Дневник барабанщика Люсьена

Guts & Blackpowder (Roblox)
Джен
В процессе
R
Дневник барабанщика Люсьена
автор
Описание
Люсьен Морель, семнадцатилетний барабанщик, приезжает в осаждённый Лондон в новеньком мундире и с головою, набитой маршами и рассказами о героизме. Его задача проста: отбивать ритм, держать строй, помогать офицерам собирать солдат в линию. Но чем дольше тянется война против восстающих мёртвых, тем отчётливее Люсьен видит, что строй держится не только ради победы. Мёртвые поднимаются из земли в мундирах, идут шеренгами, как на учениях. Знакомые лица возвращаются по другую сторону бастионов.
Примечания
насилие, описания крови и трупов, смерть персонажей, травмы, жестокость войны, морально-этические серые зоны, возможные суицидальные мысли, эксплуатация солдат, хоррор
Посвящение
Мир и визуальные образы Guts & Blackpowder (Roblox) принадлежат их создателям. Я не получаю материальной выгоды, фанфик написан исключительно из любви к сеттингу.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

ИНТЕРЛЮДИЯ: Страх

Иногда мне кажется, что если кто-то когда-нибудь откроет этот дневник случайно, где-нибудь в тихой комнате, он решит, будто я тут только про войну пишу: про рвы, про мёртвых, про стены, про письма и про барабан. Но если честно, всё это — только декорации. Главный герой здесь один, и это не я. Это страх. Мы его называем разными словами, прячем под шутки, топим в каше и пороховом дыму, списываем на усталость, но по факту каждый день у стены — это спектакль, где страх играет главную роль, а мы все — только массовка. Страх, как я понял, бывает трёх сортов. Первый — простой, честный, как камень, который летит тебе в голову. Это когда по тебе стреляют, когда в тебя бежат, когда ты стоишь на валу и видишь, как внизу поднимается что-то чёрное и уже не остановится само. Тут всё понятно: сердце колотится, руки потеют, дыхание сбивается, мысли сжимаются в одну — "лишь бы не сейчас". Это страх тела, он громкий, понятный, почти честный. Даже не стыдно его чувствовать: тебя могут убить, и ты этого не хочешь, всё логично. Второй — тянущийся, липкий. Это тот, который начинается за час до того, как что-то может случиться, и заканчивается ещё неизвестно когда. У нас его больше всего. Он живёт в этих ночах, когда ров молчит, лес только шуршит, а ты стоишь у бруствера и знаешь, что в любую минуту всё это может рвануть, но пока не рвёт. В такие моменты страх похож на сырую тряпку, которой тебе накрыли голову и медленно прижимают ко рту. Ты ещё дышишь, но уже не свободно. Ты вслушиваешься в каждый шорох, в каждую тень, и в какой-то момент уже сам не понимаешь, чего боишься больше — того, что из темноты вылезет кто-то, или того, что она так и останется пустой, а тебе с ней стоять до рассвета. Третий — самый подлый. Он тихий. Это страх не того, что тебя убьют, и не того, что на тебя полезут. Это страх того, что однажды тебе станет всё равно. Что тебя поставят на вал, скажут: "смотри вниз", а ты посмотришь и ничего не почувствуешь. Ни отвращения, ни ужаса, ни злости — ничего. Вот этого я боюсь больше всего. Потому что пока страшно — ты живой. Пока руки дрожат, когда видишь, как из рва тянут крюком очередную кучу, ты хоть как-то отличаешь себя от того, что тянут. А если однажды взглянешь и скажешь только "надо работать" — значит, половина тебя уже в той куче. У страха есть форма, запах и звук. Форма — это когда ты стоишь в рву по колено в жиже и не знаешь, что именно у тебя под ногами, но очень можешь догадаться. Страх становится вязким. Он липнет к сапогам и к коже, заползает под ногти, и даже когда тебя потом загоняют в баню и ты трёшься до красноты, всё равно кажется, что часть этого страха так и останется с тобой. Запах — этот самый, который ни с чем не спутаешь: гниль, порох, сырость камня, человеческий пот и чуть-чуть, совсем чуть-чуть, чего-то сладкого, мерзкого — как прогнивший фрукт. После рва я понял, что страх может пахнуть. И теперь иногда, когда я беру в руки свой чистый барабан, мне чудится, что от него пахнет не кожей и деревом, а тем, что было внизу. Темп у страха тоже разный. Бывает быстрый — когда по тебе идут, когда вдалеке команда "огонь", когда пушку кидает назад и у тебя есть секунда, чтобы понять, жив ты ещё или уже нет. Тогда страх работает как удар по барабану: быстро, резко, ясно. Ты успеваешь только сжаться и выдохнуть. А бывает — медленный, как шаги патруля по коридору, когда ты лежишь в каземате и ждёшь, назовут твою фамилию или пройдут мимо. Или как чтение письма от дома: сначала радость, потом по одной строчке, медленно, в горло вливается тот самый страх — вдруг это последнее письмо, вдруг они там знают больше, чем ты, вдруг ты уже другой, а они всё ещё пишут тому, кто давно умер, просто ходит. Есть страх до и страх после. До — он громкий, суетливый, с множеством "если". Если полезут, если зацепят, если порвётся верёвка, если не успеем зарядить, если пушку заклинит. Этот страх делает язык сухим, руки — быстрыми, глаза — острыми. Они у нас здесь полстены на нём стоят. А вот страх после — это когда всё уже случилось, ты выжил, вылез, прополоскался, вытерся, сел на свою койку… и тишина. И вдруг в этой тишине начинает всё накатывать обратно, но уже без криков, без шума. Просто картинка, запах, звук, как сломанная запись, крутится и крутится. И никому ты его не покажешь — у всех свои записи. Тогда страх становится тихим и тяжёлым, садится где-то в груди и весит, как ядро. У нас здесь любят говорить, что "к страху привыкаешь". Может, кто-то и привыкает. Я — нет. Я к нему не привыкаю, я к нему приспосабливаюсь, как к хромоте. С ним можно ходить, можно даже бегать, но ты всё равно помнишь каждую ступеньку, на которой когда-то подвернул ногу. Бить по барабану можно и со страхом, и с трясущимися пальцами, и даже со слезами где-то внутри. Главное — чтобы ритм не сбился. И вот тут есть ещё один страх: что однажды именно он собьётся. Что я ударю не тогда, когда надо, люди пойдут не туда, где безопасней, а туда, где дыра, и это будет не враг, не плохой приказ, не порох сырой, а мой личный страх, который на секунду взял верх над ремеслом. Есть ещё особенный сорт страха, о котором вслух у нас почти не говорят. Это страх перед тем, кем ты сам становишься. Мне семнадцать. По заводской бумаге, как Маркус любит выражаться. А иногда я ловлю в себе такие мысли, будто мне уже сорок, пятьдесят, а то и все семьдесят. Не потому что я умный, а потому что я слишком много видел того, что обычно прячут от семнадцатилетних. И когда я в дневнике пишу фразы, которые звучали бы нормально из уст старшего офицера или старого сапёра, а не барабанщика, я чувствую тонкий страх: а вдруг так и застыну где-то между? Не мальчик, не взрослый, а вот эта вот странная помесь, у которой нет ни детства, ни старости — только стены, рвы и письма. Страх у нас живёт не только наверху, на валу, но и внизу, в каземате. Он ползает по нарам, как кот, выбирает, кому на грудь лечь этим вечером. Одной ночью он садится на того, кто слишком долго смотрит в потолок и шепчет чужое имя. Другой — на того, кто шутит громче всех, пока голос не ломается. Третьей — на того, кто вроде бы спит, но сжимает пальцы так, что белеют костяшки. Иногда он облокачивается на меня, и тогда я чувствую, как холод подбирается к сердцу, и единственное, что могу сделать, — это тянуться за блокнотом. Писать — это мой способ сказать страху: "Сядь рядом, но не залезай внутрь". Душевед однажды сказал, что страх — это не враг, а сигнал. Легко ему говорить. Он у нас, как фонарь: светит на нас, а себя в темноте оставляет. Но в чём-то он прав. Когда я впервые спустился в ров, страх был такой сильный, что я думал, вывернет на месте. Но именно он заставлял меня смотреть под ноги, держаться за верёвку, проверять каждый шаг. Без него я бы расслабился, оступился, утонул в этой жиже без всякой романтики. Страх держит нас в живых столько же, сколько и убивает. Вопрос только в дозе. Бывает страх за себя, а бывает — за других. За себя проще: там всё ясно. За других — хуже. Когда внизу я увидел того, кого принял за Пирса (а был он или нет — уже не узнаю), во мне боролось сразу два страха: один кричал "не смотри, забудь, иначе сойдёшь с ума", другой — "запомни, иначе предашь". Когда мёртвые идут в твоём мундире, страх за свою голову смешивается со страхом за то, что вообще останется от слова "мы". И тут уже не до красивых фраз. Отдельная штука — страх перед домом. Не перед дорогой к нему, а перед моментом, когда тебя туда всё-таки отпустят — живого или в ящике. Иногда я представляю, как война всё-таки заканчивается, как я иду по нашей улице, мимо лавки, мимо колодца, барабан, возможно, уже не на плече, а где-то в прошлом, и вдруг ловлю себя на том, что боюсь не нового шторма, не выстрела из-за угла, а того, что надо будет жить без этого постоянного грохота. Без стены, без приказов, без того, к чему, хочешь не хочешь, но привыкаешь. Страх в мирной жизни, наверное, будет выглядеть смешно: бояться тишины, бояться жары, бояться, что никто не будет орать "к валу". Но тут, у стены, сама мысль о том, что такое возможно, почему-то тоже страшна. Есть ещё страх, о котором я никогда не написал бы маме. Это страх стать тем самым солдатом, о котором сегодня говорили: закрыться под койкой, сказать "я не выйду", а затем полоснуть по себе штыком. Не потому, что хочется умереть прямо сейчас, а потому что уже не видишь между валом и рвом никакой разницы. У нас о нём говорят как о трусе или сумасшедшем, а я думаю: человек просто перестал видеть выход. И в этом смысле его страх — уже не предатель, а единственный, кто остался с ним до конца. Меня ужасает мысль, что однажды и у меня может возникнуть такое "нет выхода". Поэтому я и пишу, и бью по барабану — чтобы хоть что-то по-прежнему отвечало "есть выход" каждый раз, когда раздаётся команда. Если честно, самый точный образ страха у стены для меня — это ночь перед рассветом. Та самая, когда ты уже устал, глаза режет, холод пробирает, внизу пока тихо, но всё натянуто до предела. Мир, кажется, застывает на вдохе. И вот этот вздох — он и есть страх. Ты не знаешь, выдохнет он криком атаки или просто рассветом. Ты стоишь, слушаешь, смотришь, держишь в руках палочки, готовые в любую секунду ударить, и сам себе кажешься струной, которую кто-то натянул между валом и рвом. И пока она не лопнула — ты живёшь в этом звуке. Я не пишу всё это для того, чтобы кто-то потом сказал: "Вот, посмотрите, как глубоко чувствует мальчик, он не по годам мудрый". Честно? Мне плевать, сколько мне лет звучит на бумаге. Я это пишу, потому что если не дать страху форму и слова, он расползается по всем щелям и начинает командовать вместо офицеров. Я лучше сам назначу ему место — между строк. Так что да, если кто-то когда-нибудь спросит, о чём этот дневник, я скажу честно: о барабанщике Люсьене Мореле, третьем Лондонском, который стоял на стене, спускался в ров, писал письма маме и считал шаги. Но если перелистать чуть внимательнее, станет видно, что между каждой записью шепчет один и тот же голос. Это страх. Он здесь каждый день. Только иногда он говорит громко, через пушку, иногда шепчет, как туман, а иногда просто тяжело садится рядом, пока я пишу. И пока у меня хватает чернил и сил выводить буквы, значит, он ещё не забрал всё. Значит, он всё ещё партнёр по танцу, а не хозяин. А вот когда на этой бумаге перестанет быть видно дрожание руки — вот тогда, возможно, и правда забуду, что такое семнадцать лет. Или вообще забуду, что когда-то боялся. И знаете что? Вот этого мне, пожалуй, страшно больше всего.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать