Метки
Описание
Многие годы историки обсуждают "феномен Амади" — гения, известного во всем мире. Его музыка трогает сердца, заставляет смеяться и плакать — почему же она всем так нравится?
Музыковед Габриэль Сольмон в своем труде "Amadie: La vie" пытается анализировать жизненный путь композитора, приходя к выводу, что в его музыке отражается все, что когда-либо он видел. "Жаль, Жан Мишель не писал во время своей смерти — быть может, музыка бы открыла нам ее тайну" — этими словами кончаются размышления.
Примечания
*La vie humaine en notes — фр. "Человеческая жизнь в нотах"
Псевдо-исторический сеттинг: это значит, что вся история содержит отсылки и пасхалки на реальность, однако на историзм не претендует.
Расценивайте это как фафик о Моцарте, биография которого безбожно искажена.
Конец пока не придуман. В планах есть как и хороший, так и плохой. Все будет зависеть от настроения одного дядьки холерика.
Посвящение
Mon mère — embrasse ta main mille fois
Флорану Моту в роли Сальери (эх, я бы ножки его... ну, того самого)
А. Тарасовой — без ее уроков я бы не заинтересовалась историей музыки.
А. Сагитовой — жаль наше общение заглохло; так бы хотелось пообсуждать сейчас с тобой что-нибудь по млору, энеаде и подобной фигне.
А. Сальери — почему-то вас не любят, а вы такой лапушка в истории были, аж обидно блин.
Глава 3
29 марта 2026, 10:56
Le Théâtre
В то время, когда Мишель только проснулся, некоторые люди уже ужинали, однако ему повезло в том, что дворянское общество предпочитало более поздние приемы пищи. Потому он даже успевал поесть перед театром, однако желания у него не было от слова совсем. Его голова раскалывалась, а желудок будто отказывался переваривать то, что испробовал вчера, потому ему неимоверно плохело. Да и вид у него был отвратительный: от него пахло затхлыми местечками, самым разным алкоголем и всей палитрой женских духов; многострадальный камзол мало того, что был помят и испачкан в чем только можно было, так еще и порван. Но все это мало его беспокоило, даже наоборот: если бы не страшная головная боль и помутненное состояние, то он бы точно радовался. Он давно искал повод купить себе новый столичный камзол, а скоропостижная кончина старому — идеальный повод. Для походов в театр у него был парадный — ярко красный. А запах — это не страшно: всего одна ванна, и ничего от него не останется, а если и останется, то существует более простое и гениальное спасительное средство — духи. Но после ванны, когда его состояние чуть улучшилось, еще одна неприятность ударила по музыканту: Мишель с ужасом обнаружил, что духов себе он из дома не взял. — Ох, простите, у меня нет духов, — виновато улыбнулся Габриэль, когда Мишель попросил их у него. — Mon Dieu, что мне делать! Я решительно не могу пойти в театр без них! — чуть не плача, воскликнул Мишель. — У меня есть духи, — Мишель и не заметил, как Сили подошла к нему сзади: она смущенно отвела взгляд, словно заведомо решив, что музыканту ее предложение покажется глупым. — Вы — чудо, Сесилия! — вопреки ее ожиданиям Мишель тут же просиял насколько позволяло его помятое состояние. — Принесите же их мне, пожалуйста! — Они женские... — Пусть женские — несите же их! Времени искать что-то другое не было: спектакль начинался через час, а Мишель только чулки натягивал. Однако он совершенно не мог не уделить достаточно времени праздничному марафету: почистить до блеска свои туфли, пригладить каждую складку на рубашке, убедиться, чтобы жабо идеально выглядывало из-за камзола, под правильным углом прицепить любимую брошь — маленький черный скрипичный ключ — подарок какой-то важной особы, доставшийся ему еще в их первое семейное путешествие — правда от кого и где, Мишель уже не вспомнит. Благо, добираться до театра было не долго, а Габриэля, как обычно, были деньги на экипаж. — Напомните, что сегодня мы слушаем? — чуть смутившись, попросил Мишель. — Опера "Король Прайма и Патрисия"... Нет, не просто "опера"! У нее было особое название: opéra sérieux. — Ты был когда-то на opéra sérieux до этого? — спросил его учитель. — Нет, никогда. — Тогда многое вам в этой опере покажется странным — начиная с того, что язык таких опер всегда панемский... заканчивая тем, что женские партии традиционно исполняются мужчинами. — Мужчинами? — Предполагая ваш вопрос "почему": право у женщин петь на сцене появилось недавно, потому так и сложилось — во всяком случае в абельской традиции opéra sérieux. Хотя мне совсем не нравится эта традиция! Как человек, скажем так, умеющий находить вдохновение в обоих полах, совершенно не нахожу ничего прелестного в том, чтобы совмещать их! Очередной непонимающий взгляд Габриэля, заставил Мишель вздохнуть и попытаться разъяснить, что он имел ввиду: — То есть я считаю, что брюки на женщинах лишают их какой-то их прелестной стороны, позволяющей им купаться в кружевах пышных платьев... Большинство же мужчин же выглядят дико в женских нарядах. Однако, конечно не все... Вот вам бы пошло платье! — засмеялся он, а Габриэль (судя по его лицу) воспринял эту шутку в серьёз, — ну я же шучу! Не глядите на меня так! Так к чему я?.. Ах, да! Мужчина может надеть платье только ради смеха, но когда в opéra sérieux какой-то quinquagénaire с самым серьёзным настроением поет от лица юной девушки, страдающей от неразделимой любви... ну это же глупо! Я еле удерживаюсь от того, чтобы не засмеяться, честное слово! — Кажется, я представляю, — неловко улыбнулся Габриэль. — А какие еще есть особенности Opéra sérieux? Мишель на минуту задумался. — Наверно самая большая особенность — ее длина. Opéra sérieux до невозможности длинные. Это порой доходит до абсурда: люди могут ходить на одну оперу неделями... И не то, чтобы это того стоило — сколько я не смотрел opéra sérieux, я все ещё убеждён, что нет еще такого человека, который бы написал действительно хорошую opéra sérieux. Кроме меня, конечно! — Это такая интересная история! — продолжил он, предаваясь воспоминаниям. — Был 1740 год, мне было вроде одиннадцать или двенадцать... Это было наше второе семейное путешествие: по городам Панемы... Вот не помню, занимался ли я уже у Стро́ма... Но это и не важно. Помнится, тогдашняя королева, увидев мои способности, приказала написать мне opéra sérieux на ее любимый сюжет. Я написал, и ей даже понравилось. Представьте себе: оперу одиннадцатилетнего мальчика ставили на сцене самого большого театра в мире! Так что прошу вас не понять меня неправильно: я обожаю оперу! Просто много традиций opéra sérieux я считаю абсурдными и требующими изменений. Например вот... К вашему сведению, Габриэль, писать музыку сложно, особенно если писать действительно с душой. Но вся эта душа зачастую уходит на колоратурные арии солистов — все же это главное в Opéra sérieux, — и на музыку ее совсем не остается. А я твердо убежден, что в любой опере должен быть баланс: музыка оркестра должна быть столь прекрасна, сколько и вокальные арии. От большинства opéra sérieux же этого можно заведомо не ждать. И сюжеты, порой очень странные. Я знаю, что они зачастую используют в своей основе мифы Древнего Прайма, но они такие запутанные-перепутанные — просто теряешь всякую логику! — Я слышал об этой цивилизации, — тут же оживился Габриэль. — Но она была разрушена много веков назад — неужели какое-то ее наследие осталось? — Невозможно стереть с лица земли человеческую жизнь так, чтобы от нее не осталось следов... В основном, изучением ее наследия занимается Панема... Мишель еще перечислял особенности особой оперы, и Габриэль за эту поездку узнал много нового: то, что в какой-то момент панемская и абельская традиция написания opéra sérieux разошлась, и если в панемской opéra sérieux уже допускают участие женщин на роль женщин, то в абельской традиции это было еще долго запрещено. Запрещено было до той поры, пока к власти не пришел Луи-Дьёдоне — известный поклонник театра и любитель женщин, — его королевский капельмейстер Жан Лилью в своим произведениях впервые и вывел женщин на сцену — правда, не в opéra sérieux, а в tragédie lyrique — у этого жанра тоже есть свои особенности, но о них позже. Впоследствии, глядя на Лиллью, композиторы стали добавлять женщин и в свои opéra sérieux. Различия в традициях панемской и абельской опер на это не кончались: например, одно из отличий было количество частей, присутствие или отсутствие балета, виды арий... Словом, Мишель действительно хорошо разбирался в операх. Он мог еще рассказать о чем-нибудь, но не успел: их карета уже остановилась. Театр господина Розена находился на том же берегу, где был дом Фепре, и был он совсем недалеко от набережной реки. Прекрасная картина открывалась всем, кто приезжал к этому месту: широкое бежевое здание в три этажа с красной, вымощенной длинной черепицей, крышей, а сзади него — белоснежная набережная и небесного цвета река, по которой то и дело проплывали корабли. По истине — место было подобрано идеально, а театр построен по новейшему писку моды — в нём не было ни капли старого "style fantaisiste", бывшего популярным при отце Луи-Дьёдоне, или стиля самого Луи-Дьёдоне. Это не могло не радовать Мишель, и он уже представил себе, будто хозяин этого великолепного театра господин Розен — молодой и перспективный человек, большой поклонник искусства, с которым они точно найдут общий язык. Приезжающих любителей музыки встречал парадный вход, украшенный сверху билюстрадами и двумя мраморными статуями: мужчины и женщини. В лице мужчины было нетрудно узнать Огюста-Луи Шестнадцатого, а вот женщина была непонятной. Кто-то говорил, что будто бы это его жена Жанна Мария; другие считали, что черты списаны с Анны Генре́ — младшей сестры Луи-Дьёдоне, считавшейся писанной красавицей в свое время — с последней были сходства, однако все равно неточные. Возможно, это был просто отвлеченный образ неизвестной женщины: невероятно красивой и возвышенной, словно муза. Внутри театр выглядел так же красиво, как и снаружи: гости входили в просторный прямоугольный зал, где им предлагалось подождать начала спектакля. Там обычно шелестели длинные тяжелые юбки дам, звучал стук бокалов, смех и любезные разговоры, далекие от музыки. Сейчас же, конечно, в зале почти никого не было, ведь времени до спектакля оставалось совсем ничего, и большая часть зрителей уже заняла свои места — Мишель с учеником тоже спешили занять свои. Их ложа располагалась наиболее хорошо по отношению к сцене — с нее было прекрасно видно все, что происходило на ней. Немудрено — эта ложа была у личной ложи хозяина театра, а она, как известно, имела самое выгодное положение. Заскочив в нее, Мишель задернул шторы и сел в мягкое кресло с бархатной обивкой, с интересом оглядывая зрительный зал: он, как и все в театре, был огромен и прекрасен. Десятки лож находились на стенах вокруг сцены — не утихали разговоры, смех, кто-то продолжал пить вино, а кто-то и целовать прекрасных дам. Потолок был расписан картинами, и под ним висела огромного вида люстра, на ней горели не все свечи, и в зале царил полумрак, оттого и хорошо разглядеть все здесь было невозможно. Перед сценой стояли несколько источников света — маслянистых ламп, так что сцена была освещена намного лучше, чем зрительный зал. Еще свет, вместе с гудением, шел из оркестровой ямы: лампы должны в полутьме освещать партитуры музыкантам, подстраивавшим сейчас свои инструменты. Как ни старался Мишель рассмотреть инструменты, у него не получалось — хотя одна мысль о них захватывала дух. "Ох, дирижер — счастливчик! — думал он всматриваясь в темную фигуру. — Хотел бы я быть на его месте... Ох, скорее бы уже стать известным, завоевать внимание короля и получить свой личный оркестр!" — Смотрите, — живо, уже вслух, обратился Мишель к ученику, — сейчас у оркестра происходит настройка. Все ждут, когда они будут готовы. — А как это понимают? — Весь оркестр в унисон возьмет ноту "ля". Во всяком случае, так о своей готовности объявляли в театра моего города. В этом театре, оказалось, было все так же: в конце концов, оркестр с команды дирижера разом взял длинную ноту, и зрители, услышав это, тут же захлопали, как бы показывая, что они тоже готовы к опере. Когда же занавес на сцене открылся, Мишель затаил дыхание — одна из мечтаний сейчас сбывалась на глазах, и он не мог сдержать себя. Он чуть из-за своего сидения не выпрыгивал, при виде помпезных декораций и первых нот оперы. — Как же прекрасно, Габриэль! — с детским восторгом в глазах воскликнул он. — Здесь все просто великолепно!.. Если здесь все великолепно, то как должно быть в Королевской Академии? Восторг его, кажется, разделяли все в зале, кроме разве что нескольких лож, среди которых была ложа хозяина театра. Шарлерман Мерми де Розен был тучный мужчина низкого роста в несколько лохматом парике — вероятно парик этот был создан во времена моды на кудрявые длинные волосы. Внешность его была малоприятна, хотя в его лице были небольшие привлекательные черты. Он использовал очень много свинцовой косметики, желая омолодиться — однако результат получался совершенно противоположным. Хоть и Розена по большей части уважали в высшем обществе, мало кто хотел по-настоящему дружить с ним. Все знали, что у него тяжелый характер, и по большей части, его общество было очень сложно терпеть. Хуже всего приходилось тем, кто работал с ним: ох, сколько же капельмейстером сменил его театр! Вероятно, Розен стеснялся своего возраста, хотя даже сам себе он в этом не признавался. Людей, критикующих все и вся вокруг только из-за того, что, мол, "только лишь в их молодости было все хорошо", он презирал и не любил, ведь сам придерживался совершенно другой позиции. По его философии, человек, несмотря на его возраст, всегда должен идти в ногу со временем. Розен действительно шел: он следовал моде, меняя камзолы чаще, чем менялась погода зимой в Дуаре, читал современные книги по философии, в которых авторы рассуждали о великом значении человеческой жизни, изучал открытия в сферах науки последних лет, но больше всего он преуспевал в тенденции, зародившей в Панеме и постепенно захватывающей весь мир — накоплении капитала. Нельзя было назвать Розена жадным, он был скорее предприимчивым и прытким: театр приносил ему немалые деньги, благодаря умной политике и современному подходу к ведению дела; на своей фамильной земле с прекрасными живописными лугами и полями он решительно отказывался жить — он поселил туда овец и пустухов, дабы продавать шерсть; так же (что, пожалуй, даже слишком возмутительно для дворян!) настоял на том, чтобы его сын занимался сферой естественных наук. Словом, не каждый юноша мог похвастаться такой резвостью как господин Розен. В конце концов, наиболее хорошо он сам однажды высказался по этому поводу: — Если парик вышел из моды, то это не повод ходить с лысой головой, и уж тем более выбрасывать его! Нужно просто перечесать его по новой моде! И Розен, казалось, был готов перечитывать этот парик бесконечно, ровно как и меняться вместе с окружающим его миром, лишь бы не услышать однажды от знакомых страшный приговор: "вы уже слишком стары для понимания наших занятий". В своей ложе господин Розен распинался капельмейстеру о проблемах, свалившихся на их головы совершенно внезапно. — Господин Солер, Фарини сказал, что оперы на этой недели — последние, в которых он участвует, — из крикливого тона Розена никогда не пропадала нота вечного недовольства. Он говорил это как бы "между прочим", хотя капельмейстер знал, что Розен вынашивал мысль сообщить ему об этой новости, но не мог придумать подходящего момента. Капельмейстер его был человек лет тридцати, с приятной, в некоторой степени необычной внешностью. Возможно, для неискушенного зрителя он бы ничем не отличался от всех других абельских аристократов, однако любой абельский аристократ тут же признал в нем иностранца. Его выдавало множество несвойственных местным привычек: он не терпел никаких цветов, кроме черного: ни разу в жизни не видели, чтобы он менял свой "траурный", как иногда называли, сюртук; он не носил кудри или парик, его темные волосы, неизменно собранные сзади, были всегда тщательно приглажены; господин Солер решительно отказывался от моды, предпочитая длинные брюки, а не кюлоты с чулками. Даже в его поведении опытный человек нашел бы странность: капельмейстер, чьей королевской осанке завидовали даже женщины, был скуп как и на движения, так и на эмоции. Абельцы по своей природе были крайне экспрессивны и эмоциональны, когда же ни один мускул Солера не делал даже малейшего движения без надобности, его лицо почти неизменно выражало лишь холодную сдержанность. Особенно хорошо его чужую природу выдавало то, как он говорил — пархающий абельский язык из его рта звучал немного отрывисто и грубовато. Словом, в господине Солере было проще признать солдата, нежели музыканта. И глядя на него, некоторые, смеясь, заявляли, будто правду говорят, что все эрстерцы — вояки с головы до ног — действительно, обдумав все эти его странности, любой мог бы понять, что господин Солер был эрстерцем — и все его "дикие" и "грубые" для местных привычки просто объяснялись особенностями менталитета их гордой нации — нации, заколенной беспощадными холодами и жестокими войнами. — Так и сказал вам? — Да, поверьте! Вот так и сказал: "Розен, я ухожу из вашего театра, Pardonnez-moi!" — он вдохнул по глубже перед новой тирадой недовольства. — Так и сказал! Поверить не могу! Я был тем, кто дал ему все — а что же в ответ? "Pardonnez-moi!" Причем сказано это была без толики грусти на лице — он как заключённый радовался, что теперь свободен! — Мьсе Фарини уже не молодой, — всегда спокойный тон капельмейстера умел охладить пылкий нрав Розена. — Ему уже почти семьдесят, а он все еще играет юношей — мне уже смеяться над этим не хочется. Более того, он признавался, что уже с трудом берет верхние ноты. — Хм! "Верхние ноты!" Будто они много значат — эти "верхние ноты"! — Господин Розен, вы ничего не понимаете в музыке. — А я не претендую на ее понимание! От лишних знаний болит голова. В конце концов, для чего мне вы, господин Солер? Как раз в этот момент вдарили первые звуки оркестра, но Солер уже не желал вслушиваться в приевшиеся партии: как капельмейстер он обязан был посещать каждую оперу этого театра, даже если слышал ее третий раз за месяц. — Будь по вашему, — вздохнул он. — Я постараюсь найти ему замену. На это его предложение Розен издал звук, похожий на стон. Чей-то радостный молодой голос донёсся до ушей капельмейстера — кажется, сидящий в соседней ложе человек громко восхищался театром. — Было бы это так просто!.. Да ведь еще и пойди найди их — этих кастратов! Так найдешь, они с тебя такую сумму попросят!.. — Розен скривился. — Тогда пусть их партии поют женщины. — Но публика любит аутентичность! Вот в чем дилемма: ей совершенно все равно на ваши ноты, для нее главное то, что их берет мужчина с высоким голосом! — он с видом мученика покосился на оркестр, игравший симфонию. — Вот поэтому я ненавижу opéra sérieux. Оперы Пешине́, Лиллью, Скюре — в каждой их такой опере обязательно найдется роль для кастрата! Что за мода была раньше на этих покалеченных мужчин? Солер хотел было поправить его, напомнив, что Лиллью никогда не писал opéra sérieux, однако счел разумным промолчать — Розен и так не в духе, так еще и спорить с ним было бессмысленно. Откинувшись в кресле, он вернулся к музыке. Opéra sérieux "Король Прайма, и Патрисия" авторства Николя Пешине — одна из его самых халтурных работ; пример абсолютно бессталанной оперы, ставшей жертвой их со Скюре гонки за любовь публики. Кто же знал, что высшему свету понравится — на банальную музыку никто не обращал внимания, а коларатурные арии, стоит отдать должное Пешине, всегда получались у него хорошо. И очередной раз убеждаясь в том, что у людей, в общей массе, нет никакого вкуса в оркестровой музыке, Солер совсем перестал слушать оперу, найдя себе занятие чуть более интересное: он оглядел весь весь зал в попытке рассмотреть, чем занимались пришедшие слушатели. За своим занятием, он понял, что, дай Бог, половина зала действительно слушала, вторая же занималась какими-то своими отвлеченными от музыки делами — и Солер совсем не мог их осуждать. Он бы и сам был рад сейчас заняться чем-то полезным: например, перепроверить все свои прошения, касаемые обновления некоторых инструментов, или может посмотреть тот любопытный сборник учебных пособий, который он недавно приобрел по рекомендации господина Француа Анди — давнего знакомого. Однако в силу своего воспитания капельмейстер не мог себе позволить подобного — как минимум потому, что сборник он не взял, а заниматься своими делами, пока звучит музыка, он считал неуважительным. И во время того, как звучала первая aria bravoure короля и Солер с некоторой завистью смотрел на задремавшего на своем месте Розена (судя по его выражению лица, ему снилось что-то прекрасное), до его ушей донёсся чей-то разговор — видимо, людей, сидящих в соседней ложе. — Сомневаюсь, что у реального Семиона был действительно такой высокий голос. — Ах, да, забыл вам и об этом сказать... Низкие голоса редко встречаются в opéra sérieux — и если и встречаются, то только у отрицательных персонажей. Раньше высокий голос считался символом добролейтельности и благородства... — До этого хор легионеров пел, будто их король стер с лица земли несколько королевств — и он считается хорошим? Отвечавший до этого чуть замялся. — Это уже вопрос морали, Габриэль. "Хоть какое-то развлечение, — подумал капельмейстер. — Разговоры этих господ — гарантия, что я не усну, как Розен". Уже целую неделю, как он приходил домой в первом часу ночи, когда вставать ему было в шесть — и если так продолжится хотя бы пару дней, то скоро его точно найдут спящим (или может мертвым) в своем кабинете. — Я не слышу музыку. Зачем дирижёр так убрал звучание оркестра. Он и есть капельмейстер театра? Если да, то слышит он отвратительно. "Господа, видимо, не умеют читать афишу, — цокнув языком, подумал он. — Специально же просил большими же буквами написать "Дирижирует автор" — тоже заметил, что Пешине — в силу возраста ли — перестал соблюдать баланс". — Хотя судя по увертюре, можно понять, что слушать тут по большей части нечего. Знаете, Габриэль, в музыке есть некоторое количество устоявшихся гармонических оборотов, которые универсальны и прекрасно звучат во всех тональностях, использовать их не зазорно... Но черт возьми! Этот композитор мало того, что использовал самые базовые из них, так еще и просто разложил по инструментам! Это же самая настоящая халтура! Солер поймал себя на мысли, что согласен с этим человеком, и ему стало интересно — кто он такой? Так уж получались, что все ложи были чуть более выдвинуты из-за стены, кроме их с Розеном. Потому Солер из-за своего места мог спокойно разглядеть его профиль, когда незнакомец увидеть капельмейстера совсем не мог. Его соседом был миловидный кудрявый юноша с живой мимикой в ярком камзоле; голос его был криклив и малозвучен; он сжимал перила, ограждающие ложу, так что Солер рассмотрел его пальцы — они были длинными и кривыми — это указывало на то, что, вероятно, он был музыкантом, и за фортепиано его посадили еще мальчишкой. — Нет, это совсем отвратительно! — говорил он, видимо, своему другу в ложе (его Солер, к сожалению, увидеть не мог). — Начал петь совершенно другой персонаж, совершенно о другом, но музыка совсем не меняет настроения! Как вообще так можно писать?! "Как резво он разговаривает для своего возраста, — усмехнулся про себя капельмейстер. — Он точно абелец". Опера была пятиактовой с небольшими комедийными интермедиями. Господин Солер досидел до конца спектакля и даже все интермедии дослушал — вернее, он не слушал их, он слушал забавный диалог тех господ: тот второй господин никак не мог понять связь между сюжетом оперы и спектаклем во время интермедии, а светловолосый юноша объяснял ему, что этой связи в них и нет — это просто отвлеченные комедийные сценки. Его коментарии и критика даже нравились Солеру — они были и по делу, и действительно обоснованы, — но риторика больше смешила — и не только потому, что порой юноша умел остроумно пошутить, но и потому, что он был запредельно горделив. В его речах постоянно проскакивала странная мысль, будто он бы никогда не смог бы написать такую халтуру, особенно — в произведении для большой сцены. "Смело конечно сравнивать себя с Пешине: эта опера далеко не показатель всего его таланта и труда, — думал Солер. — То, что его оперы ставятся в подобных театрах по всей стране — вот настоящий показатель. А о вас, юноша, я пока ничего не знаю, но теперь с нетерпением жду часа услышать что-нибудь". Господин Розен же проснулся под аплодисменты. Он, встрепенувшись, тут же начал громко аплодировать, и видимо это настолько забавно со стороны, что даже господин Солер не сдержал улыбки. Заметив это развеселенное состояние капельмейстера, Розен слегка опешил и спросил: — Что происходило, пока я... пока я отвлеченно прибывал в своих мыслях? — Произошла опера, господин Розен. — Я не верю, что это она вас так рассмешила! Обычно после "Короля Прайма" у вас вид бывает, будто вы не оперу слушали, а пыткам подвергались! — Ну, в случае с "Королем Прайма" это действительно одно и тоже... — И мне интересно — что же произошло? Розен оглядел зал — на лицах зрителей не было несвойственных им эмоций — не произошло ничего, что могло их потрясти, а значит волноваться по поводу театра было незачем. Солер хотел было отшутиться: видите ли, он часто размышлял, как мог бы исправить эту оперу; и сегодня ответ на этот вопрос открылся совершенно неожиданно: оказывается, аккомпанементу всегда не хватало мерного храпа! Однако не стал — все же последствия этой шутки в лице обиды со стороны Розена его не устраивали. — А вот мне интересно, что вам снилось. Вернее, о чем вы думали. Кажется, вы улыбались. — Ах, ничего особенного! — вспомнив о своем сне, Розен торжествующе улыбнулся. — Мне снилось... Вернее, я думал! Я думал о том, как сломаю своей тростью шею неприятному мне господину... — Не думал, что вы такой жестокий человек, — несколько смутившись, ответил Солер. — Поэтому со мной надо дружить, господин Солер! Ха-ха! Не волнуйтесь — моим друзьям такая участь не грозит. Опера закончилась в одиннадцатом часу ночи, и после изнурительных часов сидения на одном месте Солер бы с радостью пошел домой, однако у него были еще некоторые дела. Перед тем, как разобраться с ними, он искал глазами того юношу среди неспешно уходящих людей. Он узнал в толпе Пешине, весело общавшегося в компании завсегдатаев этого театра (разговаривать он всегда почему-то предпочитал на панемском языке) — среди них был и маркиз д'Огре. Для quinquagénaire Аделард Егуен д'Огре выглядел предельно хорошо: он явно следил за своей густой бородой, всегда был одет с иголочки и, что называется, не гнался за переменчивой модой, предпочитая носить одну и ту же одежду, которая, стоит заметить, очень шла ему. Вид маркиза всегда был примерно одинаковый и при том очень красноречивый: он подчёркивал его природную мужественность, дворянскую галантность и некоторую легкость характера, присущую всем абельцам. Пожалуй, его можно было назвать образцовым абельским аристократом: он любил музыку, веселье, был улыбчив, учтив, воспитан, а так же устраивал прекрасные обеды в своем имении. Он был известен в мире музыкантов еще тем, что покровительствовал им и работал антрепретером в Королевской Академии — тем важным человеком, во власти которого было решать, что же будет слушать король и вся стана. Солер знал лично д'Огре не очень хорошо — слышал лишь отзывы учителя о нем, и отзывы эти были не самые лицеприятные. Вероятно, между ними было какое-то недопонимание... Солер не вдавался в это. Но отношение его учителя было скорее исключением — маркиза д'Огре любили все: он умел произвести на любого человека хорошее впечатление и обладал природным обоянием, притягивающим, как магнит. Его яркие карие глаза завораживали своей глубиной, и иногда в них мелькал какой-то странный загадочный огонек, делавший взгляд жутким и даже пугающим. Увидев капельмейстера, маркиз приветливо и тепло улыбнулся, поприветствовав его: — Bonsoir Monsieur Soler! Как вы насладились сегодняшним вечером? Обычно в роли капитана оркестра всегда бываете вы, а сегодня такая возможность насладиться музыкой, пока кто-то трудится за вас. "Увы, я наслаждения от пыток не получаю", — подумал он, в слух сказав: — Bonsoir maîtres. Знаете ли, мне было очень непривычно. Все же предпочитаю наслаждаться музыкой с дирижерской палочкой в руках. — Ха-ха! И все же не забывайте об отдыхе. А то, я боюсь, с такой работой он вам только снится. — Вы кого-то ищите? — спросил он, увидев, как Солер всматривался в толпу. — Видно, я опоздал. Тот, кого я бы хотел найти, уже убежал. "И все же кто он такой? — думал капельмейстер, направляясь к своему кабинету. — Музыкант? Юный композитор? Судя по его комментариям он довольно хорошо разбирается в опере. Где он учился? У кого я мог слышать его риторику? À L'École Brassard? Нет, пожалуй... У кого-то из Стромов? Вероятно у Иогана Кристиана... А может не только". — Солер, куда вы убежали? — размышления прервал голос хозяина театра. Розен, нелепо стуча тростью, догонял его. — Мы ведь недоговорили насчет замены Фарини! Когда вы планируете заняться этим? — Попытаюсь выкроить время завтра. — Уж попытайтесь! Я вообще-то планировал следующий месяц сделать "сезоном Скюре" — каждый день давать какую-нибудь из его опер. — Так выберите оперы без кастратов. — Да сколько это будет опер? Одна-две? А нужно как минимум двадцать! И вообще! Я планировал открыть сезон самой известной его оперой — "Орфиром и Эврирой" с Антонией Фепре в роли Эвриры. Но если мы не найдем замену Фарини, кто будет петь Орфира? "Эвирира" не может быть без Орфира! — Ах, эти чертовы кастраты! — продолжал ворчать Розен, пока Солер открывал свой кабинет. — Вот ответьте мне, почему ваш учитель любил вставлять их голоса в свои оперы? — Все дело в истории, однако, боюсь, вам она будет не интересна. Даже моим ученикам — начинающим музыкантам — она не интересна. — Что вы хотите от них? Они же еще такие юные! Я вот в их возрасте... — он по-доброму засмеялся, — я был страшным повесой, открою вам секрет! — Вы опять останетесь? — спросил Розен, увидев, как его капельмейстер, взяв из кабинета партитуры и разбудив задремавшего слугу, велел ему идти в трактир и принести кофе. — Я вам удивляюсь! Когда вечером я ухожу — вы здесь, когда утром я прихожу — вы опять здесь! Вы хоть дома то бываете? — Для музыканта театр — второй дом. Вам еще что-то нужно от меня? — он прервал Розена, который уже было хотел возразить. — Нет, простите... Не буду мешать. Розен, чуть помедлив, удалился, оставив Солера. Тот поспешил к ждавшим его оркестрантам, дабы отрепетировать пару сыроватых номеров из его оперы, по пути вспоминая слова и выражения того светловолосого незнакомца и все больше убеждаясь, что учился он не только у Иогана Кристиана Строма. ... Тот самый светловолосый незнакомец, в одной ночной рубашке, прямо сейчас сидел за столом и лениво выводил буквы в своем письме к отцу. Габриэль краем глаза подглядывал за ним. "Mon père, пишу я вам по такому поводу: я побывал в столичном театре, и словами не описать, как же прекрасен этот театр! Настолько же прекрасен, насколько бездарна опера "Король Прайма и Патрисия". Я даже жалею, что провёл моего ученика — я рассказывал вам об этом забавном юноше! — на нее. Наслушается всякого, и потом еще писать так же будет Dieu ne plaise! Из плохих новостей: ваш камзол, который вы мне отдали, вчера порвался. А жаль я его так любил! Хорошо, что у меня был запасной. Рассказывал ли я, у кого остановился? Кажется нет. Мы с Габриэлем остановились в доме вдовы Фепре. Хоть и сам дом находится в некотором бедственном положении (стол, на котором пишу, стул, на котором сижу, и кровать, на которой сейчас лежит мой ученик — вся мебель в нашей комнате), здесь вполне уютно. Ах, я не рассказал вам главного: какие же прелестные дочки у мадам Фепре, особенно старшая Антония. Она еще и певица — завтра я услышу ее пение в театре, боже, мне так не терпится! Не буду много болтать. Стоит лечь пораньше, хотя у меня сна ни в одном глазу. Embrasse ta main mille fois! J.M.Amadie"Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.