Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Повседневность
Психология
Романтика
Ангст
Кровь / Травмы
Любовь/Ненависть
Слоуберн
Сложные отношения
Разница в возрасте
Ревность
Первый раз
Психологическое насилие
Выживание
Влюбленность
Воспоминания
Обреченные отношения
Под одной крышей
ПТСР
1940-е годы
Насилие над детьми
Реинкарнация
Горе / Утрата
Потеря памяти
Запретные отношения
Мутанты
Ответвление от канона
Сексизм
2010-е годы
1930-е годы
Двойной сюжет
Кольцевая композиция
Описание
Момент потери невинности часто наступает с осознанием: будущее — это заранее обещанная гибель.
После катастрофы в сибирской глуши остаются только двое выживших. Последний приказ — вернуть Мотылька на родину, но программа даёт сбой. Зимний Солдат инициирует новую цель: выжить.
Примечания
🦋 Плей-лист, эдиты, заметки в моём тг: https://t.me/KoraKiroshi (Кора Кироши).
🦋 Спойлеры! — История разворачивается в 3-х реинкарнациях Авелины:
1 — 1930-40г.
2 — 1970-1991г.
3 — 2000-20.. г. (Главная линия)
4 —.... (доп. линия)
🦋 — "Я найду тебя в каждой вселенной и буду любить как в этой. Это своего рода клятва, обещание."
🦋 Цикличность цифры - 3 и 21. И символ бабочки.
🦋 08.03.2025
№1 по фендомы «Сокол и Зимний Солдат»
08.02.2025
№1 по фендомы «Sebastian Stan»
"На ощупь"
16 апреля 2025, 02:41
«О любви говорить нельзя — потому что если чувства назвать своим именем, то и за них придётся платить».
Дата: 1941 год. Тусклый свет лампы едва освещает комнату, размазываясь по потрескавшейся краске на стенах. Воздух здесь тяжёлый, пахнущий пылью. В нём задержался аромат любимого чая, давно остывшего в чашке на прикроватной тумбе, и чуть слышный вкус влажного декабрьского воздуха, пробирающегося сквозь неплотно закрытое окно. Авелина, укутанная, давно лежит под одеялом, склонившись на бок, смотрит на лампу так, будто в её дрожащем свете можно отыскать ответы. Тепло наплывает волнами, словно ленивая река, медленно увлекая её вглубь ночи. Лампа светит неровно, то ярче, то мягче, как будто тоже клюёт носом от усталости. Веки постепенно тяжелеют, словно кто-то аккуратно кладёт на них тонкие пластины свинца. Сон подкрадывается неслышно, мягко, как пушистая тень, крадётся по полу, ложится рядом. Мир вокруг колышется на грани яви, растекается мягкими тёплыми мазками. В этом полусне всё кажется чуть размытым, чуть приглушённым. Одеяло обнимает, укутывает в привычный уют, а кровать податливо подстраивается под изгиб тела. Здесь тепло, здесь мягко, и нет нужды думать, нет нужды тревожиться. Только лёгкость, только плавное перетекание из реальности в сон, из одиночества — в тишину, которая не пугает. Дом — это запах знакомых вещей, это свечи, бросающие длинные тени, это тепло, которое ещё не выветрилось из ткани постели. Это шелест собственного дыхания, скользящий по комнате. Это покой, который медленно оседает внутри. Дом — это когда темнота мягкая, а ночь не давит, а укутывает, приглашая забыться. Но грудь ноет от тяжести мыслей. Тьма в комнате расползается, как чернила, густая и вязкая. В ней тонут стены, исчезают очертания знакомых вещей. Тени скользят по потолку, их движения напоминают бесшумных хищников, наблюдающих из засады. В тишине слышно, как трещат старые доски, словно что-то невидимое пробирается ближе. В горле пересохло, и она машинально облизывает потрескавшиеся губы. Её преследует тень поцелуя Баки. Его дыхание на её губах, его пальцы, впивающиеся в её талию в последней вспышке близости. Он уезжает. Завтра или через несколько дней. Но он уезжает. Грудь сжимается с такой силой, что боль становится почти физической. Она представляет, как Баки уходит — его шаги растворяются в шуме улицы, его спина исчезает за углом. Представляет, как холодный воздух проглатывает его тепло. Как её пальцы сжимаются в кулаки. Пустота ложится на плечи, душит, забирается под кожу, вытесняя последние остатки жара. Авелина считает удары сердца: Один. Второй. Третий. Сколько ещё до того, как он исчезнет насовсем? Всё — как в лихорадке. Баки призвали, и теперь он принадлежит не себе, ни дому, ни ей. Он — часть чего-то большего, чего-то безликого и чужого, что перемалывает людей, забирает их у тех, кто любит, и отправляет туда, где остаются только холодный металл и запах крови. Авелина знает, что до фронта ещё есть время — сначала тренировки, учёба, муштра… Но это неважно. Главное уже случилось: он уходит. И никто не может его остановить. Роджерс прижимается к одеялу, словно может спрятаться в его грубой знакомой ткани. Она хочет поджать колени, но вдруг раздаётся треск, скрип — звук, который вжимает в кровать, как в могилу. И сердце падает вниз. Живот сжимается в тёмной болезненной дрожи. Её ладонь судорожно стискивает наволочку подушки… Ей знаком этот звук. Она помнит: шорох ткани, кто-то крадётся, тихий смешок — это Баки… Только тогда этот звук был другим. Лёгким, весёлым, как ветер, кружащий жёлтые листья осени. Тогда это было о свободе, о детстве, о тёплом дыхании на щеке и мягком шёпоте на ухо. А сейчас… Сейчас этот звук ползёт по позвоночнику, словно ледяное насекомое, оставляя после себя липкую дрожь. Это Баки, который несколько лет назад забрался к ней через окно. Баки, шепчущий что-то бессмысленное, просто чтобы её разбудить и вытащить на улицу, где уже стоит Стив в растянутой рубашке, дрожащий от утреннего холода хотя сейчас лето. А после они бегут к озеру, пока миссис Роджерс ещё спит, и им обязательно нужно успеть вернуться домой к завтраку. Хотя, кончено, их мать обо всём догадается — у Авелины будут мокрые спутавшиеся волосы и грязные пятки, а у Стива отсутствовать рубашка, которую она не найдёт в стирке. Да и они почему-то просятся в дом стуком в кухонное окно. А рядом стоит этот — проказливый мальчишка Баки. Щелчок замка. Ставни со стуком распахивается. Дыхание застывает в лёгких. Авелина не двигается. В тусклом свете её взгляду предстаёт