Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Лицо у хена непроницаемое. Хочется сразу же зарисовать выражение с того ракурса, с которого его вижу я. Короткие ресницы накладывают свой отпечаток в темноту под глазами. Источник света — сверху, как на допросе. А я все жду, когда слепящий луч направят на меня. Как софиты.
Как сцена, на которой я каждый раз исповедуюсь и даю чистосердечное.
Примечания
открытый финал в данной работе будет типичным открытым в принципе, но не типичным для меня
last
23 февраля 2025, 03:58
Давным-давно… мне снился сон. Но он и вполовину не был так же хорош, как и реальность.
Юнги прижимает меня к двери своей квартиры, как только она захлопывается за нами. Я растекаюсь по вертикали, растекаюсь ледяными прикосновениями под одеждой Юнги, невольно вспоминаю родителей — господи, почему именно сейчас, — и из меня мантрой при любой возможности извергается необходимое: «хен».
Хен, хен, господи, Юнги-хен, как такое произошло. Как так вышло, кому я должен — за тебя?
Родители, хен, горячий рот, хен, написать матери, хен-хен-хен, ботинки стаптываются в сторону, хен, он владеет моим сознанием ровно наполовину, волшебные руки, его волшебные руки блуждают по мне так… так… как я его чувствую, так же, как и я его хочу; в остальной части — вступительные, я съезжаю по стенке, суровый взгляд отца и:
— Не могу, — загнанно дышу, — хен, — спасительные слова, — боже, хен, — моя опора в пространстве, — погоди.
Мир вальсирует передо мной. Юнги разочарованно стонет, едва отлепляясь. Моя способность накапливать тепло ничтожна и бездарна, я теряю его сразу же, как Юнги отстраняется и со сварливым выдохом стягивает верхнюю одежду, уходя вглубь квартиры.
— Перекусить хочешь? Или в душ сходишь? — кидает он из кухни. — Я чай с бутербродами сделаю по-быстрому.
— В душ, — шмыгаю.
— У тебя есть минут десять, — отзывается хен. А я прихватываю из рюкзака пижаму.
Таскаю на всякий случай. Такой, как этот. Когда я допоздна остался в ресторанчике, общежитие закрылось, и Сокджин подвез нас до дома Юнги, потому что не смог забрать меня к себе — у него у самого полный аншлаг. Очень долго и осуждающе смотрел на невозмутимо-сонного Юнги, когда провожал до двери подъезда.
— Юнги, — предостерегающе и совсем на Сокджин-хена было не похоже.
Юнги-хен поморщился только и махнул рукой небрежно, мол, поезжай уже, раздражаешь.
Прежде чем закрыть за собой дверь, я успеваю взглядом пробежаться по внутренней обстановке. Квартира Юнги выглядит вполне себе ему под стать. Простая, без кричащих цветов и большого количества неиспользуемых объектов.
Защелкиваюсь: не хочу, чтобы хен подумал, что я специально оставил. Как будто я напрашиваюсь. Хотя я напрашиваюсь. Потому что даже за четыре часа красочных и мокрых снов я выматываюсь еще больше, чем если бы сутками не спал.
В зеркале я растрепанный, красный и зацелованный. Что бы подумали родители, приедь я к ним среди ночи в таком виде. Меня бы никогда не выпустили из комнаты, наверное.
Душ включаю со страхом, сразу регулируя на теплый режим. И сжимаю губы, стараясь не налажать с количеством геля, которое собирался выдавить. Я уже не раз пробовал — и безуспешно. Не получается нормально самому подготовиться к-
Боже, видела бы сейчас меня мама.
Палец неудачно выскальзывает обратно чуть ли не через секунду, как я начинаю себя растягивать. И так раз десять: то я зажимаю его так, что двигать не могу, то не получается и протолкнуть. Проходит минут пять пыхтений, а я даже не ополоснул тело, не говоря уже и о мыльной пене.
