Боже, царя храни

Романовы. Венценосная семья Распутин Григорий Р.
Джен
В процессе
G
Боже, царя храни
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
1917 год. Я - Государь. Моё слово - закон. В день смуты мне и моей семье не спокойно. Люди начинают ненавидеть меня, становясь всё беспощаднее. Я чувствую, что скоро уйду. Не долго мне на этом свете осталось, но вдруг, есть шанс что-то изменить? "Распутин. Он поможет. Он один может". Слова моей жены. Господи, помоги нам... Умоляю...
Примечания
Не знаю, почему нет остальных персонажей в Григорий Р (2014). Видимо, потому что там не совсем про них было, в прочем, они добавлены из фильма 1996 года.. Ладно. Мне очень не понравилось читать про Феликса и Дмитрия, как будто кроме них больше никого нет (личное мнение). Эта порнуха уже задолбала. Хочется адекватного почитать, а его нет, вот и приходится придумывать другое развитие событий (не в обиду любителям NC-17, NC-21).
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 2. Сложности призрака

Глубокий вдох. Не хриплый, не залитый кровью, а чистый, лёгкий, наполняющий грудь прохладным воздухом. Я открыл глаза. Потолок с трещинами, пляшущий свет керосиновой лампы - всё было на месте. Но что-то изменилось. Кардинально. Я всё ещё лежал на кровати, чувствуя жёсткую ткань простыни под спиной, но... не чувствуя боли. Вообще. Ни жгучего пожара в животе, ни раздробленной тяжести в боку, ни леденящего онемения в руке. Была лишь лёгкая, призрачная память о них, как об отзвуке далёкого кошмара. Я осторожно, почти не веря, приподнял голову. Ни головокружения, ни слабости. Я почувствовал... силу. Не физическую мощь, а странную, прозрачную лёгкость. И тогда я решился. Я сел на кровати. Движение было плавным, без усилия. Я опустил ноги на прохладный деревянный пол. Встал. И увидел. На кровати, под толстым одеялом, всё ещё лежало тело. Моё тело. Бледное, с тёмными кругами под закрытыми глазами, с окровавленными бинтами на животе и на руке. Грудь не поднималась. Лицо было застывшим в последней гримасе страдания и... странного, недавно обретённого покоя. Я смотрел на себя со стороны. И не испытывал ни ужаса, ни отчаяния. Было спокойное, почти отстраненное удивление. Так вот оно как. Я умер. Но я стоял здесь, на своих ногах. Я видел свои руки - целые, невредимые, чуть прозрачные на краях, будто сотканные из утреннего света. Я был собой. Полностью. Со всеми мыслями, со всей памятью, со всей этой яростной, неутолённой любовью к жизни и к моей семье. Но эта любовь больше не рвалась наружу из плена плоти. Она просто была. Свободная и огромная. Я посмотрел вперёд. Григорий всё ещё сидел на табурете у кровати. Он не смотрел на тело. Он смотрел прямо на меня. На того, кто стоял посреди комнаты и улыбнулся. Не той загадочной улыбкой, что была у него до. А простой, человеческой, усталой и доброй улыбкой. — Ну вот. — сказал он своим грубоватым голосом, который звучал теперь не в ушах, а прямо в комнате, ясно и чисто. — Видишь? Я же говорил. Я не мог выговорить слова. Я мог только чувствовать. И я чувствовал поток благодарности, такой мощный, что он, казалось, должен был осветить всю комнату. Я попытался кивнуть. И кивнул. — Не цеплялся - значит, не разорвался. — пояснил он, как будто читал мои мысли. Он встал со своего места. — Душа цела. Чиста. Теперь ты свободен, как птица. Только крылья другие. Он подошёл ко мне. Я не отступил. Григорий посмотрел на тело на кровати, потом снова на меня. — Прощайся, если хочешь. Но ненадолго. Это уже просто дом, который сгорел. В нём жить нельзя. Я подошёл к кровати. Посмотрел на своё лицо. Вид был печальный, но в застывших чертах я теперь ясно видел не муку, а усталость. Огромную, вековую усталость, наконец нашедшую покой. Я протянул руку, чтобы коснуться собственного лба, но пальцы прошли сквозь кожу, ощутив лишь лёгкое, прохладное свечение. Я не был призраком для себя. Я был реальностью. А оно - воспоминанием. — Спасибо. — наконец смог я издать звук. Мой голос был тихим, но не хриплым. — За… за то, что помог не сойти с ума. За то, что помог остаться. — Оставаться — значит помнить и любить, — сказал Григорий. — а не дышать и мучиться. Этому научился. Молодец. Он повернулся к стене, за которой была комната моей семьи. — Хочешь к ним? Сердце — или то, что теперь выполняло его функцию, — сжалось от одновременно сладкой и горькой боли. — Да. Но… они увидят? Услышат? — спросил я. — Увидят сны. Почувствуют тепло. Услышат шёпот в душе. Прямо сейчас - нет. Для них ты спишь. Им скажут, что ты умер утром, не приходя в сознание. Так будет… милосерднее. — Он помолчал. — Но позже… когда их дорога станет совсем тёмной… они почувствуют тебя. Как тихую руку на плече. Как внезапное воспоминание, что согревает. Это и будет твое "остаться". Понимаешь? Я понимал. Это было не то, о чём я умолял в отчаянии. Это было лучше. Глубже. — Идём. — сказал Григорий, и не было в этом слове приказа, лишь приглашение. — Тебе нужно увидеть свет. Тот самый. Чтобы знать, куда возвращаться, когда захочешь их утешить. Он сделал шаг, и стена перед ним словно расступилась, не стало преградой, а стала подобна завесе из тумана. За ней сияло мягкое, золотистое сияние, не слепящее, а манившее. Я в последний раз обернулся. На комнату. На тело на кровати - на того Николая Александровича Романова, чья история закончилась здесь, в апреле 1917 года. Я поклонился ему. Низко. Благодарно за всё прожитое и выстраданное. Потом я повернулся к свету и к фигуре Распутина, ждавшей меня на пороге. — Я готов. — сказал я. И впервые за много-много лет в этих словах не было ни тени сомнения, ни тяжести долга. Он кивнул, и его улыбка стала шире. — Ну, тогда пошли, Никола. Там - совсем другая жизнь. И другая Россия. Та, что в душах, а не на картах. И я шагнул вперёд, навстречу свету, оставляя позади боль, страх и тленный образ царя, но унося с собой в вечность самое главное - любящее, живое сердце отца и мужа. Я умер. Но я, наконец, начал жить. По-настоящему. Я стоял на пороге того сияния. Оно обещало покой, безграничность, конец всем вопросам. Но я обернулся назад, в сумрак комнаты с телом на кровати, к стене, за которой плакала Аликс. — Григорий. — сказал я, и мой новый, легкий голос прозвучал с незнакомой мне решимостью. — Почему я не могу остаться здесь? Он остановился, уже наполовину растворившись в золотистом тумане, и повернул ко мне своё лицо. В его глазах не было удивления, лишь глубокая, понимающая усталость. — Здесь? В этих стенах? Среди запаха лекарств и страха? — спросил он. — Нет. Не в комнате. В доме. Я хочу ходить по этим коридорам. Быть рядом с ними. Хоть тенью, хоть шёпотом. Хоть холодком. Я хочу… охранять их. — выговорил я. Старая привычка - нести ответственность - оказалась сильнее даже смерти. Распутин вздохнул. — Цепляешься, Никола. Опять цепляешься. За стены. За запахи. За их слёзы, которые ты слышишь. Это - не остаться. Это - привязаться. Как призрак. — Пусть призрак! — в голосе моём зазвучала та самая императорская непреклонность, лишённая теперь земной власти, но оттого не менее сильная. - Если это позволит мне быть ближе. Если я смогу… я не знаю… отогнать дурной сон Алексея или… или просто посидеть рядом с Аликс, когда она плачет. Я подошёл к стене, туда, откуда доносились приглушённые звуки молитвы и сдавленных рыданий. Я протянул руку. Пальцы вошли в штукатурку без сопротивления, ощутив лишь сгусток густой, тяжкой скорби по ту сторону. — Видишь? — сказал Григорий, появившись рядом со мной беззвучно. — Ты чувствуешь их боль. Прямо здесь. Она будет жечь тебя. Каждый миг с ними. Ты будешь ходить по этому дому, а он для тебя станет клеткой из их страданий. Ты не утешишь их, Никола. Ты будешь мучиться вместе с ними. Это и есть ад. Беспомощное созерцание чужой муки, которую ты не можешь облегчить. Его слова падали, как холодные камни. Но я упрямо качал головой. — Я не могу просто уйти в свет, пока они здесь, в этой темноте! Ты же сам говорил - остаться в их памяти, в любви. А как я буду в их памяти, если уйду в неведомое? Я должен быть здесь. Чтобы знать. Чтобы… чтобы быть рядом в самый страшный час. Я посмотрел на свое тело. — Врачи скажут много чего им. Лишь бы не сильно волновать. Но я-то буду знать, что я здесь. Что я не бросил их. Совсем. Распутин долго смотрел на меня. Казалось, он взвешивает что-то очень тяжёлое. — Сильная воля. — наконец произнёс он. — Царская. Даже смерти не сломила. Ладно. Он сделал шаг ко мне и положил свою большую руку мне на худое плечо. От его прикосновения по мне разлилось ощущение невероятной, древней силы. Он даже осязать меня может. Ну и ну. — Но будут правила, Никола. Земные. Первое: ты не можешь явиться. Не можешь говорить с ними. Не можешь сдвинуть со стола пылинку. Максимум - лёгкий ветерок, холодок, смутное ощущение присутствия. И то - не всегда. Больше всего они будут чувствовать тебя во сне, когда их собственный дух свободнее. Я кивнул, готовый на любые условия. — Второе: дом - твоя граница. Ты привязан к месту своей смерти и к ним. Дальше сада не уйдешь. Это будет твоя тюрьма. — Принимаю. Но он продолжил. Это было не всё. —Третье, самое главное. — его голос стал суровым. — Ты увидишь всё. Всё, что с ними будет. Хорошее и плохое. Ты увидишь их страх, их унижение, их последние минуты. И не сможешь ничего изменить. Ни крикнуть, ни закрыть их собой. Сможешь ли вынести это? Не сойти с ума от бессилия? Ледяная полоса страха пробежала по моей невесомой сущности. Увидеть их гибель? Быть её безмолвным свидетелем? Я посмотрел сквозь стену, туда, где были они. Мои девочки. Мой мальчик. Моя Аликс. И понял, что даже ад бессильного наблюдения лучше, чем рай неведения. — Смогу. — решительно выдохнул я. — Потому что я буду с ними. До конца. Распутин покачал головой, но в его взгляде мелькнуло что-то похожее на уважение. — Ну что ж. Выбор твой. Помни: свет, — он махнул рукой в сторону сияющего проёма, который начал меркнуть, — он всегда будет ждать. Когда станет невмоготу… или когда их дорога здесь закончится… ты сможешь уйти. Но пока ты здесь… это твой крест. Последний. Он убрал руку. Сияющий проём погас окончательно, оставив нас в привычной полутьме комнаты, но теперь наполненной новым, незримым присутствием. — Что теперь? — спросил я. — Теперь, — сказал Григорий. — ты идёшь к ним. Просто постой рядом. Они не увидят. Но… кто знает.... Если что-то получится... Это и будет твоя награда. И твоё наказание. Его голос стал тише: — Прощай, Никола. Держись. И… не проклинай свой выбор. Он вышел из комнаты. В ней остались только я, моё мёртвое тело на кровати и гулкая, полная предчувствий тишина. Я сделал шаг. Не к двери - сквозь неё. Дерево и обои не стали преградой. Я вышел в тёмный коридор. Чувствовал под ногами скрип половиц, которых не касался (видимо, привычка). Слышал каждый шорох за закрытыми дверями. И пошел на звук плача. На звук их жизни, которая теперь стала и моей смертью, и моим единственным смыслом существования. Я выбрал не уход в свет. Я выбрал стоять в их тени. Быть немым стражем у порога их обреченности. Это был страшный, безумный выбор. Но это был мой выбор. И в нем, в этой последней возможности быть рядом, я чувствовал не покой, а странное, горькое подобие жизни. Я остался.

***

Время текло странно, растягиваясь в долгом, беззвучном ожидании между короткими вспышками, когда я стоял у двери их комнаты, слушая сдавленное дыхание Аликс или тихий плач одной из дочерей. Я избегал заходить внутрь - не мог выносить вида их спящих, измученных лиц. Лучше стоять на страже снаружи. Так я хотя бы делал что-то. Однажды глубокой ночью, когда весь дом затих в тяжёлом, тревожном сне, я почувствовал знакомое присутствие. Не призрачное, а плотное, живое. Запах дёгтя и земли вёл меня вниз, в кухню. Григорий сидел за столом. Он наливал себе чай из жестяного чайника, стоявшего на краю печи, и запах дешёвого кирпичного чая смешивался с его собственным. Он сидел, ссутулившись, и в свете одинокой коптилки его лицо казалось измождённым, старше своих лет. На нём была простая мужицкая рубаха, и на запястье краснела свежая ссадина - видимо, от стычки с кем-то из караула. Он был здесь. И он был один. Я остановился в дверном проёме. Он не обернулся, но его спина чуть выпрямилась. — Стоишь, как на параде, Никола. Проходи, садись. — он махнул рукой к пустой лавке напротив. — Только предупреждаю, чай плохой. Солдацкий. Я медленно подошёл и сел. Вернее, принял позу сидения, опустившись над лавкой. Для меня не было разницы. Я чувствовал грубую фактуру стола, но не вес своего тела. — Как ты прошёл? — спросил я тихо. — Они же не пускают. Он хрипло рассмеялся, отхлебнул чаю из блюдечка. — Меня? Да я хуже таракана. Пролезу везде. Караульным сказал, что знаю травы, что боль снимают. У одного зуб загноился, я ему корешок дал. Вот и пропустили на кухню "доктора Гришку". Им наплевать. Главное, чтобы к вам в покои не лез. Он смотрел прямо на меня. Не сквозь, а на. Его взгляд, всегда такой пронзительный, теперь казался уставшим, но все таким же всевидящим. — Григорий. — начал я после паузы. — Они меня не видят. Я прохожу сквозь стены, и они не вздрагивают. Даже Аликс, когда я стою в сантиметре от нее… она не чувствует. Но ты… ты видишь. С первого раза. Как? И… — я вспомнил дворового пса, Мухтара, который вчера вечером, когда я вышел в сад, не залаял, а лишь насторожил уши, уставилась прямо на меня и тихо заскулил, виляя хвостом. — И животные. Мухтар… вроде как заметил. Распутин поставил блюдце, вытер усы рукавом. Глядел на меня долго и внимательно, будто решая, сколько правды мне выдать. — Животные, они душой живут, а не умом, — сказал он наконец. — Они границы мира тонкого чувствуют. Пёс увидел не тебя, а… пустоту, которая на твоём месте светится иначе. Учуял запах, которого нет. Вот и заскулил. Он не знает, что ты царь. Он знает, что ты - потерянный. Его слова были обидными, но я лишь кивнул. Потому что это была правда. — А я… — он ткнул толстым пальцем себе в грудь. — Я вижу, потому что смотрю. Не глазами. Все люди смотрят глазами. А я научился смотреть… отсюда. — Он постучал по виску, а потом перевёл палец чуть ниже, к солнечному сплетению. — И отсюда. Ты для меня не призрак, Никола. Ты - боль. Огромная, незаживающая боль, которая ходит по этому дому. Я вижу боль. Чувствую её, как жару от печки. Твоя боль особенная - в ней и любовь, и страх, и вина, и это царское упрямство, что даже смерти наперекор. Вот такая штука в воздухе висит - её не заметить нельзя. Он отхлебнул еще чаю и поморщился. — Фу, отрава. Так вот. Большинство людей свой "третий глаз", что в животе, наглухо закрыли. Боятся того, что увидят. А я… я его распахнул настежь. Потому и пророком меня кличут. Потому и боятся. Вижу то, что другим не дано. И хорошее, и плохое. А ты сейчас… ты самое яркое, что есть в этом доме. Ярче этой коптилки. Как факел из чистого отчаяния. Я слушал, и странное облегчение смешивалось со стыдом. Меня видели. Не как царя, не как отца, а как клубок мучительных чувств, застрявший между мирами. — И что же ты видишь сейчас? — прошептал я. — Кроме… боли? Он откинулся на спинку стула, скрестил руки. Взгляд его стал оценивающим, но не осуждающим. — Вижу упрямца. Который вместо того, чтобы в свет идти, в Раю гулять, мотается тут, по длинным коридорам. Вижу душу, что на крюк себя подвесила. Зацепилась за их дыхание, за звук их шагов. И с каждым днём будешь цепляться сильнее. И будет тебе тяжелее. Потому что ты будешь видеть, как их надежда тает. Как страх растёт. А сделать ничего не сможешь. Вот это я и вижу - твою будущую муку. И восхищаюсь, и жалею безумно. — Я не могу иначе. — просто сказал я. — Это мой долг. — Долг был у императора. А император умер на той кровати. — жёстко парировал он. — Это у отца долг. И у мужа. И это… это я понимаю. Он помолчал, потом спросил тише: — Хочешь, я передам что-нибудь? Шепну на ухо Аликс, когда увидемся где-нибудь? Может, знак какой? Который она поймёт? Я резко, почти физически, почувствовал жгучую надежду. Да! Скажи ей, что я здесь! Что я люблю ее! Что я… И так же быстро надежда погасла, сменившись холодным разумом. — Нет. — выдохнул я. — Если она поверит… это сведёт её с ума. Или даст ложную надежду. Или… они решат, что ты колдуешь, и убьют тебя прямо здесь. Нет. Лучше уж я буду просто… болью в воздухе. Которую чувствуешь только ты. Распутин кивнул, словно ожидал этого ответа. — Умный выбор. Горький, но умный. Ладно. Значит, так и будем. Я - живой доктор Гришка. Ты - призрак. Будем вместе караулить твою семью. Пока… пока не кончится. Он допил чай, встал. Живой, грузный, реальный. Потянулся, кости хрустнули. — Мне идти. У одного из охранников живот болит, обещал глоток настойки дать. А ты… иди, стой на своём посту. И помни: ты не невидимка. Ты видимый. По крайней мере, для одного живого грешника да для дворовых собак. Это уже что-то. Он направился к выходу, крючковатой рукой поймал скобу двери. На пороге обернулся. — И, Никола… если что, если станет невмоготу от бессилия… кричи. Не голосом. А вот этой своей болью. Я услышу. Приду, посидим. Как сейчас. И он вышел, оставив дверь открытой. Я видел, как его живая, плотная фигура растворяется в темноте сеней. От него веяло теплом, потом, жизнью. А я остался в прохладе кухни - целый, но пустой, видимый лишь для избранных. Поднявшись, я пошёл к их комнатам. Не как призрак. Как страж. Как живая боль, которая выбрала свою последнюю, бесконечную вахту. И в знании, что хоть кто-то в этом мире плоти видит и понимает меня, была крошечная, горькая капля утешения. Я прошёл сквозь дверь в нашу бывшую спальню. Вернее, в ту комнату, что теперь служила ей и детской, и камерой одновременно. Воздух был густым от запаха лекарств, воска догоравшей свечи и несвежего белья. Аликс сидела на краю моей пустой кровати, той самой, где я умер. Она сидела, сгорбившись, будто неся невидимую тяжесть. Плечи её подрагивали. Руки, когда-то такие нежные и уверенные, теперь судорожно сжимали и разжимали складки её тёмного платья. Она не рыдала навзрыд. Она плакала тихо, по-детски беспомощно, слёзы беззвучно катились по её исхудавшим, бледным щекам и падали на сложенные ладони. Каждая слеза прожигала меня, будто я был сделан из той же соли. Я ненавидел, когда она плакала. Всегда пытался успокоить. Поддержать. Но не в этот раз. Я замер у порога. МоЁ обещание держаться в стороне рассыпалось в прах. Вид её горя был сильнее всех правил, данных Распутиным. Я подошёл. Медленно. Боясь, что даже моё незримое присутствие спугнет её, нарушит эту хрупкую, трагическую тишину. Я остановился прямо перед ней, там, где когда-то стоял на коленях, прося её руки. И опустился. Не на колени - перед ней не было царя. Я присел на корточки, как простой мужик, как солдат у костра. Так, чтобы оказаться на уровне её опущенного лица. Я видел каждую морщинку у её глаз, каждую седую нить в её когда-то золотистых, а теперь тусклых волосах, собранных в небрежный хвостик. Видел, как дрожат её ресницы. Я был так близко, что мог бы почувствовать тепло её кожи, если бы мог что-то чувствовать. — Аликс. — прошептал я. Звука не было. Был лишь порыв, импульс, мысль, облеченная в форму слова. — Родная девочка моя… прошу, не плачь. Ее дыхание на мгновение спёрлось. Плечи вздрогнули сильнее. Она медленно, будто против воли, подняла голову. Её глаза, воспаленные от слёз, смотрели прямо сквозь меня. Они были пустыми, полными такого бездонного отчаяния, что мне захотелось закричать. Она ничего не видела. Только пустоту. Только тень от коптилки на стене за моей спиной. Отчаяние, острое и жгучее, поднялось во мне. Я протянул руку, чтобы коснуться её щеки, стереть слезы. Мои пальцы прошли сквозь кожу, ощутив лишь леденящий холод её горя, сгусток такой плотной печали, что он казался почти осязаемым. — Я тут. — снова попытался я сказать, вкладывая в беззвучные слова всю силу своей воли, всю свою нерастраченную любовь. — Я с тобой. Всегда. Я не уходил. Я здесь, в этой комнате. Я вижу тебя. Слышу. Я не могу утешить, но я… я просто тут. Я повторял это снова и снова, как мантру, как молитву. "Я тут. Я тут. Не плачь, моя любовь. Пожалуйста". И вдруг случилось нечто. Её взгляд, блуждавший в пустоте перед собой, на миг сфокусировался. Не на мне. На чём-то рядом со мной. На пылинке, танцующей в луче угасающей свечи? На игре теней? Её слёзы на секунду прекратились. Она замерла, прислушиваясь не ушами, а чем-то другим. Сердцем, может быть. Её губы, пересохшие и потрескавшиеся, шевельнулись. Она прошептала так тихо, что даже я, стоящий в сантиметре, едва разобрал: — Ники… Это было не имя. Это был вздох. Выдох души. И затем, медленно, словно через невероятное сопротивление, её рука поднялась. Не к глазам, чтобы вытереть слёзы. Она поднялась и повисла в воздухе как раз там, где была моя щека. Она не коснулась меня - не могла. Не знала, что я тут. Но она замерла в сантиметре от того места, ощущая, возможно, лишь легчайшее изменение температуры воздуха, сгусток энергии, непонятное присутствие. Она сидела так, затаив дыхание, с рукой, протянутой к призраку, а на лице её застыло выражение не страха, а предельного, измученного внимания. Как будто она ловила далекое, знакомое эхо. — Не уходи… — выдохнула она, и это была уже не просьба ко мне, а молитва к Богу, к судьбе, ко всему миру. — Я не ушел. — отчаянно думал я, пытаясь проецировать в нее эту мысль, это чувство. — Я здесь. Я остался. Ради тебя. Ради наших деток. Её рука дрогнула и медленно опустилась. Фокус в её глазах рассеялся. Слёзы снова навернулись и покатились, но уже не так обильно. Она уронила голову на руки, и её плечи снова затряслись, но теперь это были не судорожные рыдания, а тихие, бесконечно усталые всхлипы. Я так и сидел перед ней на корточках, не в силах сдвинуться с места. Я не утешил её. Не остановил слёз. Но в тот миг, когда она прошептала моё имя и протянула руку, я понял - она почувствовала. Не увидела, не услышала, но почувствовала. Тончайшей, разорванной нитью что-то связало нас сквозь стену смерти. Это было крошечное чудо. Горькое и бессильное. Но оно было. Я провёл так, кажется, целую вечность, пока её дыхание не стало ровнее, пока она не уснула, сидя, склонившись к моей пустой постели. Я боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть этот хрупкий сон. Наконец, я поднялся. Мои несуществующие ноги затекли от несуществующего напряжения. Я посмотрел на неё, на свою спящую, измученную королеву, и в моей призрачной груди что-то окончательно и бесповоротно сломалось и перестроилось. Я не мог быть мужем. Не мог быть защитником. Но я мог быть этим тихим присутствием. Этим шёпотом в тишине. Этим холодком, который, быть может, она примет за дуновение из открытой форточки, но который будет мной. — Моя любовь. — прошептал я в беззвучную комнату. — Я на посту. Я никуда не денусь. И, отвернувшись, я прошёл сквозь стену, чтобы продолжить свою бесконечную, бессмысленную и единственно возможную вахту. Но теперь с новой, страшной надеждой: а что, если тонкая нить - не воображение? Что если она, в самые тёмные свои минуты, сможет почувствовать, что не одна? Это было мало. Ничтожно мало. Но для меня, для призрака, это было целым миром. Я оставил Аликс в тревожном сне и, словно лёгкий ветер, прошёл сквозь стену в соседнюю комнату - большую, когда-то бывшую гостиной, а теперь набитую кроватями, сундуками и детскими вещами. Здесь спали мои дети. Тишина была обманчивой. Она висела плотным, тяжёлым покрывалом, пропитанным страхом и недетской усталостью. Воздух пах мылом, лекарствами и слегка пригоревшим фитилем - свечу, видимо, только что задули. Ольга и Татьяна спали на одной кровати, прижавшись друг к другу, как в детстве. Ольга, моя серьёзная, умная девочка, даже во сне хмурила брови. Татьяна, с её добрыми, хозяйскими руками, обнимала сестру, словно пытаясь защитить. На одеяле лежала раскрытая книга - Пушкин, кажется. Они заснули за чтением, пытаясь уйти от реальности в стихи. Я присел рядом, на краешек тюфяка, которого не почувствовал. Мне хотелось поправить одеяло, отстранить прядь волос с Ольгиного лба. Но я лишь протянул руку, позволив пальцам раствориться в воздухе над её волосами. Спите, мои хорошие. Вы так мужественны. Простите меня. Мария и Анастасия делили другую кровать. "Машка", моя румяная, сильная красавица, спала на спине, раскинувшись, всем видом показывая свой простой и жизнелюбивый нрав даже в неволе. Анастасия, моя "сорванец", мой "швыбзик", свернулась калачиком, уткнувшись носом в спину сестры. Её лицо, обычно такое живое и озорное, сейчас казалось удивительно маленьким и беззащитным. Я смотрел на них и чувствовал, как внутри меня, в том месте, где раньше билось сердце, нарастает тихая, всесокрушающая буря любви и вины. Вот они. Плоть от плоти моей. И я не смог дать им ничего, кроме этой тюрьмы и страшной неизвестности. И тогда я услышал сдавленный звук. Не плач. Скорее, приглушенный стон. Он доносился из угла комнаты, где за ширмой стояла кровать Алексея. Я встал и прошёл к нему, просочившись сквозь ширму, как сквозь туман. Алексей не спал. Он лежал на спине, с широко раскрытыми глазами глядя в потолок. Его лицо было мокрым от слёз, но он плакал беззвучно, как научился за долгие годы боли - чтобы не беспокоить сестёр, не пугать маму. Я давно это знал. Он рассказал, когда я увидел, что после очередного кровотечения он сдерживается. Они мне все всё рассказывали, прося не говорить остальным и я всё помнил. О каждом. И хранил это тайнами. Как они думали) Одна рука его была закинута за голову, другая лежала на одеяле, сжатая в слабый кулак. Он был так худ и бледен, что казался сделанным из воска. — Алёшенька… — вырвалось у меня. Он, конечно, не услышал. Но его взгляд, неподвижно устремлённый вверх, вдруг дрогнул. Он медленно, с трудом, повернул голову на подушке. И уставился прямо в ту точку, где я стоял. Сердце (или его призрак) замерло у меня в груди. Неужели?.. Но нет. Его взгляд был не сосредоточенным, как у Аликс. Он был полон внутреннего ужаса, смотрящего сквозь реальность. — Папа… — прошептал он так тихо, что это было почти движением губ. Он не видел меня. Он вспоминал. Или ему казалось. — Я здесь, сынок. — сказал я, опускаясь рядом с кроватью на пол. Я был с ним на одном уровне. — Я тут. Рядом. Он сглотнул, и его горло болезненно содрогнулось. — Мне… страшно, пап. — выдавил он, обращаясь к пустоте, к своему воображению, ко мне. — Они… они смотрят зло. И унтер… тот, что с усами… он сегодня сказал, что скоро нас всех… Он не договорил, закусив губу. Слёзы снова побежали по его вискам. Яростное, бессильное отчаяние захлестнуло меня. Я протянул руки, пытаясь охватить его, прижать к себе, как делал это в Ливадии, когда у него болела нога. Мои объятия растворились в воздухе, но я не отдёрнул руки. Я просто держал их так, создавая иллюзию защиты. — Я знаю, сын. Знаю, что страшно. Ты должен быть храбрым. Для мамы. Для сестёр. Ты - мужчина в этом доме теперь. Будущий правитель нагей великой страны. Но я… я здесь. Я буду рядом в каждую секунду. Я не дам страху подойти слишком близко. Я обещаю. Я говорил, зная, что он не слышит. Но я вкладывал в слова всю силу своего духа, пытаясь проникнуть в его сознание, как проникал луч света сквозь щель в ставне. Алексей зажмурился. Его кулак разжался, и пальцы беспомощно вцепились в одеяло. — Помолись за нас, папа… — прошептал он. — Если ты там… на небесах… помолись, чтобы не было больно… Мне страшно без тебя опять... — он не договорил, но я понял. Он знал, что если опять будет беда, то не будет моей руки, за которую он может вцепиться, пока я успокаиваю. Эти слова, детские и страшные в своей прямоте, переломили меня. Я больше не мог. Я наклонился и прикоснулся лбом к краю его кровати, к тому месту, где лежала его худая рука. Я не чувствовал ни дерева, ни ткани. Только леденящий холод его отчаяния. — Я не на небесах, Алёша. — прошептал я в беззвучие. — Я здесь. В этом доме. И я буду молиться здесь, на коленях у твоей кровати. Каждую ночь. Чтобы тебе не было больно. Чтобы вам всем не было страшно. Это всё, что я могу. Прости, родной. Я так и остался, склонившись у его постели, в немой, отчаянной молитве. Через какое-то время его дыхание стало ровнее, страх, вымотав его, отпустил, и он погрузился в тяжёлый, но всё же сон. Я поднял голову. В комнате было тихо. Четыре мои дочери и мой сын спали, каждый со своим грузом. Ольга и Татьяна - с достоинством. Мария и Анастасия - с детской, ещё не до конца растерянной верой в чудо. Алексей - с горьким знанием боли и страха, которое не по годам. И я, их отец, стоял среди них как тихий страж. Невидимый. Бесполезный. Но присутствующий. Я прошёл к окну. Григорий был прав. Это был ад - видеть их страх и не мочь ничего сделать. Но в этом аду была и моя миссия. Моё "остаться". Я не мог их обнять. Но я мог быть тем тихим "холодком", что, может быть, успокоит Алексея в лихорадке. Тем "ощущением", что заставит Аликс на миг оторвать взгляд от пустоты. Тем "шёпотом", что приснится Ольге или Татьяне как обрывок давнего, счастливого разговора. Я повернулся от окна и снова окинул взглядом комнату. Мою семью. — Спите. — сказал я беззвучно. — Я на посту. До самого конца. И занял своё место - не у двери, а в центре комнаты, чтобы быть одинаково близко ко всем. Чтобы моя немая, бесплотная любовь, как слабый щит, растянулась над всеми ими. Это было все, что у меня осталось. И это было всё. Я не выдержал. Тишина детской комнаты, пронизанная их беззвучными страхами и доверчивым дыханием во сне, стала для меня пыткой. Каждая минута, проведённая там, в моём бесплотном стоянии, была иглой, вонзающейся в то, что осталось от моей души. Я хотел кричать. Хотел материализоваться, схватить топор, выломать дверь и вынести их всех на руках прочь из этого дома, из этой страны, из этого кошмара. Но я был лишь шелестом занавески. Лишь холодком у виска спящего Алексея. Боль была не физической. Она была тоньше и острее. Она грызла меня изнутри, это чувство абсолютного, унизительного бессилия. Слёзы - настоящие, солёные, горячие - текли по моим щекам. Я чувствовал их, эти призрачные слёзы, и от этого становилось ещё невыносимее. Я мог плакать. Но не мог обнять. Мне нужно было говорить. Слышать живой голос. Не молитвы Аликс, не всхлипы сына, а просто человеческую речь, обращенную ко мне. Мне было одиноко так, как никогда за всю мою жизнь, полную одиночества на троне. Тогда я был одинок как император. Теперь я был одинок как призрак. Как неудавшееся обещание. Я вспомнил про Григория. Про его хриплый голос, про его взгляд, который видел. Он был якорем в этом бреду. Единственным, кто знал, что я здесь. Я нашёл его в маленькой комнате за кухней, куда его определили, "доктора Гришку". Помещение пахло сеном и лечебными травами. В углу на жёсткой койке, скинув сапоги, спал Распутин. Он спал на спине, раскинув мощные руки, борода лежала на груди грязной, чёрной волной. Он храпел негромко, устало. На полу, рядом с койкой, стоял деревянный крест и лежала потрёпанная книга - кажется, Евангелие. Даже во сне его лицо не было спокойным. Оно было сосредоточенным, будто он продолжал вести какую-то трудную внутреннюю работу. Я остановился в дверях, не решаясь войти. Он был живой. Он спал. Я, существо из иного плана, не имел права нарушать его короткий отдых. Но одиночество гнало меня вперёд. Я сделал шаг внутрь. — Григорий. — прошептал я. Звука не было, но я знал - если он может чувствовать боль, то, может, почувствует и мой зов? Он не проснулся. Лишь его храп на секунду прервался, и брови сдвинулись, как будто он услышал что-то во сне. Я подошёл ближе и опустился на пол рядом с его койкой. Подобно тому, как сидел у постели Алексея. Я смотрел на это грубое, измождённое лицо, на мозолистые руки, и мне вдруг стало бесконечно жаль его. Он тоже был здесь из-за меня. Из-за долга, которого никто, кроме него, не признавал. — Мне невыносимо больно. — начал я, обращаясь к спящему, как к исповеднику. — Я видел, как плачет Аликс. Видел страх в глазах Алексея. Они там, за стеной, а я… я здесь. Я хочу обнять их, Григорий. Хочу сказать, что все будет хорошо. Хотя это ложь. Но я не могу даже лгать им! Я - ничто! Слёзы снова потекли у меня. Я не пытался их смахнуть. — Я плачу, а они не видят моих слёз. Я кричу, а они не слышат. Что это за пытка? Зачем я сделал этот выбор? Я замолчал, задыхаясь от призрачных рыданий. Комната была тихой, если не считать его ровного храпа. И вдруг он заговорил. Не проснувшись. Губы его почти не шевелились, слова были густыми, спросонья, будто вытащенные из глубины сна. — И… плачь… — прохрипел он. — Не… мешай… Я замер. Он повернулся на бок, к стене, борода зашуршала по грубому одеялу. Потом, уже чуть чётче, пробормотал: — Слёзы… они… удобрение… для души… Твоей… и их… Он снова погрузился в глубокий сон, храп возобновился. Я сидел на полу, ошеломлённый. Он услышал. Не слова, но суть. Мою боль. И ответил. Даже во сне. Слёзы - удобрение для души. Страшные, странные слова. Но в них была какая-то глубокая, мужицкая мудрость. Мои бесплодные, никем не видимые слёзы… что, если они не просто свидетельство страдания? Что, если они что-то меняют? Не в мире, а в той тонкой ткани, что связывает меня с ними? В той самой нити, что Аликс чуть ощутила? Мне стало немного легче. Не от того, что боль ушла. Она никуда не делась. Но в ней появился смысл. Горький, странный, но смысл. Я просидел так ещё некоторое время, глядя, как поднимается и опускается его широкая спина. Его присутствие, даже спящее, было утешением. Он был мостом. Между миром живых, где страдали мои дети, и миром мертвых, где я мучился от невозможности помочь. Наконец я поднялся. Усталость, не физическая, а душевная, смыла остроту паники. Я вышел из его комнаты и вернулся в коридор. Рассвет был уже по-настоящему близок. Из кухни доносился стук просыпалась прислуга, ставила самовар для караула. Я не пошёл обратно в детскую. Я поднялся на самый чердак дома, в самое безлюдное место. Там, среди паутины и старых сундуков, я встал на колени. Не для молитвы. Я просто опустился на колени, уткнулся лбом в прохладную, пыльную доску пола и дал волю тихим, беззвучным рыданиям. Я плакал о них. О себе. О нашей сломанной судьбе. И теперь я плакал не просто от бессилия, а так, как последнее, что я мог дать этой земле, этому дому, их душам - свою безмерную, бесполезную, вечную любовь, вытекающую в виде солёных, невидимых слёз. А где-то внизу, в своей комнате, Распутин, не просыпаясь, глубоко вздохнул во сне, словно приняв на себя часть этой тяжести, и перевернулся на другой бок.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать