Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Повседневность
Психология
AU
Hurt/Comfort
Ангст
Повествование от третьего лица
Обоснованный ООС
Отклонения от канона
Развитие отношений
Серая мораль
Слоуберн
Элементы юмора / Элементы стёба
Хороший плохой финал
Драки
ОМП
Первый раз
Fix-it
Учебные заведения
Психологическое насилие
Магический реализм
Психологические травмы
Исцеление
Становление героя
Магические учебные заведения
Слепота
Упоминания инцеста
Вымышленные виды спорта
Описание
Шестой курс в Хогвартсе — это не про магию, а про то, как не сойти с ума в четырех стенах. Себастьяну шестнадцать, и у него никого не осталось. Совсем. Кроме Оминиса, от чьего молчания только тяжелее.
Это история о том, как всё разваливается. О людях, которые пытаются удержаться, когда один совершил непоправимое, а у второго нет сил ни простить, ни уйти. Трудно дышать рядом с тем, кто знает о тебе всё. Эта близость душит, а единственный, кто мог бы помочь, лишь затягивает узлы.
Примечания
работа на английском (оригинал) — https://archiveofourown.org/works/77742826
_______
ситуация мем: сначала я просто хотела чистый ангст. Потом подумала, что закончить на 4-й главе будет слишком легко, ну и понеслась пизда по кочкам. Единственное, что осталось неизменным с первоначальной идеи, это "спасение" Оминиса из дома Гонтов. Ну типа, Волдеморт там уже на подходе, так что мы сепарировали Оминиса от родственничков. В любом случае, надеюсь, вам понравилась эта история, и я не слишком переборщила с «развитием» персонажей
1/36: шепот трещин
13 марта 2026, 01:10
Оминис Мракс с детства знал, что он — ошибка.
Не в том смысле, о котором говорят шёпотом за спиной, не в грубом и очевидном значении этого слова. Его ошибка была тише, глубже, аккуратнее — почти вежливая. Ошибка в том, что он родился не таким, каким должен был быть Мракс. Ошибка в том, что он вообще родился, заняв место, которое, возможно, предназначалось кому-то другому. Кому-то более подходящему.
Семья напоминала ему об этом без слов — паузами, недосказанностями, тем, как разговоры обрывались, стоило ему войти в комнату. Его не проклинали открыто. Это было бы даже легче: проклятие предполагает страсть, а значит — участие. А его просто не учитывали. Как трещину в стене, к которой давно привыкли: она есть, но на неё больше не смотрят, её не заделывают и не обсуждают. Она просто часть фона.
Иногда ему казалось, что дом Мраксов был устроен так, чтобы он в нём терялся.
Коридоры — слишком узкие, слишком длинные; повороты — не там, где он их ожидал встретить. Камень под ногами был холодным и одинаковым, шаги глохли, эхо обманывало. Он знал этот дом наизусть, считал шаги, запоминал сквозняки и малейшие изменения воздуха, но всё равно каждый раз чувствовал себя гостем. В собственном доме. В собственной семье. Будто ему разрешили здесь находиться, но так и не объяснили — зачем.
Голоса родственников редко обращались к нему напрямую. Чаще — проходили мимо, скользили, говорили через него, как через неудобный предмет, стоящий посреди комнаты.
«Осторожнее, он не видит.»
«Не трогай его, пусть стоит.»
«Не стоит ему знать.»
Эти фразы никогда не звучали зло. В этом и была их жестокость. Они произносились ровно, буднично, как инструкции. И каждый раз Оминис чувствовал, как его существование сводят к одному-единственному свойству, перечёркивающему всё остальное.
Его присутствие учитывали исключительно как фактор риска.
Не как человека.
Не как сына.
А как-то, что может помешать, испортить, нарушить порядок, если вовремя не отодвинуть.
Иногда кто-то всё же пытался.
Говорили строже, чем нужно — тем особым тоном, которым говорят не с равным, а с ребёнком, от которого заранее ждут ошибки. Напоминали, кем он должен был стать. Каким был бы, если бы. Эти разговоры всегда начинались как наставления и неизменно заканчивались ощущением, что перед ним не будущее, а список несбывшихся ожиданий. В каждом слове сквозило одно и то же: сожаление, аккуратно завёрнутое в заботу, как яд в сладкую оболочку.
Он никогда не спрашивал, разочарованы ли они.
Ответ звучал слишком ясно и без слов — в паузах, в вздохах, в том, как разговоры смещались в сторону, стоило ему задержаться дольше обычного.
В восемь его впервые позвали к общему столу.
Не из желания. Из необходимости. В доме был гость, и отсутствие младшего наследника Мраксов выглядело бы странно, почти неприлично. Его усадили, придвинули стул, вложили в руку столовые приборы — осторожно, методично, как предмет, который нужно правильно расположить, чтобы он не мешал общей картине.
Разговор продолжился, как если бы Оминиса там не было.
Он сидел, выпрямившись, вслушиваясь в чужие голоса, стараясь не двигаться слишком резко, не напоминать о себе лишний раз. И в какой-то момент он почувствовал, как чашу перед ним медленно, аккуратно, без раздражения отодвигают.
— Не стоит, — произнёс кто-то негромко. — Он прольёт.
Кто-то усмехнулся — не громко и почти сочувственно.
— Мы же не хотим лишнего беспорядка.
Он так и остался сидеть с пустыми руками, чувствуя, как тепло поднимается к лицу — не от стыда даже, а от внезапной, унизительной ясности. Он слушал, как остальные пьют, едят, обсуждают дела семьи и будущее, в котором для него не было даже паузы. Он не сказал ни слова. Он не попытался возразить. Он даже не почувствовал обиды — только жгучее понимание: его убрали не потому, что он не может, а потому, что неудобно смотреть, как он пытается.
После этого никто не извинился. В этом не видели причины.
Иногда его всё же звали — чтобы напомнить о традициях, о долге, о том, каким он должен был быть. Эти разговоры всегда заканчивались одинаково: тишиной, в которой он слышал больше смысла, чем в словах. Он не подходил. Не оправдывал. Не продолжал род Мраксов.
В десять он понял, что в их глазах он не сын и даже не позор.
Он — провал.
Наглядное доказательство того, что кровь может дать сбой.
Забота, если она и была, ощущалась как надзор. Его вели за руку не из любви, а из страха — чтобы он не мешал, не ломал, не позорил. Каждый раз, когда его останавливали, поправляли, одёргивали, он чувствовал одно и то же: раздражение, тщательно скрытое под маской необходимости.
Он рано усвоил простую истину: в этой семье его терпят, пока он не напоминает о себе.
Когда настал день отъезда в Хогвартс, никто не сказал, что будет скучать. Никто не попросил писать. Его просто проводили — как закрывают дверь в комнату, которой давно не пользуются и не собираются возвращаться.
Он ждал облегчения, но почувствовал лишь пустоту.
Потому что в Хогвартсе всё было иначе, и одновременно пугающе похоже.
Здесь его не ненавидели. Его объясняли.
Медлительность — слепота.
Усталость — слепота.
Тишина — слепота.
Меланхолия — слепота.
Любое несоответствие складывалось в удобную, аккуратную схему, и в этой схеме не оставалось места для него настоящего. Причина была найдена заранее, а значит, вопросы больше не требовались. Никто не вслушивался. Никто не задерживался рядом дольше необходимого. Это было почти заботливо, почти правильно, и именно поэтому — невыносимо.
Оминис чувствовал себя не просто незамеченным — прозрачным, как стекло, через которое смотрят, но никогда не видят.
Себастьян был его полной противоположностью.
Голос — живой, быстрый, будто в нём всегда пряталась улыбка. Шаги — уверенные, торопливые, без тени сомнения. Он занимал пространство легко, словно оно с самого начала принадлежало ему. Как будто мир был выстроен под его рост, его движения, его смех — и охотно подстраивался, стоило ему войти в комнату.
Рядом с ним Оминис ощущал себя неправильным.
Не просто тихим.
Не просто иным.
А именно дефектным.
Сломанным механизмом рядом с идеально работающими часами.
Себастьян всегда знал, где находится, даже не глядя. Оминис слышал это по быстрым, точным, не ищущим опоры шагам. По тому, как он поворачивался, не сбиваясь, как уверенно останавливался, будто пространство само подсказывало ему границы. Его голос легко менялся — тёплый с друзьями, резкий в споре, насмешливый там, где это было безопасно. Себастьян умел быть уместным. И мир отвечал ему тем же.
Он смеялся — и смех принимали.
Он говорил — и его слушали.
Иногда Оминис ловил себя на том, что слушает его слишком внимательно. Не слова — его самого. Тембр голоса, дыхание между фразами, короткую паузу перед тем, как он решал сказать что-то важное. Привычку проводить рукой по волосам, когда он задумывался, взъерошивая и без того непослушные пряди.
Эта небрежность казалась почти невозможной. Доказательством того, что можно быть живым и не извиняться за это.
Себастьян не просил разрешения занимать место.
Не оправдывался.
Не сжимался.
Он просто был.
И в этом было что-то опасное, тревожащее, почти сладкое — как тепло, к которому не стоит тянуться, если знаешь, что замёрз достаточно давно.
Иногда Оминис позволял себе думать — совсем ненадолго, почти украдкой, — что рядом с таким человеком он выглядит менее… сломанным. Будто чужая уверенность, отражаясь, может на секунду сделать и его самого цельнее — не исправить, не исцелить.
Просто позволить быть.
Оминис всё чаще ловил себя на том, что ищет его присутствие осознанно. Не случайно — намеренно.
Выбирал место рядом. Запоминал, где Себастьян обычно останавливается, где предпочитает сидеть, где задерживается дольше обычного, словно пространство само подсказывало ему, где тот будет через минуту. Это было не про удобство и не про привычку.
Рядом с Себастьяном мир казался чуть более понятным.
Чуть менее враждебным.
Там, где он находился, исчезала необходимость постоянно быть настороже, следить за каждым шагом, каждым вдохом. Там Оминису позволялось — почти — забыть о себе. О своём теле. О своей неуместности.
Большой Зал был именно таким местом — шумным, живым, переполненным голосами, смехом, движением. Пространство, в котором Оминис обычно терялся. Но Себастьян чувствовал себя здесь свободно, легко, будто зал принимал его без условий. Будто длинные столы, высокие своды и хаос чужих разговоров существовали именно для него.
Оминис сидел рядом и позволял этому ощущению коснуться и его — осторожно, украдкой, словно тепло, которое не принадлежит тебе, но всё же согревает.
Когда он садился, расстояние между лавкой и столом оказалось чуть меньше, чем он ожидал.
Коленом он задел край.
Тарелка тихо звякнула, сдвинувшись всего на пару дюймов.
Ничего не пролилось.
Никто даже не обернулся.
— Аккуратно, — сказал Себастьян негромко, без тени раздражения, почти машинально, будто между делом.
Оминис кивнул — очень быстро и очень послушно — и почувствовал, как внутри что-то сжимается. Напряжение поднялось мгновенно: в плечах, в пальцах, в груди. Он вдруг стал болезненно осознавать каждое своё движение. Каждую возможную ошибку. Даже те, которые ещё не успел совершить.
Он потянулся к бокалу с тыквенным соком — медленно, осторожно, сначала нащупывая край пальцами. Он знал, что делает. Он делал это сотни раз. Тысячи.
Он был способен.
Но в следующий момент бокал исчез.
Движение было мягким, почти незаметным — слишком быстрым, чтобы он успел отреагировать, и слишком аккуратным, чтобы это можно было назвать грубостью.
— Подожди, — сказал Себастьян легко, всё тем же тоном, которым обычно шутил. — Я подержу.
Он не задумался.
Не сделал паузы.
Не спросил.
Оминис застыл с пустой ладонью, чувствуя, как к горлу поднимается тошнота — резкая, унизительная, почти паническая. В голове вспыхнуло знакомое до боли эхо:
Он прольёт.
Не стоит.
Мы же не хотим беспорядка.
Разницы не было. Ни между домом Мраксов и Хогвартсом, ни между равнодушием и заботой.
Себастьян продолжал говорить, смеяться, быть собой — и именно это делало происходящее невыносимым. Он не хотел унизить. Он не осознавал, что делает. Он просто… подстроился. Исправил ситуацию так, как счёл логичным, удобным, правильным.
Оминис почувствовал, как что-то внутри него сжимается, скручивается в холодный, липкий узел. Это была не злость. Не обида.
Это была ничтожность.
Осознание того, что его убрали из действия так же легко, как предмет, который может помешать. Что ему снова — без слов — указали на место. Тихо. Почти заботливо.
Ему стало почти физически плохо от одной мысли о том, как сильно он восхищался человеком, который только что — так же легко — лишил его права даже попытаться.
Оминис хотел соответствовать.
Правда хотел.
Он учился запоминать маршруты, считал шаги, запоминал повороты, учился идти быстрее — не потому, что так было удобнее, а потому, что медлительность всегда замечали первой. Он учился смеяться в нужных местах, даже когда не понимал, что именно должно быть смешным. Учился кивать, поддакивать, быть вежливым фоном для чужой жизни.
Он пытался быть удобным.
Не задерживать.
Не замедлять.
Не напоминать о себе лишний раз.
Но каждый раз, когда он ошибался — а он ошибался постоянно, — это чувствовалось особенно остро. Как укол. Как подтверждение: ты никогда не будешь таким, как они. Не сломанным — просто лишним.
Со временем внутри него что-то перестало болеть. Не потому, что зажило. А потому, что он перестал считать это важным.
Сложной магической машиной, собранной вслепую из чужих деталей. Шестерни западают, рычаги не слушаются рук, а внутренний строй безнадежно сбит. Он ловил себя на мысли, что не хочет чинить этот артефакт — не заменять стертые зубцы, не учиться управлять сломанным механизмом, не привыкать к его вечному скрежету.
Он хотел начать заново.
Не из отчаяния — это было бы проще. А из холодного, усталого понимания, что этот механизм всё равно не получится заставить работать правильно. В этом было даже что-то логичное. Почти честное.
Он не планировал, чтобы кто-то заметил. Не планировал сцен, прощаний, драматичных жестов. Мир и так не смотрел на него — зачем начинать сейчас?
В тот вечер подземелья были особенно тихими.
Суббота. Большинство студентов разошлись — кто в гостиные, кто в Хогсмид, кто просто подальше от камня и холода. В учебном классе для отработок не было ни шагов, ни голосов, ни привычного фонового шума. Только редкое потрескивание огня и ровное, почти убаюкивающее бульканье котла.
Оминис не спешил.
Он стоял ровно, спокойно, словно делал это сотни раз — и, в сущности, так и было. Успокаивающий напиток не требовал спешки. Он всегда ценил в нём это свойство: зелье словно само задавало темп, замедляло дыхание, приглушало лишние мысли. Оно не решало проблем, но делало их тише, мягче, терпимее.
Сегодня этого было достаточно.
Он медленно водил палочкой над склянками, не касаясь их, лишь отмечая для себя расстояние, форму, холод стекла. Его движения были точными не потому, что он видел, а потому, что давно научился доверять памяти тела. Пальцы знали больше, чем разум.
На мгновение его внимание задержалось на порошке очищенного белого лунного камня. Светлого, почти невесомого. Он знал, каким он должен быть — даже не видя. Знал его роль. Его обещание покоя.
Его руки замерли.
Вот здесь всё могло пойти иначе, — мелькнула мысль.
Едва заметная. Почти ленивая.
Он медленно вдохнул и так же медленно выдохнул, словно проверяя, послушается ли тело. Пальцы дрогнули — не от страха, а от усталости. Оминис опустил голову, будто прислушиваясь к ним.
Он отставил белый лунный камень в сторону — аккуратно, почти плавно — и уверенно взял флакон с чёрным лунным камнем. Он ощущался иначе — плотнее, тяжелее, будто в самом стекле было больше ночи, чем в остальных. Оминис не испытывал сомнений. Не было внутреннего диалога, борьбы, просьбы остановиться. Это решение давно перестало быть острым. Оно стало… логичным. Как вывод, к которому приходят не сразу, но от которого уже не хочется отступать.
Он добавил ингредиент, наблюдая не глазами, а всем телом, как меняется тишина вокруг. Воздух словно сгустился, стал плотнее. Класс будто углубился, потемнел, и стены незаметно приблизились на шаг — не угрожающе, а спокойно, как если бы мир просто подстраивался под сделанный выбор.
Время потеряло значение.
Он продолжал варить зелье, позволяя мыслям течь свободно, не цепляясь ни за одну из них. Они приходили и уходили, не оставляя следов. Не было страха. Не было паники. Лишь ровное, странное спокойствие — то самое, которое люди обычно ищут всю жизнь и находят слишком поздно, когда уже не могут им воспользоваться.
Когда пришло время морозника, он взял лепестки осторожно. Они были холодными на ощупь, почти ломкими, будто не предназначенными для тепла человеческих рук. Он добавил несколько — ровно столько, сколько требовалось для задания. Всё ещё можно было остановиться. Всё ещё можно было сделать «правильно».
Но это слово правильно больше не вызывало в нём отклика.
Котёл тихо булькал, тепло поднималось к лицу, и в этом ритме было что-то уговаривающее не торопиться, не делать резких движений, позволить процессу идти своим чередом. Оминис опустил голову и остановил слепой взгляд на собственных руках. Они лежали перед ним спокойно, послушно, как будто ждали указаний.
Пальцы дрогнули — совсем слабо, почти незаметно. Это было не сопротивление. Скорее усталость. Будто они хотели напомнить, сколько всего уже делали за него: считали шаги, держали палочку, нащупывали край стола, терпели, когда их мягко, заботливо отодвигали в сторону, решая за него, где ему можно быть, а где — нет.
На долю секунды возникла пауза.
Не мысль — ощущение. Лёгкий сбой, короткий внутренний толчок, будто кто-то неуверенно постучал изнутри, не рассчитывая, что ему откроют. Оминис поймал себя на том, что вспоминает тёплый, быстрый, живой голос. Смех, который всегда звучал так, будто мир отвечал ему взаимностью.
Он будет злиться, — мелькнула странно отстранённо.
Или шутить. Скорее всего, шутить.
Это не удержало. Даже не замедлило по-настоящему. Сомнение оказалось слишком хрупким, чтобы противостоять годам усталости. Он позволил ему быть — и тут же отпустил, как отпускают случайную мысль, не стоящую внимания.
Он взял целый бутон.
Это движение было самым уверенным за весь вечер. Не быстрым, именно уверенным. В нём не было резкости, только окончательность.
Когда бутон упал в котёл, звук получился глухим, закрытым, тихим. Не драматичным. Просто точкой в конце длинного, утомительного предложения, которое наконец-то можно было не продолжать.
Оминис отступил на шаг, позволяя теплу коснуться лица. Он не чувствовал триумфа. Не чувствовал отчаяния. Только медленно нарастающее ощущение того, что напряжение, которое он носил в себе годами, наконец-то начинает ослабевать.
Будто кто-то осторожно распускал слишком туго затянутый узел. Медленно. Почти заботливо.
Последнее, что он осознал перед тем, как темнота сомкнулась окончательно, — не страх и не сожаление.
А странное разочарование.
Разочарование в том, что механизм не остановился.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.