Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
1896, все готовятся встречать новый 1897 год. Петербург наполнила шумная буржуазия и старая аристократия. Молодой горящий меценат собирается провести не только прогресс в столицу сильнейшей империи, но и устроить незабываемое шоу. Весь город — его игровая площадка, и все люди — герои его истории. Ледяной турнир в замке из снега на Неве определит победителя.
4/9
Примечания
Название рабочее, потом поменяю.
Отрываю от сердца в знак нашей с вами любви и хороших отношений.
Не то чтобы прям дописано, но в процессе обещаю закончить. (Хотела выложить вообще через год, но близкие сказали, что нужно сейчас.)
Всё, что я пишу, всегда о любви, и тут ее полным-полно.
Воспринимайте, пожалуйста, как рождественскую сказку в подарок нам всем.
Посвящение
Посвящаю всем, кто прочитает хотя бы строчку.
Всех люблю.
Часть 2
26 декабря 2025, 08:04
— Не надо носилок! — вырвалось у Юрочки, когда сознание окончательно вернулось к нему вместе с приливом жгучего стыда. Он попытался приподняться на локте, но мир накренился, и его снова накрыла волна тошноты. — Я сам… Я могу встать… — Его голос звучал хрипло и неубедительно. Всё его существо, всё воспитание Плисецких бунтовало против этой унизительной картины: он, наследник рода, лежит на льду, укутанный в грубую полицейскую шинель, под взглядами всей ярмарки, всего Петербурга.
И хуже того — им распоряжается какой-то городовой, пусть и красивый, как джинн из няньковских восточных сказок.
— Я сказал — не двигаться, — повторил городовой, не повышая тона. Он не стал силой удерживать Юру, просто снова склонился над ним, блокируя своим телом обзор и создавая внезапно тесное личное пространство в центре всеобщего внимания. — У вас, вероятно, сотрясение. Или вы хотите помереть у меня на руках по дороге к саням?
Юрочка замер. Он впервые видел этого полицейского так близко. Раньше — только из окна кареты, мельком, когда тот патрулировал их тихий переулок, или на Дворцовой площади, статным и недвижным, как изваяние. Незаметить его было трудно, но вот видеть его так близко — почти мучительно. Теперь же он различал каждую деталь: тёмные ресницы, оттеняющие пронзительный взгляд, лёгкую, почти незаметную нервную дрожь у скулы — следствие сдержанной ярости? — и твёрдую линию губ. От него пахло морозом, конской сбруей и каким-то простым мужским мылом. Этот запах был странным и успокаивающим всё бушующее яростью нутро Юры.
— Мне… не нужны ваши руки, — пробормотал Юра, но уже без прежней дерзости. Его собственные руки, спрятанные под тяжёлой шинелью, дрожали. Он ненавидел эту дрожь. Ненавидел свою слабость перед этим человеком.
— Вижу, что нужны, — констатировал полицейский, и в его глазах мелькнуло что-то, отдалённо напоминающее понимание. — Характер у вас будь здоров, но толку? Лёд всё равно тверже. — Их взгляды скрестились. Юрочка, привыкший к восхищённым или подобострастным взорам прислуги, к яростным взглядам деда, к оценивающим — Никифорова, увидел нечто совершенно иное.
Взгляд Отабека был прямым, лишённым подобострастия, но и без высокомерия. Он просто фиксировал факт: ты — пострадавший. Я — полицейский. Моя задача — предотвратить большее зло. Твоё упрямство — помеха. Юрочка почувствовал, как краска стыда заливает его щёки, и это было невыносимее любой физической боли.
— Отабек, — вдруг тихо сказал он, сам не зная зачем. Просто чтобы назвать этого важного человека по имени. Чтобы стереть эту служебную дистанцию хотя бы на миг. Городовой едва заметно вздрогнул, обернулся и проморгался часто. Его веки опустились на долю секунды, скрывая выражение глаз.
— Так. Значит, знаете имя. Значит, наблюдали из своего окошка? — произнёс он так же тихо, почти ворчливо. — Ну тогда по дружбе теперь полежите спокойно, Юрий Ильич. Послушайся меня. — Это «послушайся», сказанное не приказом, а каким-то усталым, почти отеческим тоном, подействовало на Юрочку сильнее любого окрика. Он перестал сопротивляться и откинул голову назад, закрыв глаза, чувствуя, как под шинелью его бьёт мелкая дрожь — от холода, шока и невыносимой, щемящей неловкости.
Гоша и Мила, стоявшие рядом, переглядывались в полном недоумении. Их строптивый, независимый друг, который спорил с гувернёрами и игнорировал распоряжения деда и учителей, только что был усмирён парой фраз и одним взглядом полицейского. И не из страха, а из какого-то другого, непонятного им чувства. Незнакомого ещё юным сердцам ощущения странного покоя рядом с городовым.
— Носилки! — крикнул Гоша, выглянувший из толпы вместе с двумя носильщиками и краснолицым фельдшером с саквояжем.
— Аккуратно. На спину. Голова выше. Везите в будку у Биржи. Я сопровожу. — Отабек кивнул, окончательно отводя взгляд от Юрочки, и снова превратился в полицейского.
Когда Юрочку осторожно приподняли на носилки, он сквозь полуприкрытые веки увидел, как Отабек, надев рукавицы, скользит рядом, расчищая путь, его спина прямая, лицо снова непроницаемо-строгое. И понял, что этот позор, эта боль и эта унизительная беспомощность навсегда будут в его памяти связаны не с тарахтением автомашины Никифорова, а с тихим, властным голосом и пронзительным взглядом полицейского с золотистыми крапинками в глазах. У него, оказывается, были не просто черные глаза, они отражали огни, они сами были этими огнями. Юра накрыл лицо руками, чтобы никто не увидел его стыд, и от этого ему почему-то стало чуть-чуть спокойнее и в тысячу раз страшнее.
— Всё. Довольно заботы. Я сам ходить умею! — Когда носилки поставили у входа в тёплую будку сторожа, Юрочка оттолкнул руку фельдшера. Его голос звучал твёрже, хотя в висках всё ещё стучала волна лёгкой боли и стыда. Он сбросил с себя полицейскую шинель, будто это была власяница, и, ухватившись за косяк двери, поднялся на ноги. Мир качнулся, но устоял. Ноги, привыкшие к конькам, нашли точку опоры и в ботинках.
Первым делом Плисецкий, набравшись смелости, повернулся к Никифорову, который, успокоив публику и распорядившись насчёт автомобиля, теперь наблюдал за ним с любопытством.
— Вы… — начал Юрочка, и голос его дрогнул не от слабости, а от накатывающей ярости. — Вы чуть не убили меня! Ваша железная дрянь! Вы даже не посмотрели! — Толпа, было начавшая расходиться, снова замерла, затаив дыхание. Аристократ, пусть и юный, публично кричит на богача-выскочку! Это был спектакль лучше любого капустника.
Виктор Николаевич не смутился. Напротив, его глаза загорелись азартом. Он сделал шаг вперёд, широко раскинув руки, как бы обращаясь и к Юрочке, и ко всем собравшимся.
— Молодой человек! Юрий Ильич! Какая прыть! Какая жизненная сила! — Его голос гремел, привлекая внимание тех, кто уже отвернулся. — Вас сбивают сани будущего, а вы через пять минут уже на ногах и бросаете вызов! Вот она, настоящая русская удаль! Не дух ли это победителя? Не дух ли чемпиона?
— О чём вы… — Юрочка оторопело смотрел на него, не понимая, где здесь подвох. Его гнев, такой острый и искренний, вдруг упёрся в эту непробиваемую стену самовосхваления и гордости молодого мужчины. — Сумасшедший!
— О «Ледяном Кубке»! — перебил его Никифоров, сияя. Он подошёл ближе, понизив голос для Плисецкого, но так, чтобы окружающие всё равно слышали. — Я видел, как вы катались до этого… этого маленького инцидента. Это не катание, юноша. Это полёт! Такая артистичность, такая смелость! Именно такие, как вы, нам нужны. Аристократы духа и тела, не боящиеся нового века! Мой турнир — это площадка для героев. Для тех, кто не боится упасть, чтобы взлететь выше! — Он говорил гипнотически, выстраивая перед ошеломлённым Юрой картину славы, признания.
— Вы… Вы с ума сошли, — прошептал Юра, но в его глазах уже мелькало не только недоумение, но и проблеск того самого запретного интереса.
— Безумие — это продолжать жить так, как жили вчера, когда мир уже изменился! — Пафосно провозгласил Никифоров, снова повышая голос. — Юрий Ильич Плисецкий! Я публично приглашаю вас принять участие в «Ледяном Кубке Никифорова»! Давайте покажем всей Российской Империи, на что способно новое поколение! — Он выдержал эффектную паузу, наслаждаясь гулом толпы, а затем, снова понизив тон, добавил уже почти доверительно: — Подумайте. Это ваш шанс. Или вы предпочтёте до конца жизни делать тулуп под вздохи гувернанток в своём особняке?
Сказав это, он легкомысленно взмахнул цилиндром, кивнул Отабеку, который стоял в стороне с каменным лицом, и направился к своему автомобилю, где уже ждал новый, бледный, но более умелый с виду шофёр. Машина, фыркнув дымом, медленно поползла с ярмарочного льда, увозя с собой источник хаоса и странное, двойственное предложение. Юрочка стоял, ощущая на себе взгляды сотен людей, гнев сразу же куда-то ушёл, растворившись в полной растерянности. Он поймал взгляд Отабека, тот не выражал ни осуждения, ни одобрения. Его лицо было маской служаки, но в напряжённой линии плеч и сжатых кулаках, спрятанных в рукавицах, читалось глухое, сдержанное раздражение.
— Ну что, чемпион? — вдруг сказал Гоша, подходя и хлопая Юрочку по спине. — Я слышал, приз победителю — пять тысяч рублей… Кубок Никифорова? Звучит как дурной роман.
— Звучит как ловушка, — мрачно добавила Мила, обнимая Юрочку за талию, будто боясь, что его сейчас унесёт этот дымный «прогресс». — Он тебя сначала сбил, а теперь заманивает в этот цирк.
Юрочка ничего не ответил. Он смотрел на следы, оставленные шипами автомобиля на идеальном льду. Глубокие, уродливые рытвины. Кровоточащая рана, наспех залепленная пластырем. Этот дурной «Ледяной Кубок». И ведь впервые за долгое время будущее, такое пугающее и неизвестное, перестало быть просто туманной перспективой кадетского корпуса. Оно обрело форму, пусть и уродливую, дымящуюся бензином и пахнущую деньгами. И в этом была своя, опасная притягательность.
— Пойдёмте домой, — тихо сказал он друзьям. — Мне… нужно подумать.
И пока он шёл, опираясь на Милу и Гошу, он чувствовал на своей спине тяжёлый, неотрывный взгляд городового Отабека, который, казалось, видел не только его синяк и смущение, но и все те тревожные, новые мысли, что теперь роились в его голове.
Когда Юрочка с друзьями скрылся в переулках, а чёрный автомобиль Никифорова, оставляя за собой сизый шлейф, съехал на набережную, ярмарка медленно вернулась к своему привычному ритму. Но в воздухе ещё висело возбуждение, как запах гари после фейерверка. И в центре этого затихающего волнения, снова одинокий, как часовой на посту, оставался Отабек.
Он снова надел шинель, поправил кокарду и пустился в неторопливый, патрульный круг. Его коньки, только что резавшие лёд в стремительном броске, теперь скользили плавно, почти лениво. Он знал здесь каждый ларек, каждое лицо.
— Семён Кузьмич, — кивнул он седому торговцу пряниками, — товар на ночь под полог убирайте, иней испортит глазурь.
— Отабек-ага, спасибо, учту! — почтительно отозвался торговец.
— Матрёна, — остановился он у женщины с горячими бубликами, — лёд у твоего прилавка подтаял, подсыпь песку, а то кто-нибудь поскользнётся.
— Да уж, милок, сейчас, сейчас… — засуетилась та.
Он здоровался, давал короткие советы, его карие глаза внимательно скользили по толпе, отмечая всё: слишком разгорячённого шулера у игры в «клюшки», нервно озирающегося подростка у палатки с мехами, растерянную барыню, забравшуюся в сугроб с корзинкой. Это была рутина. Скучная, размеренная, предсказуемая пербургская рутина. И от этой предсказуемости в душе поднималась знакомая, тягучая тоска, всё хорошее только что ушло со льда, оставив его одного. Тоска по степи, где ветер свистел по-другому. Тоска по чему-то, что не вписывалось в параграфы устава.
Скука длилась недолго.
— Держи вора! — раздался отчаянный крик у палатки с серебряными изделиями. Отабек вздрогнул, как гончая, уловившая запах. Он даже не побежал — он рванулся, сделав несколько мощных толчков на лезвиях, и через секунды уже врезался в клубок дерущихся людей. Какой-то вертлявый тип в засаленном полушубке пытался вырваться из цепких рук купца, сжимая в кулаке украденный серебряный портсигар.
— Стоять. Руки прочь, — голос Отабека прозвучал негромко, но так, что драка мгновенно прекратилась. Он одним движением взял вора за шиворот, вытряхнул из его рук добычу и вернул её владельцу. — Заявление писать будете? — Всё было кончено за минуту. Вора увели. Отабек снова остался один. Но теперь в его глазах уже не было скуки. Была собранность. Следующая ситуация нашла его сама.
На залитом катке для простонародья раздался душераздирающий рёв. Маленький мальчик лет пяти, гонявшийся за ледяной шайбой, врезался в ногу взрослого мужика и упал так, что аж захрустело. Ребёнок лежал на льду, не в силах подняться, и заходился в плаче, а вокруг, оцепенев, стояли чужие люди. Алтын подкатил, не спрашивая. Осторожно, но уверенно подхватил мальчишку на руки.
— Тише, джигит, тише, — пробормотал он на странной смеси русского и каких-то гортанных, тёплых слов. — Где твой ата? — Ребёнок, заливаясь слезами, только тыкал пальцем в сторону карусели. Отабек понёс его, легко скользя против толпы. Он нёс ребенка как старший брат, слегка покачивая, приговаривая что-то успокаивающее. Нашёл отца, того самого мужика, который в панике метался уже десять минут. Тот, увидев сына в руках у «инородца-жандарма», сначала оторопел, потом бросился обнимать ребёнка, бормоча бессвязные благодарности и проклятия в адрес собственной невнимательности.
Потом была старушка с неподъёмным узлом дров, которой он помог донести покупку до извозчика. Потом две молоденькие барышни, у которых запутались коньки, — он, краснея под смуглой кожей, молча распутал ремни, получив в награду смущённый смех и восторженный шёпот.
К концу часа он был не просто полицейским. Он был героем, ангелом-хранителем, живой силой порядка и милосердия в одном лице. И за его спиной, как всегда, пополз шёпот.
— Видал, как ловко того жулика скрутил? Будто орёл на мышь спикировал…
— А мальчонку-то как на руках нёс… Сердце, видно, не каменное, хоть и лицо суровое.
— Говорят, из киргизов он. Или из татар. Откуда ж у них такое благородство?
— Да уж, не в породу смотрит… Красавец, ага. Только смотреть-то страшно — взгляд как ледяной обсидиан.
— Слышала, будто сам градоначальник им доволен. Мол, образцовый служака. Но всё равно… Инородец. Как-то непривычно.
Отабек слышал обрывки. Он всегда слышал. Он привык слышать всё, что говорят его люди, ведь эти шёпоты были частью пейзажа, как скрип полозьев или крики чаек. Они не ранили уже, лишь оставляли на душе тонкий, невидимый слой инея — того самого, от которого он когда-то бежал, вмерзая в лёд Невы.
Остановившись на краю ярмарки, он смотрел, как зажигаются первые фонари, отражаясь в розовеющем льду. В кармане его шинели лежал незаметно поднятый с земли маленький серебряный портсигар — не украденный, а обронённый, вероятно, в суматохе.
Он вспомнил бледное, яростное лицо юного Плисецкого, его упрямый бирюзовый взгляд. «Характер — будь здоров». И странное, щемящее чувство, знакомое с детства, когда находишь в степи раненого соколёнка: и отпустить жалко, и оставить нельзя. Оставить нельзя…
— Юрий Плисецкий… Генеральский внук, — он выдохнул слова себе под нос белым облачком, скука прошла. Её сменила знакомая тяжёлая усталость и тихое, необъяснимое беспокойство за того, кто, вероятно, сейчас в своём каменном богатом особняке уже заваривает бурю, даже не подозревая, что за ним наблюдает не только дед, богач и друзья, но и пара тёмных внимательных глаз с края ледового града.
Юрочка шёл медленно, как осуждённый, которого ведут к месту казни. Ботиночки промокли и скрипели по утоптанному снегу, выведя его за пределы шумного ледового града. Каждый шаг отдавался тупой болью в простуженном теле и острой — в уязвлённой гордости. Он оборачивался. Снова и снова, ведь его взгляд искал в мельтешившей толпе одинокую, строгую фигуру в шинели.
На мгновение Юре казалось, что он видит Отабека — тот склонился над упавшим ребёнком, потом беседует с торговкой, его скуластый профиль ясно вырисовывается на фоне ледяных огней и скучных, мери русских лиц. Этот человек был особенным. Юрочка замирал, сердце глухо стучало:
«А вдруг? Вдруг он посмотрит? Вдруг поймёт? Вдруг…»
Но Отабек не смотрел. Он работал. Он был жандармом императорской России. Он ловил вора, нёс ребёнка, распутывал ремни на коньках смеющихся красивых девушек. Он был нужен всем. И он ни на секунду не отрывал взгляда от своего долга, чтобы заметить бледного мальчишку-аристократа, позорника, который, словно приговорённый, тащился прочь с ярмарки. Последний раз, уже на повороте к своему дому, Юрочка обернулся.
Алтын стоял спиной к нему, подняв голову к зажигающимся фонарям, одинокий и неподвижный, как тёмный обелиск на сверкающем льду. Как же он был близко и далёк одновременно. И его отстранённость, его совершенная погружённость в другой мир — вызвала в Юрочке такое щемящее чувство тоски, что он резко отвернулся и почти побежал, спотыкаясь, к калитке сада.
Особняк Плисецких встретил его тяжёлым, недобрым молчанием. Высокие окна, ещё час назад украшенные морозными узорами, теперь казались слепыми, чёрными провалами. От дома не веяло теплом. Он вёл себя как живой организм, чувствующий приближение скандала, и замирал в ожидании. Юра задержался у двери, сняв тяжелевшие ботинки с окоченевших пальцев. В прихожей пахло воском для паркета, ладаном и подвальной сыростью. Тишина была звенящей, нарушаемой только мерным тиканьем маятниковых часов в гостиной.
И в этой тишине он отчётливо представил себе гул ярмарки, смех Гоши и Милы, свист ветра в ушах во время падения… И твёрдые, уверенные руки, подхватившие его. Плисецкий вздохнул, глубоко и грустно. Потом выпрямил спину. Бежать было некуда.
— Юрий. Ко мне, — из полуоткрытой двери кабинета раздался знакомый, тяжёлый, как удар сабли, голос. В нём не было вопроса. Был приказ.
Сердце Юрочки упало, замерло, а потом забилось с новой, лихорадочной силой. Он на мгновение зажмурился, мысленно представляя себе не генеральский кабинет, а бескрайний, залитый лунным светом лёд Ладоги, где он один, и нет никого, кто мог бы приказать ему остановиться.
Но лёд был далеко. А здесь, в этой каменной ловушке, его ждали разборки. Он отряхнул с плеч невидимую ледяную пыль, провёл рукой по лицу, смахнув остатки крови на брови, и сделал шаг навстречу гневу деда. Дверь в кабинет приоткрылась, словно пасть, и поглотила его тишиной особняка. Она сгустилась, становясь почти осязаемой.
Кабинет Николая Дмитриевича был его личной крепостью. Здесь пахло старыми книгами, дорогим табаком, воском для дубовых панелей и несгибаемой волей. Генерал стоял у камина, спиной к двери, когда вошёл Юрочка. Его осанка, прямая, как штык, была красноречивее любых слов.
— Гулял? — спросил Николай Дмитриевич, не оборачиваясь. Голос был ровным, холодным, как невский лёд перед трещиной.
— Да, дедушка. На ярмарке. Дышал воздухом, — тихо ответил Юрочка, стоя у порога.
— С кем? — генерал медленно повернулся. Его глаза, бледно-голубые, выцветшие от времени, но не потерявшие пронзительности, уставились на внука. — В одиночестве? Или опять с этим… писакой, недоучившимся версификатором и кухаркиной дочкой, играющей в алхимию?
Юрочка сглотнул. Горло пересохло.
— С друзьями, дедушка.
— Друзьями! — Николай Дмитриевич ударил ладонью по мраморной полке камина. Звонко хлопнуло. — Твои друзья — дети полковников, пажей, молодые князья! А не какое-то отребье, от которого пахнет чернилами, керосином и вольнодумством! Ты — Плисецкий! Ты — моя кровь! Что о тебе подумают? Что мой внук шатается по базарам с босяками?
— Они не босяки! — вырвалось у Юрочки, и он тут же пожалел. Защита только подлила масла в огонь.
— А? Не босяки? — генерал сделал шаг вперёд. Его тень накрыла Юрочку. — Сын какого-то инженера-проходимца и девица в мужских брюках, которая вместо рукоделия формулы пишет? Это хуже! Это — дух растления! Они тебя с пути сведут, Юрий. С истинного пути служения роду и Отечеству.
Юрочка молчал, стиснув зубы. Говорить о происшествии с автомобилем, о падении, о полицейском — значило признать, что он был в самом центре скандала. Значило сделать ситуацию в тысячу раз хуже. Он опустил глаза, выбирая тактику молчаливого упрямства.
— Ты мне не отвечаешь? — голос деда стал тише, но от этого только опаснее. — Что ещё было? Ты вернулся грязный, с синяком на лбу. На льду упал? Или, может, в драке с такими же оборванцами участвовал?
— Упал. По неосторожности, — пробормотал Юрочка, глядя на узоры ковра. — Больше ничего.
Николай Дмитриевич долго смотрел на него. Взгляд был тяжёлым, испытующим, будто пытался просверлить внука насквозь и увидеть спрятанную правду. Потом он махнул рукой, жестом полным презрительного разочарования.
— Иди. В свою комнату. Без обеда и десерта. Вот тебе время на размышления. И чтобы завтра я не услышал ни единого слова о твоих «прогулках». Иначе коньки твои — в печь, а ты отправишься не в гостиную, а в казарму. Ясно?
— Ясно, — чуть слышно сказал Юрочка и, не поднимая головы, вышел.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.