силуэт. Баки карабкается через окно — почти так же, как в детстве, но теперь неуклюже, тяжело. Почти падает, спотыкаясь. Он пьян? Конечно, пьян. Пьяный, разбитый, чужой. Или всё-таки её? В этих затуманенных глазах, в шаткой походке есть что-то, что цепляет сильнее страха. Может, потому, что этот Баки — настоящий. Без лоска, без наигранной лёгкости. Разрушенный. Оголённый. Баки не просто пьян — а вдребезги, так, что кажется, он вот-вот потеряет равновесие, завалится прямо на неё и будет лежать, нелепый и тяжёлый, бессвязно бормоча о чём-то своём. Его глаза блестят в свете лампы — широко распахнутые, но в них нет фокуса, только какая-то простота и глупость. Он пил один? Стив ведь давно дома… Баки держится за подоконник, но это не помогает — он чуть не валится вперёд, но ловит равновесие и выпрямляется. Волосы растрёпаны, зрачки расширены, слишком тёмные. Пахнет алкоголем, терпким и горьким, сигаретным дымом, впитавшимся в его одежду, холодным уличным воздухом, снегом и чем-то ещё — чем-то им обоим знакомым. Барнс едва стоит, но когда находит её взглядом и тут же улыбается. Как будто всё нормально. Как будто ничего не изменилось. Как будто этот кривой пьяный оскал может заставить её забыть, что он качается, что его пальцы цепляют воздух, что его губы пахнут не только пивом. — Думал, ты спишь, — говорит он хрипло. Голос густой, путаный. Сильный горький запах липнет к воздуху, смешивается с тяжестью ночи. Его голос — как ржавый нож, застрявший между рёбер, режет слишком медленно, чтобы умереть сразу, но достаточно глубоко, чтобы было ужасно больно. Баки усмехается. Нелепо, медленно, будто шутка родилась в его голове, но зацепилась за тягучесть мыслей и не смогла выбраться. Может, он и хотел сказать что-то умное, но язык не послушался, заплёлся, и потому слова вышли обрывками, беспорядочные и невнятные. Авелина молчит. Только сильнее вжимается в подушку и более не двигается. Словно если пошевелится — это вдруг может оказаться кошмаром. А для него кошмар — это если она отвернётся. Если он останется один. Если он закроет глаза, а потом откроет их уже в другом месте, без памяти о том, как он сюда пришёл. Алкоголь уносит воспоминания, но не даёт забыть главное — её. Но если бы Авелина спала, что бы было дальше? Тёплая сонная дрёма оплетает, как мягкий старый плед. Тело уже проваливается, но сознание ещё цепляется за реальность. Как и мысль цепляется за сознание, тянет за собой ещё сотни: «Если бы она спала, он бы ушёл? Или остался бы, тихо присел на её кровать, смотрел бы, думал что-то своё? Или коснулся бы её, как тогда? Разбудил? Пальцами, взглядом, шёпотом или…» Авелина тихо выдыхает. А Баки стаскивает с себя куртку, злится, когда не выходит с первого раза. Руки не слушаются, пальцы ватные, а злость — глухая, бессмысленная. Пошатнувшись, он, наконец, сбрасывает куртку на пол, шумно сбивая дыхание — ругается. Это почти забавно. Баки идёт к ней. Медленно, неровными шагами. В темноте его фигура неясная, размазанная, словно искажённая. Свет лампы цепляется за его кожу, за острые линии, за темноту глаз. Ему трудно шагать прямо, и он это знает. Попытки собраться заканчиваются тем, что он ухмыляется — глупо, как мальчишка, застигнутый врасплох. Этот момент тянется слишком долго. Будто кто-то незримый растягивает секунды, делает их вязкими, липкими как патока. И чем ближе Баки подходит, тем гуще становится воздух. А Авелина вдруг понимает: страх бывает разным. Бывает, что он кричит в висках, зовёт бежать. А бывает вот такой: тихий, сладковатый, разливающийся по венам, заставляющий замереть и ждать. — Можно? — он не ждёт ответа. Тяжело садится на край кровати. Его пальцы слабеют, Баки вдруг заваливается чуть вбок, цепляется за одеяло, чтобы удержаться и бодает Авелину головой в плечо, мажа щекой по её коже. Он делает усилие, чтобы подняться. Смеётся, когда выпрямляется, глядя на яркий румянец на её щеках. Он похож на щенка. Роджерс почти не слышит его голос. Он доносится до неё, как сквозь вату. Пальцы начинают дрожать. Матрас под ней проседает, воздух меняет температуру, запах пива и табака скользит ближе. И он неприятный, отталкивающий, но она слишком устала, слишком утонула в своём полусне, чтобы по-настоящему реагировать. Просто медленно моргает, лениво, будто даже это движение отнимает у неё последние силы. А для Баки всё то же, но иное: стены кривятся на периферии зрения, свет лампы стекает по ним, как расплавленный воск, а силуэт Авелины будто плавает в воздухе, чуть дрожит. Или это он сам дрожит, теряя равновесие даже в сидячем положении? — Ты пьян, — излагает факт. — Где ты был? — её голос тихий, больше похожий на сонный выдох. Но она его не отчитывает. — И… обязательно было лезть через окно? — Авелина даже не отрывает головы от подушки и взгляд от Барнса тоже не отводит. — «Ты же мог упасть, мог пораниться или вовсе сломать себе шею…» — она всё ещё чувствует тепло и щекочущее ощущение от его спутавшихся волос, когда он свалился на неё. — Хотел тебя удивить. — Баки усмехается, его голос ленивый, с повисшей в воздухе усталостью. Удивил. Но скорее своим пьяным появлением. Хотя может он этого и хотел… Авелина видела Барнса таким всего пару раз. Когда он напился со Стивом в его день рождения, громко напевая песни по дороге домой. А после младшей Роджерс пришлось тащить брата в ванную и сидеть с ним до самого утра, пока Баки громко храпел на диване в гостиной, а на утро разгуливал без рубашки, выглядя так, словно его переехало трамваем… — О чём ты думаешь? — Авелина почти вздрагивать, когда, вынырнув из мыслей, замечает, что Баки склонился к ней, щурясь. Может это вина расширившихся чёрных зрачков, но он смотрит слишком внимательно: на её сонное лицо, на то, как падают тени под голубыми глазами, на мягкость приоткрытых губ. Баки не может оторваться. Она рядом, но где-то далеко — там, куда ему не дотянуться. — Что, я тебе так надоел? — буркает обижено Барнс, когда Роджерс закатывает глаза. — О том, что ты глупый, — шепчет она в ответ закрыв глаза. — И о том, что я рада, что ты здесь. Баки ухмыляется, поднимая голову, юрко радуясь, и тут же резко бросает её вниз, наклоняя шею, словно вдруг тело покинули силы. В висках гудит, мысли спотыкаются друг о друга, и он не знает, как сказать это так, чтобы она поняла. Чтобы она не подумала, что это просто пьяные бредни. Хотя, может быть, так и есть. Может быть, завтра он даже не вспомнит, что говорил. Но сейчас, чёрт подери, сейчас это правда. — Я… чёрт, я хотел извиниться. Авелина не сразу понимает, о чём он. Она моргает, переводит взгляд. А Баки не смотрит на неё. Он изучает узор на одеяле, лишь слега обводящий её тело. — За что? — голос хриплый от тишины. Баки замирает — на миг, на вдох — как будто мысль, с которой он пришёл, испарилась. Будто выскользнула из пальцев, и он стоит, не зная, зачем здесь. Моргает. Хмурится. Медленно, почти лениво проводит ладонью по лицу, как бы стирая с него ненужную тень. Мир вокруг — как под водой: звуки глухие, линии расплывчаты, всё теряет чёткость. Ему бы сейчас просто забраться под одеяло. Не от холода — Барнсу не холодно. А просто… спрятаться. Прижаться к Авелине, обнять её — пусть подожмёт колени, а он подложит под них руки, удержит её ближе, впечатается в неё ледяными пальцами. Не для тепла, а чтобы она знала — он рядом. Баки слабо усмехается и качает головой: — За… тот, — Барнс запинается, проводит ладонью теперь по колену. — Поцелуй. Мне жаль, что так вышло. Всё внутри неприятно холодеет. Значит, не должен был. Значит, сожалеет. Значит, ему это не нужно. Авелина отводит взгляд, потому что встретится с его глазами сейчас слишком больно. — А если я не хочу, чтобы ты извинялся? — спрашивает она негромко. Потом, сжимает пальцы. — Хотя… забудь, — бросает чуть тише. — Если тебе так проще. Баки напрягается. Проводит языком по мокрым губам, чуть хмурится. Отводит глаза, но через мгновение наклоняется в бок так, что скрепит кровать и снова ловит робкий взгляд Роджерс. Младшей сестры его лучшего друга. Алкоголь придаёт смелости: — Нет, Авелин, не забуду, — выдыхает тяжело. — Я ни на секунду не жалею о том, что поцеловал тебя. Поэтому, я не забуду. Замирает её сердце, воздух между ними, даже лампа перестаёт потрескивать. Только это признание, эти несколько слов, оставляющие тревожное, колкое ощущение. — Тогда зачем… — неуверенно спрашивает Роджерс, но Баки качает головой. — Потому что если я скажу тебе, что хочу этого, что хотел этого уже слишком долго, что от тебя, чёрт возьми, я без ума, — голос срывается на низкий простуженный хрип, — это что-то изменит? Что-то станет легче? Баки тёплый. Легко бы потеряться в его запахе, в его пьяно блестящих глазах, чёрных зрачках, в том, как его пальцы чуть дрожат в нерешительности и нервозности… — Ты сводишь меня с ума, — голос у него глухой, как будто изнутри давит что-то тяжёлое. Может, это не она, — думает Баки, — а это проклятое пиво мистера Берди? Оно путает линии её лица, размывает их, но не делает менее желанными. — Я больше не сплю. Не думаю ни о чём другом. Ни о ком другом. Даже если стараюсь — не получается и… — он усмехается. Низко, хрипло. Смех отзывается тёплой волной, пронзает живот, сжимает что-то внутри. — Всё всегда ведёт меня обратно к тебе. Сколько бы я ни пытался поступать правильно… У Роджерс дыхание сбивается. Она сжимает губы, смотрит на него откровенного, смятого. Баки такой, каким она его давно не видела. Растрёпанный, небрежный, мягкий. Его хочется жалеть. Хочется прижать к себе и больше не отпускать. Утешить. — А ты думаешь, что если об этом не говорить, то этого не будет? — спрашивает она. Баки прикрывает глаза, выдыхает, наклоняется вперёд, опираясь локтями о колени. Авелина чувствует напряжение в его теле, даже не касаясь. — Я думаю… что теперь мне уже поздно что-то решать, — он слабо тянет кривую усмешку, но в этом слишком много горечи. Тишина между ними кажется слишком мрачной. Слишком наполненной всем тем, что они так и не сказали друг другу за столько лет. И может — будут сожаления. Может, они ещё пожалеют об этом, но сейчас — это совсем не важно. — Ты мне нравишься, — выдыхает сипло Баки, а потом смолкает, сжимая губы. Сердце проваливается вниз, срывается в бездну, где только его голос, его дыхание, его глаза. Если бы Баки Барнс сказал это иначе, другим тоном, в другой момент — возможно, всё сложилось бы по-другому. Но он говорит это именно так: низко, хрипло, с той самой ноткой в голосе, от которой по позвоночнику ползёт рябь, от которой губы пересыхают, а пальцы сжимаются в ломкости. Она ему нравится. А ей уже нечем дышать. В груди скручивается, что-то сплетается в узел, который становится всё затяжнее с каждой проведённой рядом с ним секундой. Глаза Баки — это море. А Авелина больше не умеет плавать. Уже нечем дышать, уже время застыло, развернулось, закрутилось спиралью, возвращая их к чему-то, что уже случалось. Потому что так и должно быть. Потому что они всегда шли к этому моменту, даже если не хотели этого признать. — Ты так нравишься мне, и думаю… — он не заканчивает фразу. Баки снова смеётся — тише, глубже, будто сам от себя не ожидал. Это не уместно. Этого здесь не должно быть. Но ему вдруг становится так тесно, так сложно и глупо, словно скажи — и всё, признайся и, наконец, выдохни. Но так нельзя. Так не должно быть. Авелина медленно поднимает широко распахнутые глаза, желая ответить, но ничего не говорит. Баки и сам хочет сказать больше, но не может. Нужно объяснить, что если он начнёт говорить о любви — всё изменится. Он не говорит о любви. Он не умеет говорить о любви. И не будет. Потому что если сказать, признать, выговорить это вслух — всё станет только хуже. Потому что о любви не говорят просто так. Потому что к Авелине Роджерс он чувствует что-то большее чем симпатию и это обычное «нравишься». Баки о любви говорить страшно. Потому что он слишком бояться её потерять. Авелина чувствует жар в животе, что-то тянет, сводит её изнутри. Проходит секунда, две, вечность. Взгляд Барнса возвращается к ней, скользит вниз — с её лица на обнажённые плечи. Где-то в глубине сознания мелькает мысль, что он не должен так смотреть. Что нельзя. Что это неправильно. Но эта мысль такая слабая, такая неубедительная. Её легко отмахнуть, утопить в алкоголе, утопить в этой агонии. Он непроизвольно прикусывает губу. В паху стягивает и его тошнит от этого, низ живота сжимается странной волной, от которой он резко выдыхает. Сейчас этого не нужно, не требуется… Но он пьян, разбит, потрёпан, а алкоголь делает его более откровенным, более уязвимым. И более глупым. Он знает это. Знает, что утром проснётся и, возможно, пожалеет. Но сейчас он не может остановиться. Потому что сейчас всё слишком просто, слишком очевидно: Авелина рядом, её кожа горячая, её дыхание щекочет воздух между ними, и он больше не уверен, где забыл свой здравый смысл. Его сознание запаздывает за телом, а тело… тело хочет дотронуться. Почувствовать. Держать её в близости. Лёгкая ткань её ночнушки сползла с плеча, обнажив её бледную кожу, и это так напоминает ему его сны… Ночь. Он в её комнате. Они только вдвоём и честные друг с другом. Проклятые сны. Такие же липкие, тягучие, запутанные, как его сознание сейчас. В них всё проще. Там он не думает, не сомневается, не чувствует вины. Там нет этого гудящего осознания, что он не должен, но не может остановиться. Баки не отводит взгляд. Горло пересыхает. Баки не думает. Баки поднимает ладонь, задевает пальцем тонкую лямку её сорочки. Его ладонь холодная, и Авелина вздрагивает, её кожа покрывается мурашками, но она не отстраняется. Баки цепляет полоску ткани, спускает, лёгкий хлопок ткани, обнажая плечо, ключицу, хрупкий изгиб. И когда лямка свободно падает вниз, а Авелина инстинктивно прижимает одеяло к груди крепче, его ладонь ложится на её фарфоровую кожу полностью. Барнс чуть поглаживает, словно проверяя, реально ли всё это. Кончики его пальцев вырисовывают что-то замысловатое поднимаясь к её шее, она сглатывает, ладонь слегка обхватывая её горло, а Баки тут же тяжело выдыхает, облизывая пересохшие губы. Вот-вот и, кажется, стянет челюсть, стянет тело, и он потеряет разум окончательно. Было бы правильно — поправь он лямку её сорочки, а не спусти. Было бы правильно — скажи он ей об этом, а не сделай всё без слов. Было бы правильно — не будь он здесь, но Баки в её спальне. Пальцы касаются её плеча снова — медленно, едва ощутимо. Но от этого прикосновения Авелине становится холодно. Или жарко. Она уже не различает. Он тоже не различает. Алкоголь и её запах. Тепло её кожи и жар под собственной. Желание и что-то ещё — что-то липкое, ноющее, глухое, не дающее дышать. Он бы прижался к её шее щекой, шептал бы у её затылка о любви, прикусывая нежную кожу совсем чуть-чуть. Он бы вжал её хрупкой спиной в свою грудь, сжал бы, придавил бы, не так — чтобы вызвать панику. Так, чтобы показать ей, что она в безопасности рядом с ним. Так, чтобы Авелина была только для него. Баки не должен трогать её. Никогда. Но это «никогда» уже давно утратило смысл. И неважно, что будет дальше. Они оба знают — обратного пути нет. Что-то в Авелине уже пошло по швам, и нитки, которыми она сшивала своё «не должно быть чувств» и «это не взаимно», расходятся, оставляя на коже новые узоры — следы его пальцев. Роджерс сжимает бёдра крепче. Баки замечает это едва заметное движение под одеялом, даже когда он — пьяный, даже когда кажется, что мозг опух и перед глазами пелена. — Останься, — шепчет Авелина неожиданно даже для себя самой. Баки моргает, будто не сразу понимает смысл сказанного. Его пальцы замирают на её коже и он только замечает что уже чуть-чуть наклонился к ней. И он думает, что это ловушка. Что его затягивает, что он уже по шею в этом тёплом болоте, из которого не выбраться. Но, чёрт возьми, как приятно тонуть. В комнате всё ещё тихо, так тихо, что слышно, как потрескивает лампа, как ветка за окном царапает стекло. Как он сглатывает. Он пьян. В голове гул, в теле тяжесть, но голос Авелины — кристально чёткий, как лёд в стакане, который он недавно опрокинул. Она точно говорит это ему? Пьянице, дураку, человеку, который не может стоять ровно? Или тому Баки, который никогда бы в жизни не напился при ней? Никогда бы не показал себя слабым, сорвавшимся вниз и разбитым? Никогда бы не прикоснулся к ней? — Проведи с нами, со мной Рождество. Пожалуйста. Останься на эти дни. Дольше. Насколько сможешь… — голос дрожит едва заметно, но Авелина не отводит взгляда. Баки прикрывает глаза, будто от её слов становится больнее. Какой в этом смысл? Через пару недель он всё равно уедет. Будет там, где холод, где смерть, где никто не скажет: «Останься». Где не будет мягкого голоса, согревающего грудь изнутри. Только команды. Только долг. Только война. Он хотел бы пообещать, что останется на дольше, но что толку? Ведь Авелина уже смотрит на него так, как будто верит, что можно украсть у времени несколько лишних мгновений. А Баки знает — время их уже украло. Барнс хмыкает, опускает глаза, разглядывает свои слегка согнутые пальцы, лежащие на её теле, скользни он ниже ключиц, она бы позволила? Авелина бы позволила стянуть с неё одеяло, нависнуть над ней, поцеловать и нырнуть руками под её сорочку? Губы Баки двигаются, но он не произносит ими ни слова, лишь кивает. Она бы позволила ему, знай, что он не вернётся? Ведь Баки и сам не знает, как скоро он будет дома, будет ли вообще… Барнс шумно выдыхает, прикрывает глаза. Мысли о плохом рядом с ней развеиваются. Ведь в голове у него туман — сладкий, тяжёлый. Пьяное сознание не позволяет ему соврать, но и говорить правду полностью он не может. Потерянный, немного жалкий. Откровенный до чрезвычайности. — Повернись, — говорит сипло. Авелина хмурится, сначала не разобрав его слов, а затем подчиняется. Она медленно начинает шевелиться, отпускает одеяло и то соскальзывает ниже вместе с её сорочкой на груди, а Баки резко бросает взгляд вниз, в страхе увидеть больше, чем ему позволено. Она его дразнит? Мстит? Ведь если он потребует, а она скажет «нет» это разобьёт его. Барнс поднимает глаза обратно лишь когда шорох одеяла останавливается, и Авелина делает надрывистый выдох. Его взгляд метается сначала к её золотистой цепочке, затем к её голым лопаткам, впивается в родимое пятно, которое он — уже и так видел. Хочется прикоснуться. Хочется прижать ладонь к её подрагивающей спине и поскользить ниже, к бёдрам, ягодицам, к низу её рубашки, нырнуть к сжатым коленкам, подняться выше, огладив низ её живота, вжать ладонь ниже и… Но всё, что Баки делает — поправляет простыни и просто ложится рядом. Опускается поверх одеяла с тяжёлым выдохом, стараясь не шуметь. Сначала лёгкое касание, потом — ближе. Рука опускается на её талию, он обнимает её, легко притягивает к себе, вдыхая запах её волос. Пальцы сжимают плотную ткань, надеясь почувствовать тепло тела Авелины сквозь одеяло. Но не выходит. Тишина вокруг мягкая, вязкая, как густой мёд. Она растекается по комнате, заполняет каждый уголок, окутывает, будто тёплый плед. Свет лампы дрожит на стенах, размывая границы, делая их податливыми, плавными. Воздух густ сном, томной неясностью, в которой тепло дыхания кажется ближе, чем есть на самом деле. В этой тишине нет одиночества — только покой, только их двое, сплетённых этой ночью и этими чувствами. Баки просто остаётся здесь, чтобы не терять её ещё одну ночь. Чтобы любить её ещё один вечер. Под одеялом становится жарче, тяжелее. Ткань будто удерживает внутри каждый нервный выдох, каждый короткий вдох. Жар, липкий, затхлый, разливается под ним, накапливается между сведёнными бёдрами Авелины, под ложбинкой позвоночника, в сгибах локтей. Она крепче сжимает подушку, почти зарывается в неё лицом, как будто ткань может спрятать её мысли, утаить от самой себя то, что сейчас кипит в крови. Собственное тело предаёт её, выдавая напряжение. Бёдра липнут друг к другу, кожа чувствует даже малейшее движение, малейший ток воздуха. Баки рядом. Его дыхание — медленное, тяжёлое, хрипловатое, и оно касается её шеи, затылка, скользит по её коже едва ощутимым прикосновением. Одеяло между ними — единственная граница. Авелина знает, что под сорочкой у неё ничего нет, и это делает всё слишком настоящим. Если бы Баки скользнул ладонью под одеяло, если бы его пальцы нашли её талию, её ребра, её бедро… Одно движение — и его ладонь не останется поверх одеяла. Авелина не двигается. Не дышит слишком глубоко. Потому что стоит ей хоть немного изменить положение, прижаться к нему не только спиной, но и ягодицами, его дыхание изменится. Баки не спит, даже если он старательно пытается сделать. Авелина вжимает пальцы в наволочку, вбивает ногти в её мягкую ткань, пытаясь найти хоть какую-то точку опоры. Но ничего не помогает. Сон подступает, мягко стелется в сознании, но в него опускаться страшно. Страшно, что она расслабится слишком сильно, что забудется и её тело само потянется к Баки. Страшно, что его рука сорвётся, скользнёт ниже, под одеяло, туда, где её кожа горяча от ожидания. Страшно, что она не оттолкнёт его. Если Барнс пошевелится, ночь развалится, и он снова останется один. Но ему уже неважно, правильно это или нет. Чёртов алкоголь не оставляет места для сомнений. Он делает всё слишком близким, слишком реальным. Баки чувствует её дыхание, её тело, её тёплую спину рядом. И от этого в животе сжимается что-то, чего он не хотел бы называть. Авелина выдыхает и вдыхает ровно, едва слышно, и этот звук словно укачивает. Словно волна, перекатывающаяся по берегу, неспешно, размеренно, так что и он невольно подстраивается под её ритм. Лампочка потрескивает — звук маленький, домашний. — Спи, — выдыхает Баки, и его голос звучит так, будто он приказывает и себе. А Роджерс закрывает глаза и более не шевелится. Просто слушает. Просто чувствует, пока ей это можно. Пока она может. На стене напротив играет их тень, их силуэты. Барнс закрывает её от света своим широким телом, обвивается вокруг достаточно, чтоб внизу тянуло, чтобы между ног странно пульсировало, и ей хотелось повернуться, толкнуть Баки на спину, не сесть, оседлать его сверху, прижаться к его паху так, чтобы это перестало тяготить. Но от этих мыслей лицо начинает пылать, сердцебиение ускоряется, и Авелина молится о том, чтобы он этого не заметил. Потому что о таком неприятно говорить. О таком нельзя думать. О таком… Баки прикусывает губу, медленно вдыхает — с хрипотцой, с усилием. Его губы слега касаются её затылка и он прижимается к ней лбом, выдыхая на её шею так, что воздух скользит по дрожащим лопаткам и позвоночнику вниз. А Авелина думает о том: останется ли он? На Рождество. На дольше. Или это снова его ложь во благо? Но она не спрашивает. Не сейчас. Пусть ответ придёт сам. И пусть ночь слишком короткая, пусть утро принесёт разлуку — сейчас Баки здесь. Баки сжимает одеяло до побелевших костяшек, до дрожи в пальцах, потому что внутри всё тянет, ломит, жжёт. Он знает — знает, что под тканью её хрупкое тело. Баки не может почувствовать, но может представить. Как делал и раньше. Поэтому он чуть наклоняется вперёд. Медленно, так медленно, что сам едва это осознаёт в пьяной разрухе. Его грудь давит на её спину — вес, тепло, властное присутствие, обволакивающее, поглощающее. Авелина замирает. А Баки чувствует, как её тело принимает его — мягко, слишком естественно, как будто, так и должно быть. Он ощущает, как под одеялом напрягаются её мышцы, как она, возможно, даже незаметно для себя, глубже вжимается в матрас и льнёт назад, к нему. Дыхание сбивается, выравнивается, снова сбивается. Давление его руки становится сильнее. Тело Баки словно вот-вот дёрнется, сделает то, что делать нельзя. В паху снова ноет, тупо, болезненно, и он чувствует, как сердце отзывается в этом напряжении, загоняя кровь вниз, заставляя его дышать медленнее, глубже. Он почти ненавидит себя за это. За то, что даже сейчас не может думать ни о чём другом, кроме неё. Просто быть рядом, пока она не уснёт. Просто быть с ней. Баки видит как чуть дрожит её плечо, чувствует, как напрягаются её ноги, плотно сжатые вместе. Спина Баки начинает ныть от неудобного положения. Потому что если он ослабит хватку, если разожмёт пальцы, если чуть-чуть двинется, дёрнется вперёд… Сон разматывается внутри Роджерс мягкой, вязкой лентой. Сознание дрейфует, обрывается на полуслове, растворяется в полутьме комнаты. Тишина укачивает её, вдавливает в подушку. Где-то в глубине затуманенного сознания мелькает мысль о том, что если это сон — пусть никогда он не заканчивается. А Баки — нужно дышать глубже. Нужно перестать думать. Он знает это чувство. Адреналин, выжигающий тело изнутри, перемешанный со спиртом, делает его нерешительным и слишком смелым одновременно. Он должен остановиться. Встать. Уйти. Но это слово, должен — давно потеряло значение. Баки сжимает челюсть так, что ноют зубы. До боли закусывает внутреннюю сторону щеки, пока во рту не расползается терпкий металлический привкус. Но боль не отрезвляет. Наоборот, только подстёгивает, загоняет глубже, туда, где нет ни логики, ни границ. Где есть только она. Он так хочет, Авелина так ему нужна. Она — всё, что он чувствует. Если бы Авелин сказала «нет», он бы остановился. Если бы он увидел в ней страх, он бы отшатнулся, прогнал себя к чёрту. Но она молчит. И это его губит. Потому что пьяный разум цепляется за любой знак, за любую паузу, за любое молчание, как за приглашение. Алкоголь не терпит полутонов, он заставляет видеть всё слишком ясно, слишком просто: если она не сказала «нет», значит, можно остаться. Она не отстраняется. Глупая, нелепая улыбка мелькает на губах — улыбка, в которой отражается не радость, а бессмысленная дурость и безысходность. Но Авелина не прогоняет его. И этого ему достаточно.***
Дата: 1991 год. Декабрь. Нью-Йорк захлёбывается в декабрьской стуже, словно застрявший в капкане морозного безмолвия. Холодный воздух бьёт в лицо, заставляя кожу неметь, а лёгкие сжиматься при каждом вдохе. Деревья стоят голыми как скелеты. Их чёрные ветви, искорёженные ветром, тянуться к небу, словно безмолвные свидетели затяжной зимней ночи. Снег, некогда белоснежный, превратился в грязное месиво на дорогах, перемешанное с машинным маслом и следами уставших от города людей. Ветер пронизывает улицы, срывает забытые рождественские огни с фасадов магазинов, завывает в переулках, словно волчий вой. Где-то вдалеке кричит сирена, медленно утихая, растворяясь в непроглядной тьме. Холод режет воздух, словно невидимые лезвия, вгрызается в кожу, забирается под одежду, оставляя после себя липкую дрожь. Снежные хлопья кружатся в свете редких фонарей, но не успевают коснуться земли — ветер подхватывает их и уносит прочь. Здесь нет места уюту, нет места сказке. Только серые переулки, только машины, скользящие по льду, только блеклые силуэты людей, которые торопятся исчезнуть в тепле своих квартир. Нью-Йорк вымерзает изнутри, и, кажется, вместе с ним замерзают все, кто ещё остался. На улице жутко тихо. Но разве этот город когда-либо спит? На окраины, куда Авелина собралась переезжать, всё совсем по-другому — там темнота густая, плотная. Там воняет сыростью старых домов и застоявшейся грязной водой в сточных канавах. Там дождь льёт весь день, превращая узкие улицы в вязкую кашу из грязи. В том районе дома выглядят одинаково: обшарпанные, старые, с облупленной краской на стенах и шаткими пожарными лестницами. Фонари за окнами светят тускло, некоторые вообще не работают. Там пахнет сигаретным дымом, мокрым бетоном и едва уловимой смесью прелой бумаги и дешёвого алкоголя. А здесь, за массивными железными воротами, возвышается особняк семьи Старков. Когда-то роскошный и изысканный, теперь он выглядит как пустая оболочка, утопает в вечной скорби. Дом потрескался по швам, словно шрамы на израненном теле. Высокие окна, некогда сияющие светом, теперь выглядят тёмными глазницами, застывшими в молчаливой печали. Снег облепил ступени, образовав ледяные наросты, которые никто не спешит очищать. С карнизов свисают сосульки, похожие на клыки зверя, готового сомкнуть челюсти… Здесь больше не звучат голоса, не разносится запах утренних блинчиков, не хлопают двери. В этом доме всё напоминало о тех, кого больше нет рядом. На полках по-прежнему стоят книги, которые некогда листали тёплые живые руки. На подлокотнике кресла темнеет вытертое место — там, где раньше отдыхала ладонь матери. Часы на стене тикают в пустоту, отбивая ритм, который больше никому не нужен. Тени собираются в углах, клубясь в ожидании, и воздух насыщается чем-то неуловимо тяжёлым, как застывший крик, который никто не осмеливается выпустить наружу. У окна в гостиной, пропитанной запахом древесины, виски и дыма из камина, стоит молодой мужчина. У него тёмные, небрежно уложенные волосы чуть взъерошенные скользящими по ним пальцами в попытке привести себя в порядок. Когда-то живые и насмешливые карие глаза теперь затянуты усталостью и горечью, с тенью чего-то сломанного в глубине. Под глазами синеватые круги — следы бессонных ночей, проведённых в одиночестве и в компании бутылки. Челюсть напряжена, словно он сжимает в зубах несуществующую сигару, а на губах — неуловимый привкус сожалений. Отец ему говорил, что он никогда не станет таким, как он. И теперь этот голос лишь эхом отдаётся в висках. Голос Говарда Старка, когда-то властный и твёрдый, теперь — далёкое глухое эхо:— «Ты недостаточно хорош».
— «Ты никогда не будешь таким, как я».
Эти слова прорастают в сознании, как ржавые гвозди, впиваются в душу, не позволяя дышать. Он мог бы кричать, чтобы заглушить их, но какой смысл? Они слишком глубоко засели в нём, стали частью его самого. И чем больше он пьёт, тем отчётливее звучат голоса. Слегка смятая рубашка, на запястье ослабленный ремешок часов. Он много пьёт. Слишком много. И это видно по покрасневшим векам, по едва заметной дрожи в руках. В одной ладони — стакан с янтарной жидкостью, другой он нервно массирует шею. Пальцы дёргаются. Скулы бледнеют. Виски не согревает, а жжёт, прожигает глотку, заполняя желудок тяжёлым мучительным теплом. Алкоголь больше не приносит покоя. Он больше не может затушить пламя, полыхающее внутри. Тони злится. Нет, он бесится. Злость разрастается внутри, как огонь, жрущий сухие листья. Беспомощность давит на грудь, не давая дышать. — Ты серьёзно? — его голос звучит резко, колко, как хруст битого стекла под ногами. Он резко поворачивается, глаза тёмные, затянутые бурей. — Ты просто возьмёшь и уйдёшь? Просто сбежишь? Вот так, да? Он смотрит на отражение в стекле — на себя и на неё. Его сестра сидит на широком подоконнике, завернувшись в плед их матери. Он окутывает её, как кокон, но не даёт защиты, не согревает. Лёд внутри неё не тает. Кожа болезненно бледная, волосы спутаны, на губах — сухие трещины. Под глазами — глубокие тени. Голубые глаза кажутся огромными, выцветшими. Она больше не спит. Не ест. Больше нет сил ни на что. Она кажется призрачной, будто если подуть сильнее, она исчезнет, растворится в воздухе, как пепел. Авелина смотрит в окно, но не видит ночного Нью-Йорка. Глаза застывают, не фокусируясь ни на чём. Город пульсирует за стеклом, живёт своей жизнью — но он кажется далёким, нереальным. Снег падает медленно, бесшумно, тонкими спиралями оседая на тёмных улицах. В комнате тепло, но внутри неё — зима. Вены под кожей словно тонкие нити мороза. Она не чувствует себя здесь, в этом доме, в этой жизни. Она — просто тень. Авелина не поворачивается к брату, только чуть сильнее сжимает ткань вязаного пледа в тонких пальцах крепче. — Я не сбегаю, Тони, — голос тихий, хриплый, как после долгого плача. — Я просто не могу здесь больше оставаться… Её грудь сжимается. Камин потрескивает, огонь рвётся вверх, бросая на стены дрожащие тени. — Я больше не могу здесь находиться. Тони делает глубокий вдох, но воздух не помогает. Он неприятный, пыльный. Он стискивает зубы. Мышцы на скулах напрягаются. — Думаешь, мне легко? — Тони ставит стакан на подоконник, и стекло отзывается глухим коротким звуком. — Думаешь, я не схожу с ума? Думаешь, мне не хочется всё это бросить к чёрту?! Но я не могу сбежать, как ты. Понимаешь?! Я не могу оставить всё, как будто этого никогда и не существовало! Авелина вскидывает голову. Её губы дрожат, но в глазах — сталь. — Это не так, — шепчет она, сжимая кулаки под одеялом. — Я не могу быть здесь, потому что каждый угол, каждая тень напоминает о них. О папе. О маме. О том, что их больше... Больше нет. — А мне, по-твоему, что? — крик Тони ломается, он выдыхает, проводит рукой по лицу, откидывая волосы назад. Они лоснятся от несвежести, от сигаретного дыма и собственного пота. — Ты думаешь, мне плевать? Ты правда считаешь, что я могу не замечать их повсюду? Что я не слышу голоса мамы в этих стенах, не вижу её отражения в каждом грёбаном предмете, который она когда-то трогала? Ты думаешь, мне легче от этого?! Голос срывается, как порванная струна. Он звучит глухо, надрывно отдаётся в стенах этого мёртвого дома. Но никто не отвечает. Только эхо, только пустота, только холодный воздух и пар на стекле. Всё, что было когда-то их семьёй, рассыпается на глазах. Тони тяжело дышит, пытаясь успокоиться, но внутри него бушует ураган, который уже не сдержать. А Авелина от его резкости вздрагивает, испугавшись. Отводит взгляд. В чемодан она уместила лишь самое важное, остальное оставила не тронутым с того дня, как… — Ты же знаешь, каким он был. — Тони переходит на шёпот. Сиплый и хриплый, болезненный. — Он всегда видел во мне лишь разочарование, всегда требовал больше, чем я мог дать. Я должен был стать идеальным, как ему хотелось! Но этого не случилось. А теперь… теперь его нет, и я даже не знаю, что с этим. Так что да… Ты не одна в этом. Боль бывает разной, но исток один. Авелина молчит, но в глазах — вина. Тони почти умоляет помочь ему, почти умоляет остаться… Но она не может. — Знаешь, я не жду от тебя сочувствия. Я вообще не должен тебя уговаривать! — он смеётся сухо, в голосе дрожит нотка обречённости. — Но, чёрт возьми, мне просто хочется, чтобы хоть кто-то остался! Хотя бы ты, Авелин! Ты же… Ты же моя сестра! — Я не могу. — она зажмуривается, вжимается в стекло спиной. Оно холодное, пронизывающее. Ей так хочется чтобы оно треснуло, чтобы она наклонилась назад и полетела вниз. Она бы не кричала, не умоляла бы спасти её, дала бы всему случится и покончила бы со всем этим навсегда. Только здесь едва ли больше метра вниз. — Я просто… не могу, Тони. Молчание. Оно заливает комнату, как густая патока, липнет к коже. Единственный звук — тиканье старых часов, напоминающее удары сердца. — Просто… мне страшно, — признаётся шепотом. — Мне так страшно оставаться здесь… Тони устало садится на подлокотник кресла рядом. Ладони сжимаются в кулаки. Он хмурится и накрывает руку Авелины своей. Пальцы у неё холодные, как мрамор. Как у матери. Он сжимает их — тепло. Настоящее. Живое. — Мне тоже страшно, — его голос теперь лелеющий, сломленный. — Но если ты думаешь, что одиночество поможет, то ты ошибаешься. — Я не могу так больше, Тони… — выдыхает она, будто с последними силами. — Я прошу тебя лишь остаться со мной. — брат сжимает её ладонь чуть крепче. — Авелин, я обещаю, мы со всем справимся. Клянусь тебе. — но на глаза накатывают предательские слёзы. У него осталась только она. Только его сестра двойняшка и если бы не стало и её — Тони бы и сам погиб. Авелина закрывает глаза. Внутри что-то ломается. Дыхание сбивается, и не в силах больше держать дистанцию, она медленно наклоняется вперёд, позволяя брату притянуть себя ближе. Они обнимаются. Долго, молча, пытаясь собрать друг друга по кусочкам, склеить из осколков хоть какую-то целостность. Дать — хоть какую-то опору… А снаружи в темноте кто-то наблюдает за ними. Снаружи ночь прилипает к стенам особняка, загустевает в углах, стекает по оконным рамам, словно живая тьма, ползущая внутрь. Ветер завывает в переулках, цепляется за крыши, дрожит в тонких стёклах. Но он остаётся непоколебимым. Его это не касается. Холода не существует, как не существует страха, как не существует выбора. Есть только ожидание. Ожидание приказа куратора. Зима здесь режет. Она проникает сквозь ткань, сковывает суставы, заполняет лёгкие, превращая дыхание в тяжёлый леденящий ком. Холод не кусает кожу — он вгрызается глубже, пробирается в кровь, делает каждое движение вязким, замедленным. Это холод, от которого скручивает внутренности. Холод, который напоминает о том, что он жив. Что у него есть тело. Что оно мёрзнет. Что ему тошно от холода. Он мог бы зайти внутрь. Там горит свет. Стены пропитаны теплом, в воздухе ещё должно быть эхо жизни, пусть и погружённой в скорбь. Ему бы хотелось. Хотелось бы вдохнуть этот воздух, почувствовать под пальцами что-то живое. Хотелось бы хотя бы на миг согреться. Но он не может хотеть чего-то. Он не умеет. И дома у него тоже нет. Он не может иметь пристанище. Но у него когда-то был дом? Его некуда впустить. Некому. У него ничего нет. Авелина Старк сидит на подоконнике. Она не видит его, но что-то заставляет её плечи дрожать, пальцы сжиматься крепче, губы — держаться сомкнутыми, будто её собственное тело знает о присутствии чужого взгляда за окном. Оно ощущает то, что разум пока отказывается признавать. Зимний Солдат стоит, застыв, на крыше соседнего здания. Далеко, но в пределах одного шага. Снег оседает на его ботинках, но не тает, потому что он не из тех, кто оставляет за собой тепло. Его не замечают, пока он не решит себя выдать. Но он знает, что цель всегда чувствует его первой — где-то в глубине души, на уровне животного инстинкта. Авелина чувствует. Он это видит. Она не знает, что именно заставляет её вжиматься в подоконник, но не может избавиться от липкого ощущения, что за ней следят. Что кто-то в темноте смотрит на неё, читает каждое её движение. Волосы Актива отросли, пряди липнут к щекам, спутываются, когда ветер хлещет его по лицу. Он не чувствует их, не отбрасывает назад. Всё равно. Они не мешают. Не больше, чем снег, не больше, чем проколотая холодом кожа. Рука сжимается в гулком металлическом щелчке. Непроизвольно. Механизм срабатывает быстрее мысли. Актив не чувствует, но память тела — это нечто иное. Он касается пальцами живой руки своего левого плеча, в районе красной звезды. Там не должно быть ничего. Там металл, там прочная конструкция, там инструмент. И всё же иногда кажется, что под шрамами всё ещё есть нервы, что что-то болит, тянет, напоминает о том, чего уже давно нет. Фантомная боль. Призрак прошлого. Тень на тени. Его тело изуродовано шрамами, и что-то ему подсказывает, что некоторые из увечий он нанёс себе сам. Его глаза остаются холодными, пустыми, словно отполированное зеркало, которое не отражает ничего. Он наблюдает. Изучает. Запоминает. Как двигаются её пальцы. Как приподнимаются её плечи, когда она тяжело вздыхает. Как светлые локоны волос блестят в тусклом свете лампы. Как сердце её, сейчас замедляет ритм, цепляясь за спокойствие, за иллюзию безопасности. Он видел это тысячи раз. Люди не осознают угрозу, пока она не становится явной. Пока не становится поздно. Он помнит, как течёт алая кровь, если случайно порезать кожу. Как она собирается на кончике пальца медленно, капля за каплей, пока, наконец, не падает вниз, разбиваясь о землю. Он помнит, как люди смотрят на эту каплю, зачарованно, будто в этот момент осознают собственную хрупкость. Будто впервые понимают, что их тела сшиты из тонкой ткани, которую так легко разорвать. Зимний Солдат знает это всегда. Он помнит, как ломаются кости, как поддаётся кожа под хваткой металлической ладони, как воздух вырывается из лёгких сдавленным, испуганным звуком. Он знает, как легко разрывается жизнь, если сжать чуть сильнее. Его цель вдруг вздрагивает и переводит взгляд к окну, разрывая объятья с братом — Тони Старком. Её губы чуть приоткрываются, глаза расширяются. Пульс прежде чем взорваться замедляется. На мгновение ей кажется, что она что-то увидела. Что-то мелькнуло в темноте, сгустилось на фоне зимнего неба, очертилось на границе света. Она щурится, пытаясь разглядеть, но там ничего нет. Только тьма. Только ночь. Только снег, падающий вниз. Уже слишком поздно. Актив уже скрылся в тень. Это чувство — крошечная трещина в идеально выверенной механике, едва заметный сбой в программе, которой он подчинён. Оно слабое, как умирающий уголь в груде остывшего пепла, но всё же продолжает тлеть. Оно не даёт ему полностью раствориться. Что-то неведомое, тёплое и давящее сжимает его, не позволяя превратиться в бездушную тень, лишь следящую, лишь ждущую команд... Один шаг — и он будет ближе. Он может войти в дом, может во всём признаться, может укрыться, спастись. Но Актив шагает назад, наблюдая, как Авелина Старк сползает с подоконника и в комнате потухает свет. Его время ещё не пришло. Но оно придёт. Ведь он знает — её имя ему знакомо. А это всегда заканчивается плохо…Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.