Злые слезы вот-вот скатятся вниз, в канализацию. Меня опять посчитают неудачником.
— Чонгук, ты там скоро? — прикрикивает Юнги, стучась перед этим три раза. — Чайник закипел.
У меня совсем нет времени.
— Д-да, — глухо отвечаю, — сейчас выйду. Еще две минуты.
— Приходи на кухню тогда сразу.
— Хорошо, хен, — я судорожно протягиваю руку к бутылочке с гелем для душа и не попадаю, сталкивая ее и рядом стоящие.
Ну, пожалуйста, Юнги, сделай вид, что ничего не слышал.
— Ты там цел?
Если я сейчас разобью голову о кафельную стену от злости, нужно потом будет объяснять свою гематому.
— Все нормально.
— Не нервничай так, — ехидством фонит сильно, — я чайник второй раз поставлю, если что.
***
До перекуса так и не доходит. Потому что хен слишком уютно выглядел, стоя у кухонного гарнитура, а я не мог сдержать себя, потому что расстройство расшарашило дамбу, за которой была моя совесть. — Хен, если я тебя обниму со спины, ты испугаешься? — Запомнил, да? — как-то невесело. — Нет, — мягкое, — просто не люблю, когда так делают. — А обнять можно? Юнги испытующе на меня смотрит, отодвигая к стенке тарелку с дымящимися бутербродами. Два слова рассекают мое лицо широкой улыбкой: — Иди сюда.***
Меня колотит от нежности. Я лицо хена осторожно обхватываю руками, касаюсь губ — центр, уголки, — щеки, скулы, уши, трогаю так, словно фаланги — мои глаза. — Расслабься, — приказывает мне Юнги. — Не могу, — беспомощно отвечаю я. — Мне больно. — Как же ты занимался сексом тогда до этого? — опять смеется. Вопрос прогружается в меня, как в трясину. Опять стыдно. И виной прошибает, как ознобом. Я ведь до Юнги совсем не… Обычно я не зацикливаюсь, но сегодня мне обидно до слез из-за того, что Юнги в привычной манере надо мной издевается. Что я так старался, а у меня ничего не получилось, и теперь я чувствую себя по-идиотски. Юнги видит — и подтрунивает. Ласкает, а потом снова подкалывает. Натужно скрипят ножки стола, когда Юнги совсем-совсем близко. Бледный, похожий на рыбу, жилистый и тяжелый. Бедра у него узкие, поэтому я снова и снова обхватываю его корпус ногами — съезжают. Ничего не отвечаю. Только тело — предатель — продолжает отвечать чужим касаниям. Я ведь так давно хотел. И до сих пор его хочу. Только тело — предатель — говорит обо мне больше, чем мне хотелось бы показать Юнги, когда я уязвлен. — Ты чего плачешь? — останавливается он, удивленный. Это нечестно. То, что я готов забыть все обиды, лишь бы он побыл заботливым еще хоть секундочку. Я как хлипкая и замусоленная книжная страничка, которая вот-вот оторвется, но держится, чтобы ее еще раз прочли. Все жмурюсь и жмурюсь. Напряженный до предела. Зажатый, но отчаянный. Не хочу отвечать. Но не перестаю сжимать его в объятиях, чувствуя предплечьем ходящие ходуном лопатки. — Чонгук, я не буду делать тебе больно, — невесомый шепот в уголок челюсти и попытка отстраниться, слезть с меня. Стоит ли говорить о том, что он — уже? Уже сделал больно? Не только он: семья, друзья, место, где я учусь, места, в которых мне приходится быть… И я. Больше всех — я. Глупыми мыслями, неправильными поступками и тем, что у меня не получается быть. Поэтому не имеет значения, кто меня ранит и как сильно. Я превзойду. Не отпускаю. Юнги дергается в моем захвате, удивленно распахивая глаза. И из распирающих меня ощущений остается только душевная боль. — Хен, мне так хочется, — меня подташнивает от честности. Я цепляюсь за рассудок, как клещ. И за Юнги — как за рассудок. — Пожалуйста, Юнги-хен, — умоляю