Держись крепче, будет трясти.

Гет
В процессе
NC-21
Держись крепче, будет трясти.
автор
Описание
Гермиона готова склонить голову, чтобы спасти мир, пока Драко пытается защитить тех, кто ему дорог. Смогут ли они изменить прошлое, в которое судьба жестоко их забросила… или это была не судьба, а её жестокая игра?
Примечания
Когда-то этот фанфик был с Теодором. Потом я поняла: роль лидера культа идеально подойдет Тому. Так родилась новая история — переписанная и безумно смелая. Временные скачки, треугольники, неожиданные союзы, все тут. Здесь Том — повелитель, которому поклоняются, Гермиона — которая должна устоять перед этим безумием, а Драко — шипящий на судьбу, заставившую его работать с Грейнджер. Здесь есть всё, что я люблю. Приключения, совместная работа врагов и безумный микс любимых персонажей. Думаю фанфик будет примерно на 40-43 глав.
Посвящение
Посвящается любви к лидерам культов, которых мы так странно обожаем и одновременно осуждаем. Благодарю подкасты о вождях сект, таких как Чарли Мэнсон, за вдохновение, которое принесло мне идею этого фанфика.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 20: "Пилоты Тоже Люди": Чья-то Ошибка, Чья-то Вина. (Часть 2)

      Гермиона замерла у входа в кабинет Реддла, пока он обменивался прощальными задачами с секретаршей.       Механическим жестом она поправила подол юбки, задравшийся на коленке, стараясь не вслушиваться в отрывистые, чёткие указания, которые Том раздавал мисс Перил.       Её мысли метались, подобно кораблю, застигнутому внезапным штормом. Что, если всё пойдёт не так? Если он проникнет в её разум, увидит её истинное лицо, поймёт её намерения? И убьёт её прямо там, в лабиринтах собственного сознания? Может, это и есть то самое пророчество, о котором поведала гарпия? Возможно, именно так и выглядит её предначертанный конец?       Она не знала ответов. Знало лишь её нутро — яростное, неумолимое стремление рваться в бой, даже зная, что может погибнуть. Будто это было вшито в её саму суть на уровне генов, прописано в самой формуле её имени — Гермиона Грейнджер.       Внезапно всплыло ощущение — будто её рука сама взметнулась по воле Малфоя, отвесив ей ту самую, лёгкую и жгучую пощёчину. Ей не нужно было понимать это — она уже видела его взгляд, слышала его сдавленное: «Хватит ныть, Грейнджер».       Девушка провела языком по пересохшей слизистой, сжалась внутри, взяв себя в жёсткие узды.       — Я закончил. Идём.       Том выглядел безупречно, как всегдаю. Ни единой морщинки, ни намёка на беспокойство. Его манеры были отточены до идеала, джентльменские и почти старомодные. Порой Гермионе казалось, будто она попала в одну из тех чёрно-белых лент, что она смотрела с мамой, — мир паровых машин, дам в изящных шляпках и кавалеров, галантно открывающих двери и приглашающих на вечера, где за лёгкой светской беседой скрываются острые клинки интриг.       Том и Гермиона сидели в кафе, в укромном уголке, обвитом плющом и дикими цветами. Зелень сплеталась над их головами, будто укрывая от посторонних глаз. Но не от всех.       Потому что за столом, хоть и сидело только двое, был ещё третий.       Малфой. Он был здесь — невидимый, но ощутимый. Следил. Слушал. Контролировал. Гермиона порой едва сдерживала желание скривиться — ему так и хотелось вставить что-то ядовитое, подколоть её.       Но он молчал. Потому что понимал цену операции. Если что-то пойдёт не так Гермиону убьют мгновенно. А он узнает об этом секунду спустя. Как щелчок курсора на часах. Без предупреждения. Без сожаления.       И вот они наконец добрались до самой интересной части встречи. Гермиона почувствовала, как внутри всё сжимается, будто перед самым важным и невыносимым экзаменом в её жизни. Тот, к которому нельзя подготовиться по учебникам. Который зависит не от знаний, а от того, кто ты есть на самом деле. Она готовилась. Учила. Повторяла. Была уверена. Но от этого не становилось легче.       Её сердце билось, как самолёт в зоне турбулентности — рывками, с ощущением, что вот-вот развалится на части.       — Полагаю, дамы вперёд, — произнёс Том.       Голос тихий, почти ласковый. Он поднял палочку. Не как оружие, скорее, как продолжение пальца. Как прикосновение. Она зависла над её виском — не давя, а скользя, будто проверяя температуру кожи.       — Ничего личного. Ничего компрометирующего, — сказал он. — Только то, что ты разрешишь увидеть.       Его пальцы прошлись по бакенбардам Ей нравилось, как он это делает. Но внутри — это была лишь галочка. Подтверждение его безупречной неестественности. Всё было рассчитано. Всё — на показ.       Уговор был дан: они могут просканировать только разрешённые участки сознания. Только то, что можно показать. Никакой интимности. Никакого стыда. Только фасад. Гермиона вдруг расплылась в улыбке, тёплой, настоящей. И тут же одёрнула себя. Глупо. Совсем глупо. Она улыбнулась не по расчёту — а потому что захотела.       Нет. Соберись, Грейнджер. Она тут же вернулась в себя. К своей настоящей себе.       А тем временем Малфой, невидимый, но бдительный, уже готовился к своей части. Ему предстояло стереть всё, что нельзя видеть Тому, всё, что вышло за рамки сценария. И подсунуть ложные воспоминания, чистые, как стекло. Пока Гермиона будет играть показывать свою жизнь, доверяя сознание, спрятанное за семью печатями и совершенной магией Малфоев. Но кто играл с кем — уже не имело значения. Потому что двое знали:              Один промах — и всё рухнет.       Гермиона напряглась до предела так, что, казалось, могла ощутить каждый микроток в каждой клетке тела. Ощущение, будто макушка налилась жаром, было привычным, но то, с каким толчком врывался в её сознание Малфой, ничему подобному не соответствовало. И всё же, именно в этот миг, изо всех сил, она посылала ему немую мольбу — не сбиться, не дрогнуть. И он не подвёл.       Драко, ловко и точно, как будто знал каждый изгиб её мыслей, провёл Реддла сквозь лабиринт сознания, держа его на крючке в пределах её разума. Сидя в кресле, откинув голову, он, не прикасаясь, выстраивал внутри неё дверь — дверь в бункер, непробиваемую, глухую, как стена из цельного камня. И у него получилось. Когда же Том наконец вырвался наружу, он лишь хрипло, глухо выдохнул — словно из глубины тоннеля.       Гермиона не дрогнула. Не дала себе ни вздрогнуть, ни моргнуть. Но внутри она, возможно, побелела, как мел. И только голос Реддла, холодный и ровный, как приём парацетамола, проник в неё, остудил пылающий ужас.       — Что ж, — прозвучало в тишине, — Теперь твоя очередь.       Всё прошло. Без сбоев. Малфой справился.       — Легиллментс…        Команда прозвучала резко, как щелчок кнута, и Гермиону будто отшвырнуло вглубь собственных мыслей — но не в её привычный лабиринт, а в его.  Она знала, как устроены сознания. У каждого свой коридор. У большинства бесконечная галерея, где двери растут, как ножки гусеницы, уходя в стороны, вверх, вниз, вкривь и вкось. Каждая подсвечена, будто фонарём: здесь — тёплый янтарь воспоминаний детства, там — резкий синий свет тревог, вон та — пульсирует багровым, как свежая рана. За каждой — портал в прошлое, лестница вглубь страхов или ввысь к мечтам. Живой, дышащий хаос.        Но здесь…                Здесь был коридор. Просто коридор. Прямой, как натянутая струна, уходящий в кромешную тьму, где горизонт смыкался в точку, будто проглоченный самим мраком. Ни ветвлений. Ни цвета. Лишь тяжёлые дубовые двери по обе стороны. Массивные, без ручек, без замков, будто вырубленные из единого бревна. На стенах — тусклые канделябры, чьи свечи горели не огнём, а угольками, тлеющими в пепле. Свет едва боролся с тьмой, отбрасывая на пол тени, похожие на вытянутые когти.        Гермиона замерла. Она знала, что сознание формируется опытом, кто-то строит в нём замок, кто-то лес, а кто-то библиотеку с тысячью томов. Но это… Это было не сознание. Это был контроль. Холодный, отполированный до зеркального блеска, лишённый даже намёка на хаос. Как будто Том не просто упорядочил свои мысли — он выжег всё лишнее, оставив только то, что нужно. Как будто стёр границы между «я» и «нужно», превратив разум в идеальный механизм без трещин.        Она сделала шаг. Пол под ногами не скрипнул. Воздух не дрогнул. Даже эхо её дыхания поглотила тьма, будто его и не было.        Так вот как он живёт, — подумала она, и по спине пробежал мороз.        Впервые за всё время она поняла: перед ней не человек, который прячет секреты. Перед ней — человек, который не оставил ничего, кроме секретов.              Гермиона шла вперёд. Двери сливались в сплошную стену, но она знала: где-то здесь то, ради чего рискнула войти . Она шагнула вперёд, ступая по коридору, будто по лезвию ножа. Каждый шаг был выверен, но в этом идеальном порядке, где все двери слились в единый монолит тьмы, терялась даже привычная логика. Она знала, что ищет — воспоминания о крестражах. Слова Драко всплыли в голове: «Ищи двери с трещинами, как у старого пергамента. За ними возможно то, что он прячет даже от себя». Но здесь не было трещин. Не было намёка на хаос. Только гладкие, безупречные дубовые створки, будто выточенные из единого куска ночи.        Здесь, в этом ледяном вакууме, где не существовало ни тепла, ни холода, тело предательски фиксировало падение температуры, будто центральная нервная система, лишенная реальных стимулов, сама создала иллюзию онемения. Каждый вдох отдавался металлическим привкусом страха: Том позволял ей быть здесь, но одно его желани и её вышвырнет обратно, прежде чем она успеет моргнуть.        И всё же…        В этом безжизненном коридоре, где даже эхо шагов гасло в пяти сантиметрах от стопы, она чувствовала себя особенной. Не как в классе, где знания — её щит, а как впервые в жизни — избранной. Будто Том, этот ледяной архитектор собственного разума, впустил её как гостя. Единственного. Единственную, кому позволил прикоснуться к своей безупречной тьме. От этой мысли по венам разлилось странное спокойствие — не аспирин, растворяющийся в воде, а её собственное сознание, медленно вплетающееся в его структуру, как дым в стекло.         Он даёт это ей. Только ей.        Но жизнь, как всегда, играла в жестокие шутки: чем дольше она двигалась, тем сильнее смещался вектор её решимости. Раньше она держала его на месте, как шахматную фигуру, чётко, по правилам. Теперь же сила, которую она боялась назвать даже про себя, тянула её вперёд, к тем дверям, что хранили секреты.        Была, не была.       Гермиона рванула ближайшую ручку. Дверь поддалась без скрипа, будто ждала её.        Идти, Грейнджер. Искать. Не останавливаться.         Сомнения, царапавшие сердце, она заглушила единственным, что всегда работало — разумом. А в голове, сквозь тишину коридора, прозвучало эхо её собственного голоса: «Помни кто он, не смотря что увидишь»              И тьма за дверью расступилась.       Дверь распахнулась — и Гермиона замерла.       Перед ней стоял взрослый Том, но в школьной мантии, будто время свернуло себя в калейдоскоп: его пальцы сжимали пергамент с печатью библиотеки, а голос, обычно холодный, как клинок, дрожал от наигранного раскаяния:       — Профессор, на днях я заглянул в библиотеку, в особую секцию. И прочел там нечто не обычное об одном редком заклятие. Называется оно, как я понял ...       Гермиона рванула дверь на себя — резко, будто отсекая конечность. Это не то. Не воспоминание о крестражах, а значит не нужно.       Следующая дверь.       За ней — кабинет Дамблдора, залитый янтарным светом, словно погруженный в густой мёд. Молодой Том стоял перед профессором, держа в руках коробку, обернутую в фиолетовый шелк. Его улыбка была идеальной, слишком идеальной, будто вырезанной из воска.        — Профессор, благодарю вас, — протянул он, кладя подарок на стол. — Вы так много сделали для меня…       Дамблдор рассмеялся, поправляя очки — жест, который Гермиона знала с детства.       — Ох, Том… Спасибо. Но я решил перестать напоминать себе, сколько мне лет. Теперь дни рождения — это как пытаться удержать дым в ладонях.       Воздух дрожал от тепла, от доверия и Гермиона почувствовала, как её собственное дыхание замедлилось. Здесь Том был другим. Не ледяным стратегом, а учеником, чьи глаза светились искренностью. Любопытство въелось в неё, как щелочь в металл. Стремительно, неотвратимо, вытесняя осторожность пузырями шипящей реакции. Она могла бы остаться, разглядеть. Но крестражи. Всегда крестражи.        Гермиона оттолкнула дверь.              — Не время, — прошептала она себе, будто заклинание.        Каждый шаг — расчёт. Каждая дверь — риск. Ей нужно было знать точное число, чтобы подтвердить то, что уже шептал ей разум: её вычисления верны, а значит, Тому осталось создать лишь один крестраж. Последний. Тот, что станет его слабостью.        Диадема — найдена. Кулон — в списке. Ожерелье, дневник… Она мысленно перебирала их, как чётки, проверяя, не сбилась ли нить логики. Но сейчас её манило кольцо. Не просто воспоминание — сама его суть, спрятанная в этом ледяном лабиринте. Оно не должно быть здесь.       И тогда она почувствовала это.       Не зрительно, не на слух — запах. Тот самый, что въедается в носоглотку, как смрад гниющих корней подземелья, тяжёлый, кислый, от которого хочется сжать рот и нос, но ноги сами несут вперёд. Крестражи не пахнут, но это было иначе. Здесь, в сознании Тома, даже воспоминания источали гниль — яд, который он впитывал, разрывая душу на части. Каждая дверь, за которой скрывался крестраж, будто пропитывалась этой вонью, как тряпка в болоте.       Гермиона сглотнула. Не останавливаться. Не дышать глубже. Искать. Еще одна дверь.        Нагайна.        Не змея — девушка. Светлая, как лунный луч на арене, пока её плоть медленно сползала в чешую под взглядом Тома, сидящего в тени трибуны. Он наблюдал, как она превращается — не в жертву, а в оружие. В ту самую ловушку, что спасёт его бессмертие и одновременно запрёт в клетку из собственных страхов. Гермиона сжала кулаки. Нагайна уже существует. Значит, кольцо — последнее. Единственное, что остаётся найти.        Если сейчас она узнает что он еще не создан — у них с Драко останется шанс предотвратить создание. Если найти — уничтожить, даже зная, что поздно. Даже зная, что Том уже вплёл его в паутину своей вечности.        Следующая дверь.        — Это грибной клещ, — звучал его голос, мягкий, как шёлк. — Если попадёт в организм, парализует даже нервную систему, для твоих сестер самое то.        Флакончик в его пальцах сверкал, будто наполненный ртутью. Перед ним — Селеста. Её альбастровая шея вздрагивала при каждом слове, золотые волосы падали на плечи, как расплавленный металл. Руки, тонкие, как меловые черты на доске, потянулись к подарку.       — Спасибо, Том, — прошептала она, и в её улыбке мелькнули клыки. Не звериные — лисьи. Игровые. Так улыбаются те, кто уже готовил яд для своих обидчиков. — Наша дружба только начинается.         Ещё одна дверь.        — Твои последние слова.       Том стоял над Эндрю, как над трофеем. Тот, кто ломал законы, читал будущее без разрешения — преступник, который стал трупом. Кровь на полу мага блестела, как разлитое вино. Гермиона не стала смотреть. Не время.       Она рванула следующую дверь.        Время здесь не тикало — оно давило. Как будто каждая секунда, проведённая в этом коридоре, выжигала её изнутри. Никаких правил, никаких условий — но Том знает, что она здесь. И рано или поздно…       Она стояла у двери.                Не такой, как все предыдущие — не тень, не копия, не призрачное отражение чужих воспоминаний. Эта была настоящей. Крупнее, темнее, будто выросшей из самого камня замка, состаренной не годами, а веками забвения. Казалось, что за ней не просто пустота, а за ней была тишина, та самая, что оседает в углах заброшенных часовен, где даже пауки забывают плести сети, а эхо умирает, едва родившись.            Дверь дышала одиночеством. Так, как дышит старинный сундук, запертый в подвале, где ключ потерялся ещё до того, как кто-то вспомнил его назначение.        Гермиона знала, её интуиция редко была милосердна. Чаще приносила оскомину, ожоги и шишки, в которые врезались они с друзьями, следуя её "логичным догадкам". Но сейчас. Сейчас внутри всё замерло и одновременно подсказывало: вот она. Та самая. Та, в которую нужно войти.        И она шагнула, не колеблясь. Не оглядываясь. С глухой уверенностью, что не ошиблась.  Что именно сюда её и вело — не разум, не магия, а что-то древнее, почти как само время.          

***

       Когда Гермиона вновь ощутила под собой твердь это была незнакомая земля. Она стояла на крошечном пятачке замкнутого двора. Вокруг наползал обычный спальный район, его сонная тишина лишь разрывалась голосом женщины, торопливо уводящей ребенка прочь.        Мальчик обернулся, его взгляд скользнул по Гермионе с немым вопросом, но мать рванула его за руку, словно уводила от чумного места, от самого чудовища. Они растворились в серости тротуара.       Но Гермиона знала. Этот испуг, это пренебрежительное отшатывание – адресовались не ей. Они боялись дома, на чьей заплесневелой территории она застряла, как муха в паутине. Она медленно повернулась.        Дом. Двухэтажный, покосившийся не просто от времени, а будто под тяжестью собственной ненависти. Он впивался в нее пустыми глазницами окон, ощутимо желая высосать душу, выскрести до костей. Каждый кирпич дышал забвением.         И когда девушка стала подниматься по скрипучей лестнице, перила под рукой внезапно дрогнули – не от ее шага. Снизу, из самой сырой теми подпола, донесся шелест. Гермиона резко обернулась, вжавшись грудью в гнилые перила, и медленно, почти против воли, наклонилась, заглядывая в зияющую черноту под домом.       Там, где вздыбились и порушились кирпичи фундамента, с трудом удерживая покосившуюся махину над пропастью, ютилось пространство. И именно там, в этом сыром каменном чреве, примостился ребенок. Гермиона инстинктивно вцепилась в перила. Сердце пропустило удар. Это был Том. Мальчишка лет девяти-десяти, не по-детски сосредоточенный. Он расставлял на неровном камне жалкое сборище игрушечных солдатиков – побитых, с отломанными штыками. Его тонкие пальцы расставляли фигурки, затевая немой бой, ритуал, лишенный детской радости.       И вдруг – он поднял голову. Не медленно, а молниеносно. Резко. Точно. Глаза – ледяные, слишком взрослые, слишком знающие – впились прямо в точку, где стояла Гермиона. Сквозь гнилые доски, сквозь время, сквозь саму ткань воспоминания.       Гермиона шатнулась. Не от шага, а от волны первобытного страха, что хлынула из глубины того взгляда. Ее бросило назад, плечом врезавшись в стойку перил. Воздух перехватило. Он видел ее. Здесь. Сейчас. В этом проклятом куске прошлого. Сомнений не было – его взгляд был приговором, вынесенным еще тогда.        Но она ошиблась, он был прикован не к ней.                  Но затем сквозь саму субстанцию Гермионы, будто сквозь туман, пронеслась тень. Она разорвала девушку на миг, расслоив ее восприятие и когда силуэт сплавился вновь в цельность, Гермиона с ледяной ясностью поняла: это Меропа.        Его мать.       