Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Повседневность
Психология
Романтика
Ангст
Кровь / Травмы
Любовь/Ненависть
Слоуберн
Сложные отношения
Разница в возрасте
Ревность
Первый раз
Психологическое насилие
Выживание
Влюбленность
Воспоминания
Обреченные отношения
Под одной крышей
ПТСР
1940-е годы
Насилие над детьми
Реинкарнация
Горе / Утрата
Потеря памяти
Запретные отношения
Мутанты
Ответвление от канона
Сексизм
2010-е годы
1930-е годы
Двойной сюжет
Кольцевая композиция
Описание
Момент потери невинности часто наступает с осознанием: будущее — это заранее обещанная гибель.
После катастрофы в сибирской глуши остаются только двое выживших. Последний приказ — вернуть Мотылька на родину, но программа даёт сбой. Зимний Солдат инициирует новую цель: выжить.
Примечания
🦋 Плей-лист, эдиты, заметки в моём тг: https://t.me/KoraKiroshi (Кора Кироши).
🦋 Спойлеры! — История разворачивается в 3-х реинкарнациях Авелины:
1 — 1930-40г.
2 — 1970-1991г.
3 — 2000-20.. г. (Главная линия)
4 —.... (доп. линия)
🦋 — "Я найду тебя в каждой вселенной и буду любить как в этой. Это своего рода клятва, обещание."
🦋 Цикличность цифры - 3 и 21. И символ бабочки.
🦋 08.03.2025
№1 по фендомы «Сокол и Зимний Солдат»
08.02.2025
№1 по фендомы «Sebastian Stan»
"Подлинность"
20 февраля 2025, 01:11
«Мы любим людей, которые причиняют нам боль, и это нормально. Хуже всего — не любить вообще».
Дата: 2006 год. Военный аэродром. Солнечный день. Но свет здесь кажется резким, почти беспощадным. Воздух — густой, тяжёлый, пропитанный напряжением и ожиданием. Горячий ветер несёт запах топлива, металла и далёкой грозы, поднимая пыль и песок с бетонной полосы. Жара давит, обволакивает, заставляя даже лёгкую одежду липнуть к коже. На краю взлётного поля — двое. Высокая женщина с идеально уложенными светлыми волосами. На ней строгий деловой костюм, но её пальцы, крепко сжимающие маленькую детскую ладонь, выдают напряжение. Рядом с ней, почти спрятавшись за её ногой, стоит девочка — тоненькая фигурка в простых коротких бриджах и футболке с принтом. Шестилетняя Авелина Старк — наследница оружейной империи, дочь миллиардера и маленький человек со слишком тяжёлым грузом на плечах. Иногда она называет Пеппер мамой — тихо, неуверенно, будто пробует слово на вкус, не совсем зная, как его применять. И каждый раз у Поттс перехватывает дыхание. Три месяца. Три месяца в мучительной неизвестности. Жив ли он? Вернётся ли? Или однажды ей придётся сказать этой девочке, что папа больше никогда не придёт домой? Но сейчас Авелина смотрит в небо настороженно, жадно ловя каждое движение. Маленькие пальцы сильнее сжимают руку Пеппер. И вот, наконец, он появляется — военный самолёт, тяжело спускающийся с небес. Его массивный корпус отбрасывает длинную тень. Порыв ветра разносит пыль по воздуху. У Авелины перехватывает дыхание, в груди что-то судорожно сжимается. Шасси касается земли. Резкий металлический звук разносится над аэродромом. Самолёт замедляется и, наконец, замирает. Тишина перед бурей. Задняя часть фюзеляжа медленно начинает открываться, позволяя тёплому свету проникнуть в шлюз. Внутри всё кипит — радость, волнение, страх. Её папа вернулся. И вот он. Тони Старк застыл в проёме, прихрамывая. Правая рука подвязана, лицо осунулось, но всё ещё сохраняет фирменную ухмылку. Его одежда — измятая, грязная, слишком свободная — противно трётся о кожу, вызывая раздражение. Но ему плевать. Ещё бы — он на свободе. Он снова дышит воздухом, без дула у виска, без чувства скорой смерти. Каждое движение даётся с болью, но он едва ли это замечает. Тони поднимает взгляд. Глаза уставшие, потемневшие, но в них вспыхивает жизнь, когда он видит дочь. — Авелина, — выдыхает он. Улыбка дрожит. Младшая Старк больше не ждёт. Отпустив руку Пеппер, девочка срывается с места, и её лёгкие шаги превращаются в бешеную гонку. Ветер треплет светлые кудри, сердце колотится в груди.Трап. Отец. Дом.
— Папа! — её голос звонкий, пронзительный, почти срывающийся на всхлипы. Она врезается в него с такой силой, что Тони охает, чуть пошатываясь от удара, но тут же прижимая дочку к себе крепче. Глаза плотно закрыты, плечи едва заметно дрожат, а пальцы вцепляются в её одежду так сильно, что костяшки белеют. Как же долго он мечтал о том, чтобы вернуться домой. Как долго он надеялся ещё хотя бы раз увидеть свою девочку. Как же долго он этого ждал… — Детка, — голос его чуть срывается, но он быстро берёт себя в руки и, хрипло усмехнувшись, бормочет: — Я так рад тебя видеть. Правда. Но, возможно, ты только что сломала мне ещё пару рёбер. Авелина шмыгает носом и утыкается в его плечо, пряча мокрое лицо. Её кудри щекочут потную шею, а маленькие ладошки сжимают ткань на спине отца так крепко, словно он может выскользнуть снова, если она хоть немного разожмёт пальцы. Но благо, уже через мгновение девочка, вдруг притихнув и растерянно моргнув, склоняет голову набок и морщится: — Пап, от тебя чем-то… воняет. Тони фыркает. И, несмотря на тупую боль в перебитых рёбрах, его здоровая рука ласково взъерошивает её волосы. — Это аромат настоящего героя, детка. А к ним уже спешит Пеппер. В глазах блеск, губы дрожат, но она старается держаться. Тони замечает это и, лукаво усмехнувшись, поднимает бровь: — Ну что, дорогая, неужели соскучилась? Глаза красные… Оплакивала погибшего босса? — прищурившись, строго вопрошает Старк, пересаживая Авелину поудобнее. — Это слёзы радости, Тони, — хмыкает она, не сумев сдержаться. — Не надо новую работу искать, — умело ответив, Пеппер прикусывает губу, пошатнувшись, чтобы скрыть улыбку. — Отпуск закончен, — ухмыляется Старк, целуя дочку в лоб, когда она со смехом прижимается к его щеке, больно ударя его плечом в шею. Пеппер лишь кивает и, поджав губы, разворачивается на каблуках, чтобы пойти к машине. Но Старк, поспешно изобразив преувеличенное удивление, восклицает: — Подожди, это всё? Я тут совершил триумфальное возвращение, а ты даже не бросишься мне на шею, как эта маленькая девчонка? Авелина хихикает. Слёзы на ресницах блестят на солнце. И она всё так же цепляется за отца, будто пытаясь наверстать три месяца разлуки одним махом. Он задолжал ей тридцать шесть сеансов вечернего кино. А Пеппер колеблется лишь мгновение. Затем, вздохнув, делает шаг вперёд и, цокнув, бормочет: — Так уж и быть, — она обнимает их крепко, всем телом, и напряжение, что сковывало её плечи столько недель, наконец растворяется. Пеппер больше не сдерживается. Губы пропускают сиплый вдох, и слёзы, которые так долго жгли глаза, наконец находят выход. И она сильнее обхватывает Тони и Авелину, прижимая их к себе так крепко, словно хочет запомнить этот момент кожей. — Дорогая, ты плачешь? Ну-ну, чего ты… — усмехаясь, буркает Старк, надеясь, что сейчас не раздастся треск ещё нескольких костей в его измученном теле. Но он рад. Даже счастлив. Он и не знал, что может — так скучать… Сколько раз за эти три месяца он представлял этот миг? Сколько раз мечтал вот так обнять их и больше никогда не отпускать? Он думал о них — каждую гребаную секунда в том Аду. Старк хмыкает, но на этот раз без иронии. Всё хорошо. Он дома. Он снова дома со своей семьёй. А Авелина, счастливо прижавшись к родителям, думает, что теперь, когда мама и папа рядом, всё наконец-то будет в полном порядке…***
Дата: 1939 год. Зима, декабрь. Снег за окном медленно кружится в свете уличного фонаря, оседая на подоконнике лёгкой пушистой вуалью. Декабрь сжимает Бруклин в ледяные объятия. Мороз рисует на стекле замысловатые узоры, а вдалеке то и дело завывают паровозы. Где-то на улице раздаётся глухой детский смех, кто-то хлопает дверью… А кухня Роджерсов живёт своей особенной жизнью — тёплой, хаотичной, наполненной долгожданным… спокойствием. В воздухе витает густой аромат корицы, топлёного масла и чуть подгоревшего сахара. Угольки в печи потрескивают, отбрасывая на стены мягкие оранжевые отсветы. Пол устилают следы муки, будто первые снежинки, а на столе царит беспорядок: белая пыль укрывает тёмное дерево, яблочные огрызки хаотично валяются рядом с миской, а позабытая скалка грозится соскользнуть на пол и отбить коту хвост. Веет чем-то родным — уютным детством, домом. Под потолком мягко качается лампа, заливая пространство медовым светом. Он ложится на потрёпанный старый рецептник миссис Роджерс, где жирными чернилами красуется: «Лучший яблочный пирог!». Авелина стоит у стола, закатав рукава тонкого свитера почти до локтей. Фартук, повязанный небрежно, постоянно сползает, а выбившиеся из слабого узла пряди прилипают к вискам. Она сосредоточенно месит тесто, но её прикушенная губа выдаёт отчаяние — липкая масса упрямится, цепляясь за пальцы, словно не хочет поддаваться. В груди медленно поднимается разочарование, а сердце бьётся чуть быстрее, чем следовало бы. Предчувствие нагоняет волнение… Она вздыхает, устало трёт лоб запястьем, оставляя белый след от муки. Всё идёт не по плану. — Чёрт, — бормочет она, пытаясь собрать тесто в комок. Но оно снова предательски прилипает к столу. — Чёрт? — повторяет знакомый голос насмешливым тоном. Авелина вздрагивает и резко оборачивается. В груди у неё всё сжимается — не от страха, нет. От чего-то другого. От тепла, прорывающегося сквозь ледяной декабрьский воздух и намертво цепляющегося за её рёбра. Она знает этот голос — слишком хорошо. Слишком привязана к нему. Баки. Он стоит в дверях, привалившись плечом к косяку, с той самой кривой ухмылкой, которую Авелин любит. На виске — капля растаявшего снега, волосы растрёпаны ветром. Промокшая куртка ещё не успела полностью соскользнуть с плеч, ворот рубашки расстёгнут. За его спиной хлопает входная дверь, впуская резкий короткий порыв зимнего ветра. — Это что, новый секретный ингредиент? — Баки лениво стягивает промокшую куртку, бросает её на шаткий стул, подпирающий дверь, и сдвигает бровь, глядя на муку, которой усыпано всё — от стола до подбородка младшей Роджерс. Авелина даже не успевает ответить. Она делает резкий жест, рука задевает миску — и в воздух взлетает облако белой пыли. Всё вокруг покрывается тонкой невесомой вуалью, даже Баки. Он моргает, щурится, как будто старается разглядеть что-то сквозь снежное марево, и медленно наклоняется вперёд, чуть прищурившись, готовится произнести что-то особенно саркастичное: — Ясно. Ты решила напасть первой, — выдыхает он, осматривая свои теперь абсолютно белые рукава. — Маленький гений. — так он стал её называть после пятёрок по всем школьным предметам в этом полугодии. Авелина закусывает губу, сдерживая смешок, но тут же громко чихает. Остатки муки снова взмывают вверх, и Баки, наконец, срывается на смех — низкий, тёплый, искренний. Он подходит ближе. Совсем немного, но этого достаточно, чтобы тепло его тела окутало Авелину — невыносимо близко. Почти на грани дозволенного. — О Господи, Роджерс, ты точно правильно поняла рецепт? Могу предположить что имелось ввиду — насыпать муку в миску, а не по всей кухне. — он присвистывает, оглядывая разгром, а потом снова переводит взгляд на неё. — Глупая шутка, — угрюмо буркает в ответ Авелина. В уголке губ Баки появляется лукавая усмешка, и сердце Роджерс пропускает удар. Тепло его ладоней обжигает её скулы. Он касается легко, даже бережно — так, как не должен. Пальцы чуть дольше, чем положено, задерживаются у её челюсти. Большим пальцем Баки проходятся сначала под голубыми глазами. Сердце сбивается с ритма. Кажется, нужно отстраниться. Нужно что-то сказать. Но Авелина не может и не хочет. Слишком близко. Слишком важно. Внутри всё сжимается ещё сильнее. В животе вяжется тугой узел, и бабочки вспархивают, перехватывая дыхание. И всё же Авелина не отстраняется. Её руки, запачканные, остаются висеть вдоль тела, но пальцы чуть подрагивают. Сердце колотится так громко, что Баки точно должен это слышать. Но ведь это просто Баки, — твердит она себе, но сердце не верит. Это просто Баки с его вечной улыбкой, с этим насмешливым блеском в глазах. Это просто Баки, чей запах — мускус и лёгкие цитрусовые нотки — так обжигающе близок, что она слышит, как застревает у неё в горле дыхание.Он всегда так себя ведёт.
Это не особенное.
Это не для тебя.
Но почему тогда её руки продолжают дрожать? А Барнс, как на зло, не спешит. Он кончиками пальцев скользит по её коже, задерживается у черты скул, а затем его взгляд встречается с глазами. И казалось бы — этого достаточно. Но его касания, спустя, казалось бы, долгую, но лишь для Роджерс паузу, соскальзывают на её губы, аккуратно, совсем не неся в себе какого, либо замысла и всё же… Глаза Баки тёмные, глубокие, и в них что-то необъяснимое, тянущее, будто тихая буря. — Или это была твоя нелепая попытка устранить меня? — голос низкий, бархатистый, с ноткой подшучивания. — Я польщён. Но неужели я успел так тебе надоесть? Авелина сглатывает, чувствуя, как жар заливает щёки гуще. Мир сужается до кончиков пальцев Баки, до приглушённого света лампы, до едва уловимого запаха его одеколона. Авелина могла бы раствориться в этом моменте, утонуть в нём, но вместо этого Роджерс закрывает глаза и отступает. — Очень смешно, Баки. Вот просто до слёз, — она фыркает, отмахивается, стряхивая муку с фартука. В уголке губ уже прячется улыбка, но она прищуривается, глядя на Барнса, как если бы могла уколоть его. — Увидела бы это мама, точно убила бы меня на месте… Баки смеётся. — Из тебя не лучший пекарь. — он улыбается с присущей ему игривой усмешкой, лениво подхватывая яблоко с миски, и крутит его в пальцах. Следя неотрывным взглядом за Роджерс, которая, сосредоточенно и с какой-то очаровательной неловкостью пытается отлепить тесто от деревянной скалки. — Судя по этому хаосу… — он указывает на липкие островки слипшегося теста, разбросанные по столу, и откусывает сочный кусок яблока. — Ты решила нас отравить этим, да? Оно по итогу будет хоть съедобным? Авелина вздыхает, следя за тем, как у Барнса напрягаются мышцы на предплечьях, как поднимаются и опускаются его грудная клетка с каждым движением. Он стал выше, крепче, больше, массивнее. Мелькает странная, глупая мысль: она не должна так смотреть на него. Это ведь Баки. Её Баки. Но эти мысли растворяются, когда он снова усмехается ей, лениво и уверенно. Понял ли он всё? — Я готовлю это не для тебя, Баки. — она закатывает глаза, но её губы поддаются едва сдерживаемому смеху, который на её лице всё-таки становится очевидным. — Ты хоть знаешь, что тесто не должно быть похожим на клей для обоев? — он подмигивает, наслаждаясь моментом её растерянности и осмысленности. — О, правда? — Авелина вытирает запястьем вспотевший лоб, нервно выдыхает, немного покраснев, и с раздражением отбрасывает скалку на стол. — Может, тогда ты сам и испечешь этот гребаный пирог? — и пусть это звучит почти как каприз — в голосе Авелины сквозит напряжение. — Может, и испеку, — Баки сдвигает рукава и, не дождавшись её согласия, уверенно берёт в руки скалку. Мускулы проступают через его тонкую рубашку на предплечьях, мышцы рельефно перекатываются под кожей, когда он, направляет пальцы с вечно разбитыми костяшками в тесто. — Так смотри и учись, будущий профессор наук иначе в университете помрёшь с голоду. Он высыпает полстакана муки и наклоняется вперёд, надавливая на липкую массу всей ладонью, двигаясь так уверенно, как будто точно знает, что делает. Кто бы мог подумать, что Баки Барнс увлекается готовкой? — Это мой пирог, — возмущённо бурчит Авелина, раздражённо сужая взгляд, но Баки уже так увлёкся, что не обращает на это никакого внимания. Он ловко замешивает тесто, добавляя ещё немного муку и возвращая ему правильную форму. — Твой? Теперь он наш, — заявляет Баки с довольным выражением лица. Его глаза щурятся от улыбки… А Авелин фыркает, складывая руки на груди, но всё равно пристально следя за его движениями, пытаясь всё хорошенько запомнить. — Мама всегда говорила: Главное — не бояться теста. — Баки оглядывается на неё с серьёзностью, но Роджерс, вместо того, чтобы слушать, невольно задерживает взгляд на его губах. — Оно это чувствует. — Это великая философия миссис Барнс? — фыркает Авелина, прикусывая губу и опираясь рядом на стол бедром. — Именно, малявка. Она знала, о чём говорит, — отвечает Баки с улыбкой, едва заметной. — В детстве я часто помогал ей готовить. Пока не стал слишком взрослым для этого. Сестра любила помогать ей тоже. Я уступил, — его голос становится чуть тише, взгляд на мгновение становится задумчивым. Барнс расслабляет пальцы, затем, сжимая, снова переворачивает тесто. — Ты скучаешь по этому? — голос почти теряется, как будто Авелина сама не верит, что задала этот вопрос. Грудь сжимается острой колкой болью. Ей хочется сделать шаг вперёд — ближе к нему, туда, где всё просто и не нужно ничего объяснять. Но она не имеет права. Не на это. Не на него. Баки смотрит вдаль, и в его глазах — пустошь, с которой она не может бороться. Не её битва. Не её право быть рядом. Всё, что Авелина может — это молчать и надеяться, что он не услышит, как дрожит её голос. А Баки сжимает губы в полоску, будто обдумывает ответ, а потом отвечает с лишь лёгкой грустью: — Наверное. Иногда. Знаешь, есть такие моменты… когда хочется вернуться назад. — он выдерживает пазу и наклоняет голову к девушке, с искрой ловя её взгляд. — Тогда всё было проще. Роджерс делает полувздох, сипло сжимая губы, и, не выдержав, кивнув, отворачивается. В её глазах мелькает что-то, что она сама не может понять — будто в их разговорах всегда есть невидимая нить, молчаливая клятва, слова, не произнесённые вслух, но витающие между ними. Проблема в том, что этот шифр, похоже, никто из них разгадать не может… — Давай, мелкая, попробуй. — Баки отстраняется на шаг, но тут же снова подбирается близко. Его пальцы касаются её талии. По коже проходит дрожь. Это всего лишь прикосновение — лёгкое, почти невесомое, но оно обжигает сильнее ожога от пламени в печи. И потом будет болеть. Авелина пытается не обращать внимания, сосредоточиться на тесте перед собой, но сердце колотится в груди так яростно, что ей кажется — он точно должен это слышать. Баки стоит слишком близко — это неправильно. Но она его не прогоняет, а он и не отходит. В этот момент время словно замедляется, и всё вокруг исчезает, оставляя лишь тихую кухню и их двоих, поглощённых треском углей, тёплым свечением лампы и бьющей зимней вьюги в ставни окон. Авелина нерешительно берёт в руки скалку, а в этот момент пальцы Баки, тёплые и уверенные, накрывают её руки. Его ладони — горячие, чуть грубые от мороза, уверенно сжимают её кисти поверх, и она вздрагивает. Не потому что холодно — наоборот. Тепло Баки прожигает её кожу сквозь тонкий слой ткани, и эта близость становится невыносимой. Он стоит за её спиной — слишком близко. Настолько, что его дыхание срывается с губ и касается её шеи, вызывая мурашки вдоль позвоночника. Его грудь едва-едва задевает её спину, и с каждой секундой это пространство между ними кажется всё более призрачным. Это просто Баки, — почти беззвучно повторяет она про себя. Но даже этот шёпот внутри её разума звучит фальшиво. Его дыхание, горячее и настойчивое, когда Баки встаёт ближе за её спиной. Инстинктивно Роджерс поддаётся вперёд, ударяется бёдрами о край стола, вжимаясь в его угол. Она сдерживает нервный вздох, сжимая губы, но её лицо окрашивается в тёмный оттенок смущения, стыда и волнения. А если бы всё было иначе? Авелина ненароком ловит себя на мысли, которая прожигает сознание горячее и больнее, чем пальцы Баки на её коже. Если бы прошли годы, и он бы был для неё не просто Баки Барнса, её близкий друг, а… кто-то больший. Например… Например, её муж? Это глупо, но всё же. Если бы эта кухня была их общей, а не временным убежищем? Авелина невольно представляет, как бы часто он обнимал её со спины, как бы в шутку постоянно касался её талии, как бы осторожно поправлял выбившиеся пряди, улыбаясь не просто так, а потому, что она его, — эта мысль вспыхивает и ужасает. Её невозможно держать или контролировать, как огонь в ладонях. Потому что так не будет. Так не может быть. И ни ей, ни ему это — не нужно. Авелина резко моргает, сбрасывая наваждение. Это невозможно. Это не то что должно было прийти ей в голову. Она глубоко вдыхает, отгоняя предательские образы, но сердце всё равно дрожит. Ему это не нужно и ей тоже. Пальцы, нервно сжимающиеся, ощущают тёплый, слегка грубый контакт с его руками. Движения Баки направляют её, оказывая лёгкое, но неоспоримое давление. Барнс ненароком прижимается к ней ближе, и она чувствует, как его торс прижимается вплотную к ней. Она чувствует, как напрягаются его плечи, и ощущает стук его сердца… Дыхание Баки тёплое и тихое. Он что-то говорит, и его губы почти касаются её уха. В этот момент Авелина не может сдержать резкого вздоха. Узел в животе закручивается сильнее, оседая вниз, и, кажется, даже колени на мгновение поддаются сгибаясь. Сердце гулко ударяется в горло. Запах его лосьона для бритья — тёплый кедр и свежий бергамот с лёгким шлейфом сандала. Всё, что она чувствует в этот момент, это его тепло, его присутствие. Как оно наполняет её до краёв, переливается и топит. Перед глазами начинает пульсировать бликами свет. Её взгляд, почти заворожённый, плавно скользит по его рукам, фиксируясь на его ладонях, напряжённых и сильных, сжимающих её кисти. Баки чуть грубее сжимает её руки, и на мгновение кажется, что это вовсе не урок чёртовой кулинарии. Дыхание прерывается, плечи Роджерс вздрагивают, и когда большим пальцем Баки лелеющие скользит по внутренней стороне её запястья, Авелине кажется, что в ней что-то лопается — натянутая струна или хрупкая стеклянная стенка. Баки глубоко вдыхает полной грудью плотный воздух. Его дыхание слегка дрожит, когда он, шепчет Авелине что-то неразборчивое у виска. Внутри нарастает нечто гулкое, тревожное, беспокойное. Авелина не может разобрать слов. В ушах звенит пульс так громко, что вот-вот её мир поглотит этот звук. Резкое движение, попытка вырваться от его взгляда, заставляет Авелину резко отдёрнуть руки. Она инстинктивно хватает подол фартука, отчаянно пытаясь скрыть нарастающее смущение. Неловкий смех вырывается наружу. Баки мгновенно отступает, давая ей пространство, но его взгляд всё ещё тянет за ней. В этой паузе, когда тишина вновь окутывает, Авелина чувствует, как её щеки горят смущением, но старается скрыть это. Голос предательски дрожит. Он едва слышный, прерывается, когда она оправдывается: — У меня плохо получается, думаю, дальше ты и сам справишься, Баки.Это к лучшему.
Так будет лучше.
Авелина делает шаг назад, словно между ними проложена невидимая черта, которую нельзя переступать. Её руки всё ещё помнят его прикосновение — его тепло, его заботу — но она с ужасом сжимает кулаки, будто стараясь стереть этот след. Это просто Баки, — повторяет она, и эта мысль больно отзывается внутри. Когда-нибудь у него будет кто-то другой. Кто-то, кого он поцелует, не боясь разрушить что-то не столь важное. И это будет не она. Не Авелина. Её глаза не поднимаются, спрятавшись в мягких тенях пола, а дыхание всё так же прерывается на каждом слове. Но благо тишина не давит, а обвивает. Звуки в комнате будто затихают, за исключением потрескивания огня в печи, где уголь мягко тлеет, наполняя воздух теплом. — Ладно, — коротко соглашается Баки, тут же возвращаясь к тесту. И может, это к лучшему, но Авелина его эмоций разобрать не может. Они снова погружаются в молчание. Но благо, молчание не чуждо, оно привычно. И оно стало чем-то родным, как дыхание рядом. Остаются лишь взгляды и движения, но осторонь. Не рядом и не близко.Так будет лучше.
Так безопаснее.
Когда пирог, наконец, оказывается в духовке, они оба устало оседают за стол, наблюдая, как тесто в печи медленно поднимается, приобретая золотистый оттенок. Густой аромат корицы и яблок медленно наполняет пространство, заставляя желудок скрючиться от голода. — Не так уж и плохо, мелкая, — Баки кивает, отламывая хрустящий край пирога. — Может, ты и не так безнадёжна. Её губы слегка приподнимаются в ответной улыбке. Авелина подносит кружку с горячим ромашковым чаем, наслаждаясь теплом, которое наполняет тело. В комнате, где царит уют, в её душе нет столь сильной тяжести. — Учитывая, что всю работу, — она прожёвывает ломтик, смущённо смотря на Баки исподлобья. — Сделал ты. Я и вправду большая молодец, — хитро улыбается, уклоняясь от бросившегося её ущипнуть с другого края стола Баки. Смех и лёгкая игривость в голосе скрывают её волнение. Она ловко ударяет его по колену ногой под столом. Вот только Барнс успевает схватить её за щиколотку и дёрнуть на себя. А Авелина взвизгивает, едва удерживаясь на стуле. В груди вновь сжимается терпкое чувство… влюблённости. — Прекрати, — бормочет она, садясь обратно. Баки лишь довольно качает головой, перекручивая между пальцев вилку и жуя новый кусочек пирога. — Не будь такой занудой, — быстро проглотив, Барнс театрально взмахивает руками. — Готовка должна приносить радость и удовольствие. Всё кажется таким простым, таким настоящим и тёплым, что Авелина, к своему сожалению и ужасу, не может сдержать удушающей мысли, что так будет не всегда. Стиви и Баки — её семья. Вот только если брат сможет хотя бы частично навсегда остаться при ней, то Баки… у него когда-то появится своя семья. Жена, дети, может, кот или пёс, резво бегающий под ногами. Пока точно так же на кухне он будет готовить для своей возлюбленной… — Конечно, если не считать тот факт, что ты умудрился спалить первый пирог, — Авелина говорит это тихо, с другим тоном, но Баки этого благо не замечает. — Это детали, — восклицает он с лёгкой улыбкой, опираясь локтем на край стола и глядя Роджерс в глаза так… Так странно и так вызывающе ноющую тоску. Это сейчас он смотрит на неё с теплом. Это сейчас он уделяет ей всё своё внимание. Это только сейчас он рядом… На мгновение кажется, что в этой комнате они оба забывают обо всём, кроме этого тихого мира. Их мира, который рушится… Но ведь и целостным он никогда и не был? Был. — Ты ведь знаешь, что теперь тебе придётся мыть всю эту гору посуды? — Авелина вздёргивает бровь, пока Барнс тянулся за вторым куском, громко фыркая. — Эй, я только помогал. Ты главная на кухне, так что это твоя работа, — облизывая вилку, ехидно бросает он. — Ты, Баки, самый хитрый лентяй из всех, кого я знаю. — Авелина закатывает глаза, пряча улыбку за кружкой с чаем. Но она не может не думать о том, что этот момент — украденный. Временный. Ему не место в её реальности. Ей не место рядом с ним. Вот так, с этим нарастающим жаром в груди и тягучей никак не зарастающей раной. Она уже гноится… Баки найдёт кого-то, с кем ему будет проще. Легче. Спокойнее. Без этого напряжения, без её взгляда, который слишком много говорит. С той кто ему подходит. Но пока — пока он здесь. Пока он рядом. И она позволит себе этот миг… А Баки смеётся. И этим вечером, среди сладкого запаха и тёплого света пламени, кажется, что всё будет хорошо. Хоть на мгновение, но хорошо. Ведь Авелине достаточно даже мгновения…***
Дата: 1991 год. Аляска. Ржавое судно — словно реликт из другого времени, медленно пробирается сквозь ледяные воды, рассекая их, подобно скальпелю, разрезающему застывшую плоть. Его корпус, изъеденный временем и суровыми северными условиями, скрипит под натиском ветра, что беспощадно бьёт в железные конструкции. Тьма поглощает палубу, оставляя лишь зыбкие островки тусклого света, отбрасываемого старыми прожекторами. Гул машин вязкий, давящий, словно невидимая пульсирующая масса, пронизывающая пространство и оседающая в лёгких удушающей вибрацией. Запах солёной воды смешивается с резкой вонью горелого масла, ржавчины и разложения, обволакивая всё вокруг густым липким маревом. Воздух тяжёлый, спёртый. Здесь никто не разговаривает. Не потому, что нет слов, а потому, что любой звук может стать предвестником необратимого, разорвав мрачное затишье. Ветер срывает капли дождя, превращая их в острые иглы, бьющие по голой коже. Море бушует. Волны с глухими ударами бьются о борт, заставляя судно раскачиваться. Вспышки молний вырывают из темноты силуэты солдат, расставленных вдоль палубы. В их руках оружие. Они ждут. В центре грузового отсека возвышается контейнер для скота, покрытый инеем. Его стены, словно панцирь, сковывают содержимое, а мороз продолжает свою незримую работу, пробираясь сквозь металл, оставляя на нём тонкие трещины. Внутри царит абсолютная темнота. Замок лязгает, высвобождая безмолвного узника. Контейнер скрипит, сопротивляется, как гроб, которому не хочется отпускать мертвеца. Воздух вырывается первым — зловонный, застоявшийся, ледяной, тяжёлый, словно у самой смерти из лёгких. Пар, как исповедальная тень, стелется по настилу, ползёт, ищет, кого бы коснуться первым. Изнутри — мрак, пропитанный тишиной. Та тишина, которая не даёт передохнуть, а висит, как нож у горла, готовая сорваться. И вот — шорох. Едва различимый. Как будто внутри кто-то вспоминил как дышать. Голова поднимается медленно, болезненно, будто ей мешает само существование. Позвонки тянут сухожилия с хрустом, как натянутые верёвки, готовые лопнуть. Плавно, в мерзкой вязкости замершего времени в этом слое искажённой реальности кто-то выходит из тени. А тьма отступает с неохотой, как загнанное зверьё. Первым показывается лицо. Кожа бледная, тонкая, натянутая на кости. Мутные глаза открываются. Без блеска. Без надежды. Как два стеклянных окна в дом, где давно никто не живёт, и только ветер воет в трещинах. Он не двигает головой — не нужно. Глаза двигаются. Медленно. С хищной мерзкой сосредоточенностью. Они режут пространство, как лезвие, выверяя всё вокруг затаённо, точно с тем жутким вниманием, которое бывает у тех, кто ждёт, когда на него нападут. В них нет гнева. Нет страха. Но есть ненависть. Только цель. Только мрак, наученный убивать. Актив волочится по узкому настилу сам. Он всё ещё может. Но каждый шаг отдаётся в ногах тупой болью. Перед ним открывается палуба — большая, пустая, подёрнутая блеском воды и масла. Она кажется бесконечной. Лужи дрожат, отражая вспышки. Ветер вздымает промокшие волосы, хлестает по лицу. Холодные капли смешиваются с потом, стекая по впалым щекам… Солдаты Гидры вокруг напрягаются первыми. Оружие поднимается с отчаянием в жестах. Щёлкают предохранители, блестят стволы, напряжённые пальцы давят на металл. Но Актив не реагирует. Даже не моргает. Воздух стынет. Каждый вздох тянется, как петля, затягивая страх на шее. Время внутри контейнера исказилось, слилось в вязкую бесконечную пустоту. Актив не может точно сказать, сколько прошло часов, но по самоощущениям, сверяя, насколько изнеможён и голоден его организм, он может предположить что примерное число — двое суток. Двое суток пытки, где его тело предавало его раз за разом, где мозг зацикливался на мельчайших звуках, на каплях, что стекали по стенам, на холоде, что сжимал суставы в ледяных тисках. На запахе, что врезался в глотку. Его тело помнит боль лучше, чем разум. Оно хранит каждую вспышку агонии, каждое сжатие пальцев на горле, каждый удар, выбивающий дыхание. Разум пытается забыть, затереть, сделать неважным, но мышцы помнят. Суставы ноют, предчувствуя боль ещё до того, как она случится. Кожа вздрагивает от призрачных прикосновений. Он не помнит лиц, не помнит голосов — но боль? Она навсегда врезалась в его плоть, стала рефлексом. Шум голосов. Учёные, офицеры, командиры. Они не обращают на него внимания, обсуждая что-то холодным, ровным тоном: — …экспериментальная фаза… — …выдержал дольше, чем ожидалось… — …можно усилить дозировку…Треск в ушах, хлопок. Щёлканье.
— Физиологическая адаптация идёт быстрее, чем ожидалось. — Пульс стабилен, несмотря на продолжительное воздействие. — Нужно провести полное нейроповеденческое тестирование после прибытия. Голоса скользкие, приторные, лишённого сочувствия. Один из них принадлежит кому-то важному. Глава операции? Александр Пирс? Куратор? Нет? Карпов? Он не знает, не может вспомнить. Но их слова оставляют за собой неприятный привкус. Они говорят о нём как о предмете, как о машине, которую можно перенастроить. Которой он и является. На каждое сопротивление, на каждый вопрос и угнетение — мозг, искалеченный током, приказывает ему заткнуться. Внутренние органы протестуют: спазмы пронизывают желудок, превращая его в клубок пульсирующей боли. Актив не помнит вкус еды. Не помнит, когда последний раз пил. Важно ли это? Нет. Организм функционирует по инерции, как нужно. Разум безучастно фиксирует ощущения, но не придаёт им значения. Свежий воздух обрушивается на него ледяным ударом. Он не радуется, но лёгкие наполняются влагой, смывая липкую вонь пота, рвоты и крови. Дождь стекает по его грязной коже, волосы липнут к лицу, запутываются в ресницах, а по губам катится солёная вода. Дрожащее судно делает его шаги качающимися, но он уже не помнит, как это — идти ровно. Солдаты подводят его к трапу. Грузовой лифт опускается с глухим скрежетом. Его спускают вниз, двигают, толкают. Земля зыбкая, всё вокруг — нереально. Перед ним выстраиваются военные. Они держат его на прицеле. Их пальцы напряжённо сжимаются на спусковых крючках. Во взглядах — смесь брезгливости и настороженности. Один из них, рывком приближаясь, хватает его за плечо и с силой разворачивает: — Двигайся. Они боятся его — поступают жестоко. Они смеются над ним — и бьют больнее. Они готовятся к его срыву — и тогда закапывают в грязь сильнее, глубже. Чтобы он задохнулся, чтобы набрал в лёгкие грязи и тот, кто раньше жил в его голове, окончательно сдох. Исчез. Ушёл навсегда. Он делает шаг. Ноги идут с усилием, как будто заново обучаются движению, будто сам акт ходьбы — это издевательство, на которое тело вынуждено соглашаться. Но каждый шаг — точен. Весом. Тяжёл. Как будто он вдавливает палубу под собой. Влажные волосы — грязные, спутанные, тёмные, свисают до подбородка, липнут к щекам, как будто хотят скрыть его от мира, спрятать эту разрушительную суть, что сидит внутри. Но уже поздно. Он вышел. Его освободили. Они выпустили Зверя. Ночной ветер бьёт по нему с яростью, но он — недвижим. Только волосы дрожат, трепещут в ритме непогоды. Солдат не замечает дождя, не замечает сырости. Только следы, только шрамы. Его больше нельзя сломить внешними факторами — только внутренними. А мучения при нём всегда. Дрожь проходит новым порывом по коже. Пальцы заученно проверяют оружие — оно тоже при нём, холодным грузом висит на ремне. Почему? Он не знает. Может это новая игра. Может просто иллюзия выбора. Они всегда оставляют возможность подумать, что у него есть контроль. Но он больше не думает. Они проверяют его. А затем бьют сильнее, независимо от результата. Солдаты молчат, но среди них находится один. Моложе. Глаза у него светлые, как у тех, кто ещё верит, что из этого мира можно уйти чистым. Он держит оружие крепко, как будто это может его спасти. В любом случае, это не важно. Глядит вперёд — по уставу. Но когда Зимний Солдат проходит мимо, передвигая массивными плечами, юноша невольно вздрагивает. А голова Актива тут же поворачивается на пару градусов в его сторону. Едва, почти незаметно. Не демонстративно. Не угрожающе. Просто — внимание хищника переключилось. На него. Шум волн замирает. Мир выдыхает. Безымянный солдат чувствует, как воздух вокруг него становится гуще, как будто он не дышит, а тонет в нём. Этот взгляд. Актив не просто хмур. Он — выверен. Изучающий. Не человеческий. Глаза Актива чуть прищуриваются, провожая следом. А солдат сглатывает. Горло сухое, как пыль. Руки начинают подрагивать, как в лихорадке. Пальцы сжимаются сильнее — но не подчиняются. Он пытается зафиксировать ствол, придавить дрожь, но она усиливается. Потому что это не страх — это инстинкт выживания, который орёт: беги. Беги, пока не стало поздно. Но он не может. А тот уже прошёл. Ушёл дальше и не обернувшись. Потому что он знал. Знал, что взгляда достаточно. Что страх уже посеян. Что смерть — не в действии, а в осознании её неотвратимости. И шаги его удаляются. Глухо. Ритмично. Как барабан приговорённого. Перед Солдатом транспортный самолёт — американский, массивный, словно хищник, развернувший пасть, готовый проглотить свою жертву. Добычу. Его. Громада металла возвышается над Активом. Корпус сверкает в свете прожекторов. Ветер гонит по земле снежную пыль, но она тут же оседает на гладком брюхе самолёта, беспомощно сливаясь с его геометрией. Внутри, за распахнутым трапом, виднеются тёмные стерильные глубины, не обещающие ничего, кроме нового витка бездушного существования. Звук работающих турбин глухо вибрирует в воздухе, словно предвестник. Внутри самолёта — ремни, твёрдые сиденья, серые панели, уродливо освещённые резкими вспышками аварийного света. Пол под ногами скользкий от изморози, он идёт, не поднимая головы. Лишь краткое отражение на отполированной поверхности мелькает перед глазами. Не лицо — тень. Пустая оболочка. Он проверяет кобуру. Пальцы стискивают рукоять. Но это не приносит успокоения. Довольно ли он слаб, чтобы довериться этой мнимой свободе? Они позволяют ему сохранить это, пока не решат, что он недостаточно сломлен…***
Дата: 1940 год. Лето. Летний вечер в Бруклине томится жаром и запахами праздника. Воздух густой, тяжёлый, пропитанный карамельной сладостью, попкорном и дымом жареных каштанов, пряным ароматом яблок в сахарной глазури. Сквозь шум толпы прорывается звонкий смех. Музыка из патефонов где-то на краю площади смешивается с гомоном голосов, создавая уют. Толпа двигается: парни в подтяжках жонглируют яблоками, девочки в цветастых платьях гоняются друг за другом, размахивая лентами. Асфальт раскалён и тянет жаром сквозь тонкие подошвы туфелек, заставляя людей искать тень. Кто-то прыскает водой из фонтанчика и смех взлетает над головами. Лавки с прохладными напитками штурмуются: бутылки содовой вспыхивают янтарными бликами в свете солнца. Лёд звенит о стекло, обдавая счастливчиков в очереди долгожданной прохладой. Городской фестиваль в самом разгаре: гирлянды переливаются разноцветными огоньками между цветных флажков, играя бликами на начищенных ботинках мужчин и лёгких платьях женщин. Дети бегают между лавками, выпрашивают сладости и смеются. Атмосфера беззаботная, как в старых рекламных открытках. Люди перебрасываются репликами, обмениваются новостями и планами, забывая, что совсем скоро может грянуть война. Пока что время стоит на месте. Но вдалеке, на углу улицы мужчины обсуждают недавние сводки из Европы. Кто-то говорит о нападении Германии на Францию, критикует слова президента. Но стоит ветру донести запах пива, как разговоры сменяются лёгкими улыбками. Сегодня не время думать о войне. Авелина идёт чуть позади. На ней лимонное платье, щекочущее коленки, и белые поскрипывающие туфельки. Ей душно. Воздух липнет к коже, но благо солнце уже почти зашло. Прядь выбившаяся из аккуратно уложенных волос мешает, но руки не поднимаются её поправить. Слишком устала. Жара давит, накрывает липкой пеленой, заставляя людей двигаться медленнее, отмахиваться от воздуха газетами. Авелина проводит ладонью по шее, смахивая тонкую каплю пота, но тут же ловит себя на том, что снова смотрит на Баки. Баки идёт впереди, чуть развернув плечи, как всегда, будто ему принадлежит весь этот шумный вечер. Он говорит много, громко, с лёгкой небрежностью в голосе. Жестикулирует широко, не теряя ритма. Каждое движение точно рассчитано, каждое слово подано так, чтобы казаться случайным, хотя это, скорее всего, не так. Он рассказывает очередную историю, одну из тех, что уже раз десять рассказывал Стиву, но делает это с новой интонацией, новой энергетикой, как будто это импровизация. Прохожие непроизвольно прислушиваются. Кто-то даже усмехается. Баки умеет захватывать внимание. Это привычно. Но рядом с ним идёт… Долорес. Её появление до сих пор кажется… Непривычным. Она держится рядом, но не вцепляется, не добивается внимания, как это было раньше. Двигается спокойно, шаг в шаг с Баки, словно в этом есть некая устойчивая закономерность. На ней сдержанное серое платье и лёгкая летняя блузка без акцентов, без ярких деталей. Волосы густые и тёмные, заплетены в простую косу, из которой на висках выбиваются пряди. Ни яркой помады, ни подчёркнутых щёк. Только лёгкий, почти незаметный румянец, скорее от жары, чем от макияжа. Лицо открытое, но уставшее. Взгляд какой-то болезненно спокойный, как у тех, кто слишком многое держит в себе слишком долго. Когда Баки смеётся, Долорес слегка улыбается в ответ, но не хохочет, не запрокидывает голову, не касается его плеча демонстративно. Она иногда осторожно касается его предплечья — слишком ненавязчиво, чтобы это выглядело как флирт. Скорее это привычка, остаток былой близости или просто попытка за что-то зацепиться в этом вечере, который, вероятно, всё ещё кажется ей чужим. А может, наоборот, слишком привычным и этим причиняет ей боль. Авелина идёт позади, наблюдает. И чем дольше она смотрит, тем плотнее сжимается что-то внутри. Ещё неделю назад Баки только вскользь упомянул, что случайно встретил Долорес. Сказал, что отвозил младшую сестру в больницу и увидел её в коридоре. Она сидела на жёсткой лавке, скрестив руки, смотрела в пол. Баки не сразу её узнал. И даже когда подошёл, сомневался, настолько сильно она изменилась. Баки сказал, что сначала хотел просто поздороваться и уйти, но остался. Потому что не смог. Потому что Долорес говорила иначе, смотрела иначе, держалась так, как будто ей было неудобно от собственного существования. Не было ни одной насмешки, ни одной колкости. Только вежливость. Тихий голос. И эта странная тишина в жестах. Позже Долорес сама предложила прогуляться. Баки согласился. И вот теперь она здесь, рядом с ним. Авелина тогда не поверила ему. Считала, что Барнс просто повёлся на дежурное раскаяние, что он, как в прошлом, снова зацепился за её юбку. Вкусы же с возрастом не должны слишком сильно меняться? У Авелины они вовсе не изменились. Первой реакцией было отрицание. Этого не могло быть. Не должно было быть. Долорес исчезла из школы за несколько месяцев до выпуска, когда должна была окончить школу в один год вместе со Стивом и Баки. Никто не знал, что с ней случилось. Она ушла. Исчезла. Так и должно было оставаться. Когда Баки сказал, что они поговорили… что она изменилась… что она пригласила его на прогулку, а он пошёл — Авелина не сразу поняла, что именно в ней рвётся. Только почувствовала, как в животе всё сжалось — резко, ледяным комом. Она не верила Баки. Ни на секунду. Но Авелина промолчала. И ещё долго не могла избавиться от ощущения, что Баки просто попался на ту же удочку, что и раньше. Что снова поведётся. Снова захлебнётся этой улыбкой, этими глазами, этим голосом, который всегда звучал так, будто ей всё нипочём. Потому что Долорес лучше. Выше. Ярче. Но теперь, глядя, как Долорес идёт рядом, молчит, не втягивает в себя разговор, не отвлекает, не влезает в каждую реплику, Авелине приходится признать, что в этой версии Долорес есть что-то странно настоящее, а не наигранное. Настоящее настолько, что от этого становится не по себе. Когда они столкнулись лицом к лицу совсем недавно, всего пару часов назад, Авелина испытала странное, двойственное ощущение. Тело напряглось само, как в былые годы, когда нужно было защищаться от яда. Но вместо нападения прозвучало «прости». — «Мне правда жаль, как я тогда с тобой себя вела. Я была…» — «Ты была ужасной», — вырвалось у Авелины с недоверчивым, почти злым взглядом. Баки прокашлялся, но не вмешался. Он всё и так понимал. Авелина не знала, как реагировать на появление Долорес. Она ждала издёвки. Ждала прищура. Ждала, что сейчас прозвучит что-то плохое и гадкое. Но нет. И именно это сбило её с ног. Более того, теперь становится понятно: Баки смотрит на Долорес иначе. Он не флиртует, не дразнит, не ведёт себя, как с остальными девушками, которые мелькали в его жизни после школы. Он следит за её состоянием. Замечает, когда она сбивается с шага. Иногда подаёт ей реплики, будто проверяя, хочет ли она в разговор. Он явно не просто пригласил её из вежливости. Баки хотел, чтобы она пришла. От этого у Авелины в груди щемит так сильно, что ей кажется, что острые рёбра разрывают ей сердце. Это ощущается в каждой мелочи. В том, как Баки отвечает на вопросы Долорес. Не быстро, не с бравадой, а вдумчиво. В том, как он кивает, не перебивая. В том, что смотрит на неё не слишком часто, но каждый раз внимательно. Как на человека, которого не до конца понимает, но хочешь понять. Потому что в нём появилось что-то, что требует понимания… Авелина наблюдает за этим и чувствует, как ревность растёт, несмотря на все попытки задавить её. Формально у неё нет права на ревность. Они не пара. Никогда не были. Более того, Долорес действительно изменилась. В ней больше нет той агрессии, надменности, показного превосходства. Она не играет на публику, не провоцирует, не добивается, не пытается произвести впечатление. Она просто есть. И, следовательно, именно это делает её опаснее прежнего образа. Авелина прекрасно понимает: если Баки влюбится в эту новую Долорес, он влюбится искренне. Не потому, что она лучшая. А потому, что она теперь кажется настоящей. Потому что он видит в ней человека, а не ту былую стерву. И от этого становится особенно горько. Вокруг по-прежнему суета: кто-то тащит ребёнка от киоска с карамелью, кто-то машет рукой знакомым. Через толпу мимо проносится девушка в туфлях на тонком каблуке. Всё кажется нормальным, летним, привычным. Но Авелина не слышит ничего, кроме собственного дыхания и глухого шума в ушах. Она идёт, чувствуя, как внутри всё медленно подгнивает от того, что она не может остановить. И она не знает, чего хочет больше: чтобы Баки отвернулся от Долорес или чтобы она сама, наконец, перестала на него смотреть. Компания подходит к тиру. Вечернее солнце садится за край деревьев, бросая длинные тени на асфальт. Стенд перед ними выглядит облупленным и потрёпанным. Впереди картонные ярко-жёлтые утки, белые кролики, мишени, выстроенные в два ряда на дощатом прилавке. Сбоку привязан плюшевый медведь - очевидно, главный приз. Позади стойки — мужчина лет сорока, коренастый, с густыми усами и неохотным прищуром. Он лениво вертит в руках ружьё, будто перебирает колоду карт, и всматривается в подошедших с лёгким интересом. — Ну что, кто из вас стрелок? — спрашивает он не особенно бодро и чуть с издёвкой. Баки делает шаг вперёд. Он, как обычно, не теряется, ухмыляется широко, чуть заносчиво. Достаёт из кармана пару пенни и кладёт их на прилавок. — Парень ты меткий? Доводилось стрелять? — усмехается мужчина. — Только по жестяным банкам, — отзывается Баки, чуть склонив голову и качнув ею вбок. — Но, думаю, справлюсь. Продавец чуть приподнимает бровь, а затем усмехается, кивнув на Долорес, которая стоит чуть поодаль и выглядывает из-за плеча Баки. — Попадёшь во все, получишь лучший приз для твоей подруги, — добавляет он тоном, в котором слышится и подначка, и старомодный юмор. А эта фраза, брошенная на автомате, почему-то звучит особенно резко. Внутри у Авелины сразу всё сжимается без предупреждения. Эта формулировка: «для твоей подруги». Как будто всё уже решено. Как будто её снова вытолкнули, как когда-то. Это она его подруга, а не Долорес! — Ставь мишени, старик, — фыркает Баки, ловко подхватывая ружьё и прижимая его к плечу. Он выдыхает через нос, будто на секунду сосредотачивается, вскидывает оружие, прицеливается. Авелина отводит взгляд. Она знает, что будет дальше. Баки всегда был метким. С детства. И каждый выстрел, который он сейчас сделает, будет попаданием не только в цель, но и по её самоуважению. Авелина с Долорес никогда не ссорились открыто. Всё было холоднее. Больше взглядов, полуфраз, наигранных улыбок и ухмылок. Пренебрежения. Никакой откровенной вражды. Только осознание, что они друг друга терпят и недолюбливают. Они не сталкивались лбами. Но в комнате им всегда было тесно вдвоём. И теперь всё снова повторяется. Только с другой стороны. Только хуже. Потому что теперь Долорес хорошая. Она не острит. Не прицельно язвит. Не дерзит. Стоит рядом с Баки сдержанно, спокойно. Когда он сбивает первую мишень, она мягко улыбается, хлопает в ладоши, словно искренне рада. Когда он сбивает вторую, она чуть наклоняется, наблюдая, как летит жестянка. Улыбка не уходит с её лица и выглядит слишком нормальной. Слишком естественной. Авелина чувствует, как по позвоночнику идут мурашки. Потому что если Долорес действительно изменилась, тогда всё сложнее. Пока Баки стреляет, толпа гудит. Люди хлопают. Стив шепчет что-то себе под нос. И всё кажется обычным. Но Авелина снова просто наблюдатель, снова не на той стороне, снова вытеснена. Авелина чувствует, как напряжение в теле растёт: ей хочется отвернуться, уйти, сделать вид, что всё это её не касается. Но она стоит и смотрит. Долорес прикусывает нижнюю губу и кладёт ладонь на предплечье Баки, а тот её не отталкивает. Не говорит ей, что она мешает. Близость между ними терзает душу. Авелина не может не вспомнить, как в детстве Баки выигрывал у всех. Камушками по бутылкам, перочинным ножом по деревьям, а потом, когда стал старше, стал выигрывать во всех тирах. Ни один мальчишка не мог сравниться с ним. Ни один взрослый тоже. В Баки на этот счёт всегда было что-то азартное и точное. Но по какой-то причине это Авелину более не радует. Последняя мишень падает. Толпа оживляется. Продавец присвистывает и, не торопясь, снимает со стойки большого пыльного медведя, чуть повисшего на боку. — Молодец, парень, — хмыкает он. Баки опускает ружьё и чуть усмехается. Но прежде чем он что-либо успевает сказать, Долорес, сияя, бросает: — Ты как настоящий солдат! Эти слова не звучат как комплимент. В них что-то не то. То ли интонация, то ли сам выбор слов. Они зависают в воздухе, чужеродные, неуместные. Авелина мгновенно чувствует, как Баки чуть напрягается. Он сжимает челюсть. Это почти незаметно, но для тех, кто его знает, достаточно. — Будешь воевать, вот тогда и проверим, кто лучший стрелок, — немного угрюмо замечает владелец лавки. А Баки, едва кивнув, берёт плюшевого мишку и протягивает его Долорес. Она, в свою очередь, благодарно улыбается. Склоняется к нему и целует в щёку. Быстро, почти машинально, но достаточно явно. Потом крепко прижимает игрушку к груди. В этот момент всё становится окончательно ясно: неважно, как они встретились, как она изменилась и насколько честно она улыбается. Долорес занимает место рядом с Баки. Авелине становится физически плохо. Желудок сжимается, под рёбрами что-то грызёт, в груди ощущается нехватка воздуха. Она не делает ни шага, ни звука. Просто стоит. А Стив рядом молчит, будто что-то понимает, но не знает, как сказать это вслух. Баки вдруг оборачивается. Его взгляд — прямой, спокойный. Но в нём есть что-то странное. Его взгляд легко цепляет её из толпы, будто нарочно. Будто он чего-то ждёт. Не одобрения. Не похвалы. А скорее реакции. Хоть чего-нибудь. Он смотрит на Авелину не мимолётно, а осознанно. Его глаза останавливаются на ней. А Авелина молчит и смотрит сквозь него. Она не даёт ему ничего. Просто ведёт взглядом мимо. Всё, что могло бы быть сказано, застряло где-то в горле. Баки ждёт, но получает тишину. И именно эта тишина — самая громкая вещь, что сейчас происходит. Баки ждёт. Ему нужно что-то услышать. Нужно понять. Слово. Намёк. Хоть что-то. — Хочешь, выбью и тебе игрушку? — спрашивает он коротко, почти небрежно. Авелина пытается улыбнуться. Делает это из усилия, механически. Улыбка получается плохая, короткая, неровная, не настоящая. Но Баки, похоже, этого не замечает. Или делает вид, что не замечает. А может, он и правда верит, что ей всё равно. Что она просто спокойно стоит в стороне, равнодушная. И если так, значит, она хорошо играет. Значит, пока всё под контролем. Пусть так. Пусть лучше так. Она не хочет усложнять всё. Пусть он думает, что ей безразлично. Это не её территория. Не её бой. Не её проигрыш — в теории. Пальцы сжимаются в ткани платья. Слышится тихий жалобный треск. Вокруг люди смеются. Где-то справа ребёнок в восторге кричит: кто-то выиграл игрушку. Колокольчик болтается у лавки, переливается звоном, и каждый его удар словно точечно бьёт по нервам. Есть она, а есть Долорес. Долорес, которая теперь смеётся легко, говорит мягко, держится просто. Долорес, которая делает всё то, что Авелина никогда себе не позволяла. Не хотела. Или не умела. Уступать. Молчать. Не цепляться. Не защищаться. Авелина не имеет права ревновать. Это жалко. Смешно. Убого. Ниже её достоинства. Но в груди шевелится что-то холодное, скользкое. Будто под рёбрами селится змея и начинает нашёптывать: — «Он смотрит на неё так, как ты всегда хотела, чтобы он смотрел на тебя. Она может стать для него той, кем ты никогда не станешь». И если изменилась она. То может, теперь ты лишняя окончательно?Смирись с этим.
Авелина смотрит вперёд. Взгляд фокусируется. Баки стоит рядом с Долорес, но не отводит глаз от неё. В лице у него что-то неуловимое. Ожидание? Злость? Он будто ждёт, что она что-то сделает, скажет, наконец, сломается. Но Авелина не может себе этого позволить. Только натягивает улыбку, одну из тех, что ничего не значат, и пожимает плечами, придвигаясь к задумчивому брату: — Если хочешь. Это звучит равнодушно. Без эмоций. Как будто ей всё равно. Но внутри разрастается пустота. Ненависть. К нему? К себе? Она не знает. Только чувствует, как становится всё страшнее. Её всё противнее за это спокойствие, за эту внешнюю выдержку, которая на деле всего лишь бессилие. А Баки хмурится сильнее. Словно ждёт когда она разозлится, накричит, хотя бы нахмурится. Но Авелин не даёт ему этой реакции. Она не может. Да и сам он не знает, почему ждёт от неё подобного… Баки выдыхает. Он чуть прищуривается, уголки губ на миг подрагивают, и кажется, что вот-вот, ещё чуть-чуть, и он сам скажет то самое, что заставит их рухнуть в пропасть. Но нет. Он лишь качает головой, усмехается, снова делает вид, что ничего не случилось. Авелина ощущает, как внутри идёт ещё одна трещина. — О, перестань! — фыркает Баки, опираясь на стойку, высыпая монеты и ловко забирая патроны. — Признай, ты всё ещё любишь плюшевые игрушки. Ты ведь всё такая же, как в детстве. Да, малявка? Совсем не изменилась.Не изменилась? Совсем?
Эта фраза как нож в мягкое место. Сказано между делом, без злобы. Но для Авелины это звучит как приговор. Будто всё, что она прожила, преодолела, подавила, ничего не значит. Что он по-прежнему видит в ней ту же девчонку, рядом с которой можно пошутить и пойти дальше. Она молчит. Пожимает плечами. Хмыкает в ответ, но это звучит глухо. Внутри боль. Горячая, расползающаяся от груди вниз по позвоночнику и к ступням. Хочется ударить, закричать, выбросить всё наружу. Но она не делает этого. Только стоит и смотрит. Авелина лишь пожимает плечами. Баки вскидывает ружьё. Через минуту ещё один мишка оказывается в её руках. Большой, мягкий, нелепый. Она сжимает его слишком крепко, пальцы врезаются в плюш. Она стискивает его пальцами, впивается так, словно боль может принести облегчение… И снова эта едва уловимая перемена. Баки замирает в ожидании. А Авелина не даёт ему никакой реакции. Потому что не может любить Баки. Не имеет права. Потому что если позволит себе хоть что-то, всё снова выйдет из-под контроля. А он заслуживает спокойствия. Настоящей, простой жизни. Такой, в какую сейчас, похоже, входит Долорес. Так будет лучше. Если не для неё, то хотя бы для него. А Баки всё ещё стоит напротив, опершись на стойку, и смотрит на неё снова так, будто она должна сказать что-то резкое, чтобы… что? Чтобы снова оправдаться? Но Авелина молчит. Что хуже — улыбается. И что-то в лице Баки меняется. Едва уловимо, но Роджерс это видит. Авелина смотрит, как Баки отводит взгляд. Между бровей появляется тонкая складка, губы сжимаются. Он снова отбрасывает это выражение, натягивает привычную улыбку, будто скидывает напряжение, и легко, с шуткой оборачивается к Долорес. Снова взгляд на Авелину. Но она натягивает улыбку ещё шире, и это выглядит столь искренне, что у Барнса кривится ухмылка: Она что, совсем ничего не хочет сказать? Совсем ничего не чувствует? Шикнув, Баки отворачивается и, наклонившись, произносит что-то короткое, неразборчивое для Долорес. Она улыбается в ответ. И тогда он, всё ещё слегка напряжённый, берёт её за руку и ведёт прочь, в сторону танцплощадки, где гирлянды уже мигают в ритме джаза. Баки и Долорес идут в унисон. Он что-то шепчет ей на ухо, она смеётся. И в этот момент Авелина делает то, чего не хочет. Она идёт следом. Не чтобы быть рядом. Не чтобы вернуть что-то. А просто потому, что не может не идти. Под ногами хрустит гравий. Воздух становится чуть прохладнее, но жара никуда не уходит. Она, как пар, стоит над землёй, плотная, тягучая. Повсюду суета: кто-то спорит у лотка с жареным тестом, кто-то бросает монетку в фонтан, кто-то смеётся слишком громко. Поверх всего — запахи: карамель, перегретая резина, пыль. Дети в бледных рубашках бегут мимо с леденцами, оставляя за собой липкие следы и обрывки обёрток. Авелина останавливается рядом с Баки и Долорес. В руках всё ещё мишка, нелепый, плюшевый, слишком тёплый. Она аккуратно, почти равнодушно опускает его на скамью. Оставляет здесь. Баки это замечает, снова неясно хмурится. Стив в это время отходит в сторону, к уборной, ничего не говоря. И их остаётся только трое. Перед ними танцплощадка. Гирлянды вьются над головами. Свет от ламп мягко ложится на лица пар. Они кружатся. Легко, близко, тесно. Кто-то смеётся, кто-то шепчет, кто-то целует кого-то в висок. Это выглядит беззаботно. Почти как кино. Но для Авелины это чужое. Её взгляд цепляется за детали: как руки ложатся на талию, как пальцы заплетаются, как одна из девушек прижимается к плечу парня, а тот мирно качает её в танце. Мелочи, но они ранят. Она хочет быть на их месте. Каждый фестиваль — год за годом. Без чужих. Без включений. Без вторжений. Баки стоит ближе, чем нужно. Он не касается её, не говорит, но присутствует. И это напряжение ощущается кожей. Он будто что-то хочет сказать. Необязательно важное. Может просто начать. Но он медлит. Сам он уже не понимает, зачем позвал Долорес. Это решение пришло легко, бездумно: «Приходи». Просто фраза. Слова, вылетевшие изо рта прежде, чем он успел их осмыслить. А теперь вот она здесь. И всё иначе. И страннее всего, что он не помнит, когда именно начал её снова воспринимать серьёзно. Может, после разговора по душам в парке возле больницы, когда она рассказывала, что происходило после развода её родителей. А может, во время того, как она отказывалась что-либо говорить о своём брате. А может, когда она призналась, что у неё больше никого нет. Баки пожалел Долорес, но снова не подумал о чувствах Авелины. И всё же это не то. В груди глухая тяжесть. Как будто он сам развёл всё это, расставил фигуры на доске, а теперь стоит в центре и не знает, чей ход. Он смотрит на Авелину. Она напряжена. Не отвечает взглядом, но не уходит. И Баки хочет верить, что это значит хоть что-то. Может, она злится? Пусть злится. Злость лучше молчания. Он почти надеется, что она сорвётся, выпустит это наружу. Потому что тогда можно будет говорить честно. Или хотя бы просто говорить. — Мелкая, ты… — начинает Баки, осмелившись. Голос глубокий, но неуверенный. Он почти забывает, как с ней говорить не мимоходом, а по-настоящему. Авелина поворачивается к нему. Медленно. Чуть растерянно. Смотрит снизу вверх. Она такая красивая… Но её глаза ничего не выдают, только вопрос. А Баки замирает. Пальцы шевелятся у бедра. Он может дотронуться до её запястья. До её ладони. Он почти делает это. Выбор вот он, рядом... И он боится. Боится сделать шаг, который потом уже нельзя будет отыграть назад. Ему нужно это касание. Простое, молчаливое. Потому что оно значило бы всё. Что он видит. Что помнит. Что не забыл, не отвернулся, не вычеркнул. И может быть, что всё это не просто случайность. Что они по-прежнему связаны. Но он не успевает. — Баки, пойдём! — голос Долорес разрушает это мирное молчание. Баки вздрагивает. Моргает. Разворачивается. Долорес стоит чуть впереди, держит ладонь у шеи, смотрит на него с полуулыбкой. Не давящей. Просто ждущей. Баки смотрит на неё, потом снова на Авелину. Давай, скажи Долорес, что подойдёшь, но только через минуту. Давай, останься с Авелиной, объяснись, оправдайся, будь честным… Но и Авелина не двигается, только понимающе кивает. Ни слова. Ни упрёка. Ни вопроса. Может, он просто хочет, чтобы это была гневом на него? Проблема в том, что он не понимает, зачем? И тогда Баки разворачивается окончательно.Выбор сделан?
Баки уходит с Долорес в сторону танцев. А Авелина стоит, как и раньше. Сердце у неё сжимается медленно, как дверной засов, захлопывающийся безвозвратно. Это не ревность. Ревность была бы проще. Ревность жгучая и быстрая. А сейчас глухой, вязкий, обволакивающий крик, который душит изнутри. Он никуда не торопится. Короткий вдох, резкий выдох, и Авелина заставляет себя повернуть голову. Глядит, как он молча кивает, будто просит прощения, и уводит Долорес на танцплощадку. Её пальцы легко ложатся ему на плечи, его привычно охватывают девичью талию. Как будто это естественно. Как будто они так всегда. Но ведь нет... — Ты в порядке? — спрашивает Стив вернувшись и заметив сестру одну. Его голос звучит мягко и аккуратно. Авелина поворачивается к нему с усилием. Как будто даже движение головы даётся ей с трудом. Авелина сжимает кулаки. В горле встаёт что-то вязкое, плотное. Но она глотает это. Проглатывает, как и всё, что годами привыкла не произносить: — Конечно, всё в порядке, — отвечает она, выдыхая в улыбке. Улыбка ложится неестественно. — Я, наверное, пойду домой. Устала. Завтра рано утром подработка, а мистер Уилсон не простит сонного вида… — Ладно, — соглашается он, подаёт локоть. — Пойдём вместе. И она идёт. И пока где-то за их спинами любовь Авелины кружится в весёлом танце, с другой, заливисто смеясь, пока вечер продолжается, пока музыка льётся тёплыми волнами, она уходит, унося с собой горечь несказанных слов, которые мало вероятно, что когда-нибудь сможет хоть раз произнести вслух. Стиви рядом не даёт ей разлететься в дребезги. У неё хотя бы остался он. Авелина напоследок представляет как гирлянды отбрасывают мягкий свет на лицо Баки, когда он улыбается, может… Может даже вполне возможно что Баки наклоняется и касается губами щеки Долорес. Или уголка её рта... Авелина не знает. Она не оглядывается. Она идёт прочь. Она запрещает себе оборачиваться. Запрещает себе чувствовать. Ей остаётся только уходить. Она здесь лишняя. И всё же Баки чувствует её отсутствие. Он ведёт Долорес в танце. Улыбается, говорит что-то. Но взгляд у него скользит. Он всё ещё ищет. Необъяснимо. Невольно. Мотает головой, будто старается прогнать ощущение, которое не уходит. Давление в груди неприятное, как будто потерял что-то важное и только сейчас понял. Как тогда... Он наклоняется, будто ищет кого-то в толпе. Поворачивает голову через плечо. И надеется, что она стоит там, у самого выхода. Что задержалась. Что оглянется. И если она посмотрит, просто посмотрит, он пойдёт. Отпустит всё. Оставит Долорес, праздник, ярмарку и пойдёт за ней. Пусть она сделает хоть что-то. Пусть у неё во взгляде будет хоть какое-то признание, хоть какая-то слабость, которая скажет ему: «Я не хочу, чтобы ты был с Долорес. Выбери меня».Её?
Только этого он ждёт. Но Авелина не оглядывается.***
Дата: 1991 год. Самолёт дрожит в набегающем ветре. Кабина заполнена низким гулом двигателей, которые бездушно несут его к новой точке маршрута. Актив сидит в приглушённом свете, ощущая холод стального корпуса сквозь плотную ткань взмокшей формы. Металл холодит кожу, но он не реагирует. Слишком привычно. В иллюминаторе — снег, бесконечные серые поля льда, искрящиеся в лунном свете. Бесконечные белые пустоши. Но Аляска остаётся позади, растворяется в темноте ночи. Всё внутри кажется таким же пустым, как этот замерзший пейзаж. Пульс глухой, мерный, будто забившийся в подкорку команды.Вдох, выдох.
Ничего больше. В его черепе что-то отдаётся тупой монотонной болью. Словно старый механизм, давно забытый, но всё ещё функционирующий, скрежещет внутри, напоминая о себе. Он не пытается заглушить боль — нет смысла. Она стала частью его сущности, спутником, тенью, которая никогда не оставляет его. Актив сидит неподвижно, не шевелится. Не смотрит в окно. Не смотрит на сопровождающего рядом. Только в пустоту, а она смотрит в него. Когда-то он искал в лицах хоть проблеск знакомого — отчаянно, порывисто, с надеждой, словно загнанный пёс, потерявший хозяина, с пустой верой загнанного зверя. Он всматривался в каждого, словно голодный нищий, ждущий подачки из прошлого. Это было до того, как прошлое исчезло под ледяной водой проруби, в которой его топили снова и снова — до тех пор, пока лёгкие не наполнялись агонией, а сердце не замирало в панике. Когда он уже не дёргался, его вытаскивали, швыряли на заснеженный лёд, а затем… Псы разрывали его плоть на клочья, вонзая зубы в мышцы, рвали до кости. Он кричал, но не от боли — от отчаянья. Боль была пустым звуком, не имеющим смысла. Она стала частью его, как рвущаяся кожа, как сломанные пальцы, как вонзающиеся в тело иглы. Это было лишь одним из видов пыток, которым они его подвергали. Не худшим… Точно не… Но за счёт этого его тело стало не чувствительным к холоду и боли. Все его конечности рано или поздно были подвержены обморожению, а чёртова сыворотка супер-солдата из раза в раз спасала его от смерти. Они не ломали его тело. Они отрывали куски его разума. Неделями оставляя в абсолютной темноте, без еды, без воды… Если бы он сдох ещё при первом разе, когда умолял дать ему хотя бы что-то съесть после трёх недель голода — возможно, так было бы легче. Если бы он умер ещё тогда, подвешенный вниз головой, пока ему ломали сустав за суставом — было бы проще. Если бы его мозг не стирали снова и снова, оставляя только боль, ярость и слепую покорность — было бы легче. Но он не умер. И поэтому каждый раз, когда он открывает глаза, он не уверен: жив ли он? Или всё ещё там, в бесконечном аду, где жизнь — это лишь очередная пытка, где боль — это воздух, которым он дышит? Сколько бы раз ему ни стирали память, все пережитые им пытки никогда не забываются. Они въелись в его мозг, стали уродливым клеймом на черепе. Самолёт идёт на посадку. Делает резкий крен и он начинает надеяться что сейчас прозвучит взрыв и самолёт упадёт — разобьётся. Но шасси ударяются о бетон полосы с глухим стуком. В кабине слышен резкий лязг. Ветер хлещет по корпусу, пропитывает воздух запахом горючего. Внутри у него нарастает напряжение, мышцы словно становятся каменными, но он не подаёт виду. Ремни отстёгиваются. Сопровождающий кивает. Актив поднимается. Они приземлились. Его выводят в ночь, а чёрный фургон уже ждёт его. Двери открыты настежь, и он знает, что выбора нет. Очередные руки хватают его за плечи, направляют, вталкивают внутрь. Актив садится, чувствуя, как сталь пола холодит сквозь плотную подошву ботинок. Гул мотора сменяется шорохами колёс.Нью-Йорк.
Он узнаёт этот запах. Грязный, тяжёлый, с примесью старого железа, бензина, пыли и чего-то кислого, почти гниющего. Город живёт, дышит, движется. Сквозь стекло он видит огни, проносящиеся в размытой череде силуэтов. Но его это не волнует. Его конечный пункт — База. Она не похожа на ту, что в Сибири. Здесь нет огромных пустых ангаров, покрытых инеем, нет промёрзших стальных стен, нет гулкого эха шагов, теряющегося в безжизненном пространстве. Нет тёмной клетки, в которой его запирали, изредка запуская внутрь голодных зверей. В полной темноте он мог только слышать их рычание, то, как по морде стекала слюна голода. Он тоже был голоден. Тогда они заставляли его голыми руками ломать им шеи. Проблема в том, что он не помнит, кого убил первым — животное или человека… Здесь тесно. Узкие коридоры, низкие потолки, приглушённый свет, зажатый в металлических решётках ламп. Запах дезинфицирующих средств, запах формалина, железа и стерильности, въедающийся в кожу. Здесь нет холода сибирской зимы. Но ему почему-то холодно. Чем глубже — тем хуже. Актив чувствует, как воздух становится плотнее, став ощутимым на кончиках нервов. Двери открываются. Он не делает шага вперёд — его толкают. И Актив видит её.Машина, прибор, аналог той…
Всё сжимается внутри. Веки дёргаются, грудная клетка словно в тисках. В комнате тепло, но он мёрзнет. Холод проходит через плоть, вгрызается в мышцы, достигает костей. Это невозможно. Этого не может быть. Но она здесь. Идеальная копия Машины для подавления памяти, той, что была и в Сибири. Стальные скобы, экран с пульсирующими данными, грубые кожаные ремни… Череп будто бы пронзает ток, хотя проводов ещё нет. Его пальцы судорожно сжимаются, ногти впиваются в ладонь, но Актив даже не осознаёт этого. Бионика издаёт скрежет. Воздух в лёгких становится вязким. Он тяжёлый, липкий как смола. Взгляд мечется, но выхода нет. Стены словно сдвигаются ближе. — Садись, — голос врача сухой, бесцветный. Актив не двигается. В чём причина неповиновения, Солдат? — Садись, — повторяют, на этот раз жёстче. Его толкают. Колени подгибаются. Он опускается в кресло, и ремни тут же стягивают его запястья, бёдра, грудную клетку. Щелчки креплений — сухие, хищные. Он забывает, как дышать. Грудная клетка вздымается и опускается слишком быстро. Воздух рвётся наружу, но ему кажется, что он тонет. Ощущение липкого ужаса, парализующего, сковывающего мышцы, выворачивающего каждую жилу наизнанку. В ушах звенит. В голове гул. Актив не замечает момента, когда врач подходит. Его сознание заволакивает белый шум. Страх заглушает реальность, сводя её до смутных теней и неясных силуэтов. Он не замечает, как доктор склоняется над ним, не видит тонкий блеск металлической иглы. В этот момент его разум занят выживанием. Он просчитывает варианты, выискивает пути к спасению, хотя знает — их нет. Когда игла вонзается в вену, тело вздрагивает. Не от боли. Холод. Лёд разливается по сосудам, пробегает по венам, заполняя каждую клетку. Его мышцы сдавливает в агонии последнего всплеска напряжения, но затем всё исчезает. Кулаки разжимаются, пальцы бессильно провисают, словно его воля тает вместе с жаром боли. Грудь вздымается в последний судорожный вдох, прежде чем ритм дыхания замедляется. Он больше не чувствует ремней. Они всё ещё впиваются в кожу, оставляя шрамы, но он больше их не ощущает. Хотя шрамы всё равно всегда при нём. На Актива всё ещё наведены автоматы. Два солдата. Он видит их в мутном отражении на стальной панели. Их пальцы на спусковых крючках. Затем взгляд расфокусируется. И он видит себя. Загнанный зверь. Глаза расширены. Бешеный, сломленный взгляд. Волосы, спадающие на лицо, слипшиеся от пота. Страх. Нечто первобытное, дикое отражается в этой смазанной картине. Инородный. Страшный. Чудовищный. Но это он.А кто он?
Дыхание сбивается. Он вскидывает голову, судорожно вдыхая. Один вдох. Второй. Всё возвращается в норму. Актив стабилен. Тело становится тяжёлым. Плечи опускаются. Зрение вновь смазывается, превращая комнату в расплывчатый сгусток. Он слышит только одно: Своё дыхание. Глухое, тянущееся в пустоте. Актив закрывает глаза и раздаётся первый удар тока.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.