я его, как грязный попрошайка. Как голодный котенок, которого выкинули на улицу, а неприметный прохожий его приласкал. — Пожалуйста, — слеза робко пробивается в уголок и щекотно стекает по виску к волосам, — если ты хотя бы немного, — запинаюсь, потому что бьет ознобом, — если ты хотя бы немного меня хочешь, если я тебе хоть немного нравлюсь, хен, — ком в горле мешает говорить, и я немо хлопаю глазами, не в силах ничего больше сказать. — Ну же, не плачь, — Юнги стирает влагу на щеках. — Хэй, школьник, ты так ничего и не понял, да? Я диким зверем таращусь на хена, на доброго хена, который делает мне больно не потому что хочет сделать, а потому что я жадный. Потому что я как черная дыра, потому что я как зависимый, я как самый неблагодарный в мире человек хочу больше каждый раз, как получаю. И кажется, это то, что было нужно всегда. Кажется, что все неоправданные ожидания стоили такой реальности. Кожа — к коже, как можно ближе, я жадно запечатываю в себе все, что относится и могло бы относиться к Юнги. Юнги медленно берет мои руки в свои, вдавливая их в столешницу поверх головы, и переплетает пальцы. — Чонгук, — я его почти не слышу. Юнги прижимается ко мне так плотно, как только возможно, и, кроме его живых глаз, я не вижу ничего. — Приходи завтра после занятий с виолончелью. Он двигается во мне, и я почти полностью успеваю прочувствовать место, от стимуляции которого приятное напряжение собирается по всему телу. От которого я вот-вот кончу, только бы еще немного. — Зачем, — я слизываю выступивший пот с губы, — хен? — Я хочу подготовить тебя к поступлению.***
Я за несколько недель уже и забыл, что такое — не ехать в эйфории после мучительно жестоких занятий к Юнги домой, где он ожидает меня, пораньше закончивший с работой. Он и впрямь всерьез занялся мною. Однако как же тяжело его слушать, когда он находится поблизости. Как сложно не тянуться. Как тяжело подавить восторг и сглотнуть желание. Но я честно стараюсь. Даже если меня отвлекает все: начиная от венистых рук, заканчивая оголяющейся из-за задравшейся кофты поясницы. — Как поступишь в Лейпциг, не бойся воспользоваться возможностями. Посмотри Европу, Куки, — мягко говорит он после того, как выжимает из меня все последние соки, заставляя раз за разом чередовать смертельно медленные темпы и выносяще быстрые в этюдах, — это точно пойдет тебе на пользу. Ходи на выставки, в оперный театр, заглядывай в нотные издательства. — А как же ты? — А что я, — усмехается Юнги, обхватывая и стискивая узловатыми пальцами наши члены. Он прилично по времени дразнит меня — тяжело держать сознание на плаву от того, как мне приятно, как я устал и как же сильно я хочу сомкнуть глаза, но не получается — я — вот-вот — на грани. — Хен, я не хочу без тебя, — трусь о него интенсивнее, забывая о пропасти между нами. (Которая, возможно, не такая уж и бездонная. Которую, возможно, расширяю я сам своими дурацкими сомнениями). — Чонгук, это же такие колоссальные возможности — вырваться из оков и заглянуть в сердце европейской музыки. В сердце той музыки, что принято играть по всему миру. Хен, ты всегда стремился объять вселенную, но думал ли ты когда-нибудь о ничтожном мне? — Хен, ты слащавый, — соплю ему в шею, целуя ключицу. Подбородок Юнги упирается мне в макушку, и мне так приятно это давление, что хочется просто рассыпаться мурашками. Часть меня хочет. Хочет всего того, о чем говорит хен. О чем говорит Юнги-хен, повидавший все перечисленное и даже больше. Светило, затмевающее все другое. Светило, вокруг которого и вращается вся система планет. И в этом его проклятие. Как бы желанно ни было то, о чем говорит хен, он — светило, затмевающее все другое. Первородное желание важнее тех, что возникли позже. Первородное — вырастило на себе цивилизацию. Я — всего лишь микроскопический пазл цивилизации. — Может, совсем немного, — хен мягко проводит рукой по моим волосам свободной рукой и скрипит зубами, еле слышно мыча. Сердце заходится в восторге от такого хена. От нуждающегося и не скрывающего свое желание. — Ох, блять, пожалуйста. Я скулю ему на ухо, дышу, целую, я пытаюсь показать свою привязанность каждой клеточке Юнги. Руки дрожат, когда я обхватываю его руку своей и шепчу ему в подбородок, не смея выдать свои стыдливые глаза: «Покажи, как тебе нравится». Все липкое и горячее, и Юнги сдавленно выдыхает, почти на полустоне, и переворачивает нас так, чтобы оказаться сверху и вдавить себя — в меня. Диафрагма не слушается — воздух застревает где-то по пути. Я царапаю выпирающие вены, на что Юнги шипит: «Не делай так, Куки». Горит все: щеки, уши, шея и даже грудь. Я нежно оттягиваю кожу, а Юнги бухается лбом мне в ключицу и чувственно стонет. Хватит ли температурного накала, чтобы вокруг сгорел кислород? — Хен, тебе нравится? — сдавленно и высоко спрашиваю, не останавливаясь, не прекращая доводить хена до исступления. Юнги тут же поднимает на меня раздраженный взгляд. — Ты сейчас шутишь, что ли, Куки? А я дерзко улыбаюсь и говорю, становясь непривычным собой всего на секунду: — А мне не слышно. Хеновское лицо вытягивается от удивления поначалу. А затем: — Грязный лжец, — косая улыбка кривит его распухшие губы.***
— Ты жалеешь? — интересуюсь я после продолжительного молчания, в котором Юнги щекотно рисовал на моей спине много-много глаз. Они не вызывали привычного страха. Там, где слепящие софиты в лицо, темнота и много-много глаз-судей. — О чем? — полусонно. Он слегка потягивается и вафельно хрустит. — О карьере? — Угу. Жмусь носом в чужое ухо. Юнги смешливо морщится, уводя голову вбок. И долго-долго не тревожит тишину. И когда мне уже кажется, что мой вопрос утонет в симфонии шорохов: соседских, комнатных, и вообще — Юнги отвечает: — Немного, — слушать хена, приложив ухо к груди, как дивный новый мир. Я погружаюсь в музыку, исходяющую из глубин. Дивный новый мир умерших цивилизаций. — Но по-другому бы не вышло, — тусклый свет пробивается из приподнятых уголков губ. — Мне бы не попался другой продюсер. Я бы не смог с ним спать. И не смог бы терпеть неоднократные, — усмешка ломается, — насильственные акты. Ничего бы не поменялось. И в конечном итоге, — он вздыхает, приглаживая иглы моих встопорщившихся волос, — я либо сошел бы с ума, либо сел за решетку. Пугает беззаботное и полное легкости выражение на лице хена. Сколько он об этом думал, сколько кошмаров ему снилось и как сильно он хотел избавиться от боли? Как после всего пришел к тому, что спокойно делится со мной своим прошлым? — Хен, прости меня, — мне становится так плохо и так душу дерет, что я сжимаюсь вокруг хена и заключаю его в плотный капкан рук, сотканных из ласки, неуемной любви и сожаления. — Я не хотел, чтобы ты вспоминал. — Чонгук-и, — Юнги нежно кладет руку мне на щеку, — ты ни в чем не виноват.***