Она была пугающе точным отражением юного Тома, вылепленным из того же темного теста: та же неестественная высота и трупная худоба, те же широко распахнутые, почти выпученные глаза, что казались слишком большими для изможденного лица. Нос, острый и властный, скулы, отточенные как лезвие – все кричало о кровном родстве.        Но вот что сводило с ума: ангельскую основу, ту холодную, совершенную красоту, что легла поверх этих черт – Том унаследовал от отца. Дьявольский дар, превративший материнскую ущербность в его зловещее превосходство. Бес, поселившийся в лике красоты.       Меропа метнулась вперед не как женщина, а как голодная гиена. Ее костлявая рука впилась в плечо мальчишки мертвой хваткой. Без слова, без крика, лишь с хриплым всхлипом, полным безумия и гнева, она потащила его к дому, волоча по земле, словно мешок с костями.       Том не сопротивлялся. Совсем. Он обмяк, позволив себя тащить, лишь чуть втянув голову в плечи. Его глаза, еще секунду назад детские и оценивающие, теперь потухли, уставившись куда-то внутрь, в пустоту. Он знал. Знал, что попытка вырваться лишь разожжет ее ярость. Знал, что тихое подчинение – единственный путь к отсрочке еще большей боли. Это была не детская беспомощность, а холодный, выстраданный расчет выживания. Цена ежедневного ада.       — Поганный ребенок! Господь видит все! Он милостив, он простит... — Меропа тащила Тома по полу, ее вопли адресовались не сыну, а темным углам, забитым иконами, будто она вымаливала оправдание у потолка.       Гермиона инстинктивно метнулась следом, ногти впились в ладони до крови, пытаясь заглушить спазм тошноты, скрутивший живот в тугой узел от зрелища волочащегося ребенка.       Они ворвались в гостиную – мрак, пропахший пылью и страхом. Меропа швырнула Тома в центр комнаты, как тряпку. Мальчик грудно упал, но мгновенно подтянул под себя худые ноги, приняв скрюченную, но готовую к удару позу.        — Тебе есть в чем сознаться, Том?! — Мать рухнула на колени перед ним, впиваясь взглядом в его лицо. Ее пальцы, длинные, с грязными ногтями-когтями, вцепились в его худые плечи. — Ты не должен лгать. Господь все видит. Господь ждет твоего покаяния!       Том замер. Горло его дернулось, сглатывая ком страха. Крошечные, бледные губы сжались в тонкую, упрямую ниточку. Казалось, он затаил дыхание, вбирая в себя весь ужас.              — П-прости, мама… — выдохнул он, голосок дрогнул, но не сломался.        И тут – удар.       Не хлопок – глухой, мясной щелчок. Ладонь Меропы врезалась в щеку сына с такой силой, что его голова дернулась резко вбок. Том не вскрикнул. Не прикрылся. Он лишь сильнее вжал подбородок в грудь, вцепился взглядом в грязный пол перед собой, а губы сжались так, что побелели. Молчание было его щитом.       — Я видела!! — взвыла Меропа, слюна брызнула из перекошенного рта. — Господь видел! — Она вскочила, заплясала в истерике, тряся рукой.       Длинный, грязный ноготь тыкал то в сжавшегося мальчишку, то в лики святых, теснящихся на стенах в пыльных стен. — Госпо-о-одь все виииии-и-и-дет! — Она выла это слово, растягивая его в пронзительный визг, вдалбливая в сына, в комнату, в самое небо: обмануть нельзя. Ни ее. Ни Бога. Свидетели были везде, и их взгляды, нарисованные и живой, жгли Тома ненавистью.       Гермиона инстинктивно рванулась вперед, рука протянулась, чтобы схватить, оттащить... Но тут же окаменела. Пальцы сжались в пустоте. Это было не просто поздно. Она была призраком в чужом кошмаре, неспособным даже отбросить тень. Лишь древний, бесполезный инстинкт, кричащий против жестокости.        — Ты... опять использовал ЭТО... — Голос Меропы оборвался.       Она чуть подползла на коленях к сыну, ее руки забились в судорожном, бессмысленном стуке по грязному полу – дробный стук отчаяния. Но голос... голос стал тонким, сиплым, неестественно ласковым, будто пытаясь замазать только что нанесенный удар.        — Ты не должен... не смей использовать этот грех, дитя мое. Это проклятье, что живет в нашей крови, в костях. Бог все видит... Он поможет тебе. Спасет нас. — И вдруг, с истеричной нежностью, она притянула ошеломленного мальчика, впилась в его волосы лицом, засыпала мокрыми поцелуями щеку, где уже алел след от ее ладони. Будто минуты назад не было удара. Будто не она только что швырнула его, как тряпку.                  Гермиона сжалась, волна ледяного ужаса прокатилась по коже. Ясно как день: женщина была тяжело, безнадежно больна. Разорвана между фанатичной яростью и удушающей, больной любовью.       Два лика одного безумия.       — Скажи мне, мальчик мой... — Мать отодралась от него, держа за плечи, ее выпученные глаза искали его взгляд. — Ты... опять слышишь их? Шепчущих? Зовущих?       Том замер, его взгляд скользнул по лицу матери, ощупывая степень ее безумия сейчас. Он мялся, губы дрожали. И вдруг – его глаза, ледяные и слишком взрослые, метнулись в угол, прямо туда, где стояла незримая Гермиона. Задержались на долю секунды. Увидели? Почувствовали? И тогда, словно решившись перед этим незваным свидетелем, он выдохнул:       — Я... помог змеям... — Голосок был тихим, но четким, без детского лепета. — Они просили... просили помощи... Освободиться. — Он говорил не просто о змеях в округе. Он говорил о холодном клубке, что сползался именно к этому дому, к нему, чуя родственную душу, делая проклятое место еще невыносимее для горожан. Но мать слышала иное.       — Господиии! — Вопль Меропы разорвал тишину. Не мольба – предсмертный стон. Она закачалась на коленях, заломила руки, а затем рванулась к стене, ударяя лбом о пыльные киоты с иконами.       Тук. Тук. Тук.       — Прости нас! Проклятых! Недостойных! — Каждый удар отдавался в черепе Гермионы. — Прости грех наш! Кровь колдовскую, что течет в нас, как яд! Как скверна! Как метка Сатаны! — Она билась в истерике, смешивая покаяние с самоистязанием, вбивая в сына и в стены одно: их жизнь – проклятие. Их дар – позор. И только кровь на иконах могла его смыть. Немного. До следующего раза.       Затем Меропа резко замерла, как марионетка с оборванной нитью. Гермиона, сжав кулаки до боли, инстинктивно шагнула вперед, вставая между матерью и сыном. Бесполезно. Она знала это. Призрак против кошмара. Но инстинкт был сильнее разума. Тело требовало защитить.        И тут Меропа повернула голову. Не всем телом – только голова, на тонкой шее, плавно, змеино, с холодной расчетливостью. Ее взгляд, еще секунду назад безумно-молящий, смерзся в лед. Метка переведена. Ярость вернулась.       — Господь... требует покаяния... — прошипела она, голос стал низким, шипящим.       Том забился. — Мама, пожалуйста... — Он мотал головой, отползая назад по полу, глаза – огромные блюдца ужаса. Он знал. Знал, что сейчас будет.       Но она не слышала. Она взметнулась с колен, как черная птица, и ринулась к старому, почерневшему сундуку в углу. Движения были до жути знакомыми: дернула скобу, рванула крышку на себя. Скрип ржавых петель прозвучал как предсмертный стон. Она распахнула его – в тысячный раз. И замерла, ожидая.        — Ма-ма...       Он вжался в стену, крошечный. Но его рука судорожно сжала того самого солдатика, впиваясь в олово так, что деревянная основа трещала. Этот жалкий кусочек металла давал ему кроху смелости. Опора в рушащемся мире.        Меропа взвыла. Не слово – звериный рев. Она метнулась к сыну, костлявые пальцы впились ему в горло, приподнимая худенькое тельце. — Покаяния!        Том забился, захрипел, но магия, дикая, неконтролируемая, закипела в нем от страха и ярости. Он не звал ее – она рвалась наружу сама.       И тогда – икона.       Та самая, на которую Меропа тыкала грязным ногтем. Просто сорвалась со стены. Не упала – ринулась вниз. Не по дуге, а прямо, как пуля. Будто невидимая рука швырнула ее с нечеловеческой силой.       — Господь требует покаяния! — успела взвизгнуть Меропа, поднимая Тома к черной пасти сундука.       Удар.       Глухой, костяной хруст. Доска от киота врезалась Меропе точно в висок. Не просто сбила с ног – припечатала к полу мгновенно. Беззвучно. Как подкошенная.       Тишина.       Абсолютная. Даже пыль замерла в лучах скупого света. Том застыл на полу, глаза выпучены, пальцы вмерзли в солдатика. Меропа не шевелилась. И Гермиона... Гермиона забыла дышать. Воздух застрял в горле. Сердце – колотилось где-то в пятках. Мир остановился. Даже дом перестал дышать. Одно мгновение. Одно леденящее, невероятное мгновение, где проклятие обернулось карой, а божественное провидение было неотличимо от дьявольской магии.       Ледяные клещи страха впились в мальчика, парализуя дыхание. Перед ним металась мать:        — Прости! Меня прости! Я впустила его в Твой мир! Должна заплатить кровью!— хрип вырывался из ее перекошенного рта, каждый слог пропитанный ядовитой уверенностью в своей вине за чудовищный дар сына.       Сердце Тома – маленький бешеный молот – колотилось о ребра, грозя разорвать грудь. Инстинкт пересилил оцепенение – он рванулся вперед, испуганный лемур, вцепился в ее запачканное платье, тряся, моля: "Мама! Нет! Смотри на меня!" Но она была глуха, слепа, потеряна в бездне покаянного экстаза. Ее залитые слезами глаза смотрели сквозь него, в зияющую пустоту иного мира.       Молитва нарастала, превращаясь в нечеловеческий гул. И вдруг – ее рука. Не поднялась – вздернулась. Будто крюк невидимой лебедки рванул ее вверх, или судорога, посланная из тьмы. Не жест – выстрел. Дрожащий, костлявый палец пронзил сгустившийся воздух и указующе вонзился в старый сундук в углу. В тот же миг Тома пронзило знание – не мыслью, а ледяной иглой ужаса, прошившей от пят до темени. Путь один. В эту черную утробу. Выбор "силой матери"? Ложь. Только безропотное падение в пасть.       Он пополз. Ноги – ватные столбы, подкашивающиеся, но несущие. Каждый шаг гулко отдавался в гробовой тишине, внезапно сдавившей комнату. Рука, сама по себе, толкнула тяжелую крышку. Скрип – не звук, а предсмертный стон забытых времен, запах тлена и вечного заключения.       Последний взгляд: мать, снова утонувшая в бубнении, лицо – маска экстатической агонии. Мальчик втянул ноги, сжался в дрожащий комок. Крышка рухнула вниз с влажным, чавкающим хлюпом, будто темная глотка сомкнулась, поглощая добычу. Снаружи же голос Меропы, монотонный и безумный.       У Гермионы свело живот. Не спазм, а кинжальный удар от диссонанса, от чудовищности зрелища: фанатичка-мать и ее ребенок, заживо погребенный в имени Бога. Комната закружилась бешено, стены поплыли, смыкаясь воронкой. Края зрения почернели, затягиваясь пеленой. Словно по щелчку гигантского механизма, ткань реальности рванулась. Пространство сжалось в точку и ее вышвырнуло из кошмара, как пробку из бутылки шампанского – резко, с хрустом невидимых костей, швырнув в иную бездну.       Осталось лишь эхо: детский стон и безумное бормотание, вплетающееся в саму ткань проклятого места.       Ее вышвырнуло в новое место. Гермиона всхлипнула, пытаясь выдавить слезы сквозь песок в глазах. Горло горело огнем, словно она наглоталась пепла из той проклятой комнаты. Тело требовало воды – не просто питья, а очищения, смывающего привкус безумия и детского ужаса. Один глоток. Хотя бы один.       Ритм. Он врезался в сознание первым. Метроном ада: бездушный лязг печатной машинки под деревянные, равнодушные удары по клавишам. И тиканье часов – холодное, механическое, отсчитывающее секунды в пустоту.           И тогда она увидела. Том. На жестком стуле, затерянный в углу. Но чуть старше.        Напротив – полицейский. Гора в мундире. Его лицо – маска из усталого безразличия. Бам-бам-бам. Костяшки монотонно лупили по папке с документами. Бам. (Плевать.) Бам. (Пока что.) Бам. (Что там ляпнул щенок?)       Том говорил. Сквозь зубы. Голос – тонкая струна, вот-вот лопнущая от боли. "...она... делает больно..." Слова вязли в пересохшем горле. Он не показывал – но на скуле, в уголке глаза, проступали желто-лиловые тени побоев. Свежих.       Полицейский поднял взгляд. Не на Тома. Повел глазами по комнате. Медленно. Тяжело. Бросил взгляд-крюк на коллегу у двери. Тот отвел глаза к окну. Еще один у стойки пожал одним плечом, утонув в бумагах. Молчаливое совещание взглядами: "Опять этот жуткий дом... Выбросить." Их глаза скользили по Тому, как по пыльной мебели – видели, но не замечали. Наплевательски. Окончательно.       Воздух в участке сгустился – не мистической смолой, а удушающей апатией. Даже звук машинки теперь резал слух Гермионы, как ненастроенная пила.       — Я... навещу твою мать... — Голос полицейского дрогнул, фальшиво, как треснувшая пластинка. Не помощь, отмазка, липкая и неуклюжая, брошенная, чтобы стряхнуть назойливого щенка. — А пока... иди домой.       Никто не хотел обеспечить ребёнку защиту от той ведьмы, чей разум давно поглотило безумие. Это не их бремя. На мальчика, пришедшего в поисках защиты от собственной матери, никто не смотрел. Все отвернулись.

