Пэйринг и персонажи
Метки
Счастливый финал
Упоминания алкоголя
Упоминания насилия
Подростковая влюбленность
Буллинг
Психические расстройства
Психологические травмы
Упоминания курения
Упоминания секса
Покушение на жизнь
Подростки
Трудные отношения с родителями
Насилие над детьми
Горе / Утрата
Семьи
Следующее поколение
Проблемы с законом
Приемные семьи
Переходный возраст
Упоминания рабства
Сводные родственники
Психосоматические расстройства
Вымышленные виды спорта
Молодые родители
Разновозрастная дружба
Упоминания советских мультфильмов
Синдром отмены
Самоубийство
Описание
Детство своё я помню не очень хорошо, но могу пересказать слова, сказанные другими людьми когда-то. Помню, как рос, помню чувства и эмоции, помню обиды и непонимание. Помню своих родителей и как они выглядели тогда и сейчас. Я никогда не относил себя к людям с редкой фотографической памятью, потому что многое забываю. Но моя память, в отличие от памяти многих других детей, удерживает немало подробностей событий, а также чувств и эмоций, которые я испытывал в те моменты.
или
Ау: Дети Лисов
Примечания
Следующее поколение, а именно дети Лисов! Подростки могут быть очень несуразными, а переходный возраст, общество и взаимоотношение с другими лисами делает их жизнь опасной и непредсказуемой. Как они будут справляться с собственными травмами если не доверяют свою личную жизнь родителям? Как травмы их родителей повлияют на них? Будут ли они хорошо относиться к собственным "родственникам" когда узнают всю правду? Подростоковый секс, первая влюбленность, проблемы во взаимоотношениях, учеба, будущее - все это может их сломать, но вы никогда этого не узнаете пока не прочитайте.
tg _Sperm_Horrora
https://t.me/SpermHorrora
Итан Клозе — 15лет родители: {Ники и Эрик}
Рубен Дэй —17 лет и Джошуа Дэй — 12 лет родители: {Кевин и Тея}
Дэйвид Ли Бойд — 18 лет родители: {Даниэль и Мэттью}
Кайл —16 лет Ури —12 лет Джостен-Миньярд родители: {Нил и Эндрю}
Райли Миньярд —15 лет родители: {Кейтлин и Аарон}
двойняшки:
Каталина и Эмилио Рейнольдс — 15 лет родители {Элисон и НН}
Посвящение
Кроссовер: Эйфория 2019, Трудные подростки, 13 Причин почему.
А так же частые отсылки, которые вы надеюсь узнаете.
tg _Sperm_Horrora
https://t.me/SpermHorrora
Часть 17 Единороги – это лошадь с членом на лбу.
01 февраля 2026, 02:55
Каждый раз, когда ноги отказывались функционировать наравне с теми самыми нейромедиаторами мозга, отвечавшими за дофамин и волю, Рубену казалось, что так будет всегда. Это было не просто ощущение — это была физическая истина, впившаяся в кости, разлитая в крови, ставшая фундаментом реальности. Наверное, стоило бы подняться. Просто подняться, как делают нормальные люди, когда хотят в туалет. Высунуть ноги из-под одеяла, поставить ступни на пол, почувствовать ворс ковра, сделать шаг, другой, сорок пять футов до двери, повернуть ручку, включить свет, сесть. Алгоритм простой, как дыхание. Но для него сейчас даже дыхание было механической задачей, требующей концентрации на расширении диафрагмы. Он понимал это рационально, где-то на задворках сознания, еще не полностью выжженных апатией: нужно встать. Но понимание было плоским, лишенным энергии и оптимизма для воплощения. Это было все равно что читать инструкцию на забытом языке: буквы знакомы, слова складываются, но команды не доходят до мышц. Они лежали, эти мышцы, атрофированные и холодные, как куски чуждого мяса, пришитые к его скелету. И даже мысль о том, чтобы напрячь их, вызывала волну тошнотворного умственного сопротивления, сильнее любого физического барьера.
Ноутбук плеснул новыми, яркими красками, оповещая о начале следующей серии. Свет экрана в кромешной тьме комнаты был агрессией. Он резал воспалённую сетчатку, выхватывая из мрака не просто предметы, а их уродливые, искаженные сущности: смятую подушку, похожую на труп какого-то животного; его собственную руку, лежащую на одеяле — смуглую, с проступающими синеватыми жилками, чужую, будто приклеенную. Свет ложился на его лицо не освещением, а жидкой маской, подчеркивая каждую впадину, каждый провал. Тени глубоко сидели в глазницах, фиолетовые круги под глазами казались свежими синяками. Он не моргал. Веки были гирями, но не от сна, а от усталости, накопленной в каждой клетке, усталости, которая была тяжелее, чем само тело.
— К сожалению, нам придется с вами распрощаться, — лился из динамиков загадочный, нарочито драматичный голос ведущего, — но прежде чем вы уйдете, скажите нам: кого же вы всё-таки подозреваете в том, что он Крот?
Кадр замер на искаженном злобой лице участницы, её палец с длинным гелевым ногтем был направлен прямо в объектив, как обвинение.
«По-моему, я уже видел эту серию, — промелькнуло у него в мыслях, слабая искра в пепле. — Похуй».
Действительно, какая разница? Одна серия, другая, двадцатая — все они сливались в один бесконечный, бессмысленный поток. Сюжет не имел значения. Имел значение сам факт движения картинки, звука, заполняющего тишину. Тишина же в его голове была не отсутствием звука, а присутствием гула. Шоу заглушало этот гул. Было анестезией.
Болезненно перевернувшись на бок, Рубен повернул голову и посмотрел в сторону двери. Его дверь. Темная, массивная, закрытая. Она медленно плыла перед глазами, то приближаясь, то отдаляясь, жутко увеличиваясь в размерах, пока не стала казаться вратами в иное, невыносимое измерение. Она давила на него не физически, а психологически — тяжестью ожидания, упреком, осознанием расстояния.
Он порывисто вздохнул и прикрыл глаза. Наверное, это была ещё одна из причин, почему он физически не мог выйти из своей комнаты. Потому что в последний раз, когда он вышел за эту дверь — еще тогда, когда его ноги хоть как-то слушались, — случилось кое-что плохое. Не просто событие. Это была катастрофа.
***
Тот день начался с редкого проблеска псевдоэнергии. Не мании — такой роскоши ему пока было не позволено, — а чего-то вроде остаточного импульса, слабого заряда, достаточного, чтобы поднять скелет с матраса и заставить его бродить по дому. Цель была проста и примитивна: кухня -> хлопья -> кровать -> спать. Превосходный план деграданта. Высшая точка его ежедневного достижения. На кухне царила непривычная, настороженная тишина. Солнечный свет резался через жалюзи, расчерчивая стол полосами пыли. Джошуа поблизости не было видно — то ли гуляет, то ли у друзей. Со спокойной, вернее, равнодушной душой, он открыл шкаф. Верхний. Достал коробки с хлопьями. Целую коллекцию: от обычных, овсяных, до шоколадных шариков и этих ярко-радужных, в форме каких-то лошадок с нелепыми членами на лбу. Выбор еды был ритуалом, лишенным смысла. Он не был голоден. Голод давно превратился в естественную прихоть организма, которую время от времени нужно было утолять. Потому что падать в обморок от слабости тоже не входило в планы, как ни цинично это звучало. Поэтому он взял небольшую, глубокую миску — синюю, с мелкими коалами по краю, мамину любимую — и насыпал туда микс из всего самого сладкого и цветного. Потом открыл холодильник. Взгляд упал на картонную упаковку безлактозного молока, со вкусом банана. Почему бы и нет? Банан и радужные лошадки. Он залил хлопья, и они с тихим шелестом начали впитывать жидкость, теряя кричащую яркость, превращаясь в неаппетитный суп. Именно в этот момент, когда он поднял миску, собираясь унести ее в свою берлогу, раздался голос. Негромкий, бархатный, с легкой, едва уловимой хрипотцой. Голос, которого он не знал. — Здорово, наверное, целыми днями напролет лежать и ничего не делать. Фраза повисла в воздухе, откровенная, почти провокационная. Подняв чашу с хлопьями и ложкой, он замер. Затем медленно, очень медленно обернулся, выглянув из-за навесного шкафа, и наткнулся на… необычную картину. Картина, открывшаяся ему, была настолько неправильной, что мозг на секунду отказался ее обрабатывать. За большим круглым столом, за которым когда-то собиралась вся семья, сидели двое мужчин. Его отец, Кевин. И какой-то мужик. Стол был завален стопками бумаг, папками, но ни один из мужчин не смотрел на них. Перед Кевином стоял бокал с темно-рубиновой жидкостью — вином. Напротив, перед незнакомцем, бокал был пуст. На свободном стуле, том самом, что всегда стоял пустым, «мамином» стуле с высокой резной спинкой, лежала кожаная, дорогая на вид сумка-портфель. Первой мыслью было: гость. Друг отца. Деловой партнер. Но что-то щелкнуло в подкорке, сработал детектор несоответствий. Кевин был одет… слишком хорошо. Не по-домашнему. Темные, идеально сидящие брюки, свежая, явно только что отглаженная рубашка с открытым воротом, даже волосы, обычно слегка растрепанные, были уложены с непривычной тщательностью. Он выглядел собранным, даже… подтянутым. И улыбался. Но улыбка была странной. Не той широкой, немного усталой, но искренней улыбкой, которую Рубен помнил с детства. И не публичной, профессиональной маской. Это была смущенная, почти виноватая гримаса, растягивающая губы, но не достигающая глаз. В глазах же читалась смесь напряжения и какой-то странной, робкой надежды. А незнакомец… Внешность мужчины кричала «успешный профессионал»: белая рубашка безупречной посадки, строгие чёрные брюки со стрелками, такого же цвета пиджак, аккуратно переброшенный через спинку стула. Лицо — открытое, с легкими морщинками у глаз, говорящими скорее о частой улыбке, чем о возрасте. Взгляд спокойный, оценивающий, но не холодный. И в этом взгляде, в том, как он сидел, в самой ауре, исходящей от него, читалось что-то… медицинское. Не запах антисептика, а уверенность, внимательность, та самая профессиональная дистанция, смешанная с участливостью. «Чёртов доктор. У нас на кухне. В первой половине дня», — пронеслось в голове Рубена со скоростью молнии. Предрассудков против врачей у него не было — он сам был ходячим экспонатом для их исследований. Но незнакомые мужчины на его кухне, рядом с отцом, с открытой бутылкой вина и бумагами в солнечный будний день… Это стрёмно. Неправильно как-то. Незнакомец первым нарушил затянувшуюся паузу. Он мягко улыбнулся, и улыбка его была теплой, обволакивающей, отчего Рубену стало только хуже. — Ты ведь Ру? Приятно с тобой наконец-то встретиться, столько о тебе слышал от твоего отца. Голос был таким же бархатным, как и в первый раз. Искренним. И от этого ему захотелось скривиться. Рубен прищурился, не торопясь отвечать. Он чувствовал, как по спине пробежали мурашки — не от страха, а от непонятного раздражения. Его пальцы сжали край миски так, что фаланги побелели. — Не могу ответить взаимностью, — его собственный голос прозвучал плоским, металлическим, лишенным всяких интонаций. Он склонил голову набок, переводя взгляд на отца, ища в его глазах подтверждения, объяснения, чего угодно. — Я вас не знаю. Он послал отцу выразительный, тяжелый взгляд, полный немого вопроса и уже нарастающего предчувствия беды. Кевин встретил его взгляд, и что-то дрогнуло в его напряженном выражении лица — тень вины, растерянности. Он вздохнул, звук вышел усталым, и отодвинул от себя папку с документами, жестом явно показывая, что их обсуждение прервано. — Ру, знакомься, это Уильям, мой… врач, — Кевин сделал небольшую паузу перед словом, будто подбирая его. — Наверное, ты его не помнишь, но вы пересекались несколько раз в больнице, когда… ну, в общем. — Он перевел взгляд на Уильяма, и та смущенная улыбка снова тронула его губы. — Ну, а ты уже знаешь Ру. Уильям. Имя обрело плоть. Но ситуация не прояснилась, а лишь сгустилась. Его врач. Врач Кевина. Сидит на их кухне. Пьет вино. И Кевин… Кевин выглядел так, будто готовился не к визиту доктора, а к свиданию. Мысль ударила, острая и ядовитая. Он тут же попытался отогнать ее — слишком стереотипно, слишком глупо. Но детали складывались в ужасающе четкую картину: безупречный внешний вид отца, эта неестественная, смущенная улыбка, вино в разгар дня, сумка на мамином стуле… И главное — атмосфера. Не деловая, не клиническая. Какая-то… приватная. Интимная. «Какого хрена?» — мысль зазвучала громко и отчетливо. Рубен надеялся, что все это ему мерещится, галлюцинация на фоне общего распада. Он резко проморгался, ощутив, как веки, тяжелые и сухие, трутся о глазные яблоки. Но когда он снова открыл глаза, картина не изменилась. Она стала только реальнее, выпуклее. Хорошо одетый отец. Не менее хорошо одетый, приятный мужчина. Доктор. Открытая бутылка красного вина на столе — не дешевой бормотухи, а чего-то дорогого, с изящной этикеткой. «Вряд ли они спорт обсуждают», — прошипел внутренний голос, полный сарказма и уже настоящей, живой злости. Кевин практически не пил дома. После того рецидива, что случился с ним после смерти Теи, алкоголь стал табу, тихим, необсуждаемым страхом, витавшим в доме. Бокал вина на каком-нибудь благотворительном гала-ужине — максимум. А здесь… бутылка. Два бокала. Один, у отца, почти полный. Второй, у Уильяма, пустой, но с темно-бордовыми следами на стенках. Они уже выпивали. Документы были разложены, но лежали нетронутыми, как декорация. Позы мужчин были расслабленными, но не вальяжными — в них чувствовалась какая-то настороженная близость. И эта сумка. Кожаная, дорогая, с блестящей фурнитурой. Она лежала не на полу, не на соседнем стуле. Она покоилась именно на том стуле, который с незапамятных времен был «маминым». Даже спустя пять лет после ее смерти этот стул оставался неприкосновенным сакральным объектом. На него никто не садился. На него не клали вещи, даже если в доме был беспорядок. И теперь на нем лежала чужая сумка. Как акт осквернения. Как молчаливое, но громкое заявление: «Здесь теперь мое место». Он почувствовал, как что-то холодное и тягучее, словно ртуть, разлилось у него в животе, вытесняя последние признаки призрачного аппетита. Хлопья в миске, которые секунду назад были просто безразличной массой, теперь выглядели отвратительно: разбухшие, цвета грязи, с радужными разводами жира от искусственных красителей. Его стошнило бы, если бы в желудке было что-то, кроме желчи. — Ну, Руби, не хочешь присоединиться? — спросил Кевин, и в его голосе прозвучала та самая неуверенная, виноватая нота, которая заставила Рубена сжаться внутри. Вопрос повис в воздухе, глупый и нелепый. Присоединиться к чему? К этой непонятной, подозрительной идиллии? — К чему присоединяться? К обсуждению ваших диагнозов? Или к вину? — ответил Ру, и его собственный голос прозвучал плоским, ядовитым. Он взял ложку и медленно начал размешивать хлопья, глядя, как радужные краски превращаются в грязно-коричневую кашу. Он поднял взгляд и увидел, как Кевин напрягся, а по лицу Уильяма скользнула тень — не обиды, а скорее сожаления. Но доктор быстро взял себя в руки. Его улыбка стала мягче, профессиональнее, той самой «понимающей», которой учат на курсах по общению с трудными пациентами и родственниками. — Ничего такого, — сказал Уильям, и его бархатный голос зазвучал успокаивающе, что для Рубена было равносильно покушению на убийство. — Мы как раз закончили с бумагами. Просто зашли обсудить… кое-какие личные дела. «Личные дела». Два слова. Они упали в тишину кухни, как камни в болото, вызвав рябь неловкости. Личные дела отца и его врача. На кухне. За вином. Рубен почувствовал, как краска стыда и гнева заливает его щеки. Он посмотрел на отца. Тот отводил взгляд, нервно собирал бумаги в стопку, его пальцы слегка дрожали. Это не было похоже на Кевина Дэя — профессионального спортсмена, капитана команды, человека, который даже в кризисе держал лицо. «Ты кого хочешь наебать?» — Какие ещё личные дела могут быть у моего отца и его врача? — спросил Рубен, наклоняя голову набок, как хищная птица, высматривающая добычу. Внутри все кипело. И от ситуации и от того, что его втянули в диалог. — Осложнения после последнего осмотра? Или вы теперь анатомию практикуете на дому? Удобно, всё под рукой. — Ру, — голос Кевина прозвучал резко, предупредительно. В нём впервые зазвучали отцовские нотки — попытка взять под контроль ситуацию, которая явно выходила из-под контроля. — Хватит нести чушь. Будь вежлив. Уильям — наш гость. «Гость». Слово будто подожгло фитиль где-то глубоко в мозгу. Возможно, позже, в тишине своей комнаты, он бы понял, что вёл себя как последняя сука, как испорченный, эгоцентричный ребёнок. Но в тот момент им управляла дикая, бессильная ярость, смешанная с паникой. Этот доктор, этот Уильям с его спокойствием и понимающими глазами, казался ему узурпатором, пришельцем, который втихомолку занял место в их сломанном мире и выглядел как самовлюблённый козёл, пока он, Рубен, гнил в своей комнате. И отец… отец позволил. Более того, он, кажется, был этому очень рад. — О, извините, — сказал Рубен, и его голос стал сладким, ядовито-вежливым. Он сделал небрежный, почти шутовской поклон, не выпуская из рук миски. — Добро пожаловать в наш скромный дом, доктор Уильям. Особенно на мамин стул. Отличное место для вашей сумки. Она, наверное, чувствует себя как дома. Уютненько, да? Наступила та самая тягостная, густая тишина, которую можно резать ножом. Кевин побледнел так, что веснушки на его переносице и скулах стали похожи на рассыпанный перец. Губы плотно сжались в тонкую белую линию. В его глазах мелькнула настоящая боль — не от обиды за себя, а от чего-то более глубокого. Уильям перестал улыбаться. Его лицо стало серьёзным, внимательным, но всё тем же — спокойным, невозмутимым. Он не злился. Он изучал. И это бесило больше всего. — Это нормально, Кев, — наконец произнёс Уильям, обращаясь не к Рубену, а к его отцу. Его голос был тихим, успокаивающим, почти интимным. — Всё хорошо. Подростковый максимализм. Он переживает сложный период и имеет право на свои чувства и выражения. Не дави на него. Слова, сказанные Уильямом, выбили из него свободное дыхание, а возможно, и наоборот: открыли шестое. Он никогда не был поклонником чёрно-белого видения мира и готов ответить и пояснить за это Эмме Райман, потому что из-за этой белой сучки у него на кухне сидит один пидор и успокаивает его отца тем, что всё отношение его сына к гостю из-за «юношеского максимализма». Если бы всё было так просто, Рубен лично бы чертыхнулся и улетел в астрал, а так как это неправда, то он сейчас очень негодует. И это ещё мягко сказано. Его захлестнула волна чистейшей, неконтролируемой ненависти. Ненависти к этому спокойствию, к этой снисходительности, к тому, как этот человек, этот чужак, взял на себя роль миротворца, эксперта по его душевному состоянию, утешителя его отца. «Подростковый максимализм». Как будто весь этот ад в голове сводился к гормональным бурям и юношескому бунту! Это было унизительно. Это стирало всю его борьбу, все его падения, всю его реальную, диагностированную болезнь в угоду удобному, банальному клише. Если бы на его кухне сидел сам дьявол и предлагал договор, Рубен отреагировал бы спокойнее. Потому что дьявол был бы честен в своих намерениях. А этот… этот Уильям с его бархатным голосом и понимающим взглядом казался куда опаснее. — Знаешь что, Уильям? — сказал Рубен с ледяной, отстранённой расстановкой, чувствуя, как в горле поднимается комок слёз и ярости, который он подавил, превратив в лезвие. — Иди на хуй. Искренне, от всей души. На хуй. — Ру! — предупреждающе произнёс Кевин. Его голос стал на октаву выше. — Что за выражения?! Извинись немедленно. — Извиниться перед кем? Перед твоим новым парнем? — слова вырвались прежде, чем он успел их обдумать. Они повисли в воздухе, острые и ядовитые, подтверждая то, о чём все в комнате и так догадывались. Кевин замер. Его лицо исказила гримаса боли и стыда, он поджал губы и отвёл глаза. Уильям не шелохнулся, его брови лишь слегка дёрнулись. Мужчина после реплики так же отвернулся, но не от него. Тот повернулся лицом к Кевину. От одного вида пересечения их взглядов ему стало больно и на удивление очень обидно. Так будто его обделяют в каких-то знаниях и теперь они знают больше, чем он, знают, что будут делать, наверное, уже не раз обсуждали, какой же будет прекрасная жизнь без него, и как они вдвоём… втроём будут прекрасно и дружно жить, и наверняка Джошуа будет не против. А у того, скорее всего, и выбора не будет. Тарелка сжалась в руках, как и его мысли вокруг собственной шеи плотным и удушающим кольцом. Рубену сразу стало непонятно, чего хотелось больше всего: отпиздить их или плакать? Он заметил, как сжимаются кулаки отца, как тот собирается что-то сказать и намеревается встать из-за стола. Но Уильям был быстрее. Он не встал. Просто поднял руку — не резко, а мягко, — и положил её на предплечье Кевина. Простой, сдерживающий жест. Прикосновение. Оно длилось не больше секунды, но для Рубена оно растянулось в вечность. Он видел, как пальцы Уильяма — аккуратные, с коротко подстриженными ногтями — легли на рубашку отца. Видел, как Кевин, на миг застыв, чуть дрогнул и… остановился. Не потому, что его удержала физическая сила, а потому что этот жест, это молчаливое «успокойся», сработало. Между ними промелькнул взгляд — быстрый, полный какого-то безмолвного понимания, которое исключало его, Рубена. От этого зрелища ему стало физически плохо. Позвольте ему блевануть, когда в желудке появится пища. В глазах потемнело, в ушах зазвенело. — Да пошли вы оба на хуй! — он давно хотел им это сказать. С самого начала, как только заметил их обоих на кухне, но получилось только сейчас. Он не стал дожидаться ответа. Сжал бедную миску, надеясь, что она по дороге не треснет, и, завернув за угол, пошёл к лестничному пролёту. Вот так просто, не оборачиваясь и не останавливаясь. За спиной он услышал обрывающийся оклик Кевина, но не собирался разбирать слов, потому что ожидаемо услышал голос его ненаглядного ёбыря. Что тот сказал? «Дай ему уйти, Кев. Ему нужно время». Или что-то в этом роде. Сукин сын! Он решал, что ему, Рубену, нужно! Он влезал в их жизнь, в их конфликты, со своим бархатным голосом и профессиональным спокойствием! Сердце колотилось где-то в горле, кровь гудела в ушах. Он поднялся по лестнице, каждый шаг отдавался болью в висках. «Подростковый максимализм». «Сложный период». Сукин ты сын! Он лично не знал его, но от первого впечатления уже ненавидел этого злоебучего Уильяма. Ненавидел его спокойствие, его профессиональную вежливость, его право сидеть на мамином стуле и касаться его отца. И ненавидел, что тот думал, что имеет право с ним вообще разговаривать. «Он возомнил себя моим папашей? — мысли, как воронка, подкидывали новые идеи, создавая болезненную пульсацию в области затылка, — Мне блять второй не нужен. Даже на гея не похож». И тут же он с ненавистью поймал себя на этой мысли. Долбанные гендерные стереотипы и навешанные ярлыки. Ему плевать было, кто на кого похож, а кто нет, потому что всё это предрассудки гетеросексуалов и озабоченных квир-персон. Он сам был… кем? Он даже не мог это определить. Но сейчас это не имело значения. Он просто хотел, чтобы Уильям исчез. Чтобы он собрал свои дурацкие манатки, свою кожаную сумку и навсегда убрался из их дома, из их жизни. Чтобы всё вернулось назад, в привычное, хоть и болезненное, болото. На полпути к своей комнате, уже наверху лестницы, в кармане его спортивных штанов резко и настойчиво завибрировал телефон. Вибрация отдалась в бедре, как удар током. Он остановился, прислонившись горящим лбом к прохладной стене. Глаза были сухими и жгучими. Достал телефон. Уведомление мелькнуло на экране — какая-то ссылка от знакомого. Его пальцы, дрожащие от адреналина и невыплаканных слез, скользнули по стеклу, чтобы смахнуть его. Но трясущаяся рука промахнулась. Вместо этого палец коснулся экрана, и он случайно открыл чат. Не тот чат. Не чат с тем знакомым. На экране всплыла переписка с Итаном. Последнее сообщение было давним. Обычным. Они договаривались встретиться еще раз после катания на коньках, чтобы… Диалог был их, привычным для них. Они многое обсуждали и просто общались. И теперь под ним — пустота. Несколько дней пустоты. Пустоты, которую он сам создал, убежав, запершись, не ответив ни на что. Из-за его трусости. Его опрометчивости. Его слабости. Его поцелуя. Злость на Уильяма уходит на второй план, а потом исчезает так, будто её никогда и не было. Всё, что происходило на кухне, мгновенно обесценилось. Стыд, ярость, обида — всё это оказалось мелким, ничтожным фоном по сравнению с той чёрной дырой, которая зияла в его груди всякий раз, когда он думал об Итане. Чувство собственной ничтожности, душевные слёзы, несправедливость к миру, к ситуации, к своей жизни снова заполнили его изнутри. Его палец замер над клавиатурой. Он должен что-то написать. Сейчас. Пока не поздно. Пока эта хрупкая связь не порвалась окончательно. Он должен объяснить. Что-то сказать. Он начал набирать, пальцы прыгали по стеклу:«Я люблю тебя».
Пальцы будто обожгло. Он стер фразу одним резким движением, как будто она была написана кислотой, разъедающей экран. Нет. Это было неправильно. Слишком громко, слишком внезапно, слишком… все. Особенно после того поцелуя, который и так был актом агрессии. Это прозвучало бы как давление, как сумасшествие. Снова начал, уже медленнее:«Ты мне нравишься. Сильно и очень давно».
Снова стер. Слишком просто. Слишком банально. Слишком не соответствует масштабу катастрофы в его душе. И снова — не то. Не подходит для начала. С чего начать? С извинений?«Прости за тот поцелуй. Я был не в себе, не знаю, что на меня нашло».
Стер. Это звучало как жалкая отмазка. Как попытка свалить вину на состояние, на болезнь. И это была ложь. Потому что о самом поцелуе он не жалел. Он жалел о том, как это вышло. Грубо, неловко, без спроса. Он жалел, что напугал, смутил, оттолкнул. Он жалел, что теперь Итан, наверное, думает о нем как о каком-то психованном ублюдке, который не умеет контролировать свои порывы. Мысль о том, что сейчас, в эту самую минуту, Итан может вспоминать тот поцелуй с отвращением или страхом, отозвалась в груди острой, режущей болью, по сравнению с которой все остальное было сущим пустяком.«Я думаю о тебе постоянно».
Стер. Отчаянно. Жалко. Словно он выпрашивал жалость. А он не хотел жалости. Он хотел… понимания? Прощения? Еще одного шанса? Он и сам не знал.«Я хочу тебя видеть».
Стер.«Мне тебя не хватает».
Он писал и стирал, писал и стирал. Каждое слово, каждое предложение казалось фальшивым, неуместным, слишком слабым или слишком сильным. Он, который всегда находил слова, чтобы язвить, саркастичить, защищаться стеной из колкостей, теперь был беспомощен, как младенец. Он должен был уметь складывать слова в смыслы! Он читал книги, боже ж ты мой, он смотрел сериалы, он слушал песни — везде были слова о любви, о тоске, о раскаянии. Но все они рассыпались в прах, как только он пытался направить их к Итану. Они были заражены его собственной гнилью, его неадекватностью, его позором. Они выходили уродливыми, кривыми, не такими. Это был и стыд, и страх, вперемешку с болью, направленные на самого себя. Перед его внутренним взором встало лицо Итана — спокойное, всегда немного отстраненное, с этими темными, невероятно глубокими глазами, в которых всегда таилась какая-то загадка. Что тот подумает, получив любое из этих сообщений? Сжалится из вежливости? Увидит в них отчаянный крик и испугается еще больше? Ответит сухим, ничего не значащим: «Всё в порядке, не волнуйся»? Последнее было, пожалуй, самым страшным. Безразличие убивало. Рубен зажмурился, чувствуя, как подступают слезы. Но влаги в глазах не было. Была только сухая, разрывающая грудь спазма. Он был лазером, направленным на саморазрушение. Разрушителем. Он всё только портил. Он — абьюзер. Испортил тихий вечер отца, испортил возможные, только зарождавшиеся отношения отца с тем, кто, возможно, делал его счастливее. Испортил все с Итаном одним глупым, импульсивным поступком. Он отравлял все, к чему прикасался. «Я всё только порчу», — это были даже не мысли, это было предложение, прекрасно описывающее его жизнь с момента самого рождения. Он выключил телефон резким движением большого пальца. Экран погас, на мгновение отразив его собственное искаженное лицо — мрачное, опухшее от бессонницы, с красными глазами и губами, сжатыми в тонкую, горькую полоску. Он сунул телефон обратно в карман, ощущая его холодный вес, и побрел к своей комнате. Любимая темная дверь, которая закрывается на замок. Идеальная темная комната, с плотными шторами, прочим барахлом и удобствами. Тогда он зашёл в свою комнату, с этими мыслями, с забытой тарелкой с мокрыми хлопьями, к которой даже не притронулся, и больше не вышел. Звучит как начало драматического фильма, в котором любимый персонаж погибает, но, к сожалению, он все ещё жив, хоть так себя и не чувствует. Просто он заперся в комнате, в своей голове, и понял, что не сможет найти выход. Он не просил о помощи. К сожалению, в таком случае помощи не существовало. И тогда он смирился, потому что это всё что ему оставалось, упал на кровать в кладезь одеял, включил ноутбук и попался в ещё одну ловушку своего отравленного сознания. Больше он из комнаты не выходил. Мало того, что он успел испортить даже не начавшиеся отношения с Уильямом, так ещё и нагрубил Джошуа. Стук в дверь был тихим, неуверенным. — Ру?.. — голос Джошуа прозвучал из-за двери. — Ты как?.. Можно? Рубен не ответил. Он просто лежал и смотрел в потолок. Дверь приоткрылась. В проеме показалась встревоженная физиономия брата. Джош был в домашнем, немного растрёпанным, но обычным. — Я… я принес тебе бутерброд, — сказал он, держа в руках тарелку. — И воды. Ты не выходил вчера. Он вошел, осторожно, как на минное поле, поставил тарелку на тумбочку рядом с ноутбуком. Его взгляд скользнул по Рубену, по горам мусора вокруг, и в его глазах Рубен прочел не осуждение, а искреннюю, щемящую тревогу. Тот волновался. Переживал. Просто был его младшим братом, который любил его, несмотря ни на что. А что сделал он, Рубен? Он повернулся к нему спиной. — Уйди, Джош. — Но Ру… — Я сказал, уйди! — его голос сорвался на хриплый, злой крик. Он резко сел на кровати, и движение вызвало приступ головокружения. — Оставь меня в покое! Не лезь ко мне со своей едой! Мне ничего не надо! Понял? Он заметил, как лицо Джошуа исказилось от неожиданности, обиды и испуга. Мальчик отступил на шаг. — Я просто хотел помочь… — А я не просил тебя об этом. Убирайся! В приступе внезапной, бессильной ярости он схватил Джошуа за руку выше локтя — не сильно, но резко, чтобы вытолкнуть за дверь. Палец задел тарелку, она упала на пол с грохотом. Бутерброд разлетелся, стакан воды разбился, осколки стекла и куски хлеба рассыпались по полу. Джошуа ахнул. Он вырвался, его брови сдвинулись, в глазах зародилась обида. — Не трогай меня! — крикнул он, его голос дрожал. — Псих ненормальный! И выбежал, хлопнув дверью так, что содрогнулись стены. Рубен остался сидеть на кровати, дрожа всем телом, глядя на осколки и мокрое пятно на полу. Ярость тут же сменилась леденящим стыдом. Он снова все сломал. Снова нагрубил, обидел, оттолкнул самого младшего, беззащитного и любящего человека в этой семье. За что? Тогда он ещё, к сожалению, мог вставать с кровати, поэтому и совершил эти ужасные действия. Снова. Джошуа больше не заходил. Он снова всё ломал и портил, грубил и не извинялся. В этой жизни ему слишком много предстоит извиняться. Поэтому он и лишил себя последней возможности вставать с кровати. Какая-то извращенная, садистская часть подсознания приковала его цепями к этому матрасу, к этой груде грязного белья, чтобы он снова не наделал ошибок, за которые потом будет корчиться от стыда. «Сиди тут и сгнивай, — словно шептал внутренний голос. — Так безопаснее для всех. Особенно для них». И физиология, верная союзница ментального ада, внесла свою решающую лепту. Теперь к душевным мукам добавилась пытка плоти — разрывающийся мочевой пузырь, который нереальной, сковывающей болью парализовал каждую мышцу, каждый нерв. Боль была конкретной, осязаемой, она не позволяла забыться даже на секунду. Она была напоминанием: ты — животное. Твое тело, которое ты ненавидишь, все еще живо и требует базовых функций. И ты не можешь их обеспечить. Его медленно убивала депрессивная фаза, и поэтому он не рисковал что-либо писать, извиняться, признаваться, вообще что-либо делать, пока трезво всё не обдумает. Но трезвость, похоже, никогда не наступит. Только это бесконечное падение. И этот тупой, яркий экран, который был его единственным якорем в мире, где он уже давно перестал что-либо понимать, похоже, перестал быть канатной лестницей наверх. Потому что… Господи, ему пиздец как больно, и это уже невозможно игнорировать. — Аааа! Крик вырвался из его горла помимо воли — короткий, сдавленный, животный. Это был не крик отчаяния или страха. Это был крик чистой, неприкрытой физической агонии. Боль внизу живота, которая до этого пульсировала изматывающим грохотом, внезапно сжалась в тугой, раскалённый узел. Нереально болезненный узел. Казалось, внутри него взорвалась крошечная звезда, и её шрапнель, острая и жгучая, разошлась по всему тазу, впиваясь в мочевой пузырь, почки, в позвоночник и под рёбра. Он скрючился на боку, вдавив лицо в подушку, пытаясь заглушить следующий стон. Пальцы впились в простыню, рвали ткань. По спине, по груди, по вискам катился град липкого, холодного пота. Тело трясло мелкой, неконтролируемой дрожью, как в лихорадке. «Надо вставать. Нельзя так сдохнуть. Слишком тупо». Мысль прорезала туман боли, резкая и ясная, и впервые казалась правильной. Потому что это был не голос разума, а базовый инстинкт самосохранения. Его тело, его измученный организм кричал о помощи громче, чем когда-либо кричала его душа. С нечеловеческим усилием он оттолкнулся от подушки. Каждое движение было пыткой. Мышцы, атрофированные за дни неподвижности, кричали от непривычной нагрузки. Он перекатился на спину, и боль в мочевом пузыре ударила с новой силой, заставив его выгнуться дугой. Воздух со свистом вырвался из лёгких. «Встать. Просто встать». Он ухватился за край кровати, костяшки пальцев побелели, кожа натянулась. Медленно, сантиметр за сантиметром, преодолевая сопротивление собственного тела, которое словно налилось свинцом, он подтянул себя, заставил ноги, тяжелые и не слушающиеся, как чужие бревна, свиснуть с края. Стопы коснулись пола. Пол под босыми, холодными ступнями был ледяным. Это простое, обыденное ощущение — твердость дерева, прохлада лака — сейчас казалось чудовищным вторжением в его замкнутый мирок из боли и полубреда. Он сидел на краю, сгорбившись, раскачиваясь из стороны в сторону, как пьяный, пытаясь собрать волю в кулак для следующего шага. Голова кружилась, в ушах стоял высокий, пронзительный звон, заглушающий все остальные звуки. На экране ноутбука, брошенного на подушке, по-прежнему мелькали яркие картинки, звучали истеричные голоса участников шоу, но теперь они казались ему бессмысленным, далеким шумом из параллельной, нереальной вселенной, до которой ему нет никакого дела. Он встал. Ноги подкосились сразу же, но он удержался, ухватившись за спинку кресла. Сердце колотилось где-то в горле, бешеными, неровными ударами. Сделал шаг. Больше похоже на падение вперёд с опорой на стену. Ещё шаг. Казалось, каждый нерв в ступнях, в икрах и бёдрах вопит от протеста. Но это было ничто по сравнению с адом внизу живота. Теперь боль была не локализованной — она разлилась по всему телу, стала фоновым гулом существования, поверх которого накладывались новые, острые спазмы. «Ох, ты ж, блять, Иисусе… держи дверь в ад открытой для меня». Мысли путались, становились обрывистыми, почти молитвенными. Он уже не думал о стыде, о прошлом, о будущем. Было только «здесь и сейчас» и цель: дойти. Он вывалился из своей комнаты в темный, холодный коридор второго этажа. Свет сюда не доходил никогда, если не включать выключатель у лестницы. Только слабая, желтоватая полоска света пробивалась из-под двери кабинета отца на другом конце. Сорок пять футов. Целых сорок пять футов по этому темному тоннелю до двери в туалет. Дистанция, которую он не преодолевал, кажется, целую вечность. Сделав несколько шагов, он почувствовал новую волну — уже не от мочевого пузыря. Это была глубокая, ноющая, раздирающая боль в пояснице, чуть выше талии, с обеих сторон. Она накатывала тяжёлыми, ядовитыми волнами. Блять. Дело в том, что мочевой пузырь — это мышечный мешок. Он может растягиваться, но до определенного предела. Когда он переполнен, а сфинктер (клапан) по команде мозга остается закрытым, давление внутри растет. И в какой-то момент это давление становится таким, что моча не может войти в пузырь из мочеточников. Она начинает застаиваться. А потом, по закону сообщающихся сосудов, давление передается обратно — в мочеточники и в почки. Моча, насыщенная отходами и токсинами, которые должны были покинуть организм, идет вспять. Она застаивается в почечных лоханках. Возникает гидронефроз. Почки, эти нежные фильтрующие органы, начинают растягиваться, их ткань сдавливается. Возникает воспаление — пиелонефрит. А если процесс зашел далеко… почки могут отказать. Тело начало медленно, но верно травить само себя его же отходами, потому что его мозг, его сломанная воля, не мог отдать простейшую команду: «Расслабься и иди в туалет». «Отлично. Просто замечательно, — с горькой, истеричной издевкой подумал он, согнувшись пополам и уперевшись ладонями в колени. — Ты не только псих, ты еще и сапожник без сапог. Дошёл, блять. Добился. Не только ментальный инвалид, но теперь и физический тоже». Он дышал ртом, коротко и часто, по-собачьи, пытаясь продышаться, но это не помогало. Пот катился по лицу, попадал в глаза, щипал, смешивался со слезами, которые наконец потекли — не от эмоций, а от чисто физиологического страдания. Он вытер лицо рукавом мокрой футболки, оставив на ткани темное, грязное пятно. Ещё шаг. И ещё. Он шаркал ногами, почти не отрывая их от пола. Стены коридора, обычно нейтральные, теперь казались врагами — они то приближались, то отдалялись, плывя в темноте. Он опирался на них плечом, ладонью, лбом, оставляя на обоях влажные следы. Каждое прикосновение к прохладной поверхности на секунду приносило облегчение, но потом боль возвращалась, ещё сильнее. Внезапно спазм в почках сжал его с такой силой, что он буквально сложился пополам. Из горла вырвался сдавленный, хриплый звук, не то стон, не то рык. Ноги подкосились. Он не упал, а медленно, как в замедленной съёмке, сполз по стене на пол. Колени ударились о деревянные доски с глухим стуком, который отдался эхом в тишине дома. Он не мог двигаться дальше. Боль сковала его, превратила в беспомощный, дрожащий комок страданий, свернутый на холодном полу в позе эмбриона. Он подтянул колени к подбородку, обхватив их руками, но это не помогало. Тело выгибалось в судорогах, мелких и непрерывных. Его трясло. Зубы выбивали беспорядочную дробь. В глазах темнело, черные, пульсирующие пятна заполняли все поле зрения. Он был на грани потери сознания, и часть его отчаянно жаждала этого, жаждала небытия, но очередной виток боли, острый как раскаленный нож, впивающийся в поясницу, возвращал его в реальность — жалкую, унизительную, состоящую только из боли в теле и боли в душе, которые теперь слились воедино. И в этом полубреду, в этом аду из собственной плоти, поплыли воспоминания. Не связные, а обрывками, яркими, как кадры из того самого тупого шоу, только звук был приглушен, а боль — усилена. Итан. Его губы. Мягкие, даже не потрескавшиеся от мороза. Вкус воды из автомата. Шок в тёмных глазах. Не отвращение. Не гнев. Удивление. Чистое, безоценочное удивление. Бегство. Спасение. Отвращение. Отец за кухонным столом. Его смущённая улыбка. И этот… Уильям. Его спокойный, всепонимающий взгляд. «Подростковый максимализм». Мамин стул. Сумка на мамином стуле. Джошуа. Маленький, с большими испуганными глазами. «Всё в порядке? Ты как-то плохо выглядишь… Ру, я принес поесть». И его собственный голос, хриплый, пропитанный ненавистью, которую он чувствовал только к себе, но выплеснул на брата: «Отъебись! Уйди! Оставь меня в покое!» Рука, схватившая за тонкую руку. Толчок. Оскорбление. Хлопнувшая дверь. И тихий плач за стеной. Он заслужил это. Каждую секунду этой боли. Каждый укол в почках, каждый раздирающий спазм в животе. Он был разрушителем. Порталом для боли, который приносил её всем, кто приближался. Итану. Отцу. Брату. Самому себе. Эта физическая агония была лишь внешним проявлением той гнили, что точила его изнутри. Он гнил заживо, и теперь гниение стало ощутимым, физическим. Слёз не было. Была только ярость. Ярость на себя, на боль, на несправедливость всего сущего, которая выливалась в тихие, сдавленные ругательства, которые он шипел в пол, прижимаясь к нему горящим лбом. — Чёрт… чёрт… чёрт возьми… всё… всё идёт по пизде… — его голос был хриплым, срывающимся на шёпот. Он лежал так, не зная, сколько прошло времени. Секунды? Минуты? Полчаса? Время давно потеряло смысл. Боль то немного отступала, давая передышку, короткую, обманчивую, то накатывала с новой, сокрушительной силой, заставляя его корчиться и стонать. Он уже почти смирился с мыслью, что так и умрет здесь, на полу в коридоре, воняющий потом, страхом и отчаянием. И это будет достойным, логичным концом для такого, как он. Тихий, жалкий конец, о котором никто не узнает, пока не почувствует запах. Отец найдет его утром. Или Уильям. Или Джошуа. Какая разница. И тут свет. Яркая полоса упала на него из двери в конце коридора. Он зажмурился от неприятного света, ударившего по его привыкшим к темноте глазам. Шаги. Быстрые, тяжёлые, нервные, которые резко затормозили. — Ру? Что с тобой? Голос Кевина. Не гневный, не раздражённый. В нём была тревога и напряжение. Он открыл глаза, его трясло и хотелось зажмуриться обратно. Подняв взгляд медленно, он увидел лицо папы. Сначала испуг, напряжение и подозрение читались в глазах Кевина. А потом он увидел всю картину в целом, и где-то в глубине этих зелёных глаз случилась вспышка понимания. Тот всё понял. Больше, он не мог пошевелиться, не мог хоть что-то ответить или сказать. Только сильнее сжался в комок, желая провалиться сквозь пол, и шмыгнул носом. Шаги приблизились быстро. Кевин опустился на колени рядом с ним на пол, не обращая внимания на возможную грязь. Ру почувствовал его руку на своем плече — теплую, твердую, живительно-живую, такую отличную от его собственной ледяной, потной кожи. Прикосновение было осторожным, но решительным. — Где болит? — голос отца был сдавленным, но руки действовали быстро и точно. Он попытался приподнять Рубена, перевернуть его на спину. — Не надо… — выдавил Рубен, но это был жалкий лепет. Он хотел сказать “не трогай, потому что я развалюсь", но получилось, что получилось. Всё равно его тело, измученное болью, не сопротивлялось. — Молчи. Дыши, — приказал Кевин, и в его тоне сквозь панику пробивалась та самая твёрдость, с которой он годами вёл свою команду к победам на льду. Это был голос капитана, принимающего решение в критический момент. — Говори, что болит. Ру. Живот? Из горла вырвался прерывистый вздох. Даже сглотнуть было тяжело, не то что говорить. — Всё… — прошептал Рубен. — Всё… не могу… Кевин неодобрительно промычал и коротко, отрывисто выдохнул. Его глаза, обычно такие скрытые за маской усталой сдержанности, теперь метались, сканируя сына с почти клинической точностью. Он положил ладонь на лоб Рубена — горячий. Провёл рукой по влажной футболке, нащупал живот. Рубен застонал, когда пальцы отца слегка надавили. — Долго терпел? — спросил Кевин тихо, уже понимая. Его лицо стало каменным, но в глазах бушевала буря — вины, ужаса, гнева на ситуацию, на болезнь, на себя, возможно. Зажмурившись, Рубен только кивнул, уткнувшись лицом в пол, не в силах смотреть ему в глаза. Проклятье, сорвавшееся с губ Кевина, было тихим, но наполненным такой сконцентрированной яростью и отчаянием, что Рубен внутренне содрогнулся. Но действия отца после этого были чёткими, выверенными, быстрыми. — Эй. Слушай меня внимательно, — Кевин приподнял его, закинув руку сына себе на шею, обхватив его за туловище другой. — Мы встаём. Медленно. Всю тяжесть на меня. Понял? Не геройствуй. Они поднялись. Вернее, поднял их Кевин. Рубен, почти безвольный, висел на нём, чувствуя, как мышцы отца напрягаются под его весом. Каждый шаг был адом, но теперь этот ад разделяли на двоих. Они, спотыкаясь, почти падая, двинулись в сторону душевой. Точнее, падал только он, несмотря на то, что отец его держал. — Прости… — выдохнул Рубен, всё ещё не в силах смотреть отцу в лицо, глядя куда-то в сторону его плеча. — Прости, пап… я… я… — Молчи, — отрезал Кевин, но голос его был не злым, а сконцентрированным на задаче. В нем звучала усталость, но не та пассивная, а активная, решительная. — Не трать силы. Сосредоточься на том, чтобы дойти. Вот и всё. Всё остальное потом. Потом поговорим. Сейчас просто идём. Давай, сынок. Ещё немного. Они добрались до ванной. Кевин, одной рукой удерживая Рубена, другой открыл дверь, щёлкнул выключателем. Резкий свет снова ударил в глаза. Он помог ему зайти внутрь, подвёл к душевой кабине. Процесс того, как Рубен, дрожащий и слабый, залезал через невысокий бортик, казался бесконечно долгим и мучительным. Он плакал. Теперь уже открыто, беззвучно, просто слёзы текли по его грязным, запавшим щекам, смешиваясь с потом и, кажется, соплями. Это были не слезы боли, хотя и её тоже. Это были слезы полного, всепоглощающего стыда и беспомощности. Осознание того, насколько он сейчас бесполезен, немощен, представляет собой обузу, убивало сильнее любой физической агонии. Он был ребенком, больным, грязным ребенком, которого отец вынужден тащить в душ, потому что тот сам не может даже встать. Холодная кафельная плитка обжигала голую кожу ступней, спины, где футболка задралась. Все тело было таким наэлектризованным болью и унижением, что ему казалось, он слышит райское пение или, наоборот, адский хохот. Кевин не ушёл. Он потянулся, снял гибкий душевой шланг со стены, включил воду. Проверил температуру на своей руке, покрутил смеситель. Когда струя стала теплой, почти прохладной (не горячей, чтобы не обжечь и не ледяной, чтобы не спровоцировать шок), он направил её на Рубена. Именно тогда Рубен понял, что его выход из комнаты и падение в коридоре не были самым болезненным. Самым болезненным было то, что происходило сейчас. Когда тысячи струй воды обрушились на него, сидящего в углу душевой кабины, в полной, мокрой насквозь одежде, он заплакал навзрыд. Рыдания душили его, сотрясали все тело. Было холодно. Стыдно. И ужасно больно. Он несколько раз пытался отвернуться, прикрыться руками, натянуть на себя мокрую футболку, но Кевин мягко, но настойчиво убирал его руки, откидывал полотенце, которое Рубен в панике схватил с раковины. — Ру, надо потерпеть, — говорил Кевин, его голос звучал устало, но непреклонно. — Надо сбить температуру. И помыться. Это поможет. Потерпи, сынок. Я тут. Я помогу. Когда все закончилось, наступила пустота и неприятная, пронизывающая влажность. Физическая боль отступила, сменившись глухой, разбитой слабостью и полным, абсолютным опустошением. Рубен сидел на полу душевой, обхватив колени руками, не в силах пошевелиться, только вжимаясь спиной в холодную плитку. Хотелось спрятаться, исчезнуть, чтобы никто никогда не видел его в таком состоянии. Ненадолго Кевин вышел из ванной. Рубен слышал его шаги по коридору, приглушенные голоса — он, наверное, говорил с кем-то по телефону? С Уильямом? Неважно. Через пару минут отец вернулся. В его руках была стопка чистой, мягкой, пахнущей свежестью одежды: большая футболка, спортивные штаны, свежие носки. В его глазах не было осуждения. Не было и той сладкой, всепрощающей жалости, которой так боялся Рубен. Была усталость, глубокая, прописанная в каждой новой морщине у глаз. Было понимание. И была решимость. Решимость пройти через это. Снова. — Надо переодеться, — спокойно, почти буднично сказал Кевин, положив стопку на сухой край раковины. — Сам справишься? Или помочь? — спросил он, и в его голосе не было ни капли смущения, только практическая озабоченность. Рубен скосил взгляд на чистые вещи. Они казались ему чем-то невероятно далёким, почти роскошью. Он почувствовал, как в конечностях, хоть и слабо, но возвращается какое-то подобие контроля. Он кивнул, не поднимая глаз. Не полное «да», но и не «нет». Скорее, «попробую». Кевин, сомнительно оглядев его дрожащие руки и бледное лицо, медленно выдохнул и кивнул в ответ. — Хорошо. Я буду за дверью. Прямо здесь. — Он указал на пол за дверью. — Никуда не уйду. Позови, если что. Пожалуйста, будь осторожен. Он выложил рядом большое, мягкое, махровое полотенце, поправил футболку, убедившись, что все в пределах досягаемости. Сделал все молча, быстро, эффективно, без лишних движений. Потом вышел, прикрыв дверь, но не до конца, оставив щель. Дверь закрылась не полностью. Рубен остался один под шумом вытяжки и своим тяжелым дыханием. Он разделся. Руки дрожали, но уже не от боли, а от ее отступления и от дикой, накопленной усталости. Снять мокрую, прилипшую к телу одежду было непросто в сидячем положении. Дважды его чуть не свели судороги в ногах, но он справился. Одеться было еще сложнее. Чистая, сухая ткань казалась чужой, непривычной. Но когда он натянул на себя мягкую футболку, его обволокло ощущение… чистоты. Физической и, как ни странно, немного душевной. Грязь и пот были смыты. Он сделал что-то сам. Маленький шаг. Он смог поднять себя и сесть на край ванны, чтобы перевести дух. Чистая одежда немного намокла в некоторых местах от его мокрых волос и тела, но это было не критично. Ему было все равно. Тело было пустым, легким и бесконечно, невыразимо уставшим. Разум — тихим, почти пустым. Тот хаос мыслей, тот белый шум отчаяния и самоненависти, казалось, тоже смыло водой, оставив после себя только безмолвную, утомленную пустоту. Когда он вышел, обернувшись в большое махровое полотенце (больше для того, чтобы держаться за что-то, чем для сушки), за дверью, как и обещал, стоял Кевин. Он прислонился к косяку, скрестив руки на груди. В руках у него был большой стакан прохладной воды и две таблетки на ладони. — Обезболивающее, — сказал он коротко, указывая на одну, белую. — И спазмолитик для почек и мочевого пузыря. — Вторая таблетка была оранжевой. — Выпей. Всё. Потом спать. Рубен послушно взял таблетки, положил в рот, проглотил, запив большим, жадным глотком воды. Вода была прохладной, чистой, невероятно вкусной. Он попытался вспомнить, когда в последний раз пил просто воду, а не газировку или чай, но память отказалась работать. Неважно. Он выпил почти весь стакан. — Пап… — он начал, глядя в пол, на свои босые ноги, стоящие на прохладном кафеле ванной. — Насчет того… на кухне… с Уильямом… я… — Не сейчас, — мягко, но совершенно непреклонно остановил его Кевин. Он взял у него пустой стакан. — Сейчас ты идешь спать. В чистую постель. Забрав стакан, он снова обнял Рубена за плечи, уже не так, как нес раньше, а скорее поддерживая, и повел обратно в комнату. Движения были бережными, но твердыми. Он внимательно смотрел под ноги, опасливо поглядывая на сына, словно тот был хрустальной вазой. Постель действительно была свежей. За те короткие минуты, пока Рубен был в душе, Кевин успел совершить маленькое чудо: снял грязное, пропотевшее, смятое белье, застелил свежие, пахнущие стиральным порошком простыни и пододеяльник. Гора подушек была аккуратно сложена, одеяло расстелено. Ноутбук стоял закрытым на тумбочке, рядом с ним — зарядное устройство и пустая коробка от таблеток. Увидев свою комнату такой чистой, такой… нормальной, он испытал странное чувство — смесь облегчения и новой волны стыда. Кто-то влез в его хаос и навел порядок. В его берлоге. Рубен осторожно залез на кровать, боком подгибая ноги, и его тело мгновенно утонуло в непривычной мягкости и чистоте. Силы покинули его окончательно. Обезболивающее начало действовать, тепло разливалось по жилам, боль отступала, уступая место тяжелой, ватной слабости. Глаза закрывались сами собой. Кевин поправил одеяло, его движения были неожиданно нежными, почти материнскими. Он сел на край кровати, там, где обычно валялась груда подушек или одеял. — Спи, — сказал он тихо, и Рубен почувствовал легкое, сухое прикосновение губ к своему виску. Поцелуй. — Всё хорошо. Я побуду здесь. Кевин убрал спадающие на лоб мокрые пряди кудрявых волос Рубена, а сам прислонился к спинке кровати. Он сидел рядом, не уходя, положил руку ему на плечо поверх одеяла и начал медленно, ритмично гладить — нежное, успокаивающее движение. Раз за разом. Ему хотелось что-то сказать. Извиниться за кухню, за Уильяма, за свои слова. Объяснить, что не хотел, что был не в себе, что испугался. Спросить про Уильяма — кто он, что он для него. Попросить прощения за все, за то, что он такой. Но слова застряли где-то между горлом и грудью, тяжелым, горячим комом. Вместо них из него вырвался лишь сдавленный, сломанный звук, нечто среднее между всхлипом, стоном и признанием полного, абсолютного поражения. Кевин ничего не ответил. Но в тишине комнаты его присутствие было громче любых слов. Это не было прощением. Это было что-то большее. Это было простым, немым свидетельством. Признанием того, что они оба всё ещё здесь. Что падение было долгим и страшным, но дно, каким бы отвратительным оно ни было, всё же существует. И с него можно начать медленный, мучительный подъём. Когда Кевин сидел рядом и успокаивающе гладил его по плечу, поправляя одеяло и укутывая его, как маленького, Рубен вдруг, сквозь пелену усталости и действие таблеток, вспомнил. Вспомнил, как мама так же сидела на краю его кровати, когда он болел в детстве. Так же поправляла одеяло, так же гладила по голове, иногда читая что-то тихое. Словно этими движениями, этим простым физическим контактом, родители забирали всю боль, весь страх, всю тревогу, оставляя только усталость и исцеляющий, глубокий сон. Он не помнил, стали ли они делать это чаще после того, как ему поставили диагноз, или это было всегда. Возможно, всегда. Просто сейчас это ощущалось острее, нужнее. Однажды его психотерапевт сказал, что эти состояния будут то усиливаться, то ослабевать. Тогда это принесло Кевину облегчение, потому что означало, что за этим кошмаром будет просвет. Но это же вызвало у него тихую, постоянную тревогу, потому что это означало, что за хорошими, светлыми временами снова последуют плохие, темные. А его это всё смутило, потому что он не понимал, что это значит. Теперь понимает. Конечно, понимание пришло не сразу, но он теперь ясно знал, что означали эти времена. Это значит, что ему придется жить с этим всю жизнь. Рубен закрыл глаза. Впервые за долгие дни боль была не внутри, а снаружи — тупая ломота в мышцах, тянущее ощущение в почках. Это была боль, которую можно пережить. Которая означала, что он ещё жив, и это не всегда хорошо. Сон накрыл его тяжёлым, беспросветным покрывалом. Но на этот раз это был не бегство. Это была передышка. Короткая, выстраданная, дарованная сильными руками, которые подняли его с пола, когда он уже не мог подняться сам. И так же это было смирение — с тем, что ему придется жить так всегда. И тут уже ничего не поделаешь.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.