Казалось, ничто не может нарушить идиллию, воцарившуюся на несколько по-приятному затянувшихся недель. Но мысли о хене, как термиты, проедали четкое будущее, где я собираю свои вещи и уезжаю поступать в Германию. Потому что было слишком наивно предполагать, что он поедет со мной. Мы ведь даже не говорили о том, что происходит между нами и надо ли это как-то называть. Хен все больше говорил о Лейпциге, а я смотрел и не понимал, почему он говорил так, словно мой отъезд для него ничего не значит? В глубине души я знаю — я жадный до всего, что люблю. Перфекционизм — всего лишь одна из форм. Меня это злит. Неопределенность. И жадность. И то, что вместо экзаменов я думаю о том, что в действительности значу для Юнги, хотя ранее даже не мечтал и о встрече? Сегодня хен снова завел этот разговор. Который меня удручает, расстраивает и даже начинает доводить до ручки, хотя я и не думал, что буду когда-либо злиться на что-либо, кроме себя. — Я решил поступать в Сеульский, — смотрю из-под ресниц с вызовом. Хен обрывается на полуслове. У меня от гнева и адреналина алеют скулы. — Прости, что? — Я сказал, что буду поступать в Сеульский. — Куки, ты с ума сошел? — изумленное. — У тебя даже рекомендательное письмо к поступлению теперь есть, — севшим голосом. А затем — внезапный рев, который не осаждает, как должен был бы, а только подстегивает меня. — С хера ли — Сеульский? Мы зачем столько занимались? Чтобы ты здесь ровнехонько жопу посадил на стульчик в филармонии и все? Хочешь сказать, что я в тебе ошибся? — Я не поеду никуда, если тебя не будет рядом, — упрямо чеканю. — Потом поступлю. Заберу тебя и поступлю. — Чонгук, — обескураженно оседает на диван Юнги, не прерывая зрительный контакт, — ты полнейший идиот, который прямо сейчас спускает все в унитаз. Прямо сейчас, понимаешь? И ради чего? Нервно облизываю губы. Ну как же он не понимает? — Ты меня привел в музыку. Без тебя все не имеет смысла. — Уму не постижимо, — Юнги растирает лицо руками и тут же вскидывается. — Чонгук, тебе нельзя гнить в Корее. Такое бывает только раз в жизни. — Почему ты так зациклился на этом? — бездыханно злюсь. Все внутри кипит, клокочет, тушится на медленном огне. — Зачем ты подчеркиваешь эту единоразовость, на которую — лично мне — наплевать? О которой никогда не думаю я, но напоминаешь ты? — я срываюсь и быстрым шагом подхожу к Юнги, становясь вплотную. Загнанно и тяжело дышу, разглядывая каждую черточку и деталь, в совокупности причиняющую мне боль, на которую я отвечаю такой же — болью. И все в лицо. То, что невозможно больше держать в себе. Надрывно и переходя почти что на октаву выше. А хен сжимает челюсти и пытается меня испепелить будто. — Я так хотел, чтобы хоть раз ты почувствовал хотя бы половину того, что чувствую к тебе я. А ты только и делаешь, что бредишь о своей Европе. Я заслуживаю хоть немного быть услышанным? — срываюсь на крик. — Хен, если не с тобой, значит и не с музыкой тоже! — Не смей, — цедит Юнги. — Не смей, блять, бросать музыку, — и еще, — ради меня, — скатывается в бормотание. — Но я хочу. Я хочу быть рядом, — от гнева мой голос дрожит. Мой голос, мои руки, мое все. — Нет. — Почему? И, кажется, терпение у хена лопается следом за моим. — Хорошо, Чонгук, прекрасно, — Юнги толкает меня, а затем хватает за грудки, — дальше что? Ты о своем будущем хоть на секунду задумывался? — ядовито выплевывает каждое слово. — Выпустишься и проведешь остаток жизни рядом со мной? Так? — Да, — пыхчу упертое, набычиваясь. — Чем ты будешь себя содержать? Или ты думаешь, что я могу тебя обеспечить? — Я найду работу! — выплевываю ему в лицо. — Ты полный придурок! — рычит. — Тебе все дороги открыты! — Юнги — срывается на крик тоже. — Все, блядь, без исключения. А ты? Ты? — он тычет пальцем мне в грудь. Прямо в сердце. Продавливает кол, который всаживает, как в нечисть. — Ты размениваешься на меня? У тебя совсем мозгов нет, что ли? — Замолчи, — огрызаюсь я, — не смей так говорить. — Что будет, когда ты поймёшь, что упустил нормальное будущее? Меня будешь винить, а? Ответь. Юнги бодает меня лбом. Методы проведения конфликта вроде бы похожи на детсадовские, но их стало так много буквально за несколько ужасных минут разрушения всего — абсолютно всего — мною, что они не могут не причинять огромной боли. — Что будет, Чонгук? Кто будет виноват в просранных возможностях? Я застываю ошеломленно, разом растеряв весь свой запал. И понимаю, что — да, все валится, крошится. Подставляю руки, но. — Ты… ты точно меня сейчас имеешь в виду? — До тебя наконец дошло, да? — смертельно грустно улыбается Юнги, нацеливая на меня пистолет и возводя курок. Поздно. — Неужели на тебя нужно орать, чтобы ты понял? «Неужели на тебя нужно орать, чтобы ты понял?» «Неужели на тебя нужно орать, чтобы ты…» «Неужели на тебя нужно орать…» «Неужели…» Раздается выстрел. Ранен. Юнги приуменьшил, сказав, что жалеет лишь немного? — Ты не настолько мне нравишься, чтобы я терпел твои упреки позже, когда ты действительно поймешь, что ты натворил. Раздается еще один. Ранен. — Проваливай, Чонгук. Убит. По крайней мере, в моем представлении в этот момент я мертвею. Однако на самом деле я все еще стою, неверяще глядя на Юнги, вернувшегося к своим делам так, словно мой труп не лежит посреди комнаты, а почти что черная кровь не растекается по половицам в разные стороны, обволакивая пространство, как нефтяная пленка. Руки сами собой разжимаются. Юнги же — снова не делает ничего, что могло бы ухудшить или улучшить ситуацию. Я отхожу с каждым шагом дальше и дальше. Юнги все дальше и дальше. Потому что я отхожу. Потому что я его от себя отодвигаю. Сейчас он так похож на всех тех, из-за кого я хотел все бросить. Неужели ты настолько ленивый, неужели ты себя так любишь, что позволяешь себе ныть, неужели ты такая тряпка, неужели думаешь, что у тебя все получится, неужели ты считаешь, что достоин лучшего, неужели, неужели, неужели… Сложно предсказать вещь, которую должен сказать или совершить другой человек, чтобы довести до критической точки. Тогда я не почувствовал ни боли, ни тайфуна из злости. Лишь… опустошение? Тогда я в полной мере понял и слова Чимина, когда тот вместо музыки решил уйти в международные отношения. «Эти четыре года дали мне много чего. Но я бы ни секунды не повторил», — так он мне сказал. И в то темное новогоднее утро я крепко сжимал бутылку дешевого вина, ни слова не понимая из того, что он пробормотал. Я не понимал до конца и спустя несколько месяцев, потому что, как это — не повторить что-то, что было тебе дорого? И. Я бы не повторил и секунды с того момента, как оттащил Юнги на рынке. Надо было пройти мимо, как и все остальные. Или застыть с прижатой ко рту рукой, а затем исчезнуть как ни в чем не бывало. Но к сожалению, я никогда не перестану быть собой, пока я есть.***
— Когда ты планировал сказать, что уезжаешь из Кореи? Вакуум. Время застыло на вдохе. — Еще только весна и, — я заикаюсь, желая договорить «а вступительные только летом, когда мы пару месяцев как закончим колледж», но меня перебивают. Впрочем, у меня нет никаких сил на то, чтобы попытаться опередить. Чтобы сделать хоть что-либо. Но так происходит не всегда. Меня охватывает то жуткая злость, несвойственная мне ранее, а может быть просто задушенная; то неподъемная апатия. Вот как сейчас. — Мы больше никогда не увидимся? — с неприятным удивлением спрашивает Чимин, застыв посреди комнаты. Я виновато опускаю голову, чуть ли не засовывая ее в чемодан, молнию которого застегивал. Тиски едва отпускают мою челюсть: — Тебе Хосок рассказал? — Мы больше никогда не увидимся? — с нажимом повторяет. — Я не знаю? — и с опаской поднимаю взгляд. Чимин странный. Слишком взвинченный и напуганный. Слишком не Чимин. Спокойный, рассудительный и до ужасного прямолинейный временами. — Лет пять точно? На лето, наверное, я буду возвращаться, — чешу затылок — меня так разъедает совесть, что я не могу сидеть статуей. — Почему не сказал мне? — он на меня не смотрит. — Я не думал, что… — Ты никогда не думаешь, Чонгук, — надломленно усмехается сосед. — Ты, блять, никогда не думаешь о чужих чувствах. Ни о Хосоке, ни своем интернетном Тэхене, — дыхание перехватывает — я же только пару раз рассказывал или болтал с Тэхеном при нем. — Вообще ни о ком, кто, мать твою, тебя любит. Речь обрывается. Чимин со сжатыми челюстями сокращает размашистыми шагами расстояние между нами. Целеустремленно и- — И обо мне ты совсем не думаешь, придурок, — шипит он. Всхлипывает и едва держится за мою футболку. Глаза у Чимина красные, отчаянные. Ловят меня в капкан. — Я думал, что не друг тебе, — сиплю я, шокированно перехватывая его запястья. Но не чтобы отцепить, а чтобы не дать упасть. Улыбка болезненная. Впервые на таком знакомом лице — такие непривычные, но знакомые мне чувства. Сильные и уничтожающие все остальное, что могло бы быть хорошего с кем-то еще, кроме. Как я — к Юнги. Как я — к человеку, которого больше никогда не увижу. — Я не друг тебе? — предполагаю я осторожно, пропитываясь сожалением от корки до корки. Черствый и глухонемой друг для других. Я ужасен. И Чимину необязательно подтверждать мои слова, чтобы я себе опротивел еще больше. — Только, блять, попробуй сейчас что-то ляпнуть или подумать про себя плохо, мистер идиот, — зареванно булькает он. — Только попробуй вернуться раньше. — Бьет в грудь кулаком глухо. У меня сердце не бьется ровно с того самого момента, как я оставил все механизмы и запчасти у Юнги. Чимин бьет и бьет. Бьет и бьет. И его рука вполне могла бы заменить мне сердце, если бы только я смог стать другим человеком в ту секунду, как мы виделись в последний раз перед моим уездом.***
Со страхом беру смычок в руки, зажмуриваясь от света софитов. Комиссию и глаза-судьи я не вижу, как и всегда. Но тонна, оттягощающая мои плечи — всегда со мной. Была. Когда-то. Я же — действительно — не преступник. Хен, я тебя ненавижу. Не преступник. Хен, спасибо. Я не преступник. Можно я поверю твоим словам? «Ты хорошо играешь». Не преступник. Можно я перестану думать о том, что не достоин и — сыграю, не думая ни о чем? Я… Можно? И прости.***
***
***
Давным-давно… мне снился сон. Солнце, заключенное в туманный шлейф смога, отражалось от матовой воды. Давным-давно… мне снился сон. Сон, где я торможу у небольшого съезда, отстегиваю ремни безопасности и вываливаюсь из машины, как последний плевок крема для рук на кожу. На негнущихся ногах иду к краю и, ни секунды не раздумывая, перемахиваю через ограждения на мосту. На небольшой отрезок времени тело охватывает сладкая невесомость, а после — гравитация забирает вниз. И я просыпаюсь, разбитый о границу воды и чужого крика. Давным-давно… мне снился сон, сон, где я стою на мосту не один. Где ноги — не гнутся, меня хватают за руку, туловище, за все — хватают. И я не могу и миллиметра проползти, опутанный препятствием. В фильмах или фантазиях, когда главный герой хочет, чтобы его кто-нибудь спас, пусть даже и не признаваясь себе в этом, — обязательно в самый последний момент находится тот, кто обязательно вытаскивает. Однако в реальности — моя жизнь, все мои переживания и безответное «Юнги», абсолютно все закончится вместе с воздухом в Ханган в субботу после пяти вечера, когда я, часом ранее навестивший пустующий ресторанчик Сокджина под присмотром Юнги, который отошел на перекур, сяду в машину, срываясь домой, остановлю ее посреди моста, спрыгну в матовую воду и… И. Все закончится. Все — закончится. Закончится. Запах Юнги повсюду. Такой родной и такой забытый. Я сглатываю подступающую к языку желчь очень громко — тут вообще никого, — промаргиваясь. — Ты поздно, — ехидца раскатывается по хрипотце. А я вздрагиваю от неожиданности. Взгляд на секунду захватывает показания цифровых часов. Сегодня — нет. 16:42. Я оборачиваюсь на звук, сталкиваясь с насмешкой в матовых от сумерек глазах, и сжимаю в кулаках ключи от машины. Ничего не изменилось. — Ждал? — с надеждой рушится весь мой мир ему под ноги. Столько лет — и все ради этого момента как будто. Мне хотелось бы быть песком, который Юнги целует — я, оказывается, до ужаса жадный; но выходит так, что только топчется. Во мне не осталось ничего из того, что бы любило больше меня, чем Юнги. Прошло столько времени, а я не смог выстрелить. И… Вся моя разруха, вся моя целостность, все. Я. Ему. Юнги подходит ближе и хватается за мой затылок, сталкивая наши лбы. Словно не было нескольких лет между тем, как мы снова встретились. — Зря ты меня любишь. Я вижу все и одновременно ослеплен, а потому ничего не понимаю. Каждая точка сбритых волосков и красноватое раздражение вокруг губ не говорит мне о том, что думает Юнги. Ни «да», ни «нет». Любовь Шредингера. А Юнги, напротив, кажется, все видит и понимает — накрывает мою сжатую до побеления руку своей шершавой, снимая пистолет с предохранителя. Сжимая мои пальцы — поверх курка. От этого еще больнее. От того, что я не могу выстрелить. От того, что нуждаюсь в Юнги до смерти. А он молчит, глядя на меня своими слишком умными и понимающими глазами. Мне совестно. Совестно за то, что у меня на уме. Говорят, что люди запоминают свою первую влюбленность гораздо ярче, чем все последующие. Вероятно, вы сочтете это попыткой выделиться среди массы, доказать, что я особенный или хотя бы не совсем такой, как все остальные, если я скажу, что не все. Вся соль в том, что я никогда не считал других серостью. И никогда не помнил, ну так, если брать сквозь года, лицо мальчишки в школе, в которого влюбился впервые. Только очень пухлые губы, разве что. Ни разу после — не помнил в деталях другие влюбленности. Только считал их зачем-то. Дурацкая привычка. Меня зовут Чон Чонгук. Я влюбляюсь в тринадцатый раз, будучи на пороге девятнадцати лет. Но, как и в прочие разы, осознаю это далеко не сразу. И пронесу сквозь года — ровнехонько до кануна двадцати пяти лет. Я не сдерживаю слез, от чего сотню раз себя прокляну позже. И даже не могу предположить, узнаю ли я в конечном итоге, кто на самом деле держал пистолет у моего виска. — Прости меня, Чонгук, — дымится по краям. — Это я должен был говорить, — кровью на асфальте.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.