***

       Но пространство схлопнулось. Невидимая длань чудовищной силы холодная, безликая, как сама система вцепилась в грудь Гермионы. И швырнула. Резко. Безжалостно. Словно выбрасывая мусор. Гермиону выплюнуло из комнаты с таким свирепым ускорением, что кости заныли от виртуального перегрузка        И вот она снова в кресле. Напротив него. Том сидел неподвижно, статуей из теней и ледяного  ожидания. Он ловил каждую микротрещину на ее лице, жадно выискивая оценку, реакцию на вскрытые гнойники своей памяти. На детский ужас в сундуке. На унизительное ползанье по полицейскому участку, где равнодушие было кирпичной стеной. На систему, прогнившую насквозь, сгнившую еще до того, как он стал ее хирургом, вырезающим безнаказанных тварей.       Он восседал перед ней в своем темном обличье, но кожа его мерцала странным, нездоровым светом – самозваным праведником, судьей в мантии из собственной боли.       Гермиона чувствовала, как его взгляд – тягучий, липкий, полный этой извращенной надежды на понимание – вползал ей под кожу. Тонкими щупальцами. Пытаясь переписать код ее отвращения. Она дышала рвано, грудь колотилась, словно она и вправду пробежала марафон по коридорам его адского сознания. Первые слова вырвались хрипом, обожженным гортанным пламенем:       — Мать... жива?                  Она сидела скованной, окаменевшей. Неверие сковывало мышцы. Здесь. С ним. Пыль его воспоминаний еще осаждала легкие. И сквозь тошнотворную волну жалости к тому искалеченному ребенку – к существу, что потом стирало города, превращало людей в пепел, испепеляло целые расы. Сосущий, первородный страх перед этой тихой машиной уничтожения, что притворялась жертвой в мерцающем свете ее ложного сияния. Жалость и ужас сплетались в удушающую удавку вокруг ее горла.       Том отпил из чашки и произнес ледяным тоном:        — Жива. Ты думаешь, я особенно старался ее убить?       Прозвучало это с таким убийственным презрением, что Гермиона почувствовала себя глупой школьницей, осмелившейся задать столь нелепый вопрос. Хотя он был логичен! Чудовищно логичен.       — Нет, я… извини, — выдохнула она, запинаясь. Слова, обычно столь послушные, предали ее. В голове — лишь навязчивый, оглушающий белый шум. Пустота.       — Она доживает последние дни своей никчемной жизни в том доме, — продолжил он, и в голосе его зазвучало превосходство человека, вершащего высший суд. — Именно поэтому я и показал тебе это. Чтобы ты поняла: то, что я делаю — не убийство. Не зло. Это справедливость. Моя мать называет магию скверной. Как будто древняя сила, влитая в неё с кровью предков, — не дар, а ошибка. Как будто вера в жалкого магловского бога может стереть то, что написано в генах.       Он чуть сжал переносицу, будто сдерживая усмешку, слишком ядовитую, чтобы показывать её открыто.        — Она предпочла пасть ниц перед миром, который презирает её за происхождение. Миру, что называет нас грязью. Что гонит нас в канавы, как крыс. Что стирает, забывает, сжигает и называет это очищением. Но я помню. Я знаю, какая кровь течёт в моих венах. И я не стану отрекаться. Я верну то, что они украли и вырву магический мир из их жалких, дрожащих рук и поставлю его там, где он принадлежит — над ними.       Пусть его мать верит, что дар — это проклятие.        Хорошо.        Тогда он станет этим проклятием.       Он говорил с такой неприкрытой, почти сладострастной убежденностью в своей правоте, что Гермионе стало ясно: он жаждет не просто убедить. Он хочет разрушить. Разрушить ее моральные устои, как разрушил их у всех своих последователей. Она была тем самым нержавеющим стальным стержнем, который он так отчаянно желал согнуть, сломать. Подчинить своей воле. Вбить в сознание, что его путь — единственно верный, а ее сопротивление — слепота, непонимание высшего блага. Но Гермиона-то знала будущее…       Он отставил чашку с едва слышным звоном, и его голос, низкий и пронизывающий, заполнил пространство между ними:       — Я не монстр, каким ты меня рисуешь, Гермиона, — произнес он вдруг мягче, но в этой мягкости таилась еще большая опасность. — Я — реалист. Хирург, отсекающий гангрену, чтобы сохранить тело здоровым. Чтобы мы могли жить в мире, достойном нас. Ты же умна. Ты должна это понимать.       — Я вовсе не считала тебя монстром.        Она наконец сдвинула с места окаменевший язык, смачивая пересохшие губы водой из бокала. Нужно что-то сказать. Что-то, что пронзит эту ледяную стену его убежденности. Но какие слова найти, когда она сама стала всего лишь фигурой на его шахматной доске? Пешкой, которую он уже сдвинул с места. Которую он переиграл, загнав в угол собственными сомнениями и его неумолимой логикой зла.       — И никогда не считала… — голос ее прозвучал хрипло, непривычно тихо. — Мне жаль, что с тобой… произошло то, что произошло. — Она резко оборвала поток слов, будто споткнувшись.       Что можно сказать человеку, познавшему на собственной шкуре вопиющую несправедливость системы? Который, изуродованный этой болью, теперь пытается совершать то, что он считает благими поступками, свято веря в свою правоту? И при этом слепо ведет себя и всех, кто за ним последует к той самой бездне, из которой нет возврата. Бездне, которую он сам же и вырывает.        Но слова Дамблдора висели в ее сознании мертвым, неподъемным грузом: «Нужно не дать ему создать крестраж. Не дать создать. А не уничтожать.»       Гермиона сидела, словно на перепутье миров, разрываемая неведомой силой. Что делать?         Старый маг не дал инструкций, не намекнул даже – лишь бросил эту загадку, как вызов: «девушка должна перевести». Так по-дамблдоровски. То гонял за крестражами по всей Британии, то послал в прошлое с пустыми руками. Но нужно было действовать, особенно под тяжестью его ожидающего взгляда.        Нужно втереться в доверие. Нужно, нужно...       Том же, взглянув на часы, слегка нахмурился. — Уже слишком поздно. Завтра тяжелый день, пожалуй, нам пора. — Он встал, его тень на мгновение накрыла ее. — Надеюсь, теперь ты не видишь во мне того монстра, которого так отчаянно искала и боялась?        — Это уже не так, — сорвалось с губ. Ложь? Или... или крючок его слов все же зацепил что-то глубоко внутри, заставив усомниться в черно-белой картине мира?               — Я не боюсь тебя, — прошептала она, и её ладонь, тёплая и дрожащая, легла на его руку. В этом жесте было всё: и мольба, и вызов, и тихая надежда, что он увидит её, а не ту тень, которую сам же нарисовал. Она чувствовала, как доверие струится из неё, как вода сквозь пальцы — хрупкое, обжигающее, почти священное. — И пойду, куда прикажешь. За тобой.        Он знал, что пойдёт.              Побежит.       Сломается, если потребуется.        Лишь медленно провёл большим пальцем по тыльной стороне её ладони, будто стирая невидимые чернильные следы. Голос прозвучал тише, будто он делился не планом, а проклятием:       — Потому что придётся идти в самое пекло. — Он замолчал, давая словам осесть, как пеплу после взрыва. — Ты готова, Гермиона? Готова стоять рядом, когда я разнесу этот мир на кирпичи? Когда взорву его законы, его ложь, его гнилую основу?..       Его губы почти не шевелились, но в слове «мирный» заскрежетало что-то чуждое, как песок, перемешанный со стеклом, хрустел у неё на зубах.       Мирный.       Как будто он пробовал на вкус чужое слово, не зная, что оно значит.       Гермиона смотрела на него и не узнавала. Перед ней стоял не Волдеморт — не тень из кошмаров, не воплощение зла, которое она ненавидела с детства. Это был Том. Тот, кто умел улыбаться так, будто держал в руках ключи от всех дверей. Тот, чьи глаза сейчас горели не безумием, а целью — острой, как бритва, и такой же обманчиво чистой.       Она лихорадочно соображала: он правда верит в этот новый мир? Или просто знает, что ей хочется в это верить?.. Её разум кричал: «Он лжёт!»       А сердце шептало: «А если нет?»       И в этом мгновении Гермиона поняла, что страшнее всего — не его обман. Страшнее всего — что она хочет, чтобы он не лгал.       Перед ней стоял другой Том.       По крайней мере, она уже почти убедила себя в этом, будто сама система координат её сознания сместилась, и теперь время, душа, правда обмерялись по новым осям, где каждая точка дрожала в ином ритме. Мысли мчались, как поезд, вырванный из-под контроля, неся её сквозь туман сомнений к одному-единственному выводу: это время не то, что было. Здесь он не тот, кем стал. Здесь он чище. Здесь он всё ещё на той стороне, где можно протянуть руку, не обжигаясь. Здесь его ещё можно вернуть к свету — не сломать, не победить, а направить, как реку, чтобы она сама искала своё русло.       И тогда крестраж, который им предстоит найти, не может быть порождён яростью или болью. Он создан по лекалу чистоты — тонкой, как паутина утренней росы, прочной, как свет, что не гаснет даже в самой глубокой тьме. Это не обломок души, разорванной на части, а искра, оставленная намеренно — последний шанс для того, кто ещё не до конца потерял себя.       Гермиона закрыла глаза, чувствуя, как под кожей бьётся пульс этой мысли. Если даже тень может стать светом… то, может, и он ещё не превратился в тьму. Она лихорадочно цеплялась за эту версию, как путник за нить в лабиринте, зная: если разожмёт пальцы — провалится обратно в ту реальность, где Том Реддл и Волдеморт — одно и то же имя.       А здесь…       Здесь имя ещё не написано окончательно.       И в этом — вся надежда.       Он снял пиджак, небрежно накинул его на плечи и, расплатившись с ледяной вежливостью, вышел, оставив ее одну в теплом полумраке кафе. Будто давая время одуматься и переварить. Но Гермиона не раздумывала – она ринулась следом.       Когда они вышли, холод ударил в лицо, как пощечина. И этот пронизывающий холод... он словно отрезвил ее, ворвался в легкие ледяным глотком чистоты. Воздух. Передышка.       Его движение было резким, как срыв предохранителя. Одна рука вцепилась в ее талию, притягивая с грубой силой, другая захватила затылок, втягивая ее в себя. Его губы нашли ее – не просьбой, а приказом. Поцелуй выбил землю из-под ног. Мир сузился до под ногами, сливавшегося с бешеным стуком ее сердца. Холод ночи сменился жарким вакуумом поцелуя, где дыхание сплеталось, а потом точечными вспышками огня, рассыпавшимися по коже, куда касались его пальцы, где прижималось его тело.       Волны жара и холода накатывали одна за другой.       Она поддалась.       Не как слабость — как обретение. Всё внутри перевернулось, когда губы коснулись его губ, будто земля под ногами вдруг стала водой, а вода — пламенем. Хотелось не просто вкусить. Вобрать его целиком, растопить на языке, как леденец, горящий сквозь кожу.       Его язык проник в неё резко, уверенно — не просьбой, а требованием. Гермиона вдохнула, будто впервые в жизни училась дышать: глубоко, жадно, так, чтобы воздух обжигал горло, а сердце билось не в груди, а в висках, в пальцах, в каждом нерве. Она пыталась вдохнуть его.       Поцелуй взорвался на языке: сначала карамельная сладость, густая, как тёплый мёд, обволакивающая, почти липкая. Сладость и жгучесть сплелись в один вкус, один ритм, один вздох. Она не поняла, как так вышло, как её губы, всегда такие уверенные в логике, сейчас повторяли его дыхание, как будто пытаясь угадать, где кончается он и начинается она.         И в этом мгновении Гермиона перестала бояться. Потому что страх — это когда понимаешь, куда падаешь.       А здесь…       Здесь она уже летела.        Когда Том наконец разомкнул их губы, это было похоже на обрыв. Он отстранился всего на дюйм, его губы растянулись в торжествующей, улыбке. Гермиона, оглушенная, лишенная опоры, инстинктивно вцепилась пальцами в его воротник, пытаясь удержаться не только физически, но и мысленно, будто этот жест мог компенсировать пропасть между его ростом и ее растерянностью.        Ее взгляд, еще мутный от поцелуя, встретился с его – холодным, оценивающим, полным властного удовлетворения.        — Нам пора, — бросил он через плечо, уже поворачиваясь. Уходил легко, будто знал — знал наверняка, что она последует.       И она... облизнула губы. Этот проклятый солоноватый привкус. Не невинный вкус моря, впервые обожженный в детстве на пляже. Нет. Это был вкус чего-то запретного и смертоносного. Как слабый, обманчиво-кислый оттенок цианида на языке – сладость, за которой кроется мгновенная, необратимая погибель. Привкус его сущности, его будущего зла, прилипший к ней.       И Гермиона пошла. Шаг за шагом по хрустящему снегу, в его тень. Но с каждым шагом в голове становилось пусто. Гулкий, оглушительный вакуум. Тот тихий, едва уловимый фон, постоянное присутствие Драко Малфоя в ее сознании – исчезло.

***

      Дверь с треском распахнулась, впуская вихрь Гермионы.       — Это его мать! — выпалила она, врываясь в комнату Драко.       Малфой вздрогнул, когда она уселась на его кровать с фамильярностью хозяйки. Он демонстративно отвернулся, щелкнув языком в раздражении. Но Гермиона не собиралась уходить – не с такой разгадкой, звенящей в голове осколками слов Дамблдора.        — Меропа! Его «Великая Жертва»! Духовное насыщение будущего крестража! — Она подскочила на матрасе, заставив Драко злобно зашипеть. — Если я правильно сложила пазл, то «великая жертва Тома», — она процитировала Альбуса с леденящей точностью, — это Меропа. — Гермиона сложила ладони лодочкой, будто держала подсказку самой Судьбы.        Драко выдохнул сквозь стиснутые зубы. Свистящий, раздражённый стон, будто лезвие проехалось по стеклу. Его пальцы впились в край кровати, а взгляд, тяжёлый от недосыпа и утренней ярости, упёрся в Гермиону. На голове взъерошенная копна светлых кудрей, будто его только что вытащили из-под обвала камней, а не из постели.       — Твою мать, Грейнджер… — начал он, но она перебила, не дав договорить.        — Я прочесала его голову, Малфой, — её голос дрожал от азарта, как струна, натянутая до предела. Она подпрыгнула, будто сама не веря, что получилось. Что-то вроде смеха вырвалось из груди, резкое и счастливое. — Все крестражи созданы. Все. Кроме кольца. Я не видела его. А значит… — она замерла, губы сами собой скользнули в узкую трубочку, будто пытаясь удержать слово, которое вот-вот вырвется наружу. — Значит, его ещё нет. И это… это всё меняет.       Она резко развернулась, пальцы впились в край постели, будто боясь, что пол уплывёт из-под ног.       — Для этого крестража нужна жертва. Не простая. Великая. — Последнее слово отдалось в каменных стенах спальни глухим эхом, будто само здание вздрогнуло, ощутив его вес. — Сначала я думала… думала, что это может быть его любовь. Или то, что делает его другим — не тем монстром, в которого он превратился. То, что заставляет его сердце биться не от ярости, а от чего-то… тёплого.       Её голос понизился, стал почти шёпотом, но в нём звенела сталь:       — Что, если кольцо — это не кусок металла? Что, если это кусок души, которую он ещё не успел убить?..       Драко молчал. Впервые за утро его лицо не выражало раздражения — только ледяное осознание: они стоят на краю пропасти, а внизу, в темноте, мерцает шанс. Единственный. Опасный. И, возможно, настоящий.                 Или…       Она резко развернулась к Драко, поймав его серые глаза. Не те холодные, как лезвие, что он так умело прятал за маской, а настоящие, мутные от бессонницы и недоговорённой ярости.       — Я не могу быть уверена, — её голос дрогнул, но не сломался. — Нет. Не могу. — Она замолчала на миг, и в этой паузе прозвучало больше, чем в десятке клятв: впервые за годы между ними не висела та самая грань — не стена, не барьер, а именно грань, что рубила их миры надвое. Теперь она треснула, и сквозь щель просочилось то самое: тот самый азарт, что раньше делился только с Гарри и Роном, тот самый огонь, что плавил сомнения в пепел.       — Но это шанс. Шанс понять: от чьей смерти родится этот крестраж. Потому что все предыдущие жертвы… они были пустыми.        Глупыми. Как будто он убивал просто так. Ради звука ломающихся костей, ради криков, что гасли в темноте.       — Но здесь… — Она резко придвинулась ближе, и Драко, к его собственному удивлению, не отшатнулся. — Здесь всё иначе. Здесь жива его мать. А значит, и душа, которую он разорвёт на части… она не будет такой, как все. Что может быть сакральнее для черной магии, чем убить собственную мать? Тем более – с мотивом. Она мучила его. Он мог возненавидеть ее за это и… совершить невозможное. Такая связь, разорванная сыновним клинком – прямой путь к созданию мощнейшего крестража!       Её грудь поднималась часто, как после стометровки.        Ее озарение было ошеломляющим. Гениальным. Точным, как щелчок замка в ловушке. Так же когда-то она вычислила, что Гарри – крестраж. Теперь все сошлось: вероятность, что Том убьет мать, которую ненавидит за годы унижений – это уже сдвиг. Прорыв.       Но Драко не слышал триумфа. Он замер, будто все еще чувствуя эхо ее сознания, где недавно жил. И теперь это… Это. Блядский Поцелуй. Который он видел через нее. Так отчетливо. Так мерзко.       Ощущение было таким, будто его облизала стая слизней, оставив липкую пленку отвращения на коже. Эффект тот же: тошнотворное шевеление внизу живота, холодный комок под лопаткой. Том целовал Гермиону. И это чувство глодало Драко изнутри, как мышьяк, заложенный в дупло больного зуба – яд, призванный лечить, но вызывающий лишь тупую, нудную боль. Ярость.       Ему должно быть плевать. Ведь она – всего лишь инструмент, грязнокровка, необходимая для помощи. Недавно он сам легко предложил ей лечь с ним, лишь бы ускорить поиск. Но сейчас… Почему?       Он выскользнул из ее сознания с ощущением, будто сунул пальцы в чужие, теплые и липкие сопли. Отвратительно. Но вместе с тем – это был странный, губительный компот из чувств: отвращение, знание, что ему должно быть все равно… и ярость. Ревность.        Ярость, острая и неожиданная, как удар ножом. На кого? На нее? На него? На всю эту грязную игру? Он не понимал. Он лишь чувствовал, как эта ярость смешивается с чем-то еще… чем-то колючим и невыносимо знакомым. Чем-то, что заставляло его сжимать кулаки, глядя, как сияют ее глаза от собственной проницательности, и вспоминать, как чужие губы прижались к ее губам. Его инструмент. Его путь домой. Почему тогда внутри все кричало от невыносимой ревности?       — Малфой! — Гермиона резко встряхнула его за плечо, нарушая тишину комнаты.       Господи. Эта наглая грязнокровка вела себя так, будто он — пустое место. А где же тот страх, те слезы, что он выжимал из нее в Хогвартсе своими склизкими, отточенными оскорблениями? Почему сейчас он терпит это вторжение? Ах, да...Возраст. Или, быть может, он и правда перерос ту детскую жестокость? Теперь они — два взрослых человека, спасающие мир. Даже если для этого приходится терпеть присутствие друг друга, скрипя зубами и спасая вопреки всему.       — Громкость в тебе хоть когда-нибудь убавляется? — хрипло процедил он, с трудом приподнимаясь на локтях.       Лицо было бледным, сонным, с тенью раздражения в запавших глазах. Гермиона же сияла, улыбаясь во весь рот и явно ожидая, что он сейчас разделит ее восторг, как обрадовались бы Гарри или Рон... Но перед ней был Малфой. Тот факт, что он еще не вышвырнул ее пинком из комнаты, уже казался чудом. Маленькой победой терпимости.        — Я серьезно! — Она не сдавалась, игнорируя его сарказм. — И почему ты спишь? Ты не был на завтраке... и на обеде? — Ее взгляд скользнул к часам на стене.        — А ты что, вжилась в роль моей няньки так рьяно, что беспокоишься, поел ли я? — Он резко отвернулся, вжимаясь лицом в подушку, словно пытаясь задохнуться и оборвать разговор на корню.       Но Гермиона не отступала.       — Будь я твоей реальной сестрой, Малфой, — заявила она с ледяной вежливостью, — ты бы не был таким невоспитанным болваном. Я бы выбила из тебя хорошие манеры. — Она констатировала факт, будто обсуждала погоду. Ее тон говорил: Я бы справилась. Ты не так страшен..        Малфой ответил не сразу. Из глубины подушки донесся приглушенный звук – нечто среднее между пыхтением и смешком. Но это не был чистый смех. Это был гортанный, злобный хохоток, застрявший в горле, как кость. И все же... сквозь злость в нем пробивалась странная нота. Почти естественная теплота. Будто на мгновение они оба смогли представить этот абсурд: не яростное желание прибить друг друга, а что-то другое. Семейную ссору? Совместное Рождество? Объединенный фронт против Люциуса? Картинка была сюрреалистичной, мимолетной – и от того еще более щемящей.       Он приподнял голову, всего на дюйм, чтобы его слова прозвучали четко и ясно, отчеканивая каждый слог:        — Ох, слава Салазару, что мы не родственники, Грейнджер. Представь кошмар: ты – моя сестра. Я бы либо убил себя от скуки, либо тебя – от раздражения. Перспектива, честно говоря, одинакова мерзка. А теперь выметайся отсюда и не мешай мне спать! — Резким движением он стряхнул ее с кровати, будто сбрасывая назойливую муху. Легко, почти небрежно.       Гермиона спружинила на полу, отряхивая юбку с преувеличенным достоинством. Его ядовитый тон в этот раз кольнул иначе — не как привычная колкость, а как обида. Будто за дерзостью сквозило что-то личное.        — Ну и спи здесь до следующего года! — бросила она через плечо, уже направляясь к двери. — Сама разберусь!       Рука коснулась холодной ручки...              — Тогда нужно не дать тому убить Меропу.        Его голос остановил ее на пороге. Неожиданно тихий. Лишенный привычной язвительности. Почти... понимающий. Будто он сам переварил ее слова и теперь выдавал холодный, но точный вывод.       — Это и может быть «великой жертвой», как вещал ваш седой пророк.        Пауза. Воздух сгустился.        — Поздравляю с разгадкой, Грейнджер. — Слова прозвучали сухо, как осенний лист под ногой, но в них не было насмешки. — А теперь — вали.       Гермиона замерла, не оборачиваясь. Губы ее непроизвольно дрогнули, сжимаясь внутрь в тщетной попытке сдержать неуместную улыбку. Он сказал "Поздравляю". Он признал ее правоту. Более того, он включил ее логику в свою. Это было... немыслимо. Как если бы василиск вдруг одобрительно кивнул. И в этой сухой констатации, в этом "вали", прозвучала странная, корявая попытка... порадоваться за нее? Так, как умел только он. Словно выдавленный из себя комплимент был сродни признанию в слабости. Она вышла, прикрывая дверь, и только в пустом коридоре позволила той крадущейся улыбке коснуться уголков губ.       Быстро, украдкой. Будто боялась, что даже стены донесут Малфою о ее глупом, непобедимом торжестве.        Это что маленькая революция их отношений?
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать