плохо. Мне не нужны дополнительные визуальные образы, от которых я буду просыпаться в холодном поту. Если вы собираетесь обсуждать это, я надену наушники. Или выйду на улицу. Или уеду в другой штат. — Мы просто говорили часами, — повторила Елена с нажимом, бросая на сестру благодарный взгляд за то, что та хотя бы попыталась переключить внимание Кэролайн на себя. — Часами. Обо всём на свете. О жизни. О смерти. О том, что значит потерять родителей. Он... он понимает меня так, как никто никогда не понимал. Мне не нужно притворяться перед ним. Мне не нужно надевать маску. Я могу быть просто Еленой — той самой Еленой, которая всё ещё плачет по ночам и до сих пор не может зайти в гараж, потому что там всё ещё пахнет папиным одеколоном. И он не пугается этого. Он не пытается меня «починить». Он просто... слушает. — Ладно, ладно, это всё очень трогательно, и я сейчас, честное слово, расплачусь от умиления, — Кэролайн прижала руку к сердцу в театральном жесте, который должен был обозначать глубокую эмоциональность, но на деле выглядел так, словно она репетировала сцену для школьного спектакля, — но давайте на секунду отвлечёмся от духовной близости и поговорим о физической. Елена. Солнышко моё. Посмотри на меня. Ты встречаешься с самым горячим, самым загадочным, самым привлекательным парнем во всём Мистик Фоллс — возможно, во всей Вирджинии, — и ты хочешь сказать мне, что вы до сих пор только разговариваете? Что за зажимы? Что за пуританские нравы? Что за викторианская эпоха? Да запрыгни на него уже! — выпалила она, и эта фраза прозвучала настолько громко и отчётливо, что сидящий за соседним столиком пожилой мужчина поперхнулся своим кофе. — Это же просто! Элементарно, как таблица умножения: мальчик любит девочку, девочка любит мальчика, они оба свободны, они оба подростки с бушующими гормонами — секс! Это самый естественный, самый логичный, самый очевидный следующий шаг! Слово «секс» упало на стол, как кирпич, и на мгновение за их столиком воцарилась абсолютная, звенящая тишина. Елена, которая до этого момента храбро отбивалась от вопросов подруги и даже умудрялась сохранять относительное спокойствие, мгновенно вспыхнула до корней волос. Это была не та лёгкая, мимолётная краска смущения, которая появляется и исчезает за секунду, — нет, это был густой, насыщенный, почти свекольный оттенок, который начался где-то в районе декольте, стремительно пополз вверх по шее, залил щёки, уши и достиг линии роста волос. Она выглядела так, словно её только что окунули в чан с кипятком. — Глубокомысленно, — сухо, сдавленно произнесла Елена, и её голос прозвучал примерно на октаву выше, чем обычно. Она попыталась сохранить невозмутимое выражение лица, но её глаза — широко раскрытые, испуганные, полные паники, — выдавали её с головой. Энола, которая до этого момента с рассеянным видом помешивала соломинкой остатки своего коктейля и разглядывала узоры на потолке, внезапно оживилась. Её глаза — блеснули тем самым опасным, хорошо знакомым Елене огоньком, который обычно предвещал катастрофу. Тот огонёк, который появлялся у неё всякий раз, когда она видела возможность поиздеваться над сестрой, и который не сулил Елене ничего, кроме унижения. Она медленно, театрально повернула голову к сестре, и на её губах заиграла та самая, фирменная, дьявольская полуулыбка, которую Елена ненавидела всей душой. — О, — произнесла Энола с той особой, растянутой, полной наигранного удивления интонацией, которая ясно говорила: сейчас начнётся. — О, Елена. Ты что, стесняешься? Мне кажется, или ты, покраснела? Из-за простого, короткого, абсолютно нейтрального слова «секс»? Тебе семнадцать лет, между прочим. Ты водишь машину. А слово «секс» заставляет тебя выглядеть так, будто ты сейчас самовозгоришься прямо здесь, в «Мистик-Гриль», и от тебя останется только горстка пепла и запах смущения? — Замолчи, — прошипела Елена, бросая на сестру взгляд, который должен был быть угрожающим, но из-за её пунцового лица выглядел скорее жалобным. Но Энолу уже было не остановить. Она была как акула, почуявшая кровь в воде, как комик, которому дали микрофон, как сестра, которая ждала этого момента всю свою жизнь. — Секс, — произнесла она громко, отчётливо, почти по слогам, словно пробуя слово на вкус, и её голос разнёсся по всему бару. — Секс. Секс. Секс. Смотри, Елена, я просто произношу слово, а ты с каждым разом становишься всё краснее. Это какой-то феномен. Это нужно изучать. Это нужно заносить в учебники биологии как пример мгновенной вазодилатации в ответ на вербальный раздражитель. Секс, секс, секс, секс... Елена, которая к этому моменту, казалось, достигла теоретически возможного предела человеческого покраснения, уставилась на сестру с выражением такой чистой, такой концентрированной, такой убийственной ярости, что, будь её взгляд лазером, Энола испарилась бы на месте, не оставив после себя даже горстки пепла. Она смотрела на сестру так, словно прямо сейчас, сию секунду, прикидывала в уме, сколько ей дадут за непредумышленное убийство, и стоит ли оно того. — Или подожди, подожди, — продолжала Энола, и её улыбка стала ещё шире, ещё более невыносимо-самодовольной, — может быть, дело не в стеснении? Может быть, ты просто... не знаешь что это означает? — Она драматично ахнула, прижимая ладонь ко рту в жесте наигранного шока, достойного театральной сцены. — Елена Гилберт! Неужели ты не в курсе? Неужели никто не провёл с тобой этот важный, необходимый, основополагающий разговор? Неужели Дженна до сих пор не усадила тебя и не объяснила, что такое этот загадочный, таинственный биологический процесс, который происходит между двумя людьми? Или, в некоторых случаях, между более чем двумя людьми, если они достаточно... Елена не дала ей закончить. Её рука метнулась вперёд быстрее, чем Энола успела среагировать, и легонько, но очень ощутимо стукнула сестру по плечу — это был не удар, а скорее толчок, тот самый сестринский шлепок, который на их личном языке означал: «Ты перешла черту, и я тебя сейчас прибью, но я всё ещё тебя люблю, хотя и хочу, чтобы ты замолчала прямо сейчас». — Прекрати! Немедленно! — выпалила Елена, и её голос сорвался на смесь смеха и отчаяния. — Ты невозможна! Ты абсолютно, совершенно, безнадёжно невозможна! Я тебя ненавижу! Я тебя просто ненавижу! Как можно быть такой... такой... — Такой какой? — невинно похлопала глазами Энола, потирая ушибленное плечо с выражением преувеличенной, наигранной обиды. — Я всего лишь пыталась просветить свою невежественную сестру в вопросах базовой биологии! Я пыталась помочь! Я хотела убедиться, что ты понимаешь, как устроен мир! Что в этом такого? Почему никто не ценит мои образовательные инициативы? Бонни и Кэролайн, которые наблюдали за этой сценой затаив дыхание, наконец не выдержали и расхохотались в голос. Бонни смеялась, прикрывая рот ладонью и вытирая выступившие от смеха слёзы, а Кэролайн хохотала так громко и заразительно, что на них обернулись посетители за соседними столиками. Даже Елена, чьё лицо всё ещё пылало всеми оттенками красного, не смогла сдержать улыбки — той самой улыбки, которая появляется, когда твоя сестра доводит тебя до белого каления, но ты всё равно не можешь на неё злиться по-настоящему. — Я просто пыталась быть полезной, — развела руками Энола с выражением абсолютной, непрошибаемой невинности на лице. — Я не понимаю, что я такого сказала. Я произнесла всего лишь одно короткое, простое слово из четырёх букв. Между прочим, в словаре оно обозначает совершенно естественный, природный, одобренный эволюцией процесс. Я не говорила ничего неприличного. Я не использовала никаких сленговых выражений. Я не вдавалась в анатомические подробности. Я просто сказала «секс». И оно вызвало у тебя реакцию, как будто я предложила тебе раздеться догола и пробежаться по главной площади. Мне кажется, проблема не во мне, Елена. Мне кажется, проблема в твоём чрезмерно бурном воображении. — Я тебя когда-нибудь убью, — пообещала Елена, но в её голосе уже не было ни капли настоящей угрозы. Только бесконечная, усталая, полная любви сестринская покорность судьбе. — Не знаю когда. Не знаю как. Но я сделаю это. Это будет медленно, мучительно и очень, очень творчески. И на твоей могиле я напишу: «Она слишком много говорила о сексе». — Это будет самая эпичная эпитафия на всём кладбище, — хмыкнула Энола, довольно откидываясь на спинку стула и скрещивая руки на груди. — Люди будут приходить и фотографироваться. Я стану местной легендой. Посмертно. Благодаря тебе. Видишь, даже после смерти я буду делать твою жизнь интереснее. Кэролайн, всё ещё вытирая слёзы смеха, посмотрела на Энолу с тем особым, тёплым, немного ностальгическим выражением, которое появлялось у неё всякий раз, когда она вспоминала, какой Энола была раньше — до того, как умерли родители, до того, как между ними пробежала та самая трещина, до всего. Вот такой Энолу она помнила. Вот такой Энолу она любила. И вот такую Энолу она отчаянно надеялась вернуть. — Я скучала по этому, — тихо сказала она, и её голос прозвучал мягче, чем обычно, без привычной наигранной бодрости. Энола перехватила её взгляд — всего на секунду, но этого было достаточно. Она едва заметно кивнула, и уголок её губ дёрнулся в ответной, почти неуловимой улыбке. Елена тем временем, воспользовавшись паузой, поднялась на ноги и схватила свою сумку. На её лице появилось то самое выражение решимости, которое обычно предвещало какое-нибудь импульсивное, но важное действие. — Ты куда? — спросила Бонни, отрываясь от своего стакана с содовой и с любопытством глядя на подругу. — Кэролайн права, — заявила Елена, и в её голосе прозвучала та самая внезапная, кристальная ясность, которая приходит только после долгих колебаний. — Это просто. Это действительно просто. Всё очень просто. Мальчик любит девочку, девочка любит мальчика, и не нужно всё усложнять бесконечными раздумьями и сомнениями. Если я просижу здесь ещё хотя бы десять минут, если я дам себе время подумать и проанализировать, я в итоге отговорю саму себя, придумаю сотню причин, почему не стоит, и не сделаю того, что я с самого начала дня собиралась сделать. А я хочу это сделать. Я правда хочу. Она уже повернулась, чтобы уйти, когда голос Энолы остановил её. — Хочешь, подвезу? — поинтересовалась Энола, поднимаясь со стула с той же ленивой, небрежной грацией, с какой она делала всё в своей жизни. Она потянулась, разминая плечи, и бросила на сестру взгляд, в котором читалось что-то среднее между «я за тебя рада» и «если он разобьёт тебе сердце, я скормлю его ворону». Елена замерла на полпути к выходу и удивлённо обернулась. Её бровь поползла вверх в выражении крайнего, почти комичного изумления. — Ты? — переспросила она. — Добровольно? Предлагаешь меня подвезти? Без шантажа? Без требования заплатить за бензин? Без того, чтобы я пообещала делать за тебя домашку по истории до конца семестра? Ты уверена, что тебя не подменили инопланетяне? — Не привыкай к этому, — фыркнула Энола, закатывая глаза. — Моя щедрость имеет строгие лимиты и сегодня она уже на исходе. Просто... — она сделала паузу, подбирая слова, и на её лице промелькнуло что-то почти искреннее, — мне всегда было интересно, как выглядит пансион Сальваторов изнутри. С тех пор как мы там побывали — и, напомню, нас чуть не убил ворон, а потом чуть не убил взглядом брат Стефана, — у меня не было возможности нормально его рассмотреть. А я, как будущий великий художник, ценю архитектуру. И интерьеры. И возможность поиздеваться над тобой, пока ты будешь нервничать в машине. — Ты просто хочешь посмотреть на дом, — медленно произнесла Елена, и на её губах заиграла понимающая, чуть насмешливая улыбка. — Ты готова ехать через весь город только ради того, чтобы удовлетворить своё любопытство? — Я готова ехать через весь город, чтобы увидеть, как ты будешь краснеть, когда Стефан откроет дверь, — поправила её Энола. — А архитектура — это просто бонус. Приятное дополнение к основному развлечению. Ну так что, ты идёшь, или будешь стоять здесь и спорить со мной, пока он не ляжет спать? Елена покачала головой с тем особым, полным любви и лёгкого отчаяния выражением, которое было присуще только старшим сёстрам невыносимых младших (пусть даже разница между ними составляла всего несколько минут). — Ты невозможна, — сказала она, но уже шла к выходу. — Я знаю, — отозвалась Энола, следуя за ней. — Именно это делает меня такой очаровательной.***
— Я передумала, — внезапно и категорично объявила Энола, замерев на гравийной дорожке и глядя на мрачный, нависающий над ними пансион Сальваторов с той особой, инстинктивной неуверенностью, которая возникает у умного человека при виде места, категорически не желающего, чтобы его беспокоили. — Вблизи он определённо более жуткий. Нет, серьёзно, Елена, ты только посмотри на эти окна — они же буквально смотрят на нас в ответ. Я почти уверена, что вон то, на втором этаже, только что моргнуло. Елена, которая за прошедшие несколько месяцев, казалось, утратила значительную часть инстинкта самосохранения, одарила сестру тем самым выразительным, многострадальным взглядом, который в их семье передавался по наследству и обычно означал: «Ты драматизируешь, и я тебя за это люблю, но сейчас не время». Не удостоив сестру вербальным ответом — в конце концов, зачем тратить слова, когда у тебя есть идеально отточенный взгляд? — она просто вылезла из машины, хлопнув дверцей с той решимостью, которая свойственна людям, решившим игнорировать все сигналы опасности, посылаемые им интуицией. И, поскольку Энола была действительно потрясающей сестрой — возможно, даже слишком потрясающей для собственного блага, учитывая, сколько раз эта преданность заводила её в неприятности, — она, издав долгий, страдальческий вздох, который мог бы посрамить профессиональных мучеников, последовала примеру близняшки. Она выбралась из машины с той обречённой грацией, с какой человек ступает на эшафот, заранее зная, что топор палача уже занесён. Её шаги были медленными, неуверенными, и она тревожно переминалась с ноги на ногу, пока её безрассудная сестра звонила в старинный, покрытый патиной дверной звонок, звук которого эхом разнёсся где-то в недрах дома, словно предсмертный хрип умирающего зверя. Энола напряжённо вслушивалась в тишину, и часть её — та самая часть, которая отвечала за инстинкт самосохранения и которую она обычно игнорировала в пользу сарказма, — испытала огромное, почти физически осязаемое облегчение, когда на их вызов никто не ответил. — Похоже, никого нет дома, — произнесла она с надеждой, которая прозвучала в её голосе чуть более отчаянно, чем ей хотелось бы. Она уже начала пятиться обратно к машине, мысленно составляя список вещей, которые они могли бы сделать вместо того, чтобы торчать у этого готического кошмара. — Может, заедем в другой раз? Скажем, никогда? Или в следующей жизни? У меня хорошее предчувствие насчёт нашей следующей жизни, Елена. Я думаю, в ней мы будем кошками. Уютными, домашними кошками, которые никогда не вламываются в жуткие особняки к потенциальным серийным убийцам. Её исполненную надежды речь прервал низкий, протяжный скрип, от которого кровь застыла в жилах, — входная дверь, тяжёлая, массивная, сделанная из тёмного, почти чёрного дерева, открылась сама по себе, медленно и театрально, словно приглашая их внутрь в зловещем, немом приглашении. Никого за дверью не было. Только темнота, прохладная и осязаемая, выдохнула им в лицо запах старого дерева, пыли и чего-то ещё — чего-то древнего и тревожного, от чего волоски на руках Энолы встали дыбом. Елена, которая, по-видимому, пропустила урок «не входи в страшный дом с самопроизвольно открывающейся дверью» в школе базового выживания, посмотрела на это приглашение от самой вселенной к тому, чтобы быть убитой, и решила, что будет просто отличной идеей войти внутрь. Просто перешагнуть порог, словно это был не особняк с привидениями, а торговый центр. — Что ты делаешь? — прошипела Энола, и её голос сорвался на высокую, паническую ноту, которую она ненавидела в себе. Она схватила сестру за рукав куртки с такой силой, что ткань угрожающе затрещала. — Елена, стой. Ты не можешь просто так войти в чужой дом. Это называется «незаконное проникновение». Это уголовное преступление. Я читала об этом. В интернете. Это плохо заканчивается. Обычно топором. В лицо. — Я ищу Стефана, — произнесла Елена тем особым, невыносимо разумным тоном, каким сообщают очевидные вещи людям, которые, по твоему мнению, просто недостаточно умны, чтобы их понять. Она даже не обернулась. — Он, наверное, не слышал звонка. Ты идёшь? — Нет, — Энола отчаянно замотала головой, и её длинные, светлые, платинового оттенка хлестнули её по щекам, словно упрекая за то, что она вообще рассматривает возможность войти в этот дом. — Ни за что. Даже под дулом пистолета. Даже за миллион долларов наличными, выложенными прямо здесь, на этом жутком крыльце. Это, Елена, — она сделала широкий, театральный жест рукой в сторону зияющего, тёмного дверного проёма, который, казалось, дышал на них могильным холодом, — это за гранью подозрительного. Это даже не просто подозрительно. Это — классическое, хрестоматийное начало фильма ужасов категории «Б», где все зрители в зале хором кричат «не ходи туда, дура», а блондинка всё равно идёт. И вот что самое смешное, Елена: по всем законам жанра, блондинка в этой ситуации — я. Так что, по логике сценаристов ужастиков, мне положено первой встретить свой трагический конец где-то на пятнадцатой минуте. А ты у нас брюнетка, значит, у тебя есть все шансы дожить до финала и победить маньяка. Так давай не будем испытывать судьбу и просто сядем обратно в машину? — Как знаешь, — пожала плечами Елена, то самое беззаботное, убийственно-спокойное пожатие плечами, которое всегда выводило Энолу из себя, и скрылась в тёмном проёме, поглощённая тенями дома, словно вода смыкается над головой утопленника. — Ох, да вы издеваетесь, — простонала Энола в бессильном, вселенском отчаянии, обращаясь к равнодушным небесам, которые, казалось, специально послали ей эту ситуацию в качестве наказания за какие-то грехи, которых она пока не могла припомнить, но обязательно припомнит позже. Её ноги, вопреки всем приказам мозга, уже несли её внутрь, догоняя безрассудную сестру. — Господи, Дженна нас убьёт. Нет, не так. Сначала нас убьёт маньяк в этом доме, а потом Дженна воскресит нас и убьёт снова за то, что мы сюда вошли. Это будет двойное убийство. В газетах напишут: «Трагическая гибель близняшек Гилберт: одна была слишком любопытной, вторая — слишком хорошей сестрой». И все будут говорить: «Ну, Энола хотя бы пыталась её остановить». И я буду трагической героиней, Елена. Мученицей. Ты понимаешь это? Сделай меня мученицей, и я буду преследовать тебя до конца твоих дней. Внутри дома было темно, прохладно и пахло так, как пахнут старые деньги, пыльные секреты и что-то ещё — что-то сладковатое и тревожное, как аромат увядших цветов на могиле. Их шаги отдавались гулким эхом от высоких потолков, и каждая половица, казалось, скрипела с особой, персональной злобой, специально чтобы сообщить всем потенциальным убийцам в доме об их точном местоположении. — Стефан? — позвала Елена, подпрыгнув на месте, когда сестра нервно, до боли в пальцах, вцепилась ей в руку чуть выше локтя. Энола Гилберт могла казаться самым бесстрашным, самым дерзким и циничным человеком на всём восточном побережье, но была одна вещь, одна конкретная, специфическая вещь, к которой она относилась более чем серьёзно и без малейшей доли иронии. Призраки. Потенциальные убийцы с топором. И, в особенности, призраки потенциальных убийц с топором. Елена, шагающая вперёд с решимостью золотистого ретривера, была либо абсолютно бесстрашной, либо клинически, опасно глупой. Энола, проанализировав все имеющиеся данные, ставила на последнее. Все свои деньги. И, возможно, ещё и почку. — Стефан? — снова позвала Елена, её голос эхом разлетелся по пустым коридорам, но ответа не последовало. Только тишина, такая плотная и глубокая, что её, казалось, можно было резать ножом. — Так, ладно, — заговорила Энола, и её голос был полон той особой, напряжённой бодрости, за которой обычно скрывается паника, — его тут очевидно нет. Дом пуст. Мы проверили. Мы выполнили свой долг, мы хорошие гостьи, мы молодцы. Так что можем мы, пожалуйста, уже уйти? Прямо сейчас? Сию секунду? — с надеждой спросила она, уже начиная тянуть сестру обратно к выходу. — У меня от этого места мурашки. Не фигуральные. Буквальные. Я чувствую их. Они маршируют по моему позвоночнику, как маленькая, жуткая армия. И они голосуют за эвакуацию. Единогласно. Внезапный, резкий скрип половиц позади них — не спереди, не сбоку, а именно сзади, со стороны только что пройденного ими тёмного коридора, — оказался более чем достаточным звуком, чтобы мгновенно привлечь их внимание и заставить обеих девушек замереть на месте. Энола почувствовала, как все мышцы её тела напряглись разом, превращаясь в натянутые струны. Они резко, синхронно, как отрепетированный танец, обернулись к незваному гостю, готовые ко всему — к маньяку, к призраку, к чему угодно, что могло бы оправдать ту волну адреналина, что сейчас затапливала их кровеносные системы. Но они не обнаружили ничего. Абсолютно ничего. Пустой коридор. Пылинки, танцующие в узком луче света. Только входная дверь, тяжёлая и массивная, та самая, которую они предусмотрительно оставили открытой из соображений безопасности и быстрого отступления, теперь была наглухо закрыта. Энола открыла было рот, чтобы разразиться длинной, полной паники и сарказма тирадой о том, что она же предупреждала, она же говорила, — но слова застряли у неё