Позови меня тихо по имени.

Повесть временных лет
Слэш
В процессе
NC-17
Позови меня тихо по имени.
автор
Описание
Говорят, что время лечит. Но его лишь время добивало и губило. Он тонул в огромном океане, глубоком и почему-то очень тёмном. Он смиренно принимал тот факт, что ему не выкарабкаться, не выплыть, он уже пытался. Он спокойно закрыл глаза, слушая удушающую тишину и слабые удары своего сердца. Но что-то мешало его "покою". Кто-то звал его. Тихо, по имени.
Примечания
Эта работа изначально должна была быть мимишной и хорошей на 14 февраля. Но кое-что поменялось и это превратилось в разборку отношений бедных и несчастных москвабургов. мой активный тгк: https://t.me/+1laNJeMJ1eozZDBi
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Разговоры.

Лунный свет серебристой полосой ложился на пол, добираясь до кресла, в котором утонул Москва. В тишине комнаты было слышно только шуршание газетной бумаги и прерывистое дыхание Саши, сидящего на кровати. Пальцы Михаила, длинные и грубые, с аккуратными ногтями, чуть заметно дрожали, сжимая край газеты. Лицо его, освещенное бледным светом из окна, оставалось совершенно невозмутимым — словно застывшая маска. Только глаза быстро, цепко бегали по строкам, да правая нога, закинутая на левую, мелко и нервно подрагивала в такт каким-то внутренним импульсам. Он шумно вздохнул и начал читать вслух. Голос звучал ровно, почти безэмоционально, но в паузах угадывалось напряжение: — «Петербургский криминал. Побег из "Крестов". Семеро смертников, вооружившись заточками из супинаторов и муляжами гранат из хлебного мякиша, напали на конвоира. Пытались вырваться, но… не учли внутреннего замка. Все семеро водворены обратно в камеры, сейчас решается вопрос о дополнительных мерах безопасности. Начальник изолятора заявил, что будет проведена тщательная проверка, а виновные в халатности понесут наказание. Этот случай вновь напомнил горожанам о том, что даже за стенами самой известной тюрьмы кипят нешуточные страсти.».  — Михаил хмыкнул и покачал головой. Пальцы сильнее сжали газету, на манжете белой рубашки обозначилась складка. Саша на кровати не шевелился. Сидел, растрёпанный, с мутным взглядом исподлобья. Тяжелый, гнусный взгляд, полный не то осуждения, не то усталой злобы, был устремлён на Михаила. Но тому, казалось, действительно не было до этого никакого дела. Он перевернул страницу. — Дальше… Экономика. Приватизация. «Собрание в ДК Ленсовета. Глава КУГИ Беляев заявляет: "Нам сегодня надо обмануть бабушку!" Главная тема — как эффективно собрать ваучеры у населения. В городе уже вовсю идет ваучерная лихорадка: возле метро и универмагов стоят палатки с крикливыми вывесками «Куплю ваучер дорого!» Цена колеблется от 6 до 10 тысяч рублей. Многие пенсионеры, не верящие в «бумажки», охотно меняют их на наличные, даже не подозревая, что через год эти же ваучеры могут стоить в десятки раз дороже. — голос Михаила дрогнул, он сжал газету уже так, что она жалобно хрустнула. — Ваучеры скупают за бесценок. Заводы останавливаются» Красота. Он сделал паузу, бросил быстрый взгляд на Сашу, но тот молчал, только смотрел всё так же тяжело. — Культурная жизнь. «Апрель 93-го. Открылся первый техно-клуб «Тоннель». В бомбоубежище. Табличка на входе: "Все виды оружия оставлять в кассе"», — усмехнулся Михаил, но усмешка вышла кривой и нервной. — Атмосферно. Саша на кровати пошевелился, оперся спиной о стену. Взгляд его стал ещё более гнусным, пробирающим до костей, но Михаил уже уткнулся в последний отрывок. — И венец всего. «События в Москве не оставили равнодушным и наш город. Уже 4 октября у стен Мариинского дворца стихийно собрались несколько сотен человек, требующих немедленного прекращения насилия. К вечеру колонна демонстрантов двинулась к Марсову полю, где состоялся траурный митинг. "Мы не хотим Гражданской войны!" - скандалили собравшиеся» — процитировал он газету и резко сложил её. Бумага громко хлопнула в тишине. Михаил откинул голову на спинку кресла, запустил руку в светлые волосы. В лунном свете они и правда казались не просто светлыми — они сияли, отливая чистым золотом. Тяжелый вздох вырвался из груди. «Прекрасное зрелище», — мелькнула в голове Саши циничная мысль. Как давно мелькала каждый раз, когда Александр поднимал глаза на этого человека. Когда было всё немного по-другому. Он смотрел на профиль Михаила, на его волосы, на то, как тонкие пальцы сжимают переносицу. Хмыкнул, переводя взгляд обратно на его лицо. Встретились глазами. — Меня не было всего полгода, Саш, — голос Михаила звучал устало и с нотками недоумения. — А у тебя в городе уже такое творится… Почему не докладывал? Саша усмехнулся, криво и язвительно. Голос его был хриплым, прокуренным, каждое слово давалось с хрипотцой: — "Меня не было всего полгода"..— повторяет он и выделяет интонацией это «не было».  На огромную комнату обрушилась тишина. Михаил замер. Фраза повисла в воздухе, как осколок стекла — прозрачная, острая, опасная. Он смотрел на Сашу, и впервые за весь вечер его невозмутимость и лёгкое раздражение дала трещину. Что это значит? Мысли в голове путались, натыкались друг на друга, как слепые котята. Он специально выделил «не было». То есть… его отсутствие — вот что главное? Он ждал? Или, наоборот, хочет сказать, что Миша тут никто? Что без него всё шло своим чередом? Что он мог и не приезжать больше никогда? Михаил всматривался в Сашу, пытаясь разглядеть его в полумраке. Тот сидел в тени, лишь краешек лица освещал луна — острую скулу, край тонких и потрескавшихся губ, нездоровый блеск одного глаза. Остальное тонуло в темноте, делая его фигуру почти бесплотной, сливающейся с мраком комнаты. С мраком города, с которым был сплетён почти уже 300 лет. Он так сильно изменился? Или это свет так играет? Михаил поймал себя на том, что рассматривает Сашу так, будто видит впервые. Вот этот напряженный изгиб шеи, вот пальцы настоящего пианиста, сжимающие край одеяла, вот этот взгляд — холодный, тяжёлый, давящий, но в нём… В нём не только злоба. В нём что-то ещё. Что-то, чему Михаил не мог подобрать названия. Если он ждал — то зачем этот тон? Если не ждал — зачем эта горечь? Он почувствовал, как внутри разрастается холодное, липкое недоумение. Он привык просчитывать людей, а особенно его Сашу, читать их как раскрытую книгу. Но он сейчас был заперт для него. Тёмная комната, тёмный человек, тёмные слова. Тёмный город и тёмное время.  Взгляд Михаила скользнул по его лицу, пытаясь уловить тени эмоций, но видел только одно — пристальное, немигающее внимание, направленное на него самого. Саша смотрел так, будто ждал ответа. Будто этот ответ был ему жизненно необходим. Или же нет. По его стёклышкам сложно догадаться, он был обдолбанным, Миша понял это сразу, как увидел.  "Зачем ты так сказал? Что ты хочешь от меня услышать?" Он вспоминает прихожую, полчаса назад, когда он услышал шорох и узнал кто пришёл в свой дом. Тот взгляд, который он увидел — потерянный, ошеломляющий, будто Саша увидел призрака. Его серые глаза в один миг стали родными, до боли знакомыми, такими, какими Михаил помнил их всегда — до того, как он уехал от него ещё в 17 году, до того, как всё пошло прахом. Внутри у Михаила всё потеплело, сжалось в сладком спазме, он шагнул вперёд, потянулся — коснуться, обнять, вдохнуть этот запах… Рука натолкнулась на пустоту. Саша отдёрнулся, будто обжёгшись. Оттолкнул его ладонь — резко, зло. И ничего не сказал. Только буркнул что-то невнятное, сквозь зубы, едва разобрать: «Тут никакого Саши нет больше». И прошёл мимо, покачиваясь, словно пьяный или больной, скрылся за дверью ванной. Михаил так и остался стоять в прихожей. Непослушные пряди падали на лицо, рубашка была чуть мятая, а он смотрел на пол. Там валялся его пиджак. Красный пиджак. Дорогой, между прочим, из рубежа, специально заказывал, ткань итальянская вроде, пуговицы с перламутром. Валялся на грязном полу, в пыли, и Михаилу было… честно, абсолютно всё равно. Он даже не нагнулся. Потому что проблема была не в пиджаке. Проблема была тогда в ванной, умывающаяся и еле стоящая на ногах, а сейчас сидела здесь, на кровати, смотрела на него тяжёлым взглядом из темноты и спрашивала, очевидный для всех вопрос. А Михаил сидел в этом кресле уже полчаса, читал вслух газету, тянул время, потому что не знал чёткого аргумента, что бы ответить. Михаил открыл рот, чтобы спросить, чтобы разорвать эту вязкую тишину, но не успел. Саша цыкнул языком — резко, зло, сплюнув в сторону. — Так зачем приехал, спрашиваю.  Михаил вздохнул, и этот выдох был похож на сброс лишнего груза — вместе с воздухом он словно попытался вытолкнуть из себя дурацкую, ничем не подкреплённую надежду на то, что его здесь ждали. Хотя бы чуть-чуть. Хотя бы в уголке души. Не ждали. И нечего было выдумывать. Он откинулся на спинку кресла, сцепил пальцы в замок на колене и ответил ровно, сухо, как и подобает Московскому, который приехал по делу: — Приехал проверить, как идут дела в городе. И лично забрать отчёт. Твоих сводок давно не было. Саша не шелохнулся. Только взгляд стал ещё тяжелее, ещё пронзительнее — буравчик, а не глаза. Он повторил, растягивая слова, будто пробуя их на вкус: — Зачем ты ко мне приехал, Миша? Имя прозвучало как пощёчина. Тёплая, почти интимная, но оттого ещё более хлёсткая. Михаил замолчал. Он отвернулся к окну. Там, за стеклом, спал Петербург — редкие огни, тёмные провалы дворов, мокрая от недавнего дождя крыша соседнего дома. Луна запуталась в проводах. Красиво. Тоскливо. Вопрос повис, обрастая мыслями обоих, как снежный ком — снегом. Неужели Саша правда не понимает? Или делает вид? Или ему нужно, чтобы это сказали вслух? Чтобы прозвучало? Чтобы потом было чем швырнуть в лицо? Михаил почувствовал, как внутри заворочалось что-то тёплое и колючее одновременно. Он редко позволял себе чувствовать — это было опасно, непрофессионально, не по статусу и не в то время. Не после того, что произошло и что нужно было разгребать. Не после того, как он уснул в 1917, а проснулся в 1991. Но здесь, в этой тёмной комнате, перед этим человеком, который смотрел на него так, будто решал: ударить или пощадить, — защита давала сбой. Он повернул голову обратно. Вгляделся в Сашу, пытаясь рассмотреть его получше. Тень жадно облизывала фигуру на кровати, прятала глаза, заостряла скулы, делала его чужим и одновременно