Часть 28
Никогда ни о чём не жалейте вдогонку, Если то, что случилось, нельзя изменить. Как записку из прошлого, грусть свою скомкав, С этим прошлым порвите непрочную нить. Никогда не жалейте о том, что случилось. Иль о том, что случиться не может уже. Лишь бы озеро вашей души не мутилось Да надежды, как птицы, парили в душе. Не жалейте своей доброты и участья. Если даже за всё вам — усмешка в ответ. Кто-то в гении выбился, кто-то в начальство… Не жалейте, что вам не досталось их бед. Никогда, никогда ни о чём не жалейте — Поздно начали вы или рано ушли. Кто-то пусть гениально играет на флейте. Но ведь песни берёт он из вашей души. Никогда, никогда ни о чём не жалейте — Ни потерянных дней, ни сгоревшей любви. Пусть другой гениально играет на флейте, Но ещё гениальнее слушали вы.©
Вечернее солнце бликами отражалось в окнах третьего этажа. Удлинялись тени, предрекая скорое догорание очередного осеннего дня. Двор был пуст, только на верёвке висела белая наволочка. Вознесенский приехал в Ленинград пару часов назад. Родной город встречал его праздно и мрачно. Всё вокруг напоминало о недавней блокаде, но только тому, кто застал её. Центр был облюбован, он являлся визитной карточкой северной столицы. Но чем дальше уезжаешь от исторически ценных мест, тем более ощущается явственный след войны — эти раны, которые не лечит время. Много старинных домов с разбитыми и потрескавшимися стёклами; много запустения; много угловатого и мрачного. Но Ленинград всё равно был прекрасен. И вот теперь Вознесенский стоял, задрав голову, и всматривался в окна, где жил с семьёй до июня сорок первого. В том месяце он ушёл на фронт и больше не возвращался. Ему ни разу не удалось навестить родных в Ленинграде — один из лучших лётчиков СССР всегда имел много работы. Он честно пытался вырваться, но тщетно. Добраться до дома ему так и не было суждено. В сорок третьем он узнал, что вся его семья умерла. Ехать было не к кому. Не верить письму двоюродной тётки мужчина не мог. Где все они похоронены? Она толком не знала. В блокаду ведь хоронили в братских могилах. Не всегда, но почти всегда. Варвара знала только, где упокоена сестра Антона — её сын самолично похоронил девушку. Вознесенскому казалось, что он неплохо держится. Но теперь стоял и смотрел… и не мог пошевелиться. Им овладело оцепенение. До боли, до искр в глазах хотелось зажмуриться, и оказаться на этом же месте в сороковом году, когда ещё не было войны. Когда всё было. И все были живы… Ветер неистово драл уши, пытался забраться под кожанку. Вознесенский дрожащими руками достал из кармана пачку сигарет. Из парадной вышел мужчина, на ходу поправляя шляпу. Антон судорожно выдохнул. Он представил, что это его отец так же выходит из парадной, спускается и с улыбкой поправляет шляпу, глядя на него. — Антоша, ты же простынешь. Смотри, какие красные у тебя уши… Голос отца, Андрея Владиславовича, так ясно и отчётливо прозвучал в голове, что Вознесенский вздрогнул. Из-за угла дома, широко раскинув руки, выбежала сестра. Ей было ещё лет пятнадцать, и ситец жёлтого платья трепетал ветер, и каштановые косички вздымались и снова падали на плечи… — Антон! Наконец-то ты приехал! — радостно звенел голос Лизы. Окно на третьем этаже распахнулось, проглатывая блик солнца. Упираясь одной рукой в подоконник, мать, Алина Александровна, помахала ему. Добрая улыбка озарила круглое лицо. — Мы так тебя ждали! Грохот — и картинка погасла. Растаял иллюзорный обман. Вознесенский огляделся. Он стоял в пустом дворе, в котором неистово свистел ветер. Солнце садилось, разливая по крышам закатный свет. И сестра, и родители виделись ему моложе, чем были на самом деле. До блокады из них дожила только сестра. В этой трёхкомнатной квартире на третьем этаже тихого дома в Нейшлотском переулке до войны проживала сестра Антона, её муж Владимир, бывшая жена Вознесенского и их (точнее, только её) сын. В тридцать восьмом у супруги Вознесенского, яркой говорливой женщины по имени Анастасия, родился мальчик. Почти сразу же она призналась, что ребёнок, оказывается, не от Антона. Настя ушла, но официально они не развелись, а в сороковом она осталась без жилья, и попросилась к Вознесенскому. Тот не мог отказать бывшей любви с малолетним ребёнком на руках. И пусть между ними уже всё перегорело, Антон ощущал некоторую ответственность перед этой женщиной. Да и в чём виноват маленький Игорь? С ними так же жила его бабушка Алиса Алексеевна — безумно интересная женщина, переводчица, коренная петербургская интеллигентка. Блокада не пощадила никого. Первым умер Игорь. Об этом Вознесенскому написала Анастасия в блокадную зиму сорок первого, в декабре. «Надеюсь, что ты жив, что не ранен надеюсь. Всё чаще в последние недели вспоминаю наши с тобой светлые дни. Как сладко мы любили друг друга. И понимаю, друг мой, что скучаю по тому беспечному времени, когда не было всё так скользко и непонятно. Новостей хороших нет. У меня началась цинга. Выпадают зубы, ноги стали, как брёвна. Алиса Алексеевна устроилась работать, дабы получать рабочую карточку. Работает с бумагами — я точно не поняла, что именно ей поручено. Удивительно, как она держится, несмотря на возраст. И как меня печалит, что я не могу найти в себе сил встать и тоже пойти помогать стране. Да и не хочу — ведь позавчера умер Игорёк. Сама не знаю, почему об этом пишу так спокойно. Даже слёз уже нет. Я стала совсем жестокой. Лиза тоже работает. У неё почти нет сил. Хлеба катастрофически мало… Мне больше нечего сказать. Просто береги себя». Такое письмо пришло ему на фронт. Тяжело затягиваясь, Вознесенский вчитывался в строки под маслянистый свет керосинки. А совсем недалеко погибали его товарищи… И сухой текст тогда не показался мужчине странным. Многим позже он понял, что блокада и её мучительный голод, просто вытягивали из ленинградцев всё светлое и хорошее. Не оставляли чувств. Игорь мог бы вырасти сыном для Антона. Мужчина частенько думал об этом, уже когда смог простить неверность жены. И даже не жалел о том, что «связался с этой», когда вокруг так много верных, преданных, милых девушек. На фронте у Вознесенского была боевая подруга. Но это было временно, и оба понимали. Нет, он бы не принял Анастасию назад, не смог бы лечь с ней снова в одну постель и доверять. Но Игорь мог бы считать его отцом. Почему этому не суждено было случиться? Жаль. — У вас сигаретки не будет? Голос, суховатый и грубоватый, вытянул Антона из воспоминаний. Он повернул голову. Немолодой мужчина в чёрном пальто протягивал руку, криво улыбаясь. Только тогда майор сообразил, что, собственно, так и сжимает в ладони пачку, которая стала совсем измятой. — Да. Конечно, — и вытащил сигарету, вручил её прохожему. Незнакомец поблагодарил и пошёл дальше, вставляя папиросу в рот. Вознесенский поднял с земли чемодан и вошёл в парадную. Сырой запах навеял воспоминания о тех светлых днях, когда он ещё был подростком. Он вырос здесь, в шумной семье, а теперь остался совсем один. И, не боящийся немецкого лётчика, «севшего на хвост» высоко в небе, мужчина вдруг ощутил страх перед одиночеством. Подойдя к родной, чуть обшарпанной двойной двери тёмно-коричневого цвета, Вознесенской провёл по ней грубой ладонью. — Ну, здравствуй, — шепнул и вставил ключ в замочную скважину. В прихожей, в окружении тёмно-вишнёвых обоев с золотыми вензелями, потёртых и кое-где отошедших от стен, он ощутил себя самым одиноким человеком на свете. Расстегнув кожанку, мужчина прошёл в сумрачную гостиную. Кроме шкафа и тахты в ней ничего не было. Куда-то подевались пианино и патефон. Антон открыл дверцы серванта. Чёрными глазами-пуговками на него смотрел коричневый мишка, принадлежащий некогда Игорю. Сердце мужчины дрогнуло. Взгляд упал на фотоальбом в зелёном переплёте. Протянув руку, мужчина провёл по его шершавой поверхности, но открывать не стал. Он не был готов увидеть родные лица. Вместо этого майор прошёлся по пустым комнатам. Пахло пылью и одиночеством. В груди ныло. — Я дома… Привет, родные, — прошептал он, обращаясь к семье. Остановившись в тёмном коридоре, Вознесенский прислушался к изумительной и скорбной тишине. Он вдруг пожалел, что для него, как для героя, сохранили эту квартиру. Лучше бы, как и многим другим, выделили комнату в коммуналке. Там бы шумели голоса, смеялись дети, а с кухни неслись ароматы еды. Чужой, но домашней. У Вознесенского слегка закружилась голова от переживаний, от такого изобилия эмоций, от которых он успел отвыкнуть за то время, что был на фронте, а потом служил в военной авиации. Кто-то постучал в дверь. Мужчина открыл глаза, удивляясь: кого могло принести? Решив не спрашивать, он сразу же отворил. — Антон… Всё смотрела на тебя в окно, пытаясь понять, ты ли это. Здравствуй, дорогой, — улыбнулась соседка Дарья Олеговна. На душе майора потеплело. Эта женщина была подругой его бабушки. Хоть одно знакомое лицо! — Здравствуйте. Проходите, — отойдя в сторону, мужчина пригласил её пройти. Когда они присели на кухне за столом (благо, остались две скрипучие табуретки), Дарья Олеговна положила перед майором свёрток в тёмной бумаге. — Тут пирожки с яблоками. Угощайтесь. — Что ж я один буду? Сейчас поставлю чай, — мужчина подошёл к плите, начал хлопотать с пыльным чайником. — Я так рада, что ты вернулся… Где же ты был все эти годы? — с участием спрашивала женщина. — После войны отправили служить на границу с Германией, будь она неладна. Да и к кому мне возвращаться-то… — Да-да, понимаю… — прошептала Марецкая. — А как ваши сыновья? Вернулись с фронта? — Нет, оба погибли… — Сожалею. — Война есть война. Хотя… хотя это не великое утешение. Твоя сестра Лизонька очень долго держалась и очень тебя ждала. У неё ради тебя силы и были, думаю. Работала даже… — Да… она ведь умерла последней, — с комком в горле Вознесенский провёл ладонью по зачёсанным назад волосам. — Верно… — А Игорь? Вы не знаете где он похоронен? — Нет, не знаю. Степан Иванович знает. Тот, что из пятой квартиры. Ему заплатила твоя бабушка, чтобы он похоронил мальчика, — голос Марецкой как-то странно подрагивал. — Бедняга, как ему… досталось… Ну, такое время. Жуткое было время… Почуяв неладное, Антон поставил на стол чайник с кипятком и две железные кружки. — Расскажите, что произошло, — сев напротив, мужчина внимательно посмотрел на скрывающую глава, соседку. — Я… не уверена, что это будет корректно… Прости… Протянув руку, майор положил мозолистую ладонь поверх кисти Дарьи Олеговны. — Я очень прошу вас. Мне важно знать. Марецкая тяжело вздохнула: — Как знаешь. Настя, она… она с каким-то мужчиной договорилась. Он должен был вывезти её из блокады. Мальчика она оставила, а сама покинула город. Она его ненавидеть начала, видимо, голод так подействовал — виновата ли она, что психика не выдержала? Не кормила его, проявляла жестокость, оставляла в подъезде на морозе. Я к себе забирала до прихода Лизы, твоя сестра мальчика брала и уносила в квартиру. Постоянно кричала на Настю, что так нельзя, а Анастасия отвечала, дословно: «Выкинь орущего, иначе покусаю его и съем». Замолчав, соседка обхватила чашку холодными ладонями и осторожно, с тоской и печалью взглянула на мужчину. Тот смотрел перед собой, не в силах пошевелиться. *** Сумерки разбудили Илью. Проснувшись, вырвавшись из объятий туманного и тревожного сна, он оторвал голову от подушки, и обвёл взглядом комнату, щурясь. Дяди не было. Форточка была приоткрыта, и в неё свободно проникали потоки осеннего воздуха. «Хорошо, что это просто сон», — не особо помня, что именно снилось, обрадовался парень. Не успел он выйти из комнаты, как столкнулся с идущей мимо Глафирой. Она несла таз. — Так, Илюшка, быстро за мной, на кухню! Я пирогов с капустой и картошкой наделала. Для всех. От пирогов Северьянов никогда не отказывался. — Спасибо. Только руки помою… — Давай, давай. Смотри, не обмани! — и Улицкая зашагала дальше, напевая под нос весёлую песню. Эта женщина имела такую привычку — наготовить что-нибудь, и всех накормить. Правда, привычка просыпалась не каждый день, но ведь и то было замечательно. Когда Илья, умывшись и вымыв руки, вышел из ванной, в дверь позвонили. Звонили к ним, к Северьяновым. Надеясь, что это не Дасковский, парень пошёл открывать. От души отлегло — наведался Загоскин. — Через полтора часа фильма! Пошли в кино, — улыбался друг. — Пошли, — кивнул Илья, подумав, что в последнее время поступал не слишком хорошо, забыв о Петьке. Это всё Феликс. Ночь накануне прошла мучительно. Северьянову снился Кирсанов. Он был сказочно красив, призрачно неуловим. Они качались на качелях, стоя на сидениях, и ветер уносил их всё выше, выше, выше — дух захватывало. — Тебе не страшно? — улыбался Феликс свой фирменной улыбкой. — Нет! А тебе? — И мне. Не бойся ничего! — Не боюсь! Взлетев на качелях слишком высоко, Феликс исчез. Растаял в небе. И Северьянов, пытаясь допрыгнуть туда же, раскачивался всё сильнее, жутко боясь, что потерял парня навсегда… Проснулся в холодном поту и немного поплакал в подушку, позволив себе такую слабость. — Эй! ты мне что обещал?! — упирая руки в бока, Улицкая стояла в электрическом свете лампочки. — Здравствуй, Петя. — Здрасьте, — улыбнулся Загоскин. — Мы в кино… — начал было Илья. — Сперва пироги, потом идите, куда хотите! Живенько за мной! — приказала Глафира. И парни подчинились. На кухне было душновато и пахло выпечкой. Пышные пироги уже лежали в тарелках, расставленных на столе. Загоскин обрадованно взялся за еду, только успев сесть. Северьянов не отставал от него. Ели так, что за ушами трещало. Глафира с лёгкой самодовольной улыбкой наблюдала за парнями, сидя напротив и помешивая сахар в чашке неспешными движениями. Запивать сладким чаем пирожки было просто изумительно. Илья любил это сочетание вкусов. Он был из детства, из счастливого доблокадного периода. — Добрый вечер, — хмуро поздоровался Александр Абрамов, потерявший на фронте ногу. Он появлялся на кухне очень редко, был несговорчив и всегда хмур. Опираясь на костыль, мужчина прошёл к своему столу. Сел и налил в стакан воды. — Привет, Саша, — поздоровалась Глафира. — Здрасьте, — хором отозвались Илья и Петя. — Пирог попробуй. Вкусный получился, — добавила Улицкая и сделала глоток чая. — Нет аппетита, спасибо. Меня сегодня вызывали. — Куда? — Туда… Интонация говорила сама за себя. Илья и Петя переглянулись. — И что хотели? — Глафира полностью развернулась к соседу, до этого находясь к нему спиной. — Про Кольцовского спрашивали. Знал ли я, что он антисоветчину пишет. — И что ты ответил? — Я не знаю, чего он писал. Так и ответил. — Не выпустят его? — лицо Глафиры отразило озабоченность. Александр посмотрел в стакан с водой, словно там мог быть ответ. — Меня другое волнует. Кто же настучал на нашего писаку? Илья похолодел. — Думаешь, наши донесли? — понизила голос Глафира. — А кто ж ещё? Леонид ведь точно говорил, что никому, кроме нас, о своей писанине не сообщал, — мужчина исподлобья посмотрел на соседку. Голос его был крайне спокойным. — Ужас. Вот же… крыса среди нас, — пробормотала Улицкая и закусила указательный палец, явно погружаясь в размышления. — Надо узнать, кто, — весомо добавил Александр, и залпом допил остатки воды. Илья похолодел. Старушка Зоя? Степан? Кира? Юрий? Сами Глафира или Александр? На кого думать — Северьянов никак не мог взять в толк. Но на кухню вошла самая старая жительница коммуналки, по привычке чуть хитро улыбаясь. В руках она держала кофеварку, которую уносила в комнату, дорожа ею и не желая, чтобы пользовались соседи. — Идём, не то опоздаем на сеанс, — вытерев губы рукой, шепнул Загоскин. — Спасибо, тётя Глаша, было вкусно! — Да, спасибо огромное! — Да уж идите, идите, — снисходительно улыбнулась Улицкая. На улице было совсем холодно. Ветер бесился. — Как я объелся! Ух! Ты тоже? — спрашивал Петька. — Да… Ещё как. — Я вот у тебя спросить хотел… «Только бы не о Феликсе», — с замиранием сердца подумал Илья. Вслух же бросил: — Что? — Почему Людоед сжалился над тобой, как думаешь? Северьянов рассказал давеча другу о ситуации, как защитил Зиновия, и был отблагодарён заранее заготовленной бумагой. — Не знаю… Честно. — Он отнекивается, значит. Не признаёт, что каннибал. Ну ясно, да… Кто бы на его месте признался? Это только в книгах не пишут про случаи людоедства, а они были! Загоскин говорил так запальчиво и страстно, что и Северьянову передалось тревожное состояние. Они взбежали в трамвай, радостно звенящий на повороте. Сесть было негде, и друзья стояли близко друг к другу. Дышали в разные стороны. У Петьки было миловидное круглое лицо с пышными щеками и ямочкой на подбородке. Илья вдруг испытал прилив товарищеской нежности к этому человеку, и укорил себя, что отвернулся от друга, будучи ослеплённым Кирсановым. Кто же подставил Кольцовского? В душе было смутно. С одной стороны, Илья осознавал, что нельзя хаять свою страну. Тяжело? Всем было тяжело. Это не повод! Война — дело суровое, и порой жестокое. С другой, Леонид был приятелем дяди Паши, и казался парню достойным человеком, надёжным товарищем. Он любил вести немного заумные разговоры, но для него всегда немало значило понятие чести. И в душе Илья чуточку восхищался Кольцовским, как человеком. А теперь выходило, что он предатель. И всю их коммуналку допрашивают. «Наверное, Александр прав, и это кто-то из своих». Но кто? На кого думать, Илья не понимал. Кто мог ненавидеть Леонида? Казалось, он со всеми общался одинаково уважительно. И, кажется, это было взаимно. Повернув голову к окну, с лёгкой грустью Северьянов смотрел на то, как проплывают мимо старинные доходные дома с лепниной, тихие переулки, залитые остатком вечернего солнечного света… И вдруг увидел Его! Феликса. Его точёное и бледное лицо мелькнуло, и пропало, оставаясь позади. Забыв обо всём, Илья метнулся к выходу, натолкнулся на мужчину, который назвал его дураком и пихнул. Не обращая ни на что внимания, Северьянов спрыгнул на землю и побежал обратно. — Ты куда? Илья! — донёсся до него голос друга. А тот мчался до рези в боку. Остановился, поняв, что видел Кирсанова примерно здесь. Вокруг не было ни души, отсутствовали арки и переходы — только стены. Не мог же парень убежать. Бегать — не в его стиле. — Ты рехнулся?! — Загоскин, пытаясь отдышаться, схватил друга за рукава. — Мне к нему надо! — выкрикнул в любовной горячке Северьянов. Его лицо пылало, а голубые глаза болезненно сверкали. Отголоски истерики коснулись души. Я люблю тебя, Феликс. За что ты так со мной?! Как же паршиво без тебя! — К кому? Людоеду? — Нет! К Феликсу… — понимая, что на грани разоблачения, Илья осёкся и отвернулся. Подставил лицо холодному ветру. Усилием воли заглушил начинающуюся истерику. Но ведь лицо Феликса и впрямь мелькнуло. Или то загадочный Ленинград играл с ним? В сумерки всё неверное… И даже свет этих уличных фонарей тревожен, зыбок. — Не понимаю тебя, — вздохнул Загоскин и сжал плечо друга. — Феликс — тот волчара? С которым ты подружился… — Да. — А зачем тебе к нему? «Потому что я дико его люблю», — с тоской подумал Илья. Нащупав в кармане бумажку, он вытащил её и расправил. Приглашение от Гаврилова. От того подлеца. Смяв листочек в шар, Северьянов отбросил ненужную писульку и побрёл в сторону ближайшего киоска с периодикой. — Идём, — позвал Петю. — Поглядим, что продают. Обычно они покупали развлекательные кроссворды. Но на сей раз их в продаже уже не было — раскупили. — Надо было раньше приходить, — проворчала продавщица. — А это что? «Ленинградская поэзия», — тотчас в голове всплыл образ Кирсанова. — Стихи горожан. — Дайте, — вытащив из кармана монеты, Илья расплатился. Друзья побрели в сторону остановки. На фильму они уже опоздали, но был вариант пойти на следующий сеанс. Северьянов листал журнал в синей обложке, сам не зная, что желая найти. И вдруг взгляд задержался на наклонной подписи «Ф. Кирсанов». Метнулся вверх — стихотворение… Илья, сглотнув, остановился и начал читать. Если в прошлое, лучше трамваем со звоночком, поддатым соседом, грязным школьником, тётей с приветом, чтоб листва тополиная следом. Через пять или шесть остановок въедем в тридцатые годы: слева — фабрики, справа — заводы, не тушуйся, закуривай, что ты. Что ты мямлишь скептически, типа это всё из набоковской прозы, — он барчук, мы с тобою отбросы, улыбнись, на лице твоём слёзы. Это наша с тобой остановка: там — плакаты, а там — транспаранты, небо синее, красные банты, чьи-то похороны, музыканты. Подыграй на зубах этим дядям и отчаль под красивые звуки, куртка кожаная, руки в брюки, да по улочке вечной разлуки. Да по улице вечной печали в дом родимый, сливаясь с закатом, одиночеством, сном, листопадом, возвращайся убитым солдатом. Когда он дочитал, Петя дёрнул друга за рукав. — Ты чего там увидел? — Да так, ничего… — проморгавшись, Илья, взбудораженный, представляющий, как любимый Феликс пишет стихи под покровом ночи, захлопнул журнал. — Идём. — У тебя слёзы на глазах! — Да нет же, это ветер. Просто ветер.
Пока нет отзывов.