в горле, потому что в следующий миг произошло нечто, что заставило её разум на долю секунды просто отключиться от происходящего. В ту самую дверь, которая только что таинственно закрылась, влетел ворон. Огромный, чёрный, как сама преисподняя, с глазами-бусинами, в которых плясали отблески света. Он влетел в дом с той целенаправленной, хищной грацией, которая не свойственна обычным птицам, и направился прямо на них, рассекая воздух с шумом, похожим на хлопанье кожаных крыльев. Близняшки закричали в унисон — высокий, пронзительный, совершенно неконтролируемый крик чистого, первобытного ужаса, — и мгновенно разделились в стороны, инстинктивно уклоняясь от атаки. Энола отпрыгнула вправо, поскользнувшись на ковре и едва не врезавшись в старинный комод, а Елена метнулась влево, прикрывая голову руками. Когда Энола выпрямилась, тяжело дыша и пытаясь унять бешено колотящееся сердце, она обнаружила, что стоит лицом к лицу с мужчиной. Прямо перед ней, на расстоянии вытянутой руки — настолько близко, что она могла почувствовать исходящий от него запах дорогого одеколона, виски и чего-то холодного, как зимний лес на рассвете, — стоял красивый, до тошноты красивый мужчина лет двадцати пяти, с острыми, словно вырезанными резцом скульптора скулами и ледяными голубыми глазами, цвет которых напоминал не небо и не море, а скорее осколки замёрзшего стекла. Эти глаза застали её абсолютно врасплох — она не слышала шагов, не чувствовала чужого присутствия, он просто материализовался перед ней, как призрак, как хищник, который веками оттачивал искусство подкрадываться бесшумно. И этот факт — факт того, что кто-то смог подобраться к ней так незаметно, — испугал её гораздо больше, чем сам ворон. Настолько врасплох, что её тело среагировало раньше, чем мозг успел дать команду «стой, это, возможно, хозяин дома». Её кулак, сжатый и готовый к бою, уже летел вперёд, и через секунду она с огромным, почти спортивным удовлетворением ощутила, как костяшки её пальцев врезаются в его твёрдую, словно высеченную из мрамора челюсть. Звук удара — глухой, весомый шлепок плоти о плоть — эхом разнёсся по прихожей. — О Боже! — ахнула Елена где-то слева, прижимая ладони ко рту в жесте запоздалого ужаса. — Какого чёрта? — выплюнула Энола одновременно с ней, встряхивая ушибленной рукой и глядя на незнакомца с праведным возмущением, которое, по её мнению, было полностью оправдано ситуацией. — Какого чёрта ты подкрадываешься к людям в темноте? Ты вообще в курсе, что так делают только серийные убийцы и сборщики налогов? Много чести — вламываться в собственный дом таким пугающим образом! — Простите, — ответил загадочный мужчина, и его голос прозвучал удивительно спокойно, с лёгкой хрипотцой, обволакивающей, как дорогой бархат. Он неловко, почти лениво рассмеялся, потирая челюсть тыльной стороной ладони в жесте, который должен был выражать смущение, но вместо этого выглядел почти... раздражённым. Словно удар в лицо был для него не более чем мелкой, досадной неприятностью, вроде надоедливой мухи. — Я не ожидал гостей. Обычно люди звонят, прежде чем войти. Или хотя бы дожидаются, пока им откроют. Но я вижу, вы предпочитаете более... прямой подход. — Его ледяные глаза блеснули в полумраке, и в них промелькнуло что-то похожее на искреннее любопытство, смешанное с долей уважения. — Мы извиняемся за вторжение, — залепетала Елена, делая шаг вперёд в своей извечной роли миротворца. — Дверь была... — она обернулась через плечо, чтобы указать на дверь, которую они оставили открытой, и слова замерли у неё на губах. Потому что дверь, которая ещё минуту назад была распахнута настежь, теперь была закрыта. — Открыта? — закончила она неуверенно, и её голос поднялся на октаву, превращая утверждение в вопрос. — Дверь была открыта, — твёрдо подтвердила Энола, скрещивая руки на груди и глядя на мужчину с вызовом. — Мы её не закрывали. Она захлопнулась сама. Как и полагается дверям в жутких особняках, в которых живут жуткие люди, подкрадывающиеся к гостям в темноте. Мужчина перевёл взгляд с Елены на Энолу, и в этом движении было что-то оценивающее, изучающее. Он разглядывал их с той же неторопливой, уверенной грацией, с какой коллекционер разглядывает две редкие картины, решая, какая из них представляет большую ценность. — Ты, должно быть, Елена, — произнёс он наконец, и его голос прозвучал мягко, почти интимно, когда он обратился к старшей из близняшек. Его глаза на секунду задержались на её лице, на тёмных волосах, на карамельной коже — и в этом взгляде промелькнула тень какого-то давнего, почти болезненного узнавания, словно он смотрел не на неё, а на призрака из своего прошлого. Но это длилось лишь мгновение. Уже в следующую секунду он повернул голову, и его взгляд упал на Энолу. И вот тут что-то изменилось. Если на Елену он смотрел с ностальгическим, почти меланхоличным интересом, то на Энолу он посмотрел иначе. Совсем иначе. Его ледяные голубые глаза прошлись по ней медленно, от кончиков её блондинистых прядей до носков ботинок, с той откровенной, хищной, оценивающей жадностью, от которой у любой девушки на её месте перехватило бы дыхание. Он рассматривал её не как призрака из прошлого и не как досадную помеху — он рассматривал её как загадку, которую ему вдруг отчаянно захотелось разгадать. Его взгляд задержался на её лице, на этом странном, почти невероятном сходстве с Еленой — те же черты, тот же овал лица, те же губы, — но при этом на совершенно ином выражении, дерзком и вызывающем, которое делало её абсолютно непохожей на сестру. А потом его взгляд скользнул выше, к её волосам. К этим необычным, светлым, почти платиновым волосам которые обрамляли её лицо, словно нимб. Он смотрел на волосы с такой интенсивностью, словно они были самой интересной вещью, которую он видел за последние сто лет. — А это делает тебя Энолой, — закончил он, и его голос, когда он произнёс её имя, прозвучал совершенно иначе, чем когда он говорил с Еленой. В нём появилась тягучая, ленивая, бархатная интонация, словно он пробовал её имя на вкус, смаковал его, как дорогое вино, и находил этот вкус неожиданно приятным. Его губы изогнулись в медленной, опасной полуулыбке, которая адресовалась исключительно ей и которая ясно говорила: «Ты меня заинтересовала». Это не была вежливая улыбка хозяина дома. Это была улыбка охотника, который только что нашёл дичь, достойную его внимания. — А ты, чёрт возьми, кто? — изогнула бровь Энола, отвечая на его взгляд прямым, бесстрашным взглядом своих глаз — ореховых, с золотистыми искорками, которые сейчас горели смесью раздражения, адреналина и нежелания показывать, насколько сильно этот взгляд незнакомца выбил её из колеи. Она не отступила ни на шаг. Не опустила глаза. Не покраснела. Она стояла на своём, как стоит скала перед набегающей волной, и её поза ясно говорила: «Я не впечатлена». — Я Деймон, брат Стефана, — коротко объяснил он, но его взгляд всё ещё был прикован к ней. Он разглядывал её с той же откровенной, неприкрытой жадностью, с какой изголодавшийся человек разглядывает банкетный стол. — Деймон Сальваторе. Прошу прощения за моё... эффектное появление. Ворон — это моя маленькая слабость. Люблю драматичные выходы. — Он не говорил, что у него есть брат, — нахмурилась Елена, переводя взгляд с Деймона на Энолу и обратно, и в её голосе прозвучала нотка растерянности. Она явно заметила странное напряжение, возникшее в воздухе, но ещё не поняла его природу. — Вообще-то, — вклинилась Энола, и её голос был полон того особого, ядовитого сарказма, который был её защитным механизмом и её любимым оружием одновременно, — он сказал, что у него нет никого, с кем бы он общался. И знаешь, Деймон, теперь, когда я вижу тебя воочию, я начинаю понимать, почему он предпочёл забыть о твоём существовании. — Ну, Стефан не из тех, кто любят хвастается, — усмехнулся Деймон, и его усмешка стала шире, обнажая ровные, слишком белые зубы. Он, казалось, абсолютно не обиделся на её колкость — напротив, она ему, похоже, понравилась. — И теперь я вижу, почему, — парировала Энола, не моргнув и глазом. — Всё дело в эго. У твоего брата его нет, а у тебя его столько, что оно заполняет всю комнату. Серьёзно, мне кажется, тут стало теснее, когда ты вошёл. — Всё дело в зависти, — поправил её Деймон в своей крайне самодовольной манере, склоняя голову набок и глядя на неё с тем же жадным, изучающим вниманием. Он скрестил руки на груди, и его поза была полна той ленивой, небрежной грации, которая бывает только у тех, кто абсолютно уверен в своей неотразимости. — Мой младший брат всю жизнь завидовал моему обаянию, моему вкусу и моему умению вести беседу. Но я не виню его. Не всем дано быть мной. — Он сделал паузу, и его взгляд снова скользнул по её волосам, по этим розовым прядям, которые, казалось, гипнотизировали его. — Прошу вас, проходите в гостиную. Уверен, мой затворник-брат будет с минуты на минуту. И я просто сгораю от желания узнать вас обеих получше. Особенно... — он снова посмотрел на Энолу, и его глаза блеснули опасным, многообещающим блеском, — тебя. — Ого, — выдохнула Елена, когда мужчина, сделав широкий, театральный жест рукой, провёл их дальше в дом, в просторную гостиную, заставленную антикварной мебелью и залитую тусклым, золотистым светом от массивной люстры. Она явно пыталась разрядить обстановку, переводя разговор в безопасное русло. — Это ваша гостиная? Она просто огромная. И очень... винтажная. — Гостиная, зал, аукцион «Сотбис», филиал Лувра — называйте как хотите, — небрежно ответил Деймон с простым, ленивым пожатием плеч, которое ясно говорило: всё, что ты видишь, для меня ничего не значит. — На мой вкус, всё это слегка аляповато. Слишком много бархата, слишком много золота. Я предпочитаю более... минималистичный стиль. Но это семейное гнездо, и у меня пока не дошли руки сделать здесь ремонт. Он на секунду замолчал, и его взгляд, который до этого блуждал по комнате с выражением скуки, снова вернулся к сёстрам. Сначала он изучал Елену — медленно, задумчиво, словно пытаясь найти в ней что-то, что он потерял много лет назад. Его взгляд скользил по её тёмным волосам, по овалу лица, по линии шеи с той особой, почти болезненной ностальгией, которая заставила Энолу внутренне насторожиться. — Теперь я понимаю, почему мой брат так очарован тобой, — произнёс он наконец, и его голос звучал тихо, почти задумчиво. — Давно пора. Серьёзно, вы бы видели его последние несколько десятилетий — сплошная тоска и самобичевание. Какое-то время я уж думал, он никогда не оправится от прошлой. Это его почти уничтожило, знаете ли. Почти стёрло в порошок. — Прошлой? — переспросила Елена, и её брови нахмурились, а голос прозвучал с той осторожной интонацией человека, который не уверен, что хочет услышать ответ на свой вопрос. Энола в это время с притворным интересом изучала интерьер дома, но каждое слово, сказанное Деймоном, отпечатывалось в её памяти с идеальной чёткостью. — Да, — Деймон растянул слово, словно наслаждаясь произведённым эффектом. — Кэтрин. Его девушка? Его великая, трагическая, уничтожившая его любовь? — Он заметил неловкое выражение на лице Елены и его улыбка стала шире, довольнее. — О, вы ещё не вели неловких разговоров о бывших. Какая прелесть. Моя любимая стадия отношений — та, на которой всё ещё можно притворяться, что у каждого из вас нет скелетов в шкафу. Уверяю вас, у Стефана их полный шкаф. — Не-а, — пожала плечами Елена, пытаясь сохранить невозмутимость, но Энола видела, как напряглись её плечи. — Мы ещё не дошли до этой темы. — А с чего бы им? — поинтересовалась Энола, отрываясь от созерцания старинного канделябра и глядя прямо на Деймона с той особой, уничтожающей прямотой, которая была её коронным приёмом. Её бровь снова изогнулась в скептической дуге. — Бывшие обычно остаются в прошлом. На то они и бывшие. Если только ты не из тех людей, которые коллекционируют свои прошлые отношения, как трофеи. Ты, кстати, очень похож на такого человека, Деймон. У тебя где-то в подвале есть комната, завешанная портретами бывших? Деймон рассмеялся — низким, рокочущим, искренне довольным смехом. Он не отрывал от неё взгляда, и в его глазах плясали чёртики неподдельного интереса. Ему явно нравилась эта дерзкая, колючая девушка которая не боялась смотреть ему в глаза и отвечать ударом на удар. — Уверен, теперь тема Кэтрин обязательно всплывёт, — пожал плечами Деймон, с видимым усилием отводя взгляд от Энолы и снова обращаясь к Елене. — Мой брат обожает усложнять себе жизнь. Это его хобби. — Он сделал паузу и добавил более мягким, почти сочувственным тоном, который, впрочем, совершенно не коснулся его холодных глаз: — Или, может быть, он не хотел тебе говорить, потому что не хотел, чтобы ты думала, будто он пытается забыться с кем-то другим. Знаешь, как это бывает: встречаешь девушку, которая выглядит как твоя бывшая, и убеждаешь себя, что дело не в этом. Мы все знаем, чем заканчиваются такие отношения. Плохо. Очень, очень плохо. Криками, слезами и битьём посуды. — Ты говоришь так, будто любые отношения обречены на провал, — произнесла Елена, и её голос прозвучал с лёгким упрёком. — Я фаталист, — пожал плечами Деймон с той же ленивой, небрежной грацией. — Я верю, что всё предопределено. Что люди не меняются. Что отношения — это всего лишь вопрос времени перед тем, как кто-то кого-то предаст. Можете называть это цинизмом, я называю это жизненным опытом. — Тогда вы с Энолой должны отлично поладить, — сказала ему Елена с той особой, слегка ехидной улыбкой, которую она приберегала для тех случаев, когда хотела подколоть сестру в ответ. — Она тоже у нас фаталистка. И циник. И вообще человек, который в любой ситуации ожидает худшего. — Вряд ли, — не согласилась Энола, разглядывая Деймона с выражением крайнего, почти комичного скепсиса. Она встретила его жадный, изучающий взгляд своим собственным — прямым, оценивающим и совершенно не впечатлённым. — Мы с ним вряд ли поладим. — И почему же? — полюбопытствовал Деймон, и его голос прозвучал с той особой, мурлыкающей интонацией, которая бывает у кота, увидевшего особенно интересную мышь. Он шагнул чуть ближе к ней, вторгаясь в её личное пространство ровно настолько, чтобы это было заметно, но не настолько, чтобы это можно было назвать откровенной грубостью. Его ледяные глаза буквально впивались в неё, изучая каждую деталь её лица, каждую искорку в её глазах, каждое движение её губ. — Ты даже не дала мне шанса произвести на тебя впечатление. А я, знаешь ли, очень хорош в произведении впечатлений. Спроси кого угодно. — Нарциссы и я не ладим, — промурлыкала Энола в ответ, и её голос был полон того самого обманчиво-сладкого, пропитанного ядом сарказма, который она оттачивала годами. — Это не личное. Просто фундаментальная несовместимость характеров. Мне кажется, наш союз был бы обречён с самого начала. Ты влюблён в себя, а я... — она сделала театральную паузу, прижимая руку к груди, — я тоже слишком люблю себя, чтобы делить чьё-то внимание с его эго. У нас был бы конфликт интересов. — Ой, — Деймон картинно нахмурился, прижимая ладонь к сердцу в театральном жесте, словно её слова ранили его физически, пронзили грудь и оставили кровоточащую рану. Но его глаза — его ледяные, голубые, жадные глаза — смеялись. Они смотрели на неё с тем же неутолимым, голодным интересом, с тем же желанием, которое он даже не пытался скрыть. — Ты ранишь меня, Энола. Прямо в сердце. А я-то думал, мы нашли общий язык. Я думал, между нами успела проскочить искра. — Тебе показалось, — отрезала Энола, но уголок её губ дёрнулся в невольной усмешке. — Это была не искра. Это была статика. От твоего эго. Оно наэлектризовало воздух. Однако вместо того чтобы продолжить этот словесный пинг-понг, который, казалось, доставлял ему искреннее, почти извращённое удовольствие, Деймон внезапно переключил внимание и перевёл взгляд куда-то за плечи девушек. Его улыбка стала шире, но при этом в ней появилось что-то холодное, что-то почти жестокое. — Привет, Стефан, — произнёс он небрежным, светским тоном, каким приветствуют старого знакомого, которому не особенно рады. Обе девушки резко, как по команде, обернулись и увидели Стефана Сальваторе, застывшего в проёме гостиной, словно изваяние. Его лицо было мрачным, как грозовая туча, а в глазах горел тот особый, холодный огонь, который Энола раньше у него не видела. Это было мрачное выражение, предназначенное Деймону и только Деймону. Мрачное выражение, полное такой старой, глубокой, застарелой ненависти, что оно сказало Эноле абсолютно всё, что ей нужно было знать о взаимоотношениях в этой семье. Братья не просто не ладили. Они находились в состоянии холодной, затяжной войны, которая длилась, судя по всему, годами. И в этой войне не было места перемирию. Энола перевела взгляд со Стефана на Деймона и обратно, оценивая напряжение, повисшее в воздухе. Она достаточно хорошо знала — по книгам, по фильмам, по собственному горькому опыту, — что не стоит вмешиваться в семейные разборки. Не стоит совать нос не в своё дело. Их дела — это, в конце концов, их дела. И она была совершенно, абсолютно, на все сто процентов не против убраться отсюда подальше и забыть об этом доме, как о страшном сне. — Елена. Энола, — произнёс Стефан нечитаемым, натянутым, как струна, голосом, в котором явственно слышалось напряжение. — Я не знал, что вы зайдёте. Вы должны были предупредить. — Знаю, знаю, мне следовало позвонить, — залепетала Елена, метнув быстрый, извиняющийся взгляд на сестру, словно ища у неё поддержки. — Я просто... мы были неподалёку, и я подумала... — О, не глупи, — перебил её Деймон с той самой ленивой, невыносимо самодовольной усмешкой, которая, казалось, была его фирменным выражением лица. — Вы обе здесь желанные гостьи в любое время дня и ночи. Правда, Стефан? — он посмотрел на брата с откровенным вызовом, наслаждаясь его раздражением, которое, казалось, исходило от него ощутимыми, горячими волнами. — Скажи им, как мы рады их видеть. Скажи, что наш дом — это их дом. Будь гостеприимным хозяином, братец. — Он снова перевёл взгляд на Энолу, и в его глазах заплясали те самые опасные, многообещающие искры, которые ей абсолютно не нравились. — Мне, например, стоит достать семейные фотоальбомы или домашние фильмы, чтобы развлечь наших гостий. Уверен, им будет интересно посмотреть на Стефана в детстве. Но должен вас предупредить: он не всегда был таким красавчиком. Было время, когда он носил подтяжки и стригся под горшок. — Спасибо, что зашли, — твёрдо, с нажимом произнёс Стефан, намеренно игнорируя все комментарии брата с той упрямой, каменной невозмутимостью, которая ясно говорила: «Я не доставлю тебе удовольствия увидеть, как ты меня бесишь». — Было очень приятно повидать вас обеих. Нам нужно будет обязательно повторить это в другой раз. — Да, да, нам, наверное, действительно пора, — неловко прочистила горло Елена, пятясь к выходу и увлекая сестру за собой. — Было приятно познакомиться, Деймон. Извините за... за удар в лицо. И за вторжение. И вообще за всё. — Мне тоже было очень приятно, Елена, — улыбнулся Деймон самой очаровательной из своих улыбок, и, прежде чем Елена успела опомниться, он взял её руку в свою, поднёс к губам и запечатлел на ней нежный, почти старомодный поцелуй, который длился ровно на секунду дольше, чем того требовали приличия. — Надеюсь, мы скоро увидимся снова. Очень скоро. Затем он повернулся к Эноле. Его взгляд снова изменился — стал интенсивнее, жарче, жаднее. Он смотрел на неё так, словно хотел запомнить каждую деталь её облика, каждую чёрточку её лица. Он протянул руку к ней с тем же намерением — взять её ладонь, поднести к губам, задержать этот момент, продлить его, насладиться им. Попытаться. Но прежде чем его пальцы успели хотя бы коснуться её кожи, Энола уже стояла в добрых трёх метрах от него, у самого выхода, скрестив руки на груди и глядя на него с выражением холодного, уничтожающего превосходства. Она двигалась быстро — быстрее, чем он ожидал, — и в её глазах светилось ясное, недвусмысленное предупреждение: «Даже не пытайся». Деймон замер на секунду, его протянутая рука повисла в воздухе, а затем он весело, искренне рассмеялся — низким, бархатным смехом, в котором слышалось не разочарование, а скорее восхищение и охотничий азарт. Его взгляд, всё ещё полный того самого жадного, изучающего голода, буквально пожирал её с расстояния в три метра, запоминая, наслаждаясь, предвкушая. — Очаровательно было познакомиться и с тобой, Энола, — произнёс он, и его голос был полон обещания, от которого у неё по спине пробежал холодок. — Абсолютно очаровательно. Ты даже не представляешь, как давно я не встречал никого, кто бы... не испугался. Не отвёл глаза. Это освежает. Это интригует. — Он сделал паузу, и его улыбка стала шире, опаснее, многообещающей. — Мы обязательно увидимся снова. Я лично об этом позабочусь. Можешь в этом не сомневаться. Энола, не удостоив его ответом, просто развернулась и вышла в ночь, но даже спиной она чувствовала на себе его жадный, голодный, не отпускающий взгляд, который обещал только одно: это была не последняя их встреча. Это было только начало. И, судя по хищному блеску в его ледяных глазах, он собирался сделать всё возможное, чтобы следующая встреча случилась как можно скорее.***
Энола Гилберт сидела за старым, видавшим виды кухонным столом, который помнил ещё те времена, когда их мама пекла по воскресеньям свои фирменные блинчики с черникой, и держала на коленях потрёпанный, с загнутыми уголками альбом для рисования. Это был тот самый альбом, который она купила себе два года назад в маленьком художественном магазинчике в центре Мистик-Фоллс — с плотной, чуть шероховатой бумагой цвета топлёного молока, которая так приятно ощущалась под пальцами. В руке у неё был зажат её любимый карандаш, старый, с обгрызенным кончиком и стёртым до основания ластиком, тот самый, которым она нарисовала сотни эскизов — пейзажи, портреты, карикатуры на учителей, которые они с Кэролайн тайком развешивали в школьных коридорах. Она пыталась рисовать уже целый час. Честно, искренне, отчаянно пыталась. Она сидела, уставившись на девственно чистый лист бумаги, который, казалось, насмехался над ней своей белизной, и ждала. Ждала того самого чувства — знакомого, тёплого, щекочущего где-то в кончиках пальцев, — когда рука сама тянется к бумаге, когда образы в голове обретают чёткость и требуют выхода, когда мир вокруг затихает и остаётся только она и линия, рождающаяся под её карандашом. Но этого чувства не было. Она не могла рисовать. Не могла просто взять и провести первую линию, потому что в голове было пусто — не творчески пусто, как бывает у художников в периоды застоя, а как-то иначе, глубже, страшнее. Она не могла писать красками — её акварельные тюбики сиротливо лежали в жестяной коробке под кроватью, и она не прикасалась к ним уже несколько месяцев. Она не могла смеяться — не тем вежливым, социальным смехом, которым она отвечала на шутки одноклассников, а настоящим, искренним, захлёбывающимся смехом, от которого болят скулы и текут слёзы. Она не могла спать — каждую ночь, стоило ей закрыть глаза, перед ней вставали одни и те же картины: папин смех за ужином, мамины руки, поправляющие её волосы перед школой, их голоса, их запахи, их тепло. Словно она потеряла всё своё вдохновение — весь свой внутренний свет, весь свой творческий огонь, всю свою способность видеть красоту в мире — в тот самый день, когда потеряла родителей. В тот чёрный, невыносимый, расколовший её жизнь на «до» и «после». — Он пытается забыться с кем-то другим, и у него бушующие семейные проблемы, — вздохнула Елена, стоя у кухонного островка и сосредоточенно намазывая арахисовое масло на кусок цельнозернового хлеба. Её голос звучал устало и немного разочарованно — тем особым тоном, который появлялся у неё всякий раз, когда реальность не соответствовала её романтическим ожиданиям. Она прижимала телефон плечом к уху, слушая, очевидно, Бонни, и одновременно пыталась не промахнуться ножом мимо хлеба. — Я понимаю, что у всех есть прошлое, но он мог бы хотя бы предупредить. Типа, «кстати, моя бывшая выглядела в точности как ты, и у меня есть брат-психопат, с которым мы не разговариваем». Такие вещи обычно упоминают до того, как ты вламываешься в их дом. — Ну, по крайней мере, это бывшая девушка, а не что-то похуже, — философски заметила Дженна, сидевшая на барном стуле у островка и с хрустом кусавшая зелёное яблоко. Она говорила с набитым ртом, что было совершенно не в духе той Дженны, которая пыталась изображать из себя строгого опекуна, но зато в духе той Дженны, которая была им скорее старшей сестрой, чем тётей. — Вот подожди, Елена, начнёшь встречаться с парнем, у которого мамочкины проблемы, или с проблемами с верностью, или с амфетаминовой зависимостью, или — мой личный фаворит — с комплексом спасателя, который будет пытаться починить тебя вместо того, чтобы разобраться со своей собственной жизнью. Вот тогда ты по-настоящему поймёшь, что такое веселье. — Она сделала паузу, дожевала кусок яблока и добавила с горькой усмешкой человека, прошедшего через огонь, воду и медные трубы неудачных отношений: — Бывшие девушки — это ещё цветочки. Ягодки — это когда ты узнаёшь, что он всё ещё живёт с мамой. В тридцать лет. И мама стирает его носки. — У всех есть проблемы, — сказала Энола, не отрывая взгляда от своего пустого альбомного листа. Её голос прозвучал тихо, но твёрдо, с той особой, немного усталой мудростью, которая появилась у неё за последние несколько месяцев. Она наконец отложила карандаш — с тем особым, почти физическим облегчением, с каким сдаёшься после долгой, изнурительной борьбы, — и потянулась, разминая затёкшие плечи. — У всех. У каждого человека на этой планете. У тебя, у Стефана, у его брата-психопата, у почтальона, у президента, у Дженны с её бывшими парнями-маменькиными сынками. Абсолютно у всех есть какой-то багаж, какая-то травма, какой-то скелет в шкафу, который гремит костями по ночам. На этом, собственно, мир и вертится. На проблемах, травмах и попытках с ними справиться. Если бы у людей не было проблем, они бы просто сидели и смотрели в потолок от скуки. — Я знаю, — грустно вздохнула Елена, ставя тарелку с бутербродом на стол и усаживаясь напротив сестры. Её взгляд был рассеянным, обращённым куда-то внутрь себя, и Энола слишком хорошо знала этот взгляд. Так Елена выглядела, когда прокручивала в голове одну и ту же мысль снова и снова, пытаясь найти решение, которого не существовало. — Я всё это знаю, правда. Я не жду, что Стефан окажется идеальным. Я не ищу рыцаря в сияющих доспехах без единого пятнышка на репутации. Мне просто... — она замолчала, подбирая слова, и её пальцы рассеянно крошили край бутерброда, — мне просто хочется, чтобы всё было проще. Чтобы можно было просто встретить кого-то, кто тебе нравится, и чтобы это не превращалось в детективное расследование. — Проще в каком смысле? — поинтересовалась Дженна, откладывая огрызок яблока и с любопытством опираясь локтями на кухонную стойку. Она смотрела на Елену с искренним, неподдельным интересом — тем самым, который появлялся у неё всякий раз, когда разговор заходил о личной жизни племянниц. Дженна была, пожалуй, единственным взрослым в их жизни, кто умел слушать без осуждения и давать советы, не скатываясь в нравоучения. Возможно, потому что она сама всё ещё не до конца ощущала себя взрослой. — Не знаю, — пожала плечами Елена, и в этом жесте было столько беспомощности, что у Энолы на секунду сжалось сердце. — Просто... испытывать чувства к тому, кто, ты не знаешь, отвечает ли тебе взаимностью, — это тяжело. Понимаешь? Ты просыпаешься утром и думаешь: а он вообще обо мне думает? Ты проверяешь телефон каждые пять минут. Ты анализируешь каждое его слово, каждый взгляд, каждую паузу в разговоре. Ты строишь в голове целые теории о том, что он чувствует на самом деле, и все они противоречат друг другу. Это... выматывает. — Попробуй испытывать чувства к тому, кто, как ты точно знаешь, не отвечает тебе взаимностью, — встряла Энола, и её голос прозвучал с той особой, горьковатой интонацией, которая появлялась у неё всякий раз, когда речь заходила об этой конкретной теме. Она наконец оторвала взгляд от своего альбома и посмотрела на Елену — прямо, без улыбки, без своего обычного саркастического прищура. — Это совсем другая игра, сестрёнка. В этой игре нет неопределённости. Нет мучительных догадок. Нет «а вдруг». Есть только холодная, кристально ясная, как замёрзшее стекло, определённость: она не любит тебя так, как ты её. И ты знаешь это. Ты знаешь это точно. И ты всё равно каждое утро просыпаешься, видишь её в школе, слышишь её голос, и твоё сердце всё равно пропускает удар, даже когда твой мозг орёт: «Прекрати, это безнадёжно». Вот это выматывает. По-настоящему. — Так, стоп, — Дженна резко подняла руку, прерывая её, и её лицо приняло то самое выражение сосредоточенного любопытства, которое обычно предвещало долгий и обстоятельный допрос. — Перемотка назад. Пауза. Что ты сейчас сказала? — Она подалась вперёд, опираясь на стойку обеими руками, и её глаза, широко раскрытые и заинтересованные, впились в Энолу с интенсивностью следователя, напавшего на след. — Развивай мысль. Прямо сейчас. С этого места поподробнее. Ты про кого? — Кэролайн, — ответила Энола просто, без колебаний, без попыток уйти от ответа, без привычного сарказма, которым она обычно маскировала свои настоящие чувства. Она произнесла это имя — всего одно слово, три слога, — и в этом слове было столько всего: годы дружбы, годы совместных игр в детстве, годы секретов, которыми они делились шёпотом под одеялом во время ночёвок, годы глупых ссор и ещё более глупых примирений, и — совсем недавно — год ледяного молчания, который оставил в её сердце зияющую, кровоточащую рану. И поверх всего этого — то самое чувство, которое она даже себе боялась назвать по имени, но которое Дженна, судя по её внезапно смягчившемуся взгляду, мгновенно прочитала. — Хм, — кивнула Дженна, и в этом коротком, односложном «хм» было столько понимания, столько сочувствия, столько внезапной, кристальной ясности, что Эноле на секунду захотелось то ли расплакаться, то ли расхохотаться. — Я не удивлена. Ни капли. Вы двое в детстве были не разлей вода. Помнишь, как вы построили тот гигантский замок из одеял в гостиной и отказались выходить оттуда целый день? А потом Кэролайн осталась у нас на ночёвку, и вы проговорили до трёх часов ночи, а наутро заснули в обнимку на диване, и мы с твоей мамой не могли вас разбудить? Я до сих пор помню это. Вы были как две половинки одного целого. — Кстати о Кэролайн, — начала Елена, и в её голосе прозвучала та особая, осторожная интонация, с которой говорят о темах, потенциально способных взорвать мирный семейный вечер. Она поднялась из-за стола, взяла две тарелки и направилась обратно к кухонному столу. Энола благодарно кивнула, когда сестра поставила перед ней тарелку с аккуратно приготовленным бутербродом — индейка, сыр, салат, помидор, ровно то, что она любила. Елена всегда помнила такие мелочи. Это было и благословением, и проклятием их близняшечьей связи. — Как у вас идут дела? После всего, что случилось? Вы вообще разговариваете сейчас? — Нормально, — пожала плечами Энола, беря бутерброд в руки, но не спеша откусывать. Она вертела его в пальцах, разглядывая так, словно ответ на вопрос Елены был написан где-то между листьями салата и ломтиками помидора. — Мы вроде как помирились. Технически. Она подошла ко мне в школе на прошлой неделе и сказала, что скучает. Сказала, что была дурой. Сказала, что хочет всё вернуть. Я сказала, что тоже этого хочу. Мы обнялись. Всё как в плохом подростковом фильме. — Она сделала паузу, и её голос стал тише, задумчивее. — Но я не знаю. После целого года молчания, после того как мы обе наговорили друг другу столько гадостей, после всего этого... всё уже точно не так, как раньше. Понимаешь? Мы больше не те две девочки, которые строили замки из одеял. Я изменилась. Она изменилась. И я не уверена, что эти две новые версии нас, повзрослевшие и потрёпанные жизнью, могут так же хорошо подходить друг другу, как те две маленькие девочки, которые когда-то были не разлей вода. — Я уверена, что вы двое разберётесь, — сказала Дженна с теплотой в голосе, довольно кусая остаток своего яблока и глядя на Энолу с той особой, мягкой улыбкой, которая была у неё припасена для самых трудных разговоров. — Вы с Кэролайн через многое прошли. И вы обе сильные. Сильнее, чем сами думаете. Дайте себе время. Дайте ей время. Год — это большой срок, но это не вечность. Всё ещё можно починить, если обе стороны этого хотят. Однако её тёплая, почти материнская радость от момента семейного единения немедленно улетучилась, словно её ветром сдуло, когда в дом, хлопнув входной дверью так, что задребезжали стёкла в окнах, вошёл Джереми. Звук его шагов — тяжёлых, агрессивных, полных того самого подросткового бунта, который он культивировал в себе последние несколько месяцев, — эхом разнёсся по прихожей. Дженна мгновенно напряглась, словно гончая, почуявшая дичь, и выражение её лица сменилось с тёплого и расслабленного на строгое и собранное. — Джереми, — произнесла она его имя тем особым тоном, который был смесью беспокойства, разочарования и едва сдерживаемого гнева. Это был тон опекуна, который точно знает, что его подопечный снова что-то натворил. Младший из Гилбертов, парень с растрёпанными волосами, в мятой футболке и с неизменными наушниками, свисающими с шеи, демонстративно проигнорировал её. Он даже не посмотрел в её сторону — просто молча, с тем самым убийственно-равнодушным выражением лица, которое он репетировал перед зеркалом последние полгода, попытался проскользнуть мимо кухни и подняться наверх, в спасительное убежище своей комнаты, где его ждали видеоигры и возможность притвориться, что остального мира не существует. Дженна, однако, не собиралась позволять ему так легко отделаться. Она спрыгнула с барного стула и бросилась по коридору за ним, её шаги были быстрыми и решительными, а голос — острым, как лезвие. — Джереми, где ты был? — её голос эхом разнёсся по прихожей. — Ты пропустил школу. Снова. Мне звонил директор. Ты вообще понимаешь, что если ты продолжишь в том же духе, тебя просто отчислят? — Опять байки про наркоту? — бросил Джереми через плечо, даже не оборачиваясь, и в его голосе было столько сарказма, сколько вообще может поместиться в одном подростке. — Слушай, Дженна, я уже всё это слышал. Сто раз. Ты была крутой в моём возрасте, я понял. Ты тусовалась, ты нарушала правила, ты была душой компании, ты слушала неправильную музыку и носила неправильную одежду. И это... это круто, честное слово. Очень вдохновляющая история. Когда-нибудь ты должна будешь написать мемуары. — Он развернулся, чтобы продолжить свой путь наверх, считая разговор оконченным. Энола и Елена, сидевшие на кухне, переглянулись. Энола сжалась внутренне, уже зная, что будет дальше. Елена просто замерла с бутербродом в руке. — О, нет, нет, нет! — прорычала Дженна, и в её голосе зазвенела та самая, редко появляющаяся, но сокрушительная сталь, которая напоминала всем присутствующим, что она, вообще-то, взрослая и несёт за них ответственность. В порыве абсолютного, почти комичного гнева она, недолго думая, швырнула ему в затылок яблоко — то самое, которое она только что доедала. Яблоко описало изящную, почти баллистическую дугу и приземлилось точно в цель, с глухим, влажным стуком ударившись о затылок Джереми. — Ай! — взвыл Джереми, разворачиваясь на каблуках. Он схватился за затылок и уставился на Дженну с выражением абсолютного, неприкрытого негодования, смешанного с шоком. — Зачем? Зачем... Зачем ты это сделала? Ты вообще в курсе, что это физическое насилие? Я могу подать на тебя в суд! Ты швырнула в меня яблоком! Ты бросила в меня едой! Это ненормально! — Кто-то влип, — пропела Энола с нескрываемым, почти злорадным весельем, и её глаза блеснули тем самым озорным огоньком, который не появлялся в них уже несколько дней. Елена, сидевшая рядом, была не лучше — она прикрывала рот ладонью, пытаясь скрыть улыбку, и её плечи едва заметно тряслись от сдерживаемого смеха. — Слушай сюда внимательно, молодой человек! — строго произнесла Дженна, подходя к Джереми вплотную и тыкая пальцем ему в грудь. Её рост не позволял ей нависать над ним физически, но она компенсировала это интенсивностью своего взгляда. — Ты бросишь прогуливать уроки начиная с завтрашнего дня, или ты наказан до конца семестра! Никаких вечеринок, никаких друзей, никаких видеоигр, никакого телефона! Это понятно? — Родительский авторитет, мне это нравится, — усмехнулся Джереми с той особой, уничижительной, полной подросткового презрения интонацией, которую он отточил до совершенства. Его глаза смотрели на Дженну сверху вниз с выражением холодного превосходства, которое ясно говорило: «Ты мне не мать, и я не обязан тебя слушать». — Сладких снов, Дженна. Надеюсь, тебе приснится что-нибудь приятное. И с этими словами он исчез в темноте лестничного пролёта, оставив за спиной совершенно сбитую с толку, тяжело дышащую и всё ещё сжимающую кулаки Дженну. Энола смотрела на эту сцену — на Дженну, которая пыталась отдышаться и придумать, что ей делать с неуправляемым подростком, на Елену, которая уже перестала сдерживать смех и тихо хихикала в ладонь, на пустую лестницу, где только что исчез их младший брат, — и чувствовала, как внутри неё разливается странное, почти забытое тепло. Именно такие моменты она ценила больше всего. Не грандиозные события, не школьные балы и не семейные праздники с кучей гостей и натянутыми улыбками. А вот эти тихие, обычные, почти будничные моменты, когда она со своей семьёй — пусть неполной, пусть потрёпанной жизнью, пусть всё ещё не оправившейся от трагедии, но всё равно её, родной, любимой — сидит на кухне, обсуждает проблемы, смеётся над глупостями и чувствует себя обычной и счастливой. Обычной и счастливой. Два слова, которые после смерти родителей казались ей недостижимой, почти неприличной роскошью. Если бы она только знала тогда, в тот тёплый, пахнущий арахисовым маслом и яблоками вечер, что будущее уготовило для каждого из них. Если бы она только знала, что это хрупкое, едва восстановленное счастье — смех Елены, бутерброды на кухне, перепалки Дженны с Джереми, её собственный пустой альбом для рисования — исчезнет в одно мгновение. Исчезнет, растворится, разлетится на тысячу осколков, когда в их жизнь ворвётся то, что нельзя ни предсказать, ни предотвратить, ни понять. Если бы она только знала, что их тихая, обычная жизнь — всего лишь короткая передышка перед бурей. Но она не знала. Никто из них не знал. И в этом, возможно, и заключалось единственное милосердие судьбы.***
Пока весь Мистик Фоллс — от мала до велика, от школьников до пенсионеров, от владельцев маленьких кафе на главной улице до шерифа Форбс, которая, по слухам, даже прихватила с собой походный термос с кофе, — собирался на городской площади, чтобы задрав головы наблюдать за тем, как над ними величественно и безмолвно пролетает очень старая комета, вернувшаяся в их уголок вселенной спустя сто сорок пять лет, Энола Гилберт предпочла остаться дома. Это был осознанный, твёрдый, почти демонстративный выбор — не потому, что она не любила кометы (кометы были прекрасны, она признавала это чисто теоретически), и не потому, что она не любила городские праздники (хотя, положа руку на сердце, она находила их слегка пресными и предсказуемыми), а потому что у неё не было душевных сил. Не было того самого внутреннего ресурса, который заставляет людей одеваться, выходить из дома, улыбаться соседям и делать вид, что всё в порядке. Её ресурс был на нуле. Он был истощён до самого дна, до той тонкой, почти прозрачной плёночки, за которой уже зияет пустота. Так что пока её сестра, её тётя и её брат (хотя насчёт Джереми она не была уверена — он мог как пойти на площадь с друзьями, так и улизнуть куда-нибудь в лес с подозрительной компанией) толпились где-то в центре города среди десятков других жителей, Энола сидела в своей комнате, скрестив ноги на полу, и пыталась найти покой в одиночестве. Но покой ей не давался. Потому что она была не одна. На её подоконнике, по ту сторону стекла, сидел назойливый, наглый, абсолютно невыносимый ворон. И он смотрел на неё. Это была крупная, угольно-чёрная птица с перьями, отливавшими в лунном свете каким-то почти неестественным, маслянистым, синевато-фиолетовым блеском, и с глазами — маленькими, круглыми, блестящими, как полированный обсидиан, — которые, казалось, следили за каждым её движением с интеллектом, совершенно не свойственным обычным птицам. Он появился несколько ночей назад, словно по расписанию — ровно в тот час, когда весь дом затихал и единственными звуками оставались сверчки за окном и редкий скрип старых половиц, — и с тех пор превратил её жизнь в маленький, персональный ад. Если не кошмары, терзавшие её всякий раз, когда она закрывала глаза (одни и те же, повторяющиеся, удушающие: мост, вода, крики), так этот проклятый ворон не давал ей спать последние несколько ночей своим непрестанным, монотонным, сводящим с ума скрежетом когтей по стеклу. Это был не просто шум — это был звук, специально созданный какой-то злой, насмешливой вселенной, чтобы действовать ей на нервы: негромкий, но пронзительный, ритмичный, как метроном, отсчитывающий секунды её бессонницы, и абсолютно, бесповоротно невыносимый. Те же намерения, судя по его хищному, немигающему взгляду, были у него и сегодня. Он сидел на подоконнике, как маленький, пернатый часовой, и его клюв уже заносился для очередной атаки на стекло. Скрежет-скрежет-скрежет. Пауза. Скрежет-скрежет-скрежет. Энола, чьи нервы были натянуты до такой степени, что, казалось, могли лопнуть от одного неосторожного прикосновения, сначала попыталась прогнать его цивилизованными методами. Она постучала по стеклу ладонью — ворон не шелохнулся. Она открыла окно и замахала на него руками, издавая звуки, которые, по её мнению, должны были напугать любую нормальную птицу, — ворон даже не моргнул, только склонил голову набок с выражением, которое она могла бы поклясться, было насмешливым. Она запустила в окно скомканным листом бумаги — ворон увернулся с грацией, которой позавидовал бы любой профессиональный акробат, и продолжил скрестись с удвоенной энергией, словно говоря: «О, ты думала, это всё, на что я способен? Подержи мой клюв». — Ты издеваешься надо мной, — пробормотала Энола сквозь зубы, сверля птицу взглядом, полным самой чистой, самой концентрированной ненависти, на какую только был способен человек, лишённый сна три ночи подряд. — Ты буквально издеваешься надо мной. Ты — птица. У тебя мозг размером с грецкий орех. Ты не можешь быть настолько целеустремлённым. Ворон склонил голову в другую сторону и издал звук, подозрительно похожий на каркающий смех. Так что после часа бесплодных, унизительных и, честно говоря, абсурдных криков, чтобы проклятая птица убиралась восвояси и оставила её в покое, — криков, которые варьировались от вежливых просьб («пожалуйста, улети, я очень устала»), до гневных требований («я тебя на суп пущу, ты, летающая крыса!») и, наконец, до отчаянных, почти жалобных мольб («ну чего ты хочешь от меня? у меня нет хлеба! у меня ничего для тебя нет!»), — она сдалась. Полностью, окончательно, бесповоротно сдалась. Она признала своё поражение перед пернатым противником, который оказался упрямее, настойчивее и явно терпеливее неё. Она уселась на пол, прямо на мягкий, пушистый ковёр, который ей подарила Елена на прошлое Рождество, скрестила ноги по-турецки, положила на колени свой неизменный, многострадальный альбом для рисования и в последний раз перед сном — перед тем, как снова лечь в кровать, уставиться в потолок и считать трещины на штукатурке, пытаясь не думать о том, что ждёт её в кошмарах, — попробовала сделать набросок. Хоть что-нибудь. Хоть линию. Хоть кривую загогулину, которая могла бы положить начало чему-то большему. Карандаш в её руке завис над бумагой. Она смотрела на белый лист, и он смотрел на неё в ответ — пустой, равнодушный, не предлагающий ни идей, ни образов, ни вдохновения. Она попыталась представить что-нибудь — лицо Кэролайн, профиль Елены, того дурацкого ворона на окне (вот уж кого она могла бы рисовать с фотографической точностью, потому что его наглая морда отпечаталась в её сознании намертво), дерево за окном, луну, что угодно. Но образы не приходили. Они словно застревали где-то на полпути между её сердцем и её пальцами, не в силах пробиться сквозь толстую, невидимую стену, которую воздвигла её скорбь. У неё не вышло. Снова. Как и вчера. Как и позавчера. Как и каждый день последних нескольких месяцев. Она отбросила карандаш в сторону — он покатился по ковру и замер у ножки кровати, — и уронила голову на руки, запуская пальцы в свои спутанные, давно не видевшие расчёски светлые волосы. За окном продолжал скрестись ворон, и этот звук теперь казался ей не просто раздражающим, а почти символическим — словно сама вселенная настойчиво, упрямо, безжалостно пыталась привлечь её внимание к чему-то, чего она пока не понимала. — Не спишь, Нола? — позвал знакомый голос с другой стороны двери, мягкий, осторожный, с той особой, слегка вопросительной интонацией, с какой говорят люди, которые не хотят потревожить, но очень хотят поговорить. Энола подняла голову и уставилась на дверь с выражением усталой, но незлобивой иронии. Всего одно слово — «Нола», их личное, сестринское, придуманное ещё в детстве сокращение, которое не использовал больше никто в мире, — мгновенно сказало ей, кто стоит по ту сторону, и её губы сами собой изогнулись в слабой, едва заметной улыбке. — Даже если бы не спала до этого, сейчас бы уже точно проснулась, — закатила глаза Энола, но в её голосе не было ни капли настоящего раздражения. Только та особая, сестринская смесь сарказма и нежности, которая была их с Еленой основным языком общения. — Ты вообще в курсе, что некоторые люди пытаются отдыхать в это время суток? Или хотя бы медитировать? Или хотя бы сидеть в тишине и жалеть себя? Дверь приоткрылась с тихим, почти извиняющимся скрипом, и в щели показалось лицо Елены — раскрасневшееся, сияющее, с той особой, с трудом сдерживаемой, рвущейся наружу улыбкой, которая бывает у людей, только что переживших что-то очень, очень хорошее. Елена заглянула в комнату сестры, словно проверяя, не помешает ли она чему-то важному, и наконец прошествовала внутрь — не вошла, а именно прошествовала, с грацией человека, который буквально парит в нескольких сантиметрах над землёй. — Ты светишься, — заметила Энола сухо, разглядывая сестру с прищуром. — Ты светишься так, словно проглотила лампочку. Или словно тебя сбила машина счастья. Это пугает. Прекрати. Елена, не отвечая — потому что слова были слишком мелки и слишком незначительны для того, что она чувствовала, — бросилась на кровать с ликующей, сияющей улыбкой на лице. Она упала на мягкое одеяло с тем же беззаботным, детским удовольствием, с каким падала в стог сена, когда они были маленькими и ездили на ферму к бабушке, и несколько секунд просто лежала, раскинув руки и глядя в потолок с выражением абсолютного, незамутнённого блаженства. Затем, перекатившись на живот и подперев подбородок руками, она с любопытством взглянула на сестру, сидящую на полу, и её глаза — блестящие, живые, полные того особого света, который загорается в человеке только в самом начале влюблённости, — скользнули вниз, на альбом для рисования у Энолы на коленях. Её лицо мгновенно озарилось надеждой. Той самой надеждой, которая каждый раз вспыхивала в ней, когда она видела сестру с альбомом в руках, и которая каждый раз разбивалась о суровую реальность пустых страниц. — Ты… — Нет, — оборвала её Энола прежде, чем Елена успела закончить предложение. Она знала этот тон. Знала этот взгляд. Знала эту готовность радоваться раньше времени. Сестра знала, что она в последнее время мучается с творчеством — мучается так, как никогда раньше, — и поэтому всякий раз неоправданно, почти отчаянно радовалась, заметив альбом у неё в руках. Она надеялась, что сегодня — тот самый день, когда всё изменится. Что сегодня Энола наконец что-нибудь нарисует, и это будет значить, что она идёт на поправку, что её душа исцеляется, что всё будет хорошо. Увы, страница осталась пустой. Такой же девственно чистой, какой была час назад, два часа назад, вчера, неделю назад. А карандаш, её любимый, с обгрызенным кончиком, валялся на полу, отброшенный и забытый, словно ненужная, бесполезная вещь. Энола вздохнула — долгим, тяжёлым, усталым вздохом, который, казалось, поднимался откуда-то из самой глубины её существа, — и повернулась к сестре лицом, приподняв одну бровь в своём фирменном скептическом выражении. — Ты что-то хотела? — спросила она, и её голос звучал ровно, но в нём слышался неподдельный интерес. — Кроме того, чтобы влететь в мою комнату как ураган и сиять, как новогодняя ёлка? Потому что я вижу, что ты сейчас лопнешь, если не расскажешь. У тебя такое лицо, будто ты выиграла в лотерею. Или будто тебе подарили щенка. Или будто ты узнала, что экзамен по истории отменяется. Так что выкладывай, пока ты не взорвалась и не испачкала мне ковёр своим счастьем. — МыСоСтефаномВстречаемся! — выпалила Елена на одном дыхании, и слова вылетели из неё сплошным, неразборчивым, эмоциональным потоком, в котором все слоги слиплись в один длинный, ликующий звук. Она завизжала от восторга — тем самым высоким, девчачьим визгом, который Энола обычно находила невыносимым, но сейчас, глядя на абсолютное, детское, чистое счастье на лице сестры, не могла не улыбнуться, — и тут же зарыла своё пылающее, раскрасневшееся от смущения и радости лицо в ближайшую подушку, словно пытаясь спрятаться от собственных эмоций. — Можно по-человечески? — изогнула бровь Энола, разворачиваясь всем корпусом лицом к сестре и скрещивая руки на груди. — На английском? Или хотя бы на немецком? С пробелами между словами? А то я не говорю на языке ультразвуковых визгов. Я не дельфин. — Мы со Стефаном встречаемся, — медленно, с расстановкой, почти по слогам повторила Елена, отрывая лицо от подушки и глядя на сестру с той самой восторженной, сияющей, до глупости счастливой улыбкой, которая, казалось, вот-вот расколет её лицо пополам. Она выглядела так, словно ей только что подарили весь мир, завёрнутый в блестящую упаковку и перевязанный бантиком. — Официально встречаемся. Он сказал, что я ему нравлюсь. Он сказал, что хочет быть со мной. Он взял меня за руку на площади, перед всеми. При всех. И Бонни видела. И Кэролайн видела. И Тайлер, кажется, тоже видел, но ему было всё равно. Это было... это было идеально. — Уже? — моргнула Энола, и её бровь поднялась ещё выше, достигнув, казалось, теоретически возможного максимума. Она смотрела на сестру со смесью искреннего удивления, лёгкого скепсиса и той особой, старше-сестринской (ну, технически, старше-на-несколько-минутной) заботы, которая заставляла её проверять, не совершает ли Елена какую-нибудь импульсивную глупость. — Прошло, типа, два дня. Два дня, Елена. Некоторые люди дольше выбирают, какую зубную пасту купить. Некоторые люди дольше решают, что заказать в ресторане. А ты уже официально встречаешься с парнем, у которого есть брат-психопат? Ты уверена, что не хочешь взять паузу и подумать? — Две недели! — поправила Елена с возмущением, которое было почти комичным в своей серьёзности. Она даже села на кровати и скрестила руки на груди, зеркально отражая позу сестры, словно готовясь к дебатам. — Прошло две недели, а не два дня. Две полные, длинные, насыщенные недели, за которые мы успели пережить нашествие ворона, знакомство с его братом-психопатом, разговор о бывших и ещё кучу всего. Так что я всё обдумала. Я много думала. Я только и делала, что думала. И я пришла к выводу, что он мне очень, очень нравится. Понимаешь? Не просто нравится, а очень-очень. Так, как мне никто никогда не нравился. Он смотрит на меня так, словно я — единственный человек во всём мире. Он слушает меня так, словно каждое моё слово — это самое важное, что он когда-либо слышал. И когда он касается моей руки, у меня сердце выпрыгивает из груди. Вот так. Энола несколько секунд молча смотрела на сестру, изучая её лицо с той особой, внимательной пристальностью, которая была свойственна художнице. Она видела, как горят её глаза. Видела, как дрожат её губы, всё ещё растянутые в неудержимой улыбке. Видела румянец на щеках, который не был вызван ни смущением, ни жарой, ни косметикой. И она поняла — по-настоящему поняла, — что её сестра не просто увлечена. Она влюблена. По уши. Безоглядно. Так, как это бывает только в семнадцать лет, когда весь мир сужается до одного-единственного человека и всё остальное перестаёт иметь значение. — Тогда я за тебя рада, — заявила Энола просто, но в этих четырёх коротких словах было столько искренности, столько теплоты, столько сестринской поддержки, что Елена, казалось, готова была снова расплакаться от счастья. — Правда рада. Если он делает тебя такой счастливой, значит, он того стоит. Но если он когда-нибудь разобьёт тебе сердце, я лично познакомлю его со своим кулаком. А потом с бейсбольной битой. А потом — с тем вороном, который до сих пор сидит на моём окне и отказывается улетать. Я скормлю ему его печень. Это будет символично и очень, очень больно. К несчастью для них обеих, закончить этот разговор — разговор, который был таким тёплым, таким сестринским, таким почти нормальным в их теперь уже редко бывающей нормальной жизни, — им не удалось. Потому что отдалённая, но отчётливая ругань, донёсшаяся откуда-то из глубины дома, привлекла их внимание. Это был голос Дженны — приглушённый расстоянием и стенами, но безошибочно узнаваемый. И она явно была не в духе. Обменявшись озадаченными, слегка встревоженными взглядами — теми самыми взглядами, которыми обмениваются люди, прожившие вместе всю жизнь и научившиеся общаться без слов, — чудо-близняшки Гилберт одновременно поднялись: Елена сползла с кровати, а Энола — с пола, разминая затёкшие ноги. На звук, следуя за голосом Дженны, словно два детектива, идущих по следу, они прошли по коридору, мимо ванной, мимо чулана с постельным бельём, и остановились у двери в комнату брата. Дверь была приоткрыта, и изнутри доносились звуки активных, но явно безуспешных поисков — шуршание, стук ящиков, приглушённые проклятия. — Джер? — позвала Елена, заглядывая внутрь и ожидая увидеть брата, застигнутого за каким-нибудь очередным нарушением правил. — Не-а. Это я, — призналась Дженна, даже не оборачиваясь и не отрываясь от своего занятия. Она стояла на коленях перед комодом Джереми и с методичностью археолога на раскопках перебирала его вещи — носки, футболки, какие-то журналы, старые диски с видеоиграми, мятые чеки, батарейки неизвестного назначения. — Патруль лицемеров, прибыла для несения службы. Добровольно-принудительно. Сама вызвалась. Сама себя ненавижу за это. — Что ты делаешь? — поинтересовалась Елена, оставаясь в дверном проёме и наблюдая за тётей с лёгкой растерянностью. Энола, не тратя времени на расспросы, просто прошла мимо неё и плюхнулась в огромное, бесформенное кресло-мешок в углу комнаты — то самое, которое Джереми купил себе два года назад и которое с тех пор было его любимым местом для видеоигр. Кресло-мешок поглотило её с мягким, уютным звуком, и она устроилась в нём, подтянув колени к груди и приготовившись наблюдать за представлением. — Я стала своим злейшим кошмаром, вот что я делаю, — вздохнула Дженна с той особой, усталой, полной горькой иронии интонацией, которая была её фирменным знаком в моменты саморефлексии. — Я стала представителем власти, вынужденным нарушать личное пространство пятнадцатилетнего подростка. Я роюсь в вещах своего племянника. Как какой-то тюремный надзиратель. Как полицейский с ордером на обыск. Как... как моя собственная мать, Господи прости. — Она на секунду замерла, держа в руках какую-то мятую футболку, и посмотрела на девушек с выражением трагического, почти комичного отчаяния. — Я обещала себе, что никогда не буду такой. Я обещала себе, что буду крутой тётей. Я купила себе кожаную куртку и всё такое. А теперь я здесь, роюсь в грязных носках в поисках наркотиков. Что со мной стало? Она не стала дожидаться ответа — возможно, потому что боялась его услышать, — и, отбросив футболку в сторону, промчалась через всю комнату к подозрительного вида ботинку, одиноко валявшемуся в углу. Это был тяжёлый, армейского типа ботинок, который выглядел так, словно его не надевали уже несколько месяцев, — и именно это, как объяснила Дженна позже, и вызвало её подозрения. «Если ты не носишь обувь, ты либо прячешь в ней что-то, либо используешь её как тайник. Это азбука подросткового бунта, девочки. Я знаю, о чём говорю. Я сама прятала сигареты в кроссовках в десятом классе». Она схватила ботинок, перевернула его, и — вуаля — из него, словно джинн из бутылки, выпал небольшой, но совершенно недвусмысленный стеклянный бонг. Дженна поймала его в воздухе с ловкостью, которая ясно говорила: она проделывала это раньше. Она подняла бонг на уровень глаз, осмотрела его с выражением полной, абсолютной, убийственной невпечатлённости, и вздохнула так тяжело, словно на её плечи только что опустился весь груз ответственности за подростка. — Джекпот, — объявила она безрадостно. — Смотрю, места для тайников не стали изобретательнее с тех пор, как я училась в школе. Ботинок. Серьёзно? Ботинок? Джереми, ты вообще креативом не страдаешь? В мое время мы хотя бы прятали вещи в выдолбленных книгах. Или в вентиляции. Или в подкладке куртки. А это... это просто оскорбительно для всего искусства пряток. — Что тебя на это сподвигло? — спросила Елена, присаживаясь на край незаправленной кровати Джереми и глядя на тётю со смесью сочувствия и любопытства. — Ты же вчера ещё говорила, что не хочешь вмешиваться. Ты говорила, что мы должны дать ему пространство. Что давление только усугубит ситуацию. Что мы должны быть терпеливыми и понимающими. А сегодня ты перерываешь его комнату, как сотрудник отдела по борьбе с наркотиками. Что изменилось? — Ваша задница, а не учитель истории, знатно меня пристыдил, — фыркнула Дженна, откладывая бонг в сторону и возвращаясь к комоду, чтобы продолжить свои раскопки. — Мистер Таннер. Помните его? Он вызвал меня в школу — меня, представляете? Как будто это я прогуливаю уроки, — и прочитал мне лекцию о родительской ответственности. О том, что я должна «совершить невозможное». Его слова, не мои. Я стояла там, как провинившаяся школьница, и выслушивала, как какой-то мужчина с галстуком, завязанным слишком туго для нормального кровообращения, объясняет мне, что я плохо справляюсь. И знаете, что самое ужасное? Он прав. — Тебя оттаннерили, — констатировала Энола из своего уютного убежища в кресле-мешке, и в её голосе прозвучало что-то похожее на мрачное, понимающее сочувствие. — Я там была, в том кабинете, в прошлом году. Я это проходила. Он использует тот же приём со всеми: заставляет тебя чувствовать себя ничтожеством, а потом предлагает «исправиться», как будто делает тебе одолжение. Это его коронный номер. — «Совершите невозможное, мисс Соммерс», — процитировала Дженна, передразнивая менторский, покровительственный тон учителя с той степенью точности, которая свидетельствовала о том, что она репетировала эту фразу мысленно много, много раз за последние сутки. Она закатила глаза к потолку и вытащила из ящика комода очередной бонг — второй за вечер. — «Понял, принял, спасибо, мистер Таннер. Я непременно исправлюсь и стану идеальным опекуном за одну ночь. Может быть, мне ещё домашнее задание сделать и эссе написать на тему "Как я перестала быть безответственной и полюбила дисциплину"?» — Она с отвращением посмотрела на бонг в своей руке и добавила уже тише, почти шёпотом: — Как будто я не знаю, что запорола дело. Как будто мне нужно, чтобы какой-то посторонний мужик мне об этом напоминал. — Ты ничего не запорола, тётя Дженна, — возразила Елена, и её голос прозвучал мягко, но твёрдо, с той особой, успокаивающей интонацией, с какой говорят люди, которые искренне верят в то, что говорят. Она поднялась с кровати и сделала шаг к тёте, словно хотела обнять её прямо сейчас. — Запорола, — покачала головой Дженна, и на её глазах выступили слёзы — те самые, которые она, очевидно, сдерживала весь день, весь вечер, может быть, всю последнюю неделю, и которые теперь, прорвав плотину, катились по её щекам, оставляя блестящие дорожки. — Запорола по полной. И знаете почему? Потому что я не она. — Её голос дрогнул на этом слове — «она», — и всем в комнате мгновенно стало ясно, о ком идёт речь. О Миранде. Об их маме. О женщине, которая всегда знала, что делать, всегда находила нужные слова, всегда справлялась с тем, с чем Дженна теперь не могла справиться. — У неё всё получалось так легко. Ну, знаете, школа, замужество, трое детей, дом, собака, семейные ужины по воскресеньям, домашнее печенье, идеально подписанные подарки на Рождество. Она делала всё это и даже не выглядела уставшей. Она была... она была как супергерой. А я? — Она в изнеможении рухнула на кровать Джереми, прямо поверх разбросанных футболок и журналов, закрыв лицо руками. — Я не могу. Я просто не могу. Я скажу или сделаю что-нибудь не то, ему станет ещё хуже, чем сейчас, и это будет целиком моя вина. Моя. Потому что я недостаточно хороша для этого. Я не готова быть матерью троим подросткам, один из которых вьёт из меня верёвки. Это невозможно. Это просто невозможно. — Это всё просто страх говорит, — сказала Елена, присаживаясь на край кровати рядом с тётей и утешающе обнимая её за плечи, притягивая к себе. — Это не ты говоришь, это твой страх. Ты просто немного напугана, вот и всё. Напугана, что не справишься. Напугана, что подведёшь нас. Напугана, что мы когда-нибудь скажем: «Ты нам не мать». Но мы никогда этого не скажем. Никогда. Ты наша семья, и ты справляешься гораздо лучше, чем тебе кажется. — Мы все напуганы, — заверила Энола, поднимаясь из своего уютного кресла-мешка и пересекая комнату, чтобы усесться с другой стороны от тёти, зажимая её, таким образом, в тёплые, сестринско-племянничьи тиски. — Каждый из нас просыпается утром и не знает, как прожить этот день. Каждый из нас ложится спать и не знает, справились ли мы. Это нормально. Это часть... часть всего этого. Она замолчала на секунду, глядя вниз, на свои колени, на свои руки, всё ещё испачканные графитом от карандаша, который так и не нарисовал ни одной линии. А затем, словно решившись, подняла взгляд, и на её лице заиграла лёгкая, почти неуловимая, но очень тёплая улыбка. — А знаешь, что действительно пугает, тётя Дженна? — спросила она риторически, и её голос стал тише, глубже, задумчивее. — Не то, что мы можем сделать что-то не так. Не то, что мы кого-то подведём. Не то, что Джереми прячет бонги в ботинках. По-настоящему пугает то, что мы можем изменить свою жизнь в любой момент. Вот прямо сейчас. Сию секунду. Можем перестать общаться со всеми, кто делает нас несчастными, — просто вычеркнуть их из своей жизни, навсегда, без объяснений. Можем целовать, кого захотим, — даже если этот человек не отвечает нам взаимностью, даже если это всё заведомо обречено, даже если это причиняет нам боль. Можем обрить головы налысо или покрасить волосы в блондинистый цвет, — тут она машинально дотронулась до своей блондинистоц пряди, — или сесть на первый же самолёт отсюда и улететь на другой конец света, где нас никто не знает. Ничто не мешает нам сделать всё это. Абсолютно ничто. Кроме нас самих. Она покачала головой, и её улыбка стала немного грустной, немного мудрой, немного старше, чем должна была быть в её семнадцать лет. — Весь мир лежит у нас на ладони, Дженна. Вот здесь, прямо здесь, — она раскрыла ладонь и посмотрела на неё так, словно действительно держала в ней целый мир. — И никто из нас — ни ты, ни я, ни Елена, ни кто угодно ещё — понятия не имеет, что с ним делать. Мы все просто... импровизируем. Делаем вид, что знаем, куда идём. Но на самом деле мы просто идём, шаг за шагом, спотыкаемся, падаем, встаём и идём дальше. Она подняла взгляд на Дженну и заглянула ей прямо в глаза — в эти покрасневшие, заплаканные, полные страха и неуверенности глаза, — и её голос стал твёрже, увереннее, теплее. — Смысл в том, тётя Дженна, что ты не одна, и тебе никогда не придётся быть одной. Ты понимаешь это? Ты не одна воспитываешь нас троих. Мы втроём тоже воспитываем тебя. Так работает семья. Мы все присматриваем друг за другом. Мы все падаем и поднимаем друг друга. Я обещаю тебе — я, Энола Гилберт, твоя самая любимая племянница, — что мы всегда будем здесь, рядом с тобой. Такие же сбитые с толку, такие же встревоженные, такие же не знающие, что делать со своей жизнью. Но вместе. И в этом, наверное, весь секрет. Не в том, чтобы знать ответы. А в том, чтобы не искать их в одиночку.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.