до ломоты в зубах знакомым. Кто ты сейчас? Тот Саша, который провожал меня на вокзал и обещал писать? Или тот, кто смотрит сейчас так, будто я враг? Лунный свет скользнул по лицу Саши, выхватил на миг уголок рта — жёсткого, сжатого в нитку. И Михаил вдруг отчётливо понял: ему всё равно, кто из них сейчас прав, кто виноват, кто должен, а кто нет. Он приехал не за отчётом. За отчётами можно было прислать Данилу , или ещё кого из детей, да мало ли способов. Он приехал, потому что не мог больше сидеть в Москве и не знать, скурился ли этот человек, дышит ли, помнит ли. Простил ли? И от этого осознания стало одновременно легко и страшно. — Ну как зачем, Саша? — голос дрогнул, но Михаил не стал его прятать. Он подался вперёд, локти упёр в колени, и теперь сам смотрел пронзительно, открыто, без привычной брони. — Я беспокоюсь за тебя. Ты не отвечал на письма. Я звонил — трубку брали сначала либо чужие люди или вообще никто. Пять месяцев тишины, Саша. Пять месяцев я просыпался и думал: может, сегодня придёт ответ? Может, просто занят? В голосе проступила отчаянная искренность, которую Михаил Юрьевич Московский, человек из Москвы, привыкший держать лицо, позволял себе крайне редко. Он говорил и чувствовал, как внутри отпускает что-то зажатое, как кровь быстрее бежит по жилам. — Ты мне важен. Пойми. Не как источник информации, не как связной. Ты. Саша. Здесь и сейчас. Он замолчал, но взгляд не отвёл. Смотрел прямо в глаза, не давя, не требуя, просто — присутствуя. Саша дёрнулся. Цыкнул — резко, зло, как всегда, когда внутри закипало что-то, чему он не находил выхода. Свесил ноги с кровати, упёрся локтями в колени, сгорбился. — Писем я не получал, — голос хриплый, с надрывом. — Телефон новый. Старый сломался. Он умолчал, как именно сломался. Не сказал, что тогда, в приступе белой горячки, когда телефонный провод показался змеёй, а трубка — вражеским передатчиком, он просто вышел из себя. Ему казалось, что звонят не переставая, что голоса лезут из динамика, что его достали, достали, ДОСТАЛИ — и он со всей дури швырнул аппарат об стену. Пластмасса брызнула осколками, провод жалобно звякнул, и наступила тишина. Правильнаятишина. Та, в которой можно было топиться спокойно. Но этого Саша не будет говорить. Зато про письма... Он посмотрел на Михаила. На его лицо. И увидел — тот не врёт. Тот действительно писал. Тот сидел там, в своей Москве, строчил конверты, ждал ответа...Саша прочёл по лицу и по голубым глазам, которые поглощали его. Раньше бы он залился смехом если бы услышал, что Московский ему писал. Да, в Союзе писал лично ему только два раза. До блокады и после. Всё остальное писали от лица правительства. А сейчас… Мишаправда писал ему. Было неожиданно.  А он не получил ни одного. Почему? Александр нахмурился, отдёрнул взгляд в сторону, в угол комнаты, где копился мусор из окурков и пустых бутылок. Мысли зашевелились, тягучие, неохотные. Денис. Осознание пришло как удар под дых. Денис. Этот мелкий гадёныш, которого Саша приютил от греха подальше, который тёрся тут, помогал по мелочи, таскал что поесть и иногда ночевал на раскладушке в коридоре. Денис, который знал про почтовый ящик. Который первый выгребал оттуда всё, что приходило. Саша даже не сомневался: Денис видел письма от Московского (адрес на конверте, имя отправителя, московский штемпель — сложно было не заметить) и просто забирал их себе. Зачем? Может, из тупой ревности ребёнка. Может, из желания оберечь отца. Может, просто потому что был зол.  "Я ему уши оборву," — подумал Саша без злости, скорее устало. — "Потом…" А сейчас... Он поднял глаза на Михаила. Тот сидел в кресле, подавшись вперёд, и смотрел на Сашу. Ждал. В лунном свете его глаза казались огромными, тёмными, и в них было столько надежды и боли, что Саша на мгновение растерялся. Щенячьи глазки. Честное слово. И Саша вдруг понял, что головная боль, от которой он пытался спрятаться в наркотическом угаре последние месяцы, сейчас сидит перед ним. Живая. Настоящая. И смотрит так, будто от его ответа зависит жизнь. — Ну что? — тихо спросил Михаил. — Поверил? — Да честно, мне фиолетово: присылал или нет. — хмыкнул Саша и подобрал ноги под себя и медленно поворачиваясь на бок. Сейчас он был в какой-то длинной футболке и длинющих штанах, в которых путался, когда плёлся до кровати. Сейчас его отпускал алкоголь, поэтому становилась хуже, голова кружилась, а в глазах появились белые "птички" мигающиеся перед глазами.  Ему было херово, поэтому решил прикрыть веки. Но и это не единственная причина. Московский у окна, играющий с ним в гляделки. Саша все ещё не отошёл от своего утреннего кошмара, ему казалось, что у Михаила Юрьевича под светом луны мелькает красный. От греха подальше Саша отвернулся и начал избегать контакта. Особенно зрительного.  Михаил всё ещё смотрел на него пристально. Взгляд его скользил по лицу Саши, будто он изучал каждый миллиметр, каждую тень, каждую новую морщинку, что появилась за эти полгода. Что он искал? Ответы? Признаки? Или просто пытался запомнить — таким, как сейчас, — чтобы потом, в одиночестве, прокручивать в голове этот вечер снова и снова? Кто его знает. Михаил Юрьевич Московский всегда был не до конца открытым. Даже для Саши. Даже сейчас, когда смотрел с такой пронзительной, почти болезненной нежностью, за ней всё равно оставалась какая-то стена. Тонкая, почти прозрачная, но — стена. И Саша давно привык, что за неё не пробиться. Ни тогда, ни тем более сейчас. Сил не было.  Михаил встал с кресла. Движения его были медленными, но отточенными — каждое на своём месте, каждое выверено годами жизни в мире, где нельзя делать лишних жестов. Он начал расхаживать по комнате, разглядывая её так, будто видел впервые. Книжный шкаф с пыльными корешками. Стол, заваленный бумагами и пустыми бутылками. Пепельница, полная окурков. Вещи, разбросанные как попало. И странное черное полотно на стене.  — Мне очень жаль, — заговорил он негромко, не оборачиваясь. — Что меня не было рядом. В это трудное время. Столько всего произошло… Саша усмехнулся. Усмешка вышла кривая, горькая, с привкусом той самой усталой злобы, что не отпускала его уже много месяцев. Да что там..годовТрудное время. Миша не понимал. Совсем не понимал. В настоящее трудное время — в то самое, которое Саша переживал каждый день, каждую минуту, каждую чёртову секунду — Московский был с ним всегда. Он был везде. В этой чертовой цензуре, что давила на плечи. В красном цвете флага, который Саша видел во снах. В новом правительстве, которое предало всё, во что они верили. Во что он верил. В старом правительстве, которого больше нет. В Советском Союзе — мёртвом, но живом в его голове. В его мыслях, в его кошмарах, в шорохах за стеной, в тенях по углам. Москва был с ним всегда. С ним — в аду, который Саша носил внутри себя. Только вот Михаил об этом не знал. И никогда не узнает.  Саша приоткрыл глаза — он и не заметил, когда успел их закрыть. Чтобы не проваливаться в эти воспоминания, чтобы не утонуть в них с головой, он перевёл взгляд на Мишу. Тот всё ходил по комнате и говорил. — У Ростова сейчас проблемы, — голос Михаила звучал ровно, деловито, но в нём угадывалась усталость. — Много группировок. Мафия подмяла под себя всё, что можно. Денег почти нет, заводы стоят, люди не получают зарплату. Он на связь не выходил уже второй месяц. А надо было решать с ним вопросы. Важные вопросы. Он остановился у окна, посмотрел на улицу, потом снова продолжил ходить. — Казань. Там тоже всё разваливается. Местные элиты грызутся между собой, как собаки за кость. Криминал лезет во все щели, крышуют бизнес, который только начал появляться. На городском комбинате «Здоровье» образовала притон и через проституток торгует героином. Ещё одним источником заработка был похоронный бизнес. Я думал, мы договоримся, но… — он махнул рукой, — не до того ей, видимо.  Саша молчал, наблюдая за ним. — Екатеринбург. Та же история. Урал всегда был сложным регионом, как и человеком конечно, а сейчас там вообще черт знает что творится. Заводы не работают, люди голодают, бывшие партийные боссы делят остатки. А Грозный… — Михаил поморщился, будто от боли. — У Грозного вообще кавардак. Там свои законы, свои понятия. До них не достучаться. Ушёл же он из состава.. Он перечислил ещё несколько городов. Названия мелькали, как станции в экспрессе: Нижний Новгород, Самара, Новосибирск. Везде одно и то же: разруха, криминал, безвластие. И везде он, Михаил Московский, пытался разобраться, договориться, навести порядок. — Я всё это разгребаю сам, — добавил он тише, останавливаясь у стола и проводя пальцем по пыльной поверхности. — Один. В Москве тоже проблем хватает по горло, но там я хоть как-то контролирую ситуацию. А здесь… здесь я разрываюсь. И времени на себя не остаётся совсем. Саша слушал. Слушал и чувствовал, как внутри закипает что-то горькое, едкое, давно знакомое. Он усмехнулся снова, громче, и приподнялся на локтях. Тело слушалось плохо, голова кружилась, но он заставил себя сесть ровнее. Посмотрел на Мишу ехидно, мутными глазами, ловя на себе его непонимающий взгляд. — Поэтому ты забил на Питер, да? — голос его скрипел, как несмазанная дверь. — На город, который тебя и так отшивает. Который никогда не подпускал близко к себе. Где всё гниёт и плывёт само собой. Правильно. Зачем сюда соваться? Тут даже проще — пусть сам разбирается, этот гордый, этот… — он запнулся, ища слово, — этот европейский. Грязный, подрожавший и в прибавок "предатель". Который тебе не нужен. Он хотел продолжить, хотел сказать ещё что-то колкое, ядовитое, чтобы ужалить побольнее, но Михаил его остановил. — Саш. Одно слово. Одно имя. Одно тихое и нежное произношение. И взгляд — голубые глаза, чистые, почти прозрачные в лунном свете, смотрели на него в упор. В них не было злости, не было раздражения. Только что-то тёплое и усталое. — Я скучал. Пауза. Михаил шагнул ближе. — Я скучал, — повторил вновь он тихо, но твёрдо. — И оставил тебя напоследок. Саша замер. Брови взлетели вверх сами собой, непроизвольно. Он кашлянул — хрипло, надсадно, прикрывая рот ладонью. А потом нахмурился так, что между бровей пролегла глубокая складка. — Я знал, — протянул он медленно, с расстановкой, будто пробуя каждое слово на вкус. — Знал, что ничего особо для тебя не стою. Что на последнем месте — я и мой город. Ну и правильно, — голос его сорвался на хрип и наполнился ядом. — Со мной же тяжело. Зачем вообще это всё? Он отвернулся, уставившись в стену. В горле запершило — то ли от злости, то ли от чего-то другого, чему он не хотел давать названия. А в следующую секунду Михаил оказался рядом. Саша не заметил, как тот пересек комнату. Просто вдруг почувствовал, как кровать прогнулась под его весом, и поднял глаза — Миша сидел на краю, совсем близко. Так близко, что можно было разглядеть каждую ресницу, каждую тень на его лице. Осторожно, почти благоговейно Михаил взял его руки в свои. Пальцы Саши дрожали — мелко, противно, неконтролируемо. Миша сжимал их бережно, будто они могли рассыпаться, и гладил большим пальцем костяшки, пытаясь ощутить — какие они? Какие стали? Руки любимого. Руки, что играли прекрасные произведения на рояле; пальцы, что запутывались в его волосах и приятно гладили по голове; руки, что грели его щёки в морозы.  Саша отдёрнул их. Резко, зло, с силой, которой в нём, казалось, уже не осталось. Ладонью он ударил Мишу по рукам — слабо, очень слабо, мог бы и сильнее, да состояние не то. Но Михаил всё равно почувствовал боль. Неприятную, обжигающую. И отстранился. Саша отодвинулся, насколько позволяла кровать, вжался спиной в стену и прошипел, как одичавший кот, которого вытащили под проливной дождь: — Не смей меня трогать. Михаил вздохнул. Он не обиделся, не отшатнулся, не ушёл. Просто смотрел. Смотрел в эти серые, туманные глаза, в которых плескалось столько боли, что хватило бы на десятерых. Миша знал, что здесь есть и его вина. Конечно, от самого Саши он ничего особо не услышал. Только понял из его оскорблений в первый день их встречи после распада СССР, что он был "помешанным", без моральных ценностей, принципов так тем более и играл со всеми в русскую рулетку. Что ж, звучит страшно, поэтому он обращался к другим источником информации, чтоб разузнать, что именно он делал в Союзе. Ещё бы он хотел от Саши лично услышать, разобраться со всем и извиниться, но он… — Я оставил тебя напоследок не потому, что ты неважный, Саш, — сказал он тихо, но твёрдо. — А потому что ты — самый сложный. Он помолчал, давая словам осесть в тишине комнаты. — Для тебя нужно много времени. Всё время, которое у меня есть. Я буду рядом столько, сколько понадобится, чтобы решить эту проблему. — Он чуть склонил голову, всматриваясь в лицо Саши. — Всю эту… всю нашупроблему.  — Хм, — Саша хмыкнул, проводя рукой по спутанным волосам, отводя серые омуты в сторону. — Это звучит… ужасно. Если ты хотел сказать что-то приятное — это полный провал, Миш.  Михаил грустно улыбнулся. Уголки губ дрогнули, но в глазах осталась всё та же тёплая усталость. Он смотрел на Сашу и не мог отвести взгляд. Боже, как же он скучал. Мысли текли медленно, как густой мёд. Он скучал по этому голосу, по этим кудрявым, всё время не послушным волосам, по этому взгляду — хоть сейчас исподлобья, колючему, жгучему, но такому родному. Он скучал по тому, как Саша морщит нос, когда злится, как закусывает губу, когда думает, как его пальцы сжимаются — нервно, судорожно. Он скучал по их спорам, по молчанию, по тягучим вечерам, когда они просто сидели рядом и ничего не говорили. По запаху его кожи, по тому, как Саша вздыхает во сне, по его тяжёлой, тёплой руке на своей. По его лёгкой улыбке, которой он одаривал его. Он скучал по своему Саше.   Миша очнулся слишком поздно от своего, как оказалось, вечного сна. Засыпал в Империи, проснулся в руинах Союза, нового правления. Он помнит тот день. Тогда сильно болела голова, везде было пусто и слишком светло, аж резало глаз. Он помнил отчётливо только день, когда пытался поухаживать за Сашей, слепым и таким беспомощным, как маленький котёнок. Первое чёткое воспоминание после провала — не зал заседаний, не подписание бумаг, а Саша. Слепой, худой, злой и бесконечно жалкий, как выпавший из гнезда птенец, которого клюют вороны. 1918 год. Расстрел. Миша тогда рванул к нему сразу, как только узнал. Он не думал, он просто бежал, спотыкаясь о камни мостовой, задыхаясь собственным городским смогом. Саша тогда молчал. Долго, мучительно молчал. Отстранялся, не подпускал, словно Миша был прокажённым. Устроил «забастовку», не желая слышать ни слова. А Миша и сам был зол. Зол на себя, на этих выскочек из Совета, на крестьян, которые смотрели на царскую семью волками. Он правда не знал. Он клялся, что не знал. Но разве это имело значение для того, чью семью расстреляли? Дни, недели, месяцы того времени спрессовались в памяти в одну бесконечную молитву. Миша тогда впервые не просто говорил, а вымаливал прощение. Он приходил каждый день, садился напротив молчаливого Александра и говорил. Говорил тихо, ровно, без надрыва. Рассказывал всё, что было правдой: где был, что видел, что пытался предотвратить, но не успел, что не знал, что не верил, что они посмеют. И однажды Саша сдался. Не встал, не обнял, а просто проронил слезу. Одну-единственную, которая скатилась по бледной щеке и упала на его собственную ладонь. А потом уткнулся лбом в Мишино плечо, судорожно вздыхая. Слепой, больной, раздавленный. Одинокий. Он помнил тот день после расстрела, как Саша плачет. Один, в пустой комнате, прижимая к груди старые фотографии, которых не мог увидеть. Книги, которые не мог прочесть. Миша тогда чуть не вышел из тени, чуть не бросился к нему. Но сдержался. Знал, что не имеет права. Знал, что не сейчас Миша тогда поклялся. Не вслух, а где-то внутри, в самой глубине, где холод и пустота сменяются диким, обжигающим пламенем решимости.  Я сделаю всё. Я построю такой мир, такой дом, такую страну, где тебе будет хорошо. Где ты будешь счастлив. Ты больше никогда не будешь плакать. Видимо, он перестарался. Перегнул. Вложил слишком много сил, слишком много ненужного, слишком много той самой страшной решимости, которая не знает тормозов. Он строил так яростно, что сам выпал из времени. 91-й год вышвырнул его из сна, как пробку из бутылки шампанского, которая стояла закрытой семьдесят лет. Он ничего не помнил о Союзе. Только некоторые обрывки. Яркие, цветные, но рваные, как старая кинолента. Они и сейчас снятся ему в кошмарах — эти вспышки чужой жизни, которую он, кажется, прожил, но не запомнил. Когда он пришёл в себя, первым делом он бросился к Саше. Опять. Второй раз за столетие он бежал к нему, чувствуя себя виноватым без вины. Его не пустили тогда даже за порог. В дверь, прямо перед носом, прилетела тяжёлая хрустальная ваза, чудом не задев голову. Осколки брызнули в стороны, как слёзы. "Убирайся!" — голос Саши был чужим, истеричным, сломленным. — "Ты... ты всё разрушил! Всё, что я... Убирайся, я сказал!" Миша ушёл. Он умел подчиняться, когда голос звучал так. Но сдаваться не умел. Он приезжал каждые выходные. Саша не открывал, не отвечал на звонок в домофон, да и на телефон. Тогда Миша начал собирать информацию у других, у Камалии, у источников, которые ещё помнили. Картина складывалась чудовищная. Он, Миша, Москва, столица Союза, делал что-то не так. Что-то, что ранило Сашу. Что-то, из-за чего тот теперь запирался в своей ленинградской квартире и ненавидел весь мир, а Мишу — больше всех. Постепенно, по крупицам, до него начало доходить. Он узнал своё, московское, высокомерие. Свою занятость. Свой гнев и ярость. Своё «я лучше знаю, как надо для всех». Он вспоминал, как отодвигал Сашу на второй план, когда решались судьбы. «Потом», — говорил он. «Всё для тебя, потерпи», — думал он. А вышло, что терпеть пришлось Саше. И не для него, а вопреки. У него складывалась картина, но была ли она правильной? Миша сделал дубликат ключа. Не для того, чтобы вламываться. Просто чтобы быть рядом. Сначала он приходил вечером, когда Саша засыпал в кресле под старой лампой. Садился напротив в темноте и просто смотрел. Смотрел, как осунулось лицо, как запали глаза, как нервно вздрагивают пальцы во сне. Потом стал приходить на весь день, тихо сидя на кухне и прислушиваясь к шагам за стеной. Потом и на выходные. Он следил за ним, как за больным ребёнком, боясь спугнуть, боясь, что Саша разозлится вновь и снова разобьёт вазу, прогоняя. Он оставлял продукты, менял перегоревшие лампочки в коридоре (Саша не замечал), забирал почту, полную долгов и уведомлений. Где-то записки с просьбами о наркоте, где-то от сестры с отчётом, где-то и его собственные за всю неделю. А потом всё кончилось. В Москве запахло гарью. Не той, от белых ночей, а настоящей, горькой. Митинги, танки, кровь на асфальте. 93-й год рвал его на части. У него, в горле, застревали крики и приказы. Ему нужно было быть там. Он уехал, оставив Питер на потом. "Я решу это быстро и вернусь,"— думал он, сидя в своём кабинете, слушая сводки и разрываясь между долгом и болью. Но «потом» не наступало. Сначала Москва, потом другие города. Он стал столицей новой страны. Не по собственному желанию — так сложились осколки. И на Александра не оставалось ни времени, ни сил. Никогда. Полгода. Шесть месяцев тишины. Шесть месяцев, за которые ключ от чужой квартиры так и остался лежать в ящике стола, покрываясь пылью. Шесть месяцев, за которые Саша, наверное, окончательно решил, что Миша его предал. Опять. И теперь уже окончательно. Полгода. Полгода без этого. Полгода он мотался по стране, решал чужие проблемы, разгребал дерьмо, а в мыслях всегда было одно — вернуться. Вернуться к нему. Даже когда он не отвечал на письма, даже когда телефон молчал, даже когда внутри росла глухая, холодная обида  на себя и на обстоятельства — Михаил знал, что вернётся. Потому что не мог иначе. Он так погрузился в свои мысли, что не заметил, как взгляд Саши снова стал тяжёлым. Как тот вдруг будто с цепи сорвался. Невский дёрнулся на кровати, сел ровнее, и слова понеслись — хриплые, сбивчивые, злые: — Слушай, я никак не возьму в толк, — голос его срывался, дыхание участилось. — Ты что, думаешь, я тут без тебя сдохнуть должен был? Думаешь, сидел и в окошко глядел — не едет ли мой рыцарь на белом коне? — Он засмеялся — нехорошо так, надрывно. — Тебе тут, в этой дыре, со мной сидеть — сплошное удовольствие? Воздух тут, может, особенный? Или может мёдом намазано? Или я такой занятный клоун, что на меня пялиться можно сутками? Михаил открыл рот, чтобы ответить, но Саша не дал. — Нет, ты скажи, — продолжал он, и голос его набирал обороты, становясь громче. — Почему ещё именно ночью? Почему не днём, как нормальные люди? Думал, я тут пьяный, обкуренный и слабый, может, сговорчивее буду? — Глаза его горели лихорадочным огнём. — И чего ты на меня уставился, а? Я тебе что, картина в музее? Или подопытный кролик? Отвали ты от меня! Он перевёл дыхание, и последние фразы полетели уже тише, но от этого ещё злее, с той непрошеной, вырвавшейся наружу обидой, которую он так старательно прятал всё это время: — Уходи. Слышишь? Уходи отсюда. Я устал. Я вообще тебя не ждал. — Голос его дрогнул на последних словах, и он добавил, почти выплюнул: — Тебя полгода не было. Полгода! Михаил удивлённо глянул на него, хлопая ресницами. Голубые глаза распахнулись шире, в них мелькнуло что-то похожее на надежду. — Что? — переспросил он тихо. — Неужели… ты ждал меня, Саш? Невский цыкнул — громко, зло. Он отвёл взгляд и прикусил губу.  — Ты сдурел? — рявкнул он, но голос предательски дрогнул. — На кой ты мне тут сдался? Без тебя проблем куча, а ещё и ты здесь вырисовываешься! Не зазнавайся, а лучше по-хорошему сваливай отсюда. Делов ты ещё натворил в своём треклятом Союзе.  Михаил выдохнул. Тяжело, с присвистом. Ничего не ответил — только поднялся с кровати, медленно прошёл к креслу, подобрал с подоконника ту самую газету, сел и раскрыл её перед собой. Уходить он явно не собирался. Саша проводил его взглядом и почувствовал, как внутри закипает бешенство. Что он себе позволяет?! Он бегло осмотрел кровать, ища, чем бы запустить в этого наглеца. Книга. Хорошая, старая, толстая. Жалко, конечно, но сейчас было не до сантиментов и не до содержания. Он схватил её и запульнул в Михаила. Пролетела мимо. Грохнулась об пол у самого кресла, и звук показался оглушительным в тишине. Михаил вздрогнул, распахнул глаза, дёрнулся всем телом. Повернулся к Саше. Тот тяжело дышал, сидя на кровати. Весь взмокший, взлохмаченный, глаза мутные, бешеные, брови сведены к переносице тонкой напряжённой линией. Грудь вздымалась часто-часто. Саша шумно сглотнул, сгрёб рукой влажные волосы со лба и кивнул на дверь: — Пошёл вон, я сказал. Живо.  Михаил посмотрел на него долгим взглядом. Молча. Потом медленно поднялся, положил газету на кресло и вышел из комнаты. Саша замер, прислушиваясь. Шаги в коридоре. Скрип половицы. Пауза. И наконец — щелчок входной двери. Только тогда он позволил себе выдохнуть. Он медленно, словно разгруженный от непосильной ноши, опустился на кровать, запрокинул голову и закрыл глаза. Наконец-то ушёл… В груди разливалась странная пустота. Облегчение? Да. Наверное. Точно облегчение. Теперь здесь только Шура Думский. Один. Он усмехнулся сам себе одними уголками губ. Шура Думский. Каким он сейчас и являлся: не Сашей, не Романовым и даже не Невским. Шурой. Самый главный дурак Питера. Дурак, который остался один в этом промозглом своём городе, в этой холодной квартире, с этими мыслями, которые грызут изнутри, как крысы. Мысли ворочались тяжёлые, вязкие. Зачем приезжал? Чего хотел? Скучал, видите ли. Оставил напоследок. Самый сложный. Саша сжал зубы до скрежета. Слова эти жгли, царапали, не отпускали. Самый сложный. А может, просто самый неудобный? Самый далёкий? Тот, до которого руки дошли в последнюю очередь, когда всё остальное уже разгрёб? "Нет, Миша. Ты всё правильно сделал. Я и есть — последний. В очереди, в мыслях, в жизни. Всегда последний." Он закусил губу — сильно, до металлического привкуса крови. Резкая, острая боль отрезвила, привела в чувство, вырвала из этого липкого болота самокопания. Кровь тёплая, солоноватая, растеклась по языку. Саша повернулся на бок, подтянул колени к груди, сворачиваясь в тугой, защитный клубок. Так было легче. Так он становился меньше, незаметнее, неуязвимее. Так холодный воздух комнаты не забирался под одеяло, не касался спины. Только без снов. Пожалуйста, только без снов. Без снов про море. Без этого бесконечного, равнодушного прибоя. Без холодного оружия, которое всегда оказывается в руке человека, которого он считал роднее и ближе всего, в самый неподходящий момент. Без него. Без этих красных глаз, которые смотрят с укором, даже когда их нет рядом. Смотрят с ненавистью, липкой и тягучей, в которой тонул Невский.  Тишина давила на уши. Где-то за окном, в туманной мгле питерской ночи, редкие машины проезжали по мокрому асфальту, и звук этот долетал сюда приглушённым, ватным. Город спал. Город, который всегда был его домом, который стал единственным местом, где он мог прятаться. Но его всё равно находили и губили. Не только его, но и город. Александра Петровича Романова.  Саша закрыл глаза и провалился в сон почти мгновенно — глубокий, чёрный, тяжёлый, как гранитная плита. Без сновидений, без образов, без надежды. Просто — провал. Просто — небытие. В этом холодном, туманном городе, где даже луна прячется за облаками, он вновь остался один. Таким, каким и должен был быть. Никому не нужный, никого не ждущий, забытый.  Просто Шура Думский. Просто бедный Саша. Просто никто. *** Саша не открывал глаза. Он лежал, вслушиваясь в утро, и никак не мог понять, где он и когда. Где-то на кухне тихо шипело радио — голос Левитана? Нет, не Левитан. Какой-то другой, новый, бодрый, вещающий про рыночные отношения и новые перспективы. За открытым окном щебетали птицы — нагло, звонко, по-весеннему. И ещё был запах. Свежесть? В Питере? Сырость, промозглость, туман — это да. Но свежесть? Лёгкий ветерок, который колыхал что-то совсем рядом? Для нормального утра в Санкт-Петербурге того времени — с его вечными серыми буднями, с его очередями за хлебом, с его промозглой тоской — это было что-то совершенно невозможное. Божественное. Неправильное. Саша нехотя открыл глаза. И тут же зажмурился, зарываясь лицом в подушку. Что за черт? Свет. Яркий, наглый, солнечный свет бил прямо в глаза, заставляя слезиться и прятаться. Но как? У него же всегда зашторены окна. Старые, пыльные, тяжёлые шторы, которые он ещё заприметил их, когда только поселился здесь. Шторы Российской Империи, которые он так любил во всех домах. Они висели плотно, внахлёст, не пропуская ни единого лучика — даже если бы солнце вдруг решило прорваться сквозь вечную питерскую хмарь. Александр приподнялся, прикрываясь одеялом, и сел на кровати. Голова гудела, отдавая тупой болью в затылок. Он потёр глаза кулаками, поморщился. На губах — привычный привкус горечи, с которым он просыпался каждое утро. Вкус вчерашнего. Вкус позавчерашнего. Вкус всей его жизни последних месяцев. "Какое сегодня время?" — подумал он, и мысль эта была липкой, тягучей, как патока. Он вообще перестал понимать время, просыпаясь с бодуна или же вообще, спросонья. Оно для него остановилось где-то там, в прошлом, в той жизни, которую он ненавидел. Он будто застрял в кошмаре, имя которому — Советский Союз. В его обломках, в его призраках, в его цепких, мёртвых пальцах, которые всё ещё сжимали горло. Каждое утро эта ядовитая горечь напоминала: это было. Это случилось с тобой. И это не отпускает. Ты остался в своём кошмаре, он никогда не кончится.  Он зажмурился, собрал волю в кулак, убрал со лба взлохмаченные волосы — и наконец осмотрел комнату. И замер. Окна. Все окна были распахнуты настежь. Солнце, редкое, почти нереальное для Питера солнце, пёрло из них, как будто наступил конец света и природа решила напоследок отжечь по полной. Свет заливал комнату, высвечивая каждую пылинку, каждый угол, каждую трещину на старых обоях. Саша перевёл взгляд на полки. Книги стояли ровно — не так, как вчера, когда некоторые из них валялись на полу, а другие торчали вкривь и вкось. Теперь они были выстроены аккуратным рядом, почти по струнке. Кресло. То самое кресло, в котором вчера сидел… Саша сжал зубы. Кресло стояло не на своём обычном месте у стены, а было пододвинуто ближе к подоконнику. Под каким-то странным, выверенным углом. Саша прищурился, присмотрелся и закатил глаза — угол был не совсем точный. Чуть-чуть, на пару градусов, но не идеальный. Кого-то это, видимо, бесило. Кого-то, кто любил во всём порядок, но и тут неровно получалось. Плед, который обычно валялся где попало, был аккуратно сложен и лежал рядом с Сашей, на краю кровати. Книга — та самая, которой он вчера запульнул в… — лежала на тумбочке. Рядом — газета. Сложенная ровно, уголок к уголку. Саша смотрел на всё это и чувствовал, как внутри закипает знакомая, привычная злость. И ещё что-то другое. То, что он не хотел признавать. Московский. Он закусил губу, нащупал вчерашнюю ранку, и резкая боль отрезвила. Цыкнул, свесил ноги с кровати и сел, упёршись ступнями в холодный пол. Мысли ворочались тяжёлые, неохотные. Зачем он вообще приехал? Он же знает, что его тут не ждут.  Саша уставился в одну точку на стене, где обои немного отошли и пузырились. Он провёл рукой по лицу, чувствуя щетину, сухую кожу, мешки под глазами. И тут же, помимо воли, в голову полезло другое. То, от чего он отмахивался каждую ночь, каждое утро, каждый день этого чёртового полугодия. Его не было. Полгода. Целых полгода. Саша сжал челюсть, чувствуя, как желваки ходят под кожей. И не то чтобы он ждал… Не то чтобы он сидел тут и смотрел на дверь, как пёс брошенный, напичканный чем угодно. Каждые выходные, ожидая, что сейчас снова появится уставший и обеспокоенный человек, который снова будет сидеть с ним и приглядывать. Которому будет всё равно в каком сейчас состоянии Саша, он останется и захочет помочь хоть чем-то… Нет. Саша же жил. Как-то жил. Без него, почти что век.  Он резко поднялся, и голова тут же отозвалась вспышкой боли. Саша покачнулся, схватился за стену, придержал себя. И в этот момент услышал. На кухне кто-то был. Шипело радио. Звякнула чашка. Легкие шаги. Саша нахмурился. Прислушался. И понял. Мурино. Денис. Он закатил глаза и недовольно замычал, массируя пальцами виски. — Ну сколько можно уже? — прошептал он в пустоту. — Сколько раз я этому мальчику повторял? Денис. Молодой, наглый, любопытный и очень приставучий малый. Он начал появляться в этом доме несколько месяцев назад , почти сразу после отъезда Московского на свой отпуск — полгода. И почему-то решил, что он для Александра Петровича — личная нанька. Купить чего, убраться, настроить чего и следить за Сашей. За его бедным отец, за которым осталось слюнявчик только подтирать, да в туалет водить. Его… Саша даже думать не хотел, кем ещё Денис себя мнил. Он приходил без спроса. Приносил еду, которую Саша часто выносил людям, нуждающимся в ней. Пытался разговаривать, лез с советами, заглядывал в глаза. И Саша гнал его. Раз за разом. Потому что… Саша остановился посреди комнаты, прислонившись плечом к стене, и позволил себе эту мысль. "Потому что я не хочу, чтобы он видел меня таким." Разбитым. Одиноким. Сломанным. Саша Романов, Александр Невский, Шура Думский, всегда был кем-то. Всегда был сильным и суровым, холодным и неприступным, со своими амбициями и манерами, опасным. А теперь? Теперь он просыпается с горьким привкусом во рту, в комнате с зашторенными окнами, и единственный, кто суёт свой нос в его жизнь — это мальчишка, которому он в отцы годится. Саша не хотел, чтобы кто-то видел его слабость. Не хотел жалости. Не хотел, чтобы на него смотрели с этим противным, сочувствующим выражением. И уж тем более не хотел, чтобы этот пацан с Ленобласти, Денис, видел, до чего он докатился и во что погряз по горло.  Но радио на кухне продолжало шипеть. И шорохи не стихали. Саша глубоко вздохнул, собрался с силами и, всё ещё придерживаясь за стену, поплёлся на кухню. Каждый шаг давался с трудом. Ноги были ватными, голова гудела, перед глазами всё плыло. Он шёл, цепляясь за стены, за косяки, за всё, что попадалось под руку. Коридор был длинным, бесконечным, как в страшном сне. Вот дверь в ванную. Вот вешалка, на которой пусто. Вот старая фотография в рамке — кто там, уже и не разобрать. Он дошёл до двери на кухню. Старая, скрипучая, ещё тех времён. Времён Империи. Она всегда скрипела — противно, протяжно, будто жаловалась на жизнь и напоминало то горе. Саша толкнул дверь. — Денис, — начал он ещё с порога, голос сел, пришлось откашляться. — Сколько раз я тебе говорил? Тебя здесь не должно быть. Ты свободен. Можешь идти. Я же ясно сказал — не приходи, не лезь, не… Он вошёл на кухню. Поднял глаза и замолчал. У подоконника, опершись спиной о стену, стоял Московский. Саша замер, не договорив. Чуть притупил взгляд, пытаясь осознать увиденное. Мысли в голове застряли, споткнулись, разбежались в разные стороны, как тараканы. Он? Но как? Саша же прогнал его. Вчера. Он ушёл. Дверь закрылась. Михаил стоял в одних штанах — светлых, лёгких. Босой. Торс обнажён, и на бледной коже резко выделялись тени от ключиц, от рёбер. Он курил, лениво держа сигарету двумя пальцами, и смотрел в окно. Сигареты были Саши. А Миша смотрел на город. На Питер, который раскинулся где-то там, за стеклом. Взгляд его был странным. Разочарованным? Саша не мог понять. Может, он был разочарован самим Сашей? Тем, каким он его нашёл после полугода разлуки? После развала СССР? Может, разочарован этим городом — промозглым, гниющим, потерявшим былую стать? А может, просто ностальгировал. По тем временам, когда этот город и этот человек сияли. Были чем-то. Имели значение. Саша не знал. И не хотел думать. Михаил услышал скрип двери, услышал голос. Медленно повернул голову, встретился с Сашей взглядом. Выдохнул дым. Тонкая струйка поплыла вверх, тая в солнечном свете. — Доброе утро, — сказал он просто. Без улыбки. Без насмешки. Просто — констатация факта, что он здесь.  Саша открыл было рот для колкого ответа, для новой порции истерики, для чего-то ядовитого, что могло бы снова отгородить его стеной от этого человека. Но слова застряли в горле. Он лишь попыхтел на месте, сжимая и разжимая кулаки, чувствуя, как внутри закипает бессильная злость. И тут же резкая боль прострелила голову — будто раскалённая игла вошла в висок. Саша зажмурился, сморщился, схватился за край стола и тяжело опустился на стул. Промычал что-то нечленораздельное, больше похожее на стон. Михаил даже бровью не повёл. Молча затушил окурок о подоконник, выкинул его в окно, и через секунду уже стоял рядом с Сашей. Перед ним на столе появились минеральная вода и блистер цитрамона. Саша покосился на него исподлобья. Вот же хмырь. Подготовился. Тут как тут. — Не надо мне ничего, — прошипел Саша и дёрнул рукой, чтобы убрать его проклятые руки, с которыми, кажется, остались лишь плохие воспоминания, но попал по кружке с водой. Та опрокинулась, вода разлилась по столу, закапала на пол. Саша даже не шелохнулся. Смотрел на лужу с каким-то тупым удовлетворением. Хоть что-то пошло не по его плану. Не по-Московскому. Михаил выдохнул. Спокойно, без злости. Встал, взял тряпку, вытер стол, поставил новую кружку, налил свежей воды. Потом сел на соседний стул и просто смотрел на Сашу. — Что ты хочешь этим поведением мне сказать? — приподнял бровь Михаил.  — Провались ты под землю, — глухо сказал Саша, глядя в стену. — Чтоб я тебя больше не видел. Уходи. Михаил тяжело вздохнул. Снял с пальцев кольца — одно, второе, третье — и принялся рассеянно перебирать их, крутить в пальцах, разминая суставы. Взгляд его был устремлён на эти маленькие блестящие предметы, но говорил он с Сашей. — Послушай, — голос его был ровным, усталым, без капли раздражения. — Перестань нервничать. Перестань вредничать. Просто прими мою помощь. Я же не с плохими намерениями пришёл, СашНе с плохими. Саша сидел, набычившись, смотрел исподлобья, как побитая кошка, которую зачем-то тащат к ветеринару. Ворчал что-то себе под нос, неразборчивое, злое. Осталось только зашипеть, приделать уши и хвост — и вылитый кот. Михаил покосился на него, на эту напряжённую позу, на взлохмаченные волосы, на взгляд — колючий, но уже не такой уверенный, как вчера. И неожиданно для себя усмехнулся. Коротко, тихо. А потом уголки губ сами собой поползли вверх, и по лицу расплылась слабая, тёплая улыбка. Саша, который как раз набирал воздух для очередной тирады, заметил это. Замер. Нахмурился ещё сильнее, сел ровнее на стуле — прям как аристократ, которому подали не тот сорт чая. — Чего лыбу давишь? — буркнул он, сверля Михаила взглядом. — Смотреть противно. Михаил не ответил. Только улыбка стала шире, а потом он вдруг тихо, хрипло засмеялся. Легко. Беззаботно. Так, как смеются только когда забывают, где они и кто они. Саша замер. Звук этот ударил прямо в грудь. Тёплый, живой, настоящий. И на мгновение время сделало кульбит. Саша замер. Звук этот ударил прямо в грудь. Тёплый, живой, настоящий. И на мгновение время сделало кульбит, выворачивая реальность наизнанку. Париж. Осень. Где-то в начале 19 века.  Они гуляли по парку. Монсо? Люксембургский? Саша уже не помнил названия. Помнил только листву — золотую, рыжую, багряную, она шуршала под ногами, устилала аллеи мягким, влажным ковром. Воздух был прозрачным, холодным, пахло кофе, каштанами и дымом — где-то жгли листву, хотя в центре Парижа это вряд ли разрешалось. Наверное, просто показалось. Пьер оставил их час назад. Срочные дела, важные встречи, вечная беготня — он извинялся, разводил руками, стрелял глазами по сторонам. Миша отпустил его коротким кивком, закатывая глаза, и они остались вдвоём. Впервые за долгое время — совсем одни, без свиты, без присмотра, без прислуг и назойливого павлина де Санье. Без необходимости играть роли. Саша помнил, как это ощущалось. Как с плеч упала тяжесть. Как расправились лопатки. Как захотелось дышать глубже, смотреть дольше, говорить громче. Они шли медленно, почти без цели. Миша был в своём мундире, а на плечах висел фрак, распахнутом нараспашку. Волосы его чуть влажнели от мелкой мороси — не дождь, так, изморось, парижская особенность. Похожи с Петербургом. Он смотрел по сторонам с тем выражением лица, скучающего и непринуждённого. Он тут уже бывал много раз.  Саша тогда ворчал. Ворчал долго, со вкусом, с наслаждением, как умел только он. — Почему так холодно стало именно в наш приезд? И эти птицы, — он кивнул на голубей, нагло расхаживающих по дорожке, — жирные, наглые, как наши комиссары. Ходят тут, ходят, на всё наплевать. Миша молчал, только уголки губ подрагивали. — А скамейки? — продолжал Саша, входя в раж. — Ты посмотри на эти скамейки. Металлические, холодные, сидеть невозможно. Им бы наши деревянные, лаковые, с резьбой. А это что? Конструктор, ей-богу. Стыдоба же для Парижа! Такого города! Я думал, мы подражаем Парижу, что он лучше по архитектуре, я прям восхищался, а сейчас…одни неудобства!  Он разошёлся не на шутку. Говорил о Пьере — "вечно его носит, вечно дела, планы и договоры, даже отдохнуть по-человечески не даст." О Мише — "а ты же чего молчишь? Скажи хоть что-нибудь! Не всё ж мне одному воздух сотрясать. " О своём любимом Париже — злился на него именно сейчас, что встретил город из плохо, видите ли. О себе — "замёрз, есть хочу, ноги болят, когда уже нас позовут на ужин." Рядом с Михаилом Юрьевичем он позволял себе это. Сбрасывать иногда маску, когда устал. Ту самую, холодную, аристократичную, непроницаемую, которую носил годами. Ту, которую надевал, как доспех, перед каждым выходом в свет. Ту, за которой прятал всё — боль, страх, одиночество. С Мишей можно было быть просто Сашей. Ворчливым, недовольным, капризным, но — живым. Настоящим. — И Пьер, — Саша развёл руками, изображая напыщенного француза, — «О, mes chers amis, извините, дела, дела, понимаете ли, Париж не ждёт». А мы что? Мы подождём. Мы всегда ждём. Хотя не должны! Ну что же такое, Михаил Юрьевич? Он говорил и жестикулировал, входя в образ, пародируя не столько Пьера, сколько какого-то собирательного европейского дельца — с манерным акцентом, отличным французским, с закатыванием глаз, с картинным вздыханием. Михаил смотрел на него и улыбался — той самой улыбкой, от которой у Саши внутри всё переворачивалось. Саша сделал шаг назад, чтобы изобразить финальный поклон этого воображения, и... Нога провалилась в пустоту. Ямка. Обычная ямка в земле, скрытая листвой. Он её просто не заметил. Саша взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, тело качнулось назад, потом вперёд, он сделал судорожный шаг, чтобы не упасть, споткнулся снова, и замер — в полуприсяде, с растопыренными руками, с лицом таким потерянным, таким растерянным, таким по-детски удивлённым, что это было невозможно не заметить. На секунду повисла тишина. А потом Миша рассмеялся. Саша замер. Выпрямился. Смотрел. Миша смеялся — запрокинув голову, откинув назад светлые волосы, прикрыв сияющие глаза. Смех его был хриплым, тёплым, заливистым. Не тем официальным, вежливым смехом, которым он награждал собеседников на приёмах. А настоящим. Живым. Таким, каким смеются только тогда, когда забывают, кто они и где они. Глаза его, когда он открыл их, сияли. Голубые-голубые, под цвет парижского неба, которое вдруг проглянуло сквозь облака, они лучились, искрились, смотрели на Сашу с такой нежностью, с такой теплотой, что у того перехватило дыхание. — Ну, Александр Петрович, я правда подумываю вас устроить в театр, — выдохнул Миша сквозь смех. — Как есть актёр. Будешь шутом для Александра Павловича?  Саша стоял, не в силах пошевелиться, пропуская эту колкость мимо ушей. Он смотрел на эту улыбку. На эти глаза. На этого человека. На солнце, которое золотило его волосы, на морщинки вокруг глаз, на то, как легко, как свободно он смеётся. И думал только одно: «Я хочу видеть это всегда. Каждый день. Каждую минуту.» Тогда он не сказал этого вслух. Конечно, не сказал. Вместо этого насупился, одёрнул пиджак, буркнул что-то про ямы на дорогах и дурацкие парки, где ноги сломать можно. Но тот момент — он врезался в память. Выжёгся калёным железом. И сейчас, спустя столько времени, спустя всё, что было после, он стоял в этой тесной питерской кухне, и смотрел на Мишу, и чувствовал то же самое. — Эй, — голос Михаила выдернул его из воспоминаний. — Ты слышишь меня? Саша моргнул. Реальность вернулась. Кухня. Солнце. Разлитая вода, которую уже вытерли. Запах табака. Цитрамон на столе. И Миша — живой, настоящий, сидящий напротив и смотрящий на него с той же теплотой, что и тогда, давно в Париже. Только усталости больше. Тени под глазами глубже. Причёска другая и взгляд тусклее.  Саша хмыкнул. Отвёл взгляд. Помедлил секунду. Потом взял кружку, выпил воду, закинул таблетку в рот, проглотил. Не глядя на Михаила. — Спасибо, — буркнул он в сторону, еле слышно. И уставился в окно, за которым сияло редкое питерское солнце, заливавшее светом его маленькую, тесную кухню. Миша лишь кивнул, довольствуясь тем, что от него приняли хотя бы это. Крупица помощи, крошечная победа — и на том спасибо. Он продолжал смотреть на Сашу. Рассматривал его так, будто видел впервые. Или будто боялся, что тот исчезнет, растворится в солнечном свете, стоило лишь отвести взгляд. Серые глаза. Глубокие, мутные сейчас, с красными прожилками на белках, но всё те же — те самые, в которые он смотрел столько раз, столько лет. Острые скулы, выступающие ещё резче из-за худобы. Подбородок изящный, упрямый, волевой. Изящный нос с тонкой переносицей — породистый, аристократичный, даже сейчас, после всего. Губы — тонкие, потрескавшиеся, в уголке запёкшаяся кровинка от вчерашнего укуса. Взгляд Миши скользнул ниже. Пальцы. Худые, тонкие, изящные — словно у пианиста. Они сжимали кружку, и Миша видел, как они чуть подрагивают. Едва заметно, но он замечал всё. Он всегда замечал всё, что касалось Саши. Бледная кожа — слишком бледная, нездоровая. Давно ли она такая бледная? Вроде да, он ещё будь ребёнком бледненьким был. Но разве настолько? Тонкие брови, нахмуренные сейчас, но такие выразительные. И волосы. Волнистые, непослушные, неровно подстриженные — видно, сам, наспех, в каком-то мрачном порыве. Миша вспомнил фотографию, что стояла у него в кабинете в Москве. Саша после блокады — исхудавший, но с длинными волосами, они падали на плечи, обрамляли лицо, делали его почти неземным с этими круглыми очками. Сейчас волосы были короче, стрижка неровная, но всё равно — красиво. Они лежали прядями, падали на лоб, скрывали острые скулы, и Миша не мог отвести взгляд. — Хватит уже пялиться, — голос Саша вырвал его из созерцания. Тот тяжело вздохнул, поставил кружку на стол. — Тебе заняться, что ли, нечем? Можешь уйти. — Нет. — Коротко. Чётко. Без вариантов. Саша зыркнул на него исподлобья, отодвинул кружку в сторону жестом, полным раздражения. — В смысле — нет? — голос его зазвенел. — Я ж тебе вчера сказал: уходи. Я сегодня сказал: уходи. Ты не понимаешь уже русского? Слишком много тусовался с америкосами? Или решил, что я шучу? Миша молчал. Перебирал пальцами, теребил кольца, которые так и не надел обратно. Но выглядел при этом абсолютно спокойным. Непроницаемым. — Я вчера сказал тебе, что побуду с тобой, — ответил он наконец. Ровно, без нажима. — Я хочу помочь. И хочу извиниться. Саша усмехнулся. Странно, с каким-то надрывом, с ноткой истерики. Откинулся на стул, и тот жалобно скрипнул под ним. Миша чуть притупил взгляд, смотря на Сашу. В глазах его мелькнула тень потерянности — быстрая, неуловимая, но он тут же взял себя в руки. Спокойно. Стойко. Выдержанно. Хах. Всё-таки Москва. Столица. У него это выточено годами. Саша усмехнулся снова, криво, зло, и заговорил. Слова понеслись, сбивая друг друга, хриплые, колючие: — Извиниться? Серьёзно? Ты собрался извиняться? — он подался вперёд, сверля Мишу взглядом. — А перед чем извиняться, Миш? Ты хоть помнишь, что было? Ты хоть помнишь, что ты делал? Со страной? Со мной? Голос его срывался, набирал обороты. — Ах да, ты же не помнишь. Тебе же легко. Пришёл такой красивый, непринуждённый и деловой, сказал «извини» — и всё, можно дальше жить спокойно и не вспоминать про такую "мелкую" проблему, как я? А я, Михаил Юрьевич, всё помню. Каждое твоё движение. Каждое твоё решение. Каждый приказ. Каждую ночь, когда я оставался один и думал — за что? За что ты так со мной и с моими людьми? А придёшь ли ты сейчас или позже? Когда ожидать смертный приговор вновь? Он вскочил было, но сил не хватило, снова сел, вцепившись в край стола. — Ты хоть представляешь, каково это — помнить всё? Каково это — просыпаться каждое утро и знать, что всё это было? Что ты это делал? Что я это видел своими глазами? Все эти правила, все эти меры, весь этот ужас — я там был, Миша. Я там был! Ведь ты всегда заставлял быть рядом на всех расстрелах и переговоров. А ты... ты просто не помнишь. Как удобно. Как замечательно удобно — не помнить почти полвека. Он задохнулся, провёл рукой по лицу, смахнул пот. — И сейчас ты приезжаешь ко мне и говоришь — хочу помочь, хочу извиниться? Да что ты можешь изменить сейчас? За что извиняться то хочешь? Миша приподнялся на стуле, открыл рот, чтобы ответить: — Я всё исправлю, Саш. Я обещаю, я всё вспомню, я... Бам! Ладонь Саши с силой опустилась на стол. Старая деревяшка жалобно задрожала, кружка подпрыгнула, звякнув. Миша вздрогнул — неожиданно, резко, дёрнулся всем телом. Глаза его расширились на секунду. Саша наклонился вперёд, почти касаясь его лица своим. Голос его упал до шипящего шёпота: — Ничего уже не исправить, Мишенька. Это «Мишенька» прозвучало особенно — ядовито, слащаво-зло, как пощёчина. Саша резко встал из-за стола, покачнувшись. Голова закружилась, пришлось схватиться за спинку стула, чтобы устоять. Не оборачиваясь, он пошёл прочь из кухни. В спальню. Туда, где можно было снова спрятаться, закрыться, исчезнуть. Миша вскочил следом. Нет, сейчас он вновь не будет отступать и «давать время». Неторопливо, но целенаправленно пошёл за ним, готовый в любой момент подхватить, поймать, если ноги откажут. — Саш, послушай меня, — говорил он, идя по коридору. Голос его звучал ровно, но в нём проскальзывали нотки отчаяния. — Я понимаю, что ты злишься. Ты имеешь на это право. Я понимаю, что слова сейчас ничего особо не значат. Но дай мне шанс рассказать. Дай мне шанс объяснить. Я не хочу тебя терять, слышишь? Я только могу представить, что с тобой могло произойти, я чувствую, как тебе было плохо. И я не хочу усугублять то, что сейчас. Я правда хочу быть рядом и помочь.  Саша дошёл до спальни, толкнул дверь и та ударилась о стену с противным звуком, вошёл. Миша — за ним, не отставая ни на шаг. — Я знаю, что делал вещи, которые ты мне не можешь простить, — продолжал он. Саша даже тихо хмыкнул, понимая, что видимо Казань, что знала, то и успела рассказать Мише. — Я знаю, что не должен был оставлять тебя сейчас, на полгода. Что не должен был пропадать и дописаться до тебя любой ценой. Но у меня не было выбора, понимаешь? Сам же знаешь, сейчас время…непростое. Были обстоятельства, были города, были... я не могу тебе сейчас всего рассказать, но я пытался, я каждую ночь думал о тебе, я... Саша резко развернулся. Толчок в грудь — неожиданный, сильный, злой. Миша не понял, что произошло. Воздух вышибло из лёгких, ноги запнулись о край ковра, и он тяжело рухнул в кресло — то самое, в котором сидел вчера. Пружины жалобно скрипнули под ним. Он замер, подняв глаза на Сашу. Тот стоял над ним, тяжело дыша, сжимая кулаки, и смотрел сверху вниз — победоносно, зло, и в то же время с какой-то бесконечной, выжженной пустотой внутри. Саша смотрел на Московского горящими глазами. Бешеный, лихорадочный огонь плясал в их серой глубине, и весь его облик — трясущиеся руки, шумное, рваное дыхание, взлохмаченные волосы, прилипшие ко лбу, — кричал о том, что внутри него что-то оборвалось. Что-то сломалось окончательно. Он выглядел как сумасшедший. Как человек, который слишком долго молчал и теперь не мог остановиться. Михаил нахмурился. Чуть-чуть, едва заметно. В голубых глазах мелькнуло недоумение, смешанное с тревогой. — Саш... — начал он тихо, но это было ошибкой. Это слово стало спусковым крючком. — Что, Московский? — голос Саши взлетел, сорвался на хрип. — Хочешь правда знать, что было весь Советский Союз? Всю эту грёбаную эпоху, которую ты творил? Давай, я тебе расскажу.  Он рванул к шкафу с книгами. Резко, порывисто, забыв о том, что минуту назад еле держался на ногах. Пальцы его забегали по корешкам, лихорадочно перебирая, хватая, отбрасывая. Книги падали на пол, но он не замечал. Что-то искал. Судорожно, одержимо. Нашёл. Схватил, выдернул, прижал к груди. Потом снова нырнул в шкаф, достал ещё что-то — потрёпанный блокнот, старый, с выцветшими страницами. И, развернувшись, подошёл к Мише. Тот даже не шелохнулся. Сидел в кресле, смотрел на приближающегося Сашу, и в глазах его было что-то странное — не страх, нет. Ожидание. Готовность принять любой удар. Саша бросил ему на колени сначала альбом. Тяжёлый, старый, в потёртом переплёте. Михаил потерянно оглядел его, провёл пальцем по обложке, потом открыл. — Смотри, — голос Саши звенел, как натянутая струна. — Смотрите внимательно, Михаил Юрьевич. Это вам не сводки с фронта, не доклады и не рапорты. Это — жизнь. Михаил опустил глаза. На первой странице — чёрно-белая фотография. Люди. Обессиленные, страшно худые, они тащат сани с трупами, завёрнутыми в простыни. Лица — маски смерти. Глаза пустые, провалившиеся. Дома на заднем плане — знакомые, питерские, но какие-то чужие, мёртвые, с выбитыми окнами, разваливающиеся.  Саша заговорил. Голос его то срывался в хрип, то падал до шёпота, то взлетал вновь. — Блокада Ленинграда. Ты знаешь, Миша, что это такое? Ты хоть представляешь? Я там был. В самом эпицентре. Я видел всё своими глазами. Михаил перевернул страницу. Ещё фото — дети, прижимающиеся к стене, закутанные в платки, с глазами, полными ужаса. Ещё — женщина, упавшая на снег, и никто не подходит, потому что нет сил. — Люди голодали, — голос Саши дрогнул. — Не просто хотели есть, а сходили с ума от голода. Ты понимаешь это? У них крыша ехала. Они начинали видеть то, чего нет. Слышать голоса. Разговаривать с мёртвыми. Я помню одного старика из соседнего дома — он сидел на лестнице и кормил невидимых детей. Собирал крошки с пола, сгребал пыль и совал в рот воображаемым внукам. А потом умер. Просто сидел и умер, и никто не заметил. Миша молчал. Листал дальше. — Крыс ловили. Голубей. Кошек... — Саша запнулся, сглотнул. В горле пересохло, но он не мог остановиться. — Нева. Я его с котёнка растил. Он же дурной и запуганный тогда был. Когда началась блокада, я боялся, что съедят. Запирал в комнате, еду с ним делил — последний кусок пополам. Но он иногда убегал. Через форточку, паразит, вылезал и пропадал на день, на два. Он провёл рукой по лицу, смахивая что-то — пот или слезу, непонятно. — А я в метель выходил. В буран, в пургу, когда на улице ни души, когда патрули стреляют по движущимся теням, потому что мародёров полно — я шёл и звал её. Соседи думали, что я рехнулся. Может, так и было. Боялся, что не найду. Что он станет чьим-то ужином. Что я приду домой, а у соседей бульоном пахнет, и я никогда не узнаю, из чего он. Михаил поднял глаза, но Саша уже отвернулся к окну, тяжело дыша. — Нашёл. Один раз нашёл — он сидел под подвалом, весь мокрый, худой, глаза огромные, и смотрел на меня. Я схватил его, прижал к груди и бегом домой. И всю дорогу пытался не сорваться. Как ребёнок. Впервые за всю блокаду чуть не проронил слезы. Он замолчал на секунду, сглотнул комок в горле. — А потом... — голос его упал до шёпота. — Потом люди начали есть себя. Самих себя, понимаешь? Людоеды появились. Среди людей, Миша. Среди тех, кто ещё вчера улыбался тебе во дворе, здоровался за руку. Сегодня они уже режут детей и варят суп. Просто немыслимо. Михаил побелел. Пальцы его, сжимавшие альбом, задрожали. — Я наткнулся однажды, — Саша закрыл глаза, и лицо его исказилось. — В подворотне. Там всегда темно было, фонари не горели, берегли электричество. Я шёл к школе — часто там бывал и помогал. Иду, спотыкаюсь, а там... там что-то лежит. Я сначала подумал — труп, их много валялось, не успевали убирать. Наклонился, а это... — он зажмурился, мотнул головой. — Не могу. До сих пор не могу. Открыл глаза, посмотрел на Мишу в упор. — Меня тошнило несколько часов. Не мог остановиться. Выворачивало наизнанку, хотя есть хотелось так, что живот к спине прилип. Я сидел в углу своей комнаты, качался и кашлял, и Нева тёрся о ноги, и я думал — за что? За что этот ужас? Почему люди стали зверьми? Михаил открыл рот, чтобы что-то сказать, но Саша не дал. Перебил. Рванул вперёд, нависая над ним. — Холодно было. Страшно холодно. Минус тридцать бывало, а может ещё меньше, не помню. Градусники лопались. Люди жгли всё, что горело. Книги. Мебель. Паркет выламывали из полов, жгли. Двери. Рамы оконные. Даже я, я, который берег каждую книгу как зеницу ока, — он ткнул себя пальцем в грудь, — сжигал свои любимые тома. Пушкина, Лермонтова, Достоевского — в печку. Запрещённую литературу, которую хранил как сокровище, за которую меня могли расстрелять, если б нашли, — в печку. Потому что надо было греться. Потому что надо было выживать. Он задохнулся, провёл рукой по лицу. — Но чаще я отдавал их другим. Тем, у кого не было такой библиотеки. Приходил к соседям, приносил книги — нате, жгите. Нечего есть — жгите, грейтесь. Отдавал еду. Последний кусок отдавал, сам голодал. Потому что... потому что мои люди, Миша, мои люди не смогут прожить без еды. А я без них — не смогу выжить. Понимаешь эту простую, дурацкую логику? Я без них — никто. Пустота. А они без меня — просто мясо. Он переводил дыхание после каждой фразы. Руки его, спрятанные за спиной, судорожно перебирали пальцы. Дрожь пробирала всё тело, но он держался. Стоял, смотрел сверху вниз и говорил. Выплёскивал всё, что копилось годами. Но он не закончил. Саша снова шагнул к шкафу, схватил второй предмет — потрёпанный блокнот — и швырнул его на колени Мише. Тот едва успел подхватить, не давая упасть на пол. — А это, — голос Саши стал тише, но от этого ещё страшнее. — Это твой подарок, Мишенька. Помнишь? Ты мне его дал. Михаил открыл блокнот. Страницы были исписаны — мелким, убористым почерком. Сначала ровно, аккуратно, почти каллиграфически. Потом — криво, косо, буквы прыгали, строчки ползли вниз. А потом снова ровно. Слишком ровно. Слишком правильно. Мёртво. — Помнишь? — голос Саши стал шёпотом. — Каждые выходные. По сто раз один и тот же устав. Про цензуру. Про преданность Родине. Ты думал, что я предатель, да? Что я предал Советский Союз? Что я шпион? Враг народа.  Михаил молчал. Листал страницы. Видел, как почерк ломается, срывается в каракули — и снова выравнивается под невидимым давлением. Пазл в голове сложился сам собой. Ужасающий. Невыносимый. — Ты стоял у меня за спиной, — продолжал Саша, и голос его дрожал. — Часами. Стоял и сверлил меня своими красными глазами. Фуражку поправлял. И смотрел. Смотрел, как я пишу. Проверял каждую букву и слово.  Он зажмурился, и вдруг его прорвало — он начал говорить быстро, захлёбываясь словами: — Я чувствовал твой взгляд затылком. Он жёг. Физически жёг, Миша. Я сидел за столом, ручка в руке, и спина леденела, потому что я знал — ты смотришь. Ты ждёшь ошибки. Ты ищешь, за что можно наказать. За что можно снова сказать, что я ничтожество, что я предатель, что я не достоин. Я переставал дышать, когда ты подходил ближе. Задерживал дыхание, чтобы не услышали, как стучит сердце. Потому что оно стучало так громко, что, казалось, на всю комнату слышно. Он открыл глаза, и в них стояли слёзы — не пролитые, но уже близко. Но он не плакал, совсем нет. Наоборот — лицо оставалось стойким.  — И за каждую ошибку, Миша. За каждую неверную букву, за каждый промах, за каждую расслабленность — ты давил мне на плечо. Вот так. — Саша положил руку себе на плечо, сжал пальцы до боли. — Тяжёлая рука, горячая, властная. И шипел в ухо: «Сосредоточься. Пиши ровно. Чётко. Как закон». А я боялся даже вздохнуть. Боялся пошевелиться. Сидел, писал, и думал — только бы не ошибиться, только бы не сбиться, только бы ты ушёл. Михаил сглотнул. Комок в горле душил, не давал дышать. — А когда ты уходил, — голос Саши дрогнул, — я падал лицом в стол и трясся. Просто трясся. Минут двадцать, полчаса. Не мог остановиться. А потом вставал и переписывал заново то, что испортил, потому что пальцы не слушались. Потому что от страха всё плыло перед глазами. Он снова зажмурился, и по щеке покатилась слеза — одна-единственная, быстрая, злая. Он смахнул её тыльной стороной ладони, почти с ненавистью. Нахмурился.  — Ты знаешь, каково это — бояться собственной тени? Бояться шагов за спиной? Бояться открыть дверь, потому что за ней можешь быть ты? Я жил так годы, Миша. Годы! Но Саша не останавливался. — А когда ты приезжал, — голос его упал до хриплого шёпота, — ты забирал меня с собой. Таскал на расстрелы. На казни. В ссылки. Заставлял смотреть. Не отворачиваться. — Он сжал кулаки так, что побелели костяшки. — Я помню каждый. Каждый выстрел. Каждое тело, падающее в снег. Каждое лицо — живое за секунду до, и мёртвое после. Он шагнул ближе, нависая над Мишей, и голос его зазвенел: — Если я зажмуривал глаза, если пытался отвернуться — ты хватал меня за подбородок. Вот так. — Он дёрнулся вперёд, схватил воздух перед лицом Миши, изображая захват. — Пальцы железные, до синяков. Больно. Сильно. Поворачивал к зрелищу. И наклонялся к уху. — Саша понизил голос до металлического, ледяного шёпота, копируя интонации Миши тех лет: — «Смотри и запоминай, что происходит из-за твоих невольностей». Михаил замер. Лицо его стало белым, как мел. — Каждый крик, Миша. Каждый плач. Каждый выстрел. — Саша ткнул себя пальцем в висок с такой силой, что голова мотнулась. — Здесь. Отпечаталось здесь. Я слышу их до сих пор. Ночью, когда засыпаю, они приходят. Стоят вокруг кровати и смотрят. Молчат. Просто смотрят. Он задохнулся, провёл рукой по лицу, размазывая пот и влагу. — Моих людей, Миша. Невинных людей. Которые просто не так посмотрели, не то сказали, не там были. Их убивали у меня на глазах. А ты стоял рядом. Смотрел. Возвышался. Был довольным. И я ничего не мог сделать. Ничего! Ты можешь это понять? Я просто стоял и смотрел. И запоминал. Как ты велел. Он замолчал. Стоял, тяжело дыша, и смотрел на Мишу. В глазах его горел тот самый ненормальный огонёк — смесь боли, ярости, отчаяния и чего-то ещё, чему нет названия. Лицо было искажено, перекошено гримасой, в которой смешалось всё: гнев, обида, бессилие и давняя, похороненная глубоко внутри нежность, которую он не мог ни вытравить, ни забыть. Смотреть на него было невыносимо. Михаил не выдержал. Резко захлопнул блокнот, отложил в сторону вместе с альбомом. Поднял голову, посмотрел на Сашу — и взял его за руки. Те тряслись уже вовсю, крупной, неконтролируемой дрожью. Холодные, мокрые от пота, с острыми костяшками, они бились в ладонях Миши, как пойманные птицы. Они смотрели друг другу в глаза. Внутри у Михаила всё сжалось. Сжалось в тугой, болезненный комок, который душил, не давал дышать. — Хватит, Саш, — голос его сел, охрип, сорвался. Он нежно погладил пальцами руки Александра— Прошу тебя. Я всё понял. Всё. Но Саша лишь судорожно выдохнул. Покачал головой, не отрывая взгляда от голубых глаз Миши. Тех самых, в которые он когда-то смотрел в Париже. Тех самых, которые любил. Которые решил ненавидеть после, но что-то колебался всегда , вновь смотря на них. Которые снились ему в кошмарах, пылая алым и в редкие минуты покоя. И прошептал одними губами, почти беззвучно: — Я тебя боялся. *** Миша стоял у окна на кухне и смотрел на вечерний Питер. За стеклом раскинулся город, который он когда-то знал другим — строгим, имперским, холодно-прекрасным. Сейчас он тонул в