Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
AU
Hurt/Comfort
Ангст
Дарк
Повествование от первого лица
Как ориджинал
Любовь/Ненависть
Серая мораль
Тайны / Секреты
Элементы юмора / Элементы стёба
ООС
Упоминания насилия
Нездоровые отношения
Постапокалиптика
Повествование от нескольких лиц
Триллер
Противоположности
Великолепный мерзавец
Военные
Религиозные темы и мотивы
Грязный реализм
Религиозный фанатизм
Описание
Когда наемный солдат «Белль» из спецотряда «Карма» приставит нож к горлу чудаковатого церковного служки, останется лишь один вопрос: чья кровь ближе к истине?
Примечания
Постапокалипсис. Наши дни.
На отдаленной территории, стертой со всех карт, уже не первый год существует изолированная религиозная община с пророческим названием «Ковчег». Здесь несущий смерть и тварей туман считается проявлением божьей воли, а безоговорочная преданность лидеру — путем к вознесению.
Спецотряд «Карма», списанный государством в утиль после операции в засекреченной «нулевой» лаборатории, одним лишь чудом добирается до внешнего периметра «Ковчега» и тогда его двери открываются и для них.
Но за колючей проволокой военных ждет не спасение, а зло, куда расчетливее и опаснее, чем гниющий туман.
🧟тгк: https://t.me/PuppyBooth — дополнительные материалы/даты выхода главы.
❗️Внимательно ознакомьтесь с метками перед прочтением! Не очаровывайтесь, чтобы не разочароваться, но помните:
темнее всего перед рассветом 💔
Посвящение
Посвящается Вольфгангу Мюллеру — беглецу, чьи крылья выросли из боли.
Глава 2. Ковчег
10 августа 2025, 12:00
Енбок
«И свет во тьме светит, и тьма не объяла его.»
Евангелие от Иоанна (Ин. 1:5)
Хороший сон не случился. Колокольный звон бьет по ушам. Просыпаюсь, но с кровати все равно поднимаюсь не сразу. Пружинистый матрас давит на косточки позвоночника, но я специально его не меняю. Если будет удобно, начну залеживаться, а это нехорошо. Я и без того немного с ленцой. Потакать такому не стоит. Моя келья прячется в глубине главного здания нашей общины — за третьим поворотом, по ту сторону ведущей в подвал лестницы, где хранят вино для причастий. Маленькая совсем, но роскошь ни к чему. В ней пахнет сыростью и затхлой пылью, даже несмотря на то, что я стараюсь проветривать и стирать постельное вовремя. Стены тонкие, так что слышу, как в соседней келье чем-то гремит наш глава — Пий. Иногда он стонет по ночам. Молится, наверное. Мне от этого спокойнее. Под небольшим окном много щелей, но я их залепил ватой и скотчем, и теперь почти не кашляю. Сквозняк все равно проникает, особенно ночью, но не жалуюсь. Мне уютно. На стене маленький гвоздь, на котором висит деревянный крест. В углу небольшая тумбочка, на ней стоит железная миска и кувшин с водой для умывания. Порой из-за сквозняка вода стынет чуть ли не до льда, но я и тогда не ропщу, ведь Пий учил так: «Холод от Бога — значит, бодрствуй». В верхнем ящике тумбочки лежат зубная щетка, полотенце, моток ниток с иголкой и Писание с закладкой на тринадцатой странице. Тринадцать страниц — это все, что я смог освоить за год. В моей тумбочке все разложено аккуратно, я каждый день поправляю. Беспорядок позволяю только нижнему ящику: там несколько выцветших фантиков от конфет и резинки для моих длинных волос. Но на самом-то деле это только для вида, а у ящика двойное дно. Я храню там канцелярский нож. Ночую я один, хотя около полугода назад у меня был сосед. Он тоже был из наших, из служек, но туман не пощадил и оставил от него лишь пустую койку. Остальные спят в общих комнатах, по полу и возрасту: младшие с младшими, старшие с теми, кто на послушании. К каждой комнате приставлен свой часовой, который ночами сидит в центре комнаты на табуретке и следит за тем, чтобы все спали правильно. Таков порядок, он здесь основа всего, но мне и еще нескольким служкам дозволено иначе. На одной из исповедей я признался Пию, что в общих комнатах мне становится душно от голосов, которые лезут в уши даже тогда, когда все молчат. Он сказал, что я хрупок телом и глух к многолюдству, а потом велел выдать эту каморку. А я и не зазнаюсь, просто благодарен. И благодарю так, как велит он сам. Мне это не нравится, но я должен. Сплю я правильно: держу руки вдоль тела поверх тонкого одеяла. Стараюсь не вертеться, но иногда, когда открываю глаза поутру, вижу, что простынь подо мной сбилась, будто ночью кто-то другой жил в моем теле. Я тогда сразу встаю и застилаю заново. Стыдно, но молчу. Хотя чего молчать, если Бог все равно видит? Толстое одеяло выдают только по зиме, чтобы теплота не морила перед ранней работой. Но когда мои легкие в который раз заболели, а тело взял сильный жар, Пий разрешил мне маленькую грелку у ног и отправил к пожилому доктору за таблетками. Теперь я кладу эту грелку в карман даже летом, ведь без нее руки постоянно холодные. Совсем как у них. Таблетки у нас не очень можно, но когда врач осмотрел мое тело, то сунул несколько разных пачек, повелев подписать и спрятать понадежнее. Я не хотел, ведь это неправильно. Но он сам вложил их в мой карман и сказал, что эти обезболивающие нужны мне гораздо сильнее, чем тем, кому он их выдает. Я подписал их, как смог, а потом завернул в салфетки и спрятал в стоге сена на старой лесопилке. Доктора не стало через три года, но я не видел его тела. Тут не хоронят. Поднимаюсь с кровати и сразу же заправляю постельное. Моя одежда простая: льняная рубашка с длинным рукавом, под которую я заправляю нательный крестик, и широкие штаны. Сутана ни к чему. С минувшего вечера было объявлено, что утренней службы не будет, а воскресная литургия будет служиться ровно в полночь. У нас тут такое часто бывает. Пий говорит, что время неважно, ведь Бог понимает, когда дела на благо общины вынуждают его откладывать службу. Я, конечно, не очень уверен в том, что все обстоит именно так, и сам Господь оглядывается на занятость Пия, но гоню от себя эти мысли. Голова и так без царя, так что искушать себя этими рассуждениями я не берусь вовсе. Омыв лицо и тело, я спешу по коридорам главного здания к выходу. На пути встречаются братья, но я здороваюсь с ними, не поднимая головы. Взгляд вообще сложная штука. Глаза других будто бы смотрят сквозь меня, а мои все время бегут. Прыгают с пола на стены, с рук на лица, но так и не задерживаются на чем-то конкретном. На чужих глазах — тем более. Открываю тяжелые двери, но, задумавшись о своем, забываю задержать дыхание на порожках, и тогда легкий смрад сразу же забивает мои ноздри. Так пахнет только здесь и немного внутри. Здание выглядит обветшало, хотя его не так давно реконструировали. Просто намеренно так отделали, чтобы как в монастырях из старинных книг. Я это сам догадался, на картинках видел. Завтрак я всегда пропускаю, чтобы пораньше прийти на теплицы. Там-то всегда стоит аромат трав и свежей земли, даже если дождя не было. Мы давно не надеемся на небо. У нас теперь лампы, фильтры, трубы и чистая вода. В теплицах мы трудимся по сменному расписанию: мужчины отдельно от женщин, а детей туда не подпускают и вовсе. Сегодня мой черед. С последнего дождя прошло всего два дня, и земля еще не успела высохнуть, так что я стараюсь ступать аккуратно, чтобы лишний раз не замарать начищенных с вечера ботинок, но получается скверно. По траве все равно не пойду. Траву жалко. А еще прочерчу зеленью подошвы, и потом мучайся, оттирай. С координацией у меня не все ладно, ноги то и дело промокают в грязных лужах, но я рад, что сухие участки вообще встречаются на пути. Рад, что дождь прекратился быстро, что всего четыре дня поливал. Но так было не всегда. Маленький был, плохо помню, но мне рассказали, что все началось с него. С дождя, что обрушивал свои воды на землю ровно сорок дней и сорок ночей. Как в Писании, как если бы небеса за нас плакали. Мы потеряли половину урожая, дающего нашей общине овощи и хлеб. Почти все, что спасли, сгнило. Скотина падала набок, дохла. Мясо нам давали только по праздникам. Мы постились, но не потому что свято, а потому что есть было нечего. Пий подкармливал меня втайне, заботился, проповедовал, наставлял. Всегда находил для меня шоколадную конфету, кружку молока или ласковое касание. Он молился денно и нощно: за нас, за наши грехи, за то, чтобы мы смогли пережить этот мор. А когда он снимал свою ризу после мессы, я видел, я помню, что у него колени были истерты. Когда дождь перестал, подумали — чудо. Тогда мы подняли теплицы как святые купола и взрастили в них спасенные семена. Выходили истощенный скот и смогли подать старикам воду из фильтрационной системы. Выстояли, стоя на коленях в молитве. Но прегрешения наши были велики, и неминуемая кара постигла нас вновь. Тогда на землю сошел он — туман. А с туманам пришли и они: «жаждущие». Смерть, обретшая имя. Имя, что шепчется, а потом кричится. Такие, как мы, и не такие вовсе. Сотканные из плоти и крови, дети и взрослые, но с лицами, изуродованными тленом. В глазах зеленый огонь, пожирающий их тела и души. Рты шепчут, но молитвы в них нет. Только зов и жажда. Не знаю, чтобы с нами случилось, если бы не «Ковчег» — так назвали нашу общину задолго до того, как это обрело пророческий смысл. Расстроенная, как сцепленные в молитве руки, она всегда была готова открыть свои двери тем, кто ищет верный путь. Таких было немного, но тех, кто все же добирался к нам через сотни миль пустошей, Пий привечал. Мощеная дорога от главного здания проходит практически через каждую постройку нашей общины. Подошвы хлюпают по лужам, а ноги несут меня мимо хозяйственных домов. Это специально расстроили так, чтобы каждая дверь выходила к центру. Немногим поодаль — фермы, псарня и теплицы. На самой окраине — старая лесопилка. Ближе всего к главному зданию — больница. Там всего один кабинет, одна смотровая и две палаты. Зато есть современное оборудование, привезенное извне «поисковой» группой. Когда минует моя очередь подготавливать церковь к службе, я помогаю в этой больнице. Наш новый молодой доктор научил меня так: у нашего «Ковчега» есть сердце — та самая церковь, где Пий проводит все богослужения, гортань — хоровая с пюпитрами для чтецов, пищевод — длинная столовая с деревянными скамьями, и жилы — коридоры, по которым мы, как капли крови, движемся туда и обратно, от работы к службе и от службы ко сну. Кухня, душевые, кладовые, личные кельи, спальни и библиотека, если так можно назвать эту ветхую полку со старыми книгами, прибитую на ржавые гвозди, — все это внутри одной связной постройки, входящей в состав главного здания. Здания настолько прочного в своей святости, что если шагнешь за порог, то уже под защитой. Именно Минхо, так зовут нашего нового врача, сказал мне, что моя «неученость» — это не дурость, а врожденная особенность восприятия. «Ты — нормальный», — произнес он в нашу первую встречу, и это было самое лучшее, что я услышал о себе за всю свою жизнь. Минхо мне понравился сразу же. Я ему, вроде как, тоже. Он стал моим первым и единственным другом, и с его появлением моя жизнь внутри общины стала чуть проще и лучше. Он даже разрешил мне обращаться к нему «Лино», хотя прочих за это резко одергивал. Лино задавал много вопросов, но никогда не бередил личного. Держался отстраненным особняком с другими, но со мной мог шутить и улыбаться. С ним я чувствовал себя комфортно даже тогда, когда сбивался и путался, пытаясь выстроить свой рассказ об общине в нормальные предложения. Но он не издевался, не поправлял, а просто слушал и лишь изредка прищуривался, пытаясь разобрать, что же я там на самом деле имею в виду. Я рассказал ему многое, но больше всего его интересовало то, почему же в дождь прорывающиеся «жаждущие» толпятся у главного здания, а не выламывают его дверей. Я был здесь до того, как все началось, и останусь, когда все закончится, но ответа на этот вопрос я не знал. Все, что у меня было для Лино, — это вера и поверхностные знания о начале «Ковчега». И хотя меня, наверное, еще даже в задумке не было, когда Пий выбрал эту территорию, мне все равно всегда находилось, что ему рассказать. В школе я слушал внимательно. До того, как на этой земле прозвучала первая молитва Пия, здесь был монастырь, а еще раньше — кладбище. Мертвые — внизу, мы — наверху: так должно было быть всегда, но вечен лишь рай и ад, а остальное нам не подвластно. Под праведным руководством Пия первые поселенцы «Ковчега» смогли превратить это место в наш общий дом. Они выкорчевали нетронутые монахами пни и кресты и восстановили стены некогда разрушенного монастыря, сделав его центром общины. Живя в самостройных бараках, люди каждый день возделывали сухую и каменистую почву, но даже валясь от усталости, они никогда не переставали просить Господа о плодородии. Пий верил, что на земле, пропитанной болью, памятью и трудом, вера прорастет еще лучше. Так и случилось, проросла. Да так, что урожаю, что был у общины до наступления «дней дождя», могли позавидовать даже самые талантливые фермеры и агрономы. Так появился «Ковчег», но как именно на земле появились «жаждущие», ни я, ни Лино не знали. Я рассказал ему, что это кара божья, но он лишь отмахнулся и сказал поменьше торчать в церкви. Пока иду, считаю лужи — это помогает мне разгружать голову от ненужных мыслей и неправильных слов. Я расстраиваюсь, когда по итогу выходит некруглое или нечетное число. Значит, случится что-то плохое. Сегодня тридцать пять, и для того, чтобы вышло как надо, мне нужно немного изменить свой привычный маршрут: уйти чуть дальше от центра и нахватать чуть больше прилипчивой грязи штанинами. Но я не пойду. Я вообще стараюсь держаться как можно дальше окраины, ведь по периметру нашей общины проходит забор со смотровыми башнями и колючая проволока под напряжением. Смена вооруженного караула наступает каждые четыре часа, я засекал. Только вот едва ли оружие влияет на призываемых дождем и туманом «жаждущих». Разве что замедляет немного, но избавления ни для нас, ни для них не несет. После затяжных дождей «жаждущие» распухают и становятся настолько сильными, что колючая проволока делается для них паутиной, а забор хрупким стеклом. Но будь они чуть быстрее и малость проворнее в эти дни, и восстанавливать забор было бы бесполезно. И лучше уж так, когда они не особо лютуют и только по мелочи докучают, чем когда приходит туман… Он словно высушивает все то, чем они успели себя «напоить», и тогда они сильно теряют в весе, но с лихвой набирают в жажде и скорости. Встретил «дождевого» — сердце еще погоняет кровь. Встретил «туманного» — крови в тебе не останется. Когда дождь поливает недолго, а туман не сразу опускается на землю, по земле ходят «мученики». Они не голодны, но и не сыты. Похожи на себя прежних, но и на тварей тоже. Их я боюсь больше всего. Спасают нас только церковные стены, ведь ни один из «жаждущих» ни-ни через порог главной обители. Каждый новоприбывший, впервые видящий через хрупкие стекла витражей то, как они останавливаются у порога церкви, словно у невидимой стены, падает ниц и, захлебываясь слезами, благодарит Пия и Господа за спасение. Я тоже благодарю. Из прежних монашеских построек здесь сохранились два здания, что теперь отведены под детский сад и юношескую приходскую школу. Туда мне больше не надо, но даже если бы повелели, я бы все равно не пошел. Пусть накажут, пусть накричат — не пойду. Я попал в общину еще совсем малым, но память не позволила мне оставить в мыслях ни голоса отца, ни волос матери. Нас, детей, тогда много было, а сейчас малышей тут по пальцам двух рук. Росли мы все как один. Ходили в маленький садик, где заведовала строгая тетушка, а жили отдельно от взрослых. Старшая следила, чтоб мы не лгали, не драли друг у друга одежды и молились перед едой. Меня она, наверное, не очень любила, но я помню, что мне она нравилась больше всех прочих прислужниц. Руки не распускала, а значит, была намного добрее прочих. Когда чуть подросли, девочек отделили, сказав, что «их путь — другой». Потом мы, мальчики, пошли в ту самую школу. Наставник с проседью учил нас письму и счету, читал нам из Писания и рассказывал, что такое «грех» и как ему нужно противиться. Но я был и есть дурак. С малости плохо писал, читать был не мастер, по слогам только получалось. Когда Пий первый раз пришел к нам на урок, он сказал: «Старанье всегда в счет идет», — и я старался, как мог, но так и не выучился. За это был часто бит. У меня до сих пор нормальной речи не складывается, я буквы путаю и говорю иногда невпопад. Слова в голове — как мыльные пузыри, только одно поймаешь, как оно сразу же лопается. Приходится обдумывать дважды, прежде чем открывать рот. Чтобы не быть бесполезным, я еще малым пошел в служки. Пий тогда долго смотрел, а потом велел мне снять рубашку. Потрогал проступающие ребра, посмотрел на синяки от розг на ягодицах, взъерошил светлые волосы и вдруг крепко сжал мое горло скрюченными пальцами. Он спросил, на все ли я готов ради веры, и я сказал: «Да». Я, может, и неумный, и некнижный, но я верил ему. Ведь тот, кто будет достоин Пия, будет достоин и Господа. Так нас учили, и, став алтарником, я в вере своей укрепился. Наконец я все-таки добираюсь до теплиц и принимаюсь за монотонную и тяжелую работу. Пот градом течет по моему лицу и спине, но воды у надсмотрщика не прошу. Отвлекаться не положено, за нами всегда следят. Но даже если улизнуть от пристального взгляда и посягнуть на общее, Пий все равно об этом узнает — доложат товарищи. Будут вынуждены доложить. Укрывательства, безнаказанности и вседозволенности у нас не терпят. И если ты повинен, то тебя ждет публичная порка, иначе никак. После прополки сразу же шагаю на скотину. С животинами у меня сегодня в корне не вяжется, впрочем, как и всегда: козы злобно бекают, коровы издевательски мукают, я — протяжно вздыхаю. Самую самовольную из крупных рогатых я про себя окрестил «Минхо». Я давно заметил, что Лино только делает вид, что полностью предан общине, а на деле же постоянно закатывает глаза и цокает, когда я начинаю говорить о Боге. Я его не сдаю и не сдам. И если однажды он все-таки расскажет правду о том, зачем же на самом деле пришел в наши стены, я уверен, что унесу его тайну в могилу. Могилу, которой у меня даже не будет. Разобравшись с делами зараньше, я спешу в больницу. Лужи снова не складываются в хорошее число, но я забываю об этом сразу же, как только переступаю порог лечебницы. Мне нравится смотреть, как Лино работает. Всегда сосредоточен, сдержан и аккуратен, а его белый халат чист и отглажен без заломов. У меня так никогда не получается: ни гладить, ни сосредотачиваться. — Свет тебе, — здороваюсь, как принято. — А? — он вздрагивает всем телом и резко откидывает голову от микроскопа. — А-а-а, это ты, — и выдыхает так, словно скидывает с плеч невидимый груз. Его волосы растрепаны. Опять, наверное, в порыве идеи за голову хватался, но в остальном как с иголочки. — Прости, Лино. Я ненадолго. Мне только спросить про ту козу, что опять срыгнула на солому… — виновато опускаю голову. — Коза у него срыгнула… — он недовольно морщится и выдыхает поверх микроскопа. — Я чуть инфаркт себе не подарил, а ты мне опять про свою козу. — Она не моя, — хмурюсь. — Ага, да, наша общая коза, все у нас тут общее, я помню. В сотый раз тебе повторяю: я не ветеринар, и пути козы мне неисповедимы, — пафосно разводит он руками. — Не греши, пожалуйста, — туплю я улыбку в пол. У него частенько такое проскальзывает. Но сам он говорит, что это потому, что он человек науки и с божественным у него пока сложно. — Пожалуйста, не буду, — закатывает он глаза. — Но ты в следующий раз стучись. — Прости, я забываю. Ты здесь единственный, кто о таком просит. — Кисло у тебя с памятью, Енбоки, — зарывается он пальцами в волосы. — Опять думаешь, что та буренка в козу беса вселила? — Это не смешно, — говорю, а сам почему-то улыбаюсь. — Ты смеешься, Лино, а я верю. Верю, что Господь в каждом голосе говорит, даже если это блеяние… — с легкой укоризной выходит, хотя я, честное слово, хотел не так. — Ты это серьезно? — кривит он бровь. — Ты знаешь, что нет, — хмыкаю себе под нос. Лино и правда знает. Знает, что когда я говорю с ним, он оказывает на меня какое-то свое влияние. После каждого нашего разговора я читаю про себя молитву о спасении души. И моей, и его. Но каждый раз я все равно вновь и вновь возвращаюсь сюда, чтобы послушать о том, какая еще бывает жизнь, или просто… поговорить? — Я не могу ничем помочь твоей козе. — Нашей. И не ври, что не можешь. Те таблетки, что ты давал прошлый раз, помогли. — Я не вру. Просто не хочу тратить медикаменты на козу, — опирается он ладонями на стол. — Мне так на ее могиле и написать? — выгибаю бровь. Эту привычку я тоже у него перенял. — Ты тогда мне хотя бы с текстом помоги, а то своими письменами я над ее черепом могу кого не того по случайности вызвать. Про череп козы и сатанистов он же мне и рассказал. Я потом две ночи не спал, а ему все весело. — Не будет у твоей козы могилы. «Прах к праху» — это тоже подзабыл? — копирует он интонацию Пия. — Нашей. Давай сюда таблетки, — протягиваю раскрытую ладонь. Знаю, что отдаст. Если не отдаст, то за дурацкую козу отвечать мне, а ему лечить мои синяки. Лино мягкосердечный, хотя для него это слово, наверное, сродни ругательству. Он молча отворачивается, и я уж было думаю, что беда: и у меня, и у козы, но потом он все же достает из настенного шкафчика упаковку таблеток и выдавливает одну на мою ладонь. — На, а теперь иди отсюда, брат Енбок, пока кто-нибудь не услышал, как глубоко ты погряз в сектантстве, — отмахивается рукой и возвращается обратно за микроскоп. — Благодарю, брат Лино. Я дам тебе самую вкусную облатку на вечерней службе, — все еще улыбаюсь. — Винца лучше побольше плесни, — хохочет он. — До света! — кидаю ему на прощание и сразу же ухожу. Не дожидаюсь ответа. Он никогда не прощается, как положено. Почти весь день у меня занимает уборка перед ночной службой в церкви, и обед я пропускаю. Я делаю это с завидной регулярностью, потому что не успеваю. Пыли слишком много, капель воска на полу еще больше, а я, стало быть, единственный, кто это замечает и пытается исправить. Остальные говорят, что здесь чисто. Не чисто, просто вы отлыниваете. Убираю вокруг церкви, мету ступени, протираю подсвечники. На мокрое пыль возвращается еще быстрее, будто назло. Но я все равно убираю, не могу оставить вот так. Порядок — это тоже вера, пусть и моя личная. Да и нет смысла надеяться на других, если после службы все это снова окажется на мне. Сегодня я либо не лягу, либо лягу под утро. Вот только выходных у нас не бывает, а значит, на смене в мастерской я вновь буду зевать и непременно получу за это нагоняй от мастера. Ужин проходит мимо меня, и в животе громко урчит. Но времени на еду нет, надо успеть все подготовить к службе. Из кладовой беру ключ от винной комнаты и иду наполнять графины вином из бочки. Потом, уже потемну, шагаю в здание пекарни. Хорошо, что фонари освещают, мне споткнуться на ровном месте — это всего секунду в облаках повитать. Воздух в пекарне сладкий, дрожжевой. Я бы с удовольствием здесь прислуживал, но руки муку просыпают. Облатки уже готовы: тонкие, круглые, с печатями креста. Несу их к алтарю, завернув в чистое полотенце. Колокол бьет трижды. Мужчины собираются в храм, а женщины остаются в комнате за перегородкой. Они не видят, но слышат, и молятся вместе с нами. Снимаю с крюка черную сутану. Надеваю ее медленно и благоговейно. Поверх — белый сурплис с аккуратным кружевом по краю. Он чуть велик, но я все никак не найду времени, чтобы передать его швеям. Наполняю чаши вином и раскладываю облатки на подносе. Одна к одной, ровно. Когда заканчиваю, в алтарную входит Пий. Я знаю, что это он, а не другой алтарник, даже не оборачиваясь. Кожей чувствую, нутром ощущаю. Он ничего не говорит, даже не здоровается. Молчит так, будто этим молчанием можно управлять мной. Совсем как тогда, в детстве. Я тоже молчу, ведь он не любит, когда я открываю рот не по делу. Он замирает рядом со мной и все так же, без слов, смотрит, как я поправляю кружево на краю стола и разравниваю складки на подоле. Я по-прежнему помню запах его ладоней: кислый, затхлый, с примесью пыли и ладана. Помню, как он клал мне руку на грудь и говорил: «Спи, дитя. Господь с тобой». Я верил, что так и должно. Что если священник держит тебя на руках, ты становишься ближе к Богу. Но как только я стал старше, он перестал ко мне прикасаться и начал отводить взгляд так, будто забыл. Тогда я совсем запутался. И теперь я… Я просто не знаю, как мне себя вести. Может, я где-то провинился? Может, дело в том, что я слишком глуп? В те времена, когда он был внимателен ко мне, именно я помогал ему облачаться, но сейчас даже это делает другой. На Пии праздничное, расшитое золотом одеяние. Вышивка немного выцвела от времени и множества служб, зато теперь сразу видно, сколько раз он надевал его ради нас. Под ним — белая альба, на шее — колоратка, как знак того, что он не просто человек, а наш общий святой отец. Я знаю, что цвет верхнего облачения не случайность, и ему пристало носить в эту службу другое, но еще я знаю, что каждый наш день, прожитый в вере, — это праздник. Так говорит Пий, и не согласиться с ним сложно. Сложно, но у Лино получается. Лино считает, что все это — «театральщина», и что Пий просто хочет, чтобы взгляд каждого в общине был направлен не на Бога, а на него самого. Лино ошибается, такого он знать не может. Такого он даже думать не должен. Это меня обижает, но я прощаю ему эту грубую глупость, как он прощает мои. — Ты все приготовил? — спрашивает Пий, глядя не на меня, а куда-то в сторону чаш. — Да, — отвечаю тихо и прячу руки, чтобы он не увидел, как дрожат пальцы. — Хорошо, — разворачивается. — Тогда начинаем. Приход ждет слова Господня. Колокол звучит, и мне кажется, что это не просто звон, а гудение самого неба. Мы выходим к людям под старый гимн «Веры наших отцов». Звуки фортепиано льются по церковным сводам, перекликаясь с хоровым пением наших маленьких хористов. Первым шагаю не я, а другой алтарник. Он несет в своих руках деревянный крест. Я следую за ним, прижимая к груди маленький колокол. Пий замыкает нашу процессию. У алтаря мы останавливаемся. Пий встает между нами, и мы преклоняем колени. Когда я и второй алтарник отходим в сторону, на свои места, Пий встает за пюпитр с Писанием. Детский хор замирает на последней ноте, и музыка затихает. Тишина наполняет церковь. — Свет вам, братья мои! — произносит Пий. Он осеняет себя крестным знамением и добавляет: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа». Люди в зале повторяют за ним. — В каждом из нас течет огонь веры. Голос его ровный и вкрадчивый, а все речи всегда неспешные и размеренные. — Вера — это ограда наша, наш щит. Вера не терпит сомнений, ибо те, кто вне стен, не веровали и были за это наказаны. Они плоть без духа, а мы — дух, одетый в плоть. Христос милосерден к нам, ибо кровь Христа — кровь наша, и плоть Христа — плоть наша. Пейте и ешьте, братья. Станьте сосудом Его милости. И не ропщите, когда туман вновь опустится. Кто выдержит кару эту, тот вознесется, но тот, кто усомнится, окажется за стенами обители нашей. Чем дольше я стою и слушаю, тем сильнее тело начинает изнывать без движения. Но я не шевелюсь, знаю, что искуситель любит соблазнять отдыхом и терпеть не может стойкости. — …Он взял хлеб и, благословив, преломил его. Затем отдал своим ученикам и сказал: пусть каждый возьмет его и съест. Это Мое тело, которое будет отдано за вас. Пий склоняется над Писанием, затем берет облатку с тарелки и поднимает ее вверх в ладонях. Я трижды звоню в колокол, и каждый раз его звон откликается в моем сердце. — Когда ужин закончился, он взял чашу, опять же благодарил и, благословив, дал чашу своим ученикам и сказал… Пий склоняется снова и поднимает чашу с вином. — …Пусть каждый из вас из нее выпьет, это Моя кровь, кровь Нового Завета, за вас изливаемая, чтобы ваши грехи могли быть прощены. Делайте это и впредь в память обо Мне. Он выпрямляется, и я вновь звоню в колокол. Первый алтарник уже спешит к нему, чтобы поднести поднос с облатками, а я встаю чуть поодаль, сжимая в руках чашу с вином и белое накрахмаленное полотенчико. Оно пахнет хозяйственным мылом и ладаном. Я стираю его каждый день. Пий берет первую облатку и протягивает ее. — Тело Христово. Наш плотник принимает ее в ладони и шепчет в ответ тихое: — Аминь. Затем он подходит ко мне. Я даю ему сделать глоток из чаши и вытираю ее край полотенцем. — Кровь Христова, — говорю, но рука срывается, и пара капель падает на мой сурплис, распускаясь алым пятном на белой ткани. Я сглатываю и думаю о том, что хорошо бы замыть его прямо сейчас. Но нельзя, нужно потерпеть. Люди по очереди подходят к нам с Пием. Каждому мы говорим и даем то, что положено, и каждый берет и отвечает нам, как полагается. Когда Пий делает последний благословляющий взмах, служба завершается, и мужчины устремляются к выходу. Пий кладет руку на плечо плотника, и они вместе переступают порог. Я склоняю голову и, выждав, пока храм опустеет, быстро ускользаю в алтарную. Снимаю испачканный сурплис, наполняю таз водой и начинаю тереть ткань, но пятно не уходит. Только теряет в цвете и становится каким-то желтоватым. Не выводится. Почему? Растираю с силой, сжимаю кулаки и тру до тех пор, пока кожу не начинает жечь. Вытаскиваю ткань, поднимаю на уровень глаз и вижу, что пятно вновь покраснело. Подкрашенная вода ползет алыми прожилками от моих пальцев вниз и исчезает в рукавах сутаны. Истер руки в кровь. Сделал только хуже. Идиот. Замачиваю сурплис в отбеливателе и принимаюсь за уборку. В церкви стоит полумрак, только свечи кидают длинные дрожащие тени на каменные стены. Темнота меня не пугает. Пугает то, что может скрываться в ней. Вожусь еще час, может, два. Довожу до блеска последний подсвечник, протираю плиту у алтаря. Когда думаю, что наконец-то закончил, до меня доносится странный шум со стороны алтарной. Прислушиваюсь, но в ответ тишина. Знаю, что здесь только я, но чувствую другое. Чувствую, что не один. В памяти всплывает строка: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Только вот в этот раз мне отчего-то кажется, что тьма и сама научилась видеть. Прямо сейчас стоит за моей спиной и смотрит. Обернуться не успеваю. Что-то холодное ложится под мою шею, а к спине прижимается мокрая ткань. Надеюсь, что Бог, но запах дьявольский...Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.