сумерках, подсвеченный редкими жёлтыми огнями. Где-то внизу, во дворах, горели костры — бомжи или беспризорники грелись, чёрные тени метались на фоне пламени. Над крышами висела низкая облачность, окрашенная закатом в грязно-розовый цвет, и казалось, что небо давит на город, прижимает его к сырой земле. Невский где-то там, вдали, наверняка залит огнями витрин — первых ларьков, киосков, реклам «МММ» и «Гербалайфа», но отсюда, из этого спального района, Питер выглядел усталым, обшарпанным, забытым. Миша крутил в пальцах сигарету. Он не затягивался, просто держал, наблюдая, как тлеет табак, как пепел вырастает и обламывается сам собой, падая на подоконник. Сигареты были Сашины — дешёвые, крепкие, с горьким привкусом, от которого сразу першило в горле. Совсем не его формат. Миша поморщился: как Саша вообще курит эту гадость? Но попробовать хотелось — понять, что тот чувствует, когда затягивается этой горечью. Впрочем, сейчас хотелось только смять её и выкинуть. Что он и сделает через минуту. Да, конечно, Саша может влететь ему кружкой по голове за мусор на полу, но это, может, того и стоит. Хоть какая-то реакция, хоть какая-то жизнь в этих глазах. Он думал о том, что случилось вчера. После того, как Саша прошептал: «Я тебя боялся», — повисла тяжёлая, вязкая тишина. Миша смотрел на него и не знал, что сказать. Слова застревали в горле, все правильные фразы казались фальшивыми, все извинения — пустыми. А Саша вдруг выдохнул, отпустил его руки, отступил на шаг и сказал тихо, почти спокойно: — Уходи. Пожалуйста. Оставь меня одного. Хотя бы на сутки. Это было не зло, не истерично. Это была просьба. Умоляющая. И Миша не мог отказать. Он ушёл. Бродил по ночному Питеру, сидел в каком-то круглосуточном кафе, пил противный кофе, думал. А сегодня вечером вернулся. Тихо, стараясь не шуметь. Проверил, дома ли. Дверь оказалась не заперта — Саша никогда не запирал, сколько Миша его помнил. Он вошёл, заглянул в спальню. Саша валялся на кровати, свернувшись калачиком. Одеяло сбилось, ноги поджаты к груди, руки обнимают подушку. Рядом на полу — две пустые бутылки из-под портвейна. Дешёвого, креплёного, от которого дико болит голова. Миша вздохнул. Напился и спит. Хоть уснул. Он тихо подошёл, поправил одеяло, укрыл Сашу почти по подбородок. Потом подошёл к окну — шторы были снова задёрнуты, плотно, как всегда. Миша чуть раздвинул их, впуская серый питерский свет. Проветрить бы, но холодно. Не хочет, чтобы сильнее он мёрз. Михаил вышел, прикрыв дверь. И вот теперь стоял на кухне, курил несчастную сигарету и ждал. Чего? Сам не знал. Проснётся ли Саша? Захочет ли говорить? Выгонит ли снова? Миша вспоминал вчерашнюю сцену, и сердце сжималось до боли. Таким Сашу он не видел никогда. Разбитым, кричащим, выплёскивающим всё, что копилось годами. Обычно Саша держался — гордый, несгибаемый, с этой своей аристократичной холодностью. А тут — будто прорвало плотину. И Миша понял, какую бездну боли тот носил в себе всё это время. Сигарета догорела почти до фильтра. Миша смял её в пальцах и выкинул в форточку. Пусть летит. Если Саша захочет ругаться — пожалуйста. Хоть какая-то реакция. Он тяжело вздохнул и уставился на вечернее небо, которое за окном темнело, наливалось синевой, зажигало первые звёзды. Мысли текли медленно, вязко. Что делать дальше? Он хотел быть рядом. Не просто помочь, не просто извиниться — быть. Рядом. Каждый день. Каждую минуту, если позволят. Он хотел разобраться в своей любви — той самой, нежной и сильной, которая, оказывается, всё это время жила в нём, несмотря ни на что. Как оказалась, она была разбита на тысячу маленьких осколков — годами, болью, непониманием и жестокой судьбой. Но Миша верил, что эти осколки можно собрать. Аккуратно, не спеша, по одному. Как мозаику. Как драгоценную вазу. Он вытащит Сашу со дна. Он покажет ему свою любовь — настоящую, без фальши, без игр. Он защитит его от всего. Даже от себя самого, если понадобится. Миша знал, что Саша его ненавидит. Имеет право. Но Миша ненавидел себя сильнее. За то, что сделал. За то, что не уберёг. За то, что был слеп и глух. Он сжал подоконник, впился пальцами в старую краску. В груди горело, саднило. Он готов был на всё. Вдруг из прихожей донёсся шорох. Миша насторожился, повернул голову. Шаги, возня, потом отчётливое цоканье — грубое, пропитанное недовольством, отточенное, как уличный парень из 90-х умеет обозначать своё присутствие. Дверь на кухню распахнулась. На пороге стоял Денис. В странной кепке, надвинутой на лоб, лохматый, неаккуратно коротко стриженный — торчащие в разные стороны вихры, взгляд исподлобья, весь такой суровый и набыченный, как молодой пёс, готовый защищать территорию. В руке он сжимал пакет с продуктами — из него торчал батон колбасы и край буханки. Денис недовольно, с вызовом уставился на Мишу. А за его спиной Миша заметил движение. Кто-то переминался с ноги на ногу, прятался в тени коридора. Потом шёпот — тихий, неуверенный. Миша всмотрелся и хмыкнул, не веря своим глазам: — Данила? Парень вздрогнул, помедлил и вышел из тени. Высокий, худощавый, с ровной осанкой — выправка чувствовалась даже в том, как он держал плечи. Голубые глаза, такие же, как у отца, смотрели серьёзно и чуть виновато. Тот самый Данила, которого Миша отправил в Ленобласть за документами. — Ты что здесь делаешь? — голос Миши стал жёстче, хотя внутри всё перевернулось. — Я велел тебе забрать документы из штаба и сразу ехать обратно в Москву. Почему ты здесь? Данила открыл рот, чтобы ответить, но его перебил Денис. Грубый, звонкий голос врезался в тишину: — Слышь, столица, а чего это ты тут вообще ошиваешься? — Денис шагнул вперёд, поставил пакет на стол и скрестил руки на груди. — Тут тебе не Москва, тут свои уже порядки. Или в Москве принято врываться в чужое пространство? Валил бы ты отсюда. Миша вздохнул. Ох уж эти дети. Он приблизительно понимал, почему у этого мальца такое отношение к нему. Денис, судя по всему, опекал всё это время Сашу, таскал ему еду, лез с заботой к, так называемому, отцу. И появление Миши, конечно, воспринял как вторжение на свою территорию тоже. Ревность, собственничество, желание защитить — всё смешалось в этом колючем взгляде. Но разбираться сейчас Миша не хотел. Тем более там, в соседней комнате, спал Саша. Будить его, впутывать в этот балаган — последнее дело. Миша сложил руки на груди, оглядел обоих холодным, спокойным взглядом. Выдержка Москвы, столичная непроницаемость. — Столица приехала по делам, — ответил он ровно. — И это не касается тебя, парень. Денис дёрнулся, как от пощёчины. Глаза его вспыхнули. — Не касается? — голос его взлетел. — Это ты тут не касаешься! Я знаю как папа к тебе относится. Ох, да что там, я видел в Союзе. А ты припёрся неизвестно откуда и строишь из себя хозяина? Да тут тебе не рады, понятное дело. Лучше бы ты ушёл, забрал свои чёртовы документы и валил в свою Москву! Миша чуть приподнял бровь. Документы? Ах да, Данила. Значит, парень не один, они вместе. Интересно, как они вообще встретились. — Я сам решу, что мне делать, — ответил Миша жёстко. — И тебе, Денис, лучше уйти. Со мной этот номер не пройдёт. Денис сжал кулаки, шагнул вперёд. Воздух на кухне накалился. Данила, стоявший сзади, дёрнулся, схватил Дениса за рукав и прошипел тихо, но отчётливо: — Перестань. Не надо. — И бросил быстрый взгляд на отца, который смотрел на них обоих с холодным спокойствием, за которым чувствовалась сталь. Денис отдёрнул руку, но промолчал. Только сопел, как бык, готовый к атаке. Но снова открыл рот, чтобы выдать очередную колкость. И в этот момент из тени коридора раздался голос. Хриплый, усталый, но резкий, как пощёчина: — Что за балаган вы устроили на моей кухне? Что за проходной двор у меня стал? Все трое замерли и обернулись. В дверном проёме, облокотившись о косяк, стоял Саша. Бледный, взлохмаченный, с тёмными кругами под глазами, в мятой майке и старых тренировочных штанах. Он смотрел на каждого мутным, тяжёлым взглядом, в котором плескалось недовольство, усталость и лёгкое похмелье. Тишина повисла такая, что слышно было, как за окном шуршат шины редких машин. Миша затаил дыхание и выпрямился, всем телом потянувшись к дверному проёму. Сердце пропустило удар, потом ещё один. Вчера они разошлись на такой ноте, что он не знал, захочет ли вновь видеть его Саша. А теперь тот стоял здесь — недовольный, хмурый, но стоял. Денис нахмурился и поджал губы. Видно было, как желваки заходили на его лице — вспомнил, видимо, их последний разговор с Сашей, который закончился явно не тем, чем ему хотелось. Но промолчал. Только сжал кулаки крепче. Данила смотрел на Сашу спокойно. Даже с каким-то облегчением. С дядей Сашей у него всегда были ровные, тёплые отношения — тот никогда не давил, не требовал, не оценивал. Просто был. И сейчас, увидев его, Данила чуть расслабил плечи. Саша обвёл всех тяжёлым, мутным взглядом. Задержался на Мише — всего на секунду, но этого хватило, чтобы в воздухе повисло напряжение. Потом перевёл глаза на Дениса и Данилу. Шумно вздохнул. Прошёл на кухню, не глядя ни на кого, достал банку с растворимым кофе, поставил чайник на плиту. Движения были медленными, но уверенными — человек, который привык хозяйничать на своей территории, даже когда с ног валится. — Денис, Даня, — голос его звучал ровно, без злости, но с той интонацией, которая не предполагает возражений. — Уйдите. Денис дёрнулся, открыл рот, чтобы возразить, даже пыхтеть начал, набирая воздух для праведного гнева. Но Саша поднял на него взгляд — острый, как лезвие, и Денис осекся. Замолк на полуслове. Рявкнул что-то нечленораздельное, развернулся и, грохоча кроссовками, вылетел в коридор. Данила замешкался. Посмотрел на отца, на Сашу, снова на отца. — Даня, — Саша чуть смягчил голос. — Подожди отца за дверью. Он скоро придёт к тебе. Парень кивнул, бросил быстрый взгляд на Мишу — в котором читалось и понимание, и лёгкая тревога — и вышел, прикрыв за собой дверь. На кухне стало тихо. Только чайник начинал тихо посвистывать на плите, собираясь закипеть. Саша стоял у стола, спиной к Мише, и смотрел в окно. Там, за стеклом, догорал питерский вечер. Миша не шевелился. Сидел у подоконника, боясь вздохнуть, боясь спугнуть этот хрупкий миг и смотрел на Сашу. Две столицы. Москва и Питер. В одной комнате.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать