Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Гермиона Грейнджер пытается пережить послевоенную тишину и разрыв с Роном, скрываясь в опустевшем доме на площади Гриммо. Огромная библиотека Блэков становится для неё убежищем. Ночные кошмары постепенно прорастают в реальность, а граница между страхом, безумием и странным притяжением начинает стираться.
Примечания
••••••••••••••••••••
✨ Доска к фанфику:
https://pin.it/251U3C4ZK
И Дом меня изменит.
12 марта 2026, 04:21
***
В библиотеке Блэков, помимо книг, хранилось несколько десятков черепов. Гермиона покрутила парочку в руках, и кое-где даже отыскала летучий порох — старый, немного отсыревший и наверняка негодный. — Вот, что становится с врагами нашего Дома, —Беллатриса улыбнулась, дернула ногой, перекинутой через другую, и слегка откинулась на спинку кресла. — Головы приходится варить, потом сдирать мясо с костей, обрабатывать, обезжиривать, отбеливать— в общем, не самая чистая часть украшения интерьера… Гермиона вскинула бровь, прищурилась, ища на лице напротив искру лукавства, но лицо у той было уставшее и даже несколько безразличное. — Я тебе не верю. Беллатриса пожала плечами, уставившись в окно — в библиотеке оно было узкое и маленькое, наверное, подумала Гермиона, для того, чтобы книги хранились дольше. Но читать без дополнительного света здесь было просто невозможно. Коробки с черной одеждой стояли полураскрытые, и белые рукава, кружева, рубашки и даже парочка старинных украшений торчали из них, как обглоданные кости. Доставщик смотрел на Гермиону долго, никак не в силах сообразить, меняет ли она свой стиль или просто решила кого-то покосплеить, и ей ничего другого не оставалось, как только нахмуриться и выжидающе терпеть, когда он наконец выпишет ей чек. Женщина проигнорировала кружева, зато простые рубашки и пиджаки пришлись ей по вкусу. Мода менялась — удивительно, что эта набитая чистокровной чушью ведьма умудрялась ей то ли следовать, то ли просто-напросто всё на себе сочетать. Два кулона переливались в тусклом свете, теряясь огранкой в грудной впадине, пиджак сидел на её плечах как выходной, не слишком строгий. Жилетка вытачивала крепкую талию и грозное высиживание ядовитого характера. — Что случилось с моим состоянием в Гринготтс? Гермиона вздрогнула. Ну конечно, еще бы преступницу не волновали её деньги. — Оно должно было отойти ближайшим родственникам. Но твои сестры отдали всё... Мне. Беллатриса прожгла её взглядом чернее тучи. На её лбу так и бежала магическая строка — “золотая гриффендорка”. Целая сокровищница отошла в пользование этим ничего не смыслящем в деньгах ручонкам! Гермионе бы только чай хлебать за кнат и волосы куцей резинкой подвязывать. — Это за какие-такие выслуги? Гермиона пожала плечами, копируя недовольство Беллы. — Скорее за понесенный ущерб, — она демонстративно закатала рукав, — знаешь ли! — и приосанилась. — Я собираюсь потратить кое-какую часть и инвестировать её в компании, борющиеся с угнетаемостью волшебных расс. Шрамик дорого обошёлся... Беллатриса вновь отвернулась к окну. Ничего не поделаешь: после ужина приходиться платить... — Дай-ка я уши закрою. Боюсь, не вынесу твоих нездоровых интересов. Эльфы, великаны, кентавры, гоблины — вереница бежала тучей над её головой. Она останется банкротом и сгниет в этих стенах. Пусть тогда и её голову сварят в каком-нибудь котелке. Летнее солнце скрылось за облаками. Гриммо мгновенно потемнел. — Который сейчас месяц, расхитительница чужих гробниц? Гермиона насупилась, не понимая, в какую сторону прямо сейчас ушло оскорбление. По-магловски и по-человечески женщину следовало бы отчитать за неумение пользоваться благами доброй милости. — Июнь. Середина дня. — Выпить бы чай... Молоко есть? Гермиона села на ковер, раскрывая книгу в драконьей шкуре и упираясь в страницы недовольным лицом. «Домовики плохо заваривают чай и избегают делать это любыми способами, чтобы не получить наказание. Есть предположение, что те часто боятся работать с кипятком». — Магазин на соседней улице. Я тебе не домовик.***
Гермиона останавливается впервые за все время обживания Дома у зеркала — оно в полный рост и отражает кирпичную стену лестничного пролета. Ноги в носках кажутся длиннее. На ней только рубашка, белая, длинная, с кружевами, закрывающими ладони — рубашку грозились сжечь, но она уверенно застёгивает перламутровую пуговицу на манжете и улыбается, тонкие губы растягиваются, волосы витыми пружинками ложатся на плечи. Солнце крадется, крадется, спотыкается, вылизывает паркет и этим же теплым, широким языком целует её голую кожу под коленями. Гермиона пьяна от этого летнего солнца в черном-черном доме. Она кружится, кружится, кружится, и половики вздымают пыль на две третьи. Стены сухо скрипят. Табачный дым в её легких наполовину атласная лента, наполовину какая-то невозможная амортенция. Она сбегает с лестницы, тридцать три ступени до коридорной тьмы. — Мне нужен домовик, слышишь? — голос Беллатрисы приглушен то ли солнцем, то ли топотом Гермионы. Живоглот подставляет пузо под яркий блик, и пыль на его шерсти сияет. — Ага, — сипло отвечает ей Гермиона и останавливается у картины, занавешенной белой тканью, с подступающим и каким-то даже неуместным смехом сдергивая её. С картины на неё смотрит Сириус Блэк. Совсем еще мальчишка. Разве их мать не выкинула его портреты и имя из своего сердца? Гермиона гладит старую, красивую раму, и масло подмигивает ей. “Привет, Сириус”. Гермиона вдыхает масло — пахнет ветхостью. Она скрипит половицами, переминаясь с носка на пятку. Беллатриса притащила из магазина молоко и джин. Достала из-под чайных коробок табак, уселась в кресло... От дыма Гермиона покашливает. Но молчит. В Доме стоит тишина, но тишина эта больна солнцем и летом, так что всё кружит вокруг этой тишины, как влюбленное существо. Под рубашку залетает прохлада. Белла говорит, что так только девицы легкого поведения одеваются. Гермиона говорит, что корсеты с глубоким вырезом тоже не признак независимости. В сущности, дело не в одежде, а в них — они задевают друг друга тупыми осколками битого прошлого. Гермиона носит с собой две палочки. Одну в левом носке, другую — в руках. — Разве портрет Сириуса должен висеть здесь, учитывая выжженный гобелен? — Гермиона кричит, и пыль с солнцем и дымом окончательно захватывают её легкие. Так тихо, кажется ей, что её окрик наверняка услышали маглы за пределами магии Дома. — Вальбурга любила сына, хоть тот и оказался предателем крови, — в тишине слышно, как Белла выдыхает, покашливая, — видать, тетушка просто любила вспоминать период, когда её сынок был кудрявым и послушным. К тому же... Висеть в коридоре, знаешь ли — не было почетом, дорогая... Она смеется, а Гермиона не может вспомнить, в какой из комнат они в последний раз виделись. “Дорогая”... Беллатриса убила своего кузена! Беллатриса кого только не убила! Может, прямо сейчас сидит и думает, как бы и Гермиону убрать как можно более незаметно. От этого осознания что-то сворачивается внутри. Как хорошо она контролирует ситуацию, а главное — зачем? Гермиона шаркает носком о половик. Палочка Беллатрисы больно впивается в голень. Палочка, которая убила стольких хороших магов — несчастное дерево, просящее о забвении. Пусть остается в этом жутко спокойном Доме. Пусть остается в этом жутко спокойном Доме… — повторяет, как заклинание. Сириус Блэк морщит нос, хмурит детские брови, пожимает плечами, но улыбается. Так он даже похож на Беллатрису, когда она замирает между секундой подавленности и секундой сумасшествия. Эту секунду еще уловить нужно, но у Гермионы чертовски идеальная наблюдательность. — Я хочу забрать свои растения. Перевезти их сюда. Она не кричит, думая вслух, но спустя минуту всё равно слышит в ответ. — Делай, что хочешь.***
У Беллатрисы волосы стали светлее, кое-где окончательно уходя в пепельно-белый — она собирает их в магловский крабик, злясь на что-то: наверное, на свою палочку, так и торчащую в резинке Гермиониного носка. У них дистанция в целый метр, и Гермиона не смеет её нарушать. У Беллатрисы неровная улыбка, как будто после инсульта, и она улыбается, когда читает какой-то магловский роман о рыцарях. Гермиона незаметно наклоняется, читая на обложке — “Айвенго”. Чушь какая, Вальтеровская... Это она взяла парочку своих книг и втиснула их и в без того тесные полки в первый же день, как здесь поселилась, просто из вредности. Гермиона усмехается. Это вообще не похоже на Блэк, хоть ей и неоткуда знать, что именно на ту похоже. Гермиона ей в дочери годится или в самые проклятые враги. У Гермионы в животе так жарко. Гермиона отсаживается от камина подальше, чтобы черная жилетка глаза не мозолила. И как ей только могли нравиться рыжие, огненные волосы Рона? Тугие, черные змеи, выстраданные временем, тихо блестели в каминном зареве. В них не было ни пожара, ни дикости. — У тебя всё еще есть Темная метка? Мы видели, как у пойманных приспешников они превращались в шрамы. Голос её тихий. Гермиона никогда не была громкой, если её не выводили из себя. — Нет. Молли её выжгла. — Ты о нем всё еще думаешь? Вспоминаешь? Гермиона и после войны не желает снимать с языка имя Темного Лорда. — Моя дочь умерла при родах. Он вытирал об меня ноги. А я все равно хотела, чтобы дочь стала Пожирательницей, пусть и посмертно. — А теперь? — Теперь я хочу, чтобы ты заткнулась. Не раздражай меня. Гермиона прячет руки в ногах, скручиваясь в какую-то дугу, и пищит то ли от скуки, то ли от любопытства. Джин в руках Беллатрисы клейкий и облизывает стенки стакана. У Гермионы есть работа вообще-то, но бумаги лежат где-то в этом доме ожидающей стопкой — Министерство не настаивает. Работать есть кому. Знали бы они с кем Гермиона делит сейчас пространство, ей бы с Пожирательницей пришлось делить его в одиночной камере в Азкабане. Гермиона хохочет, падая на пол. — Кризис среднего возраста? — Мне двадцать четыре. — Точно. Пубертат, значит. — Это у маглов. Не у волшебников. — Правильно, значит — истерия младенца. Наверное, она права. Гермиона ведёт себя по-детски, прежняя вызвала бы уже Мракоборцев и сидела бы в суде при допросе. Гермиона рассматривает потолок — на лепнине красивые цветы: то ли лютики, то ли купальницы... Черепа и лютики. Пафос и нежность. Любовь и драма. Рубашка оголяет живот и трусы. Если у Гермионы начался жар, то пусть эта будет очень серьезная болезнь. Она поднимает руку, рассматривая тонкое кружево — красивое, нежное и дорогое. Она никогда не носила что-то похожее, как будто даже очень дорогое для неё. — Мне было больно тогда, знаешь? — огромный ком слюны проталкивается по гортани к сердцу, и живот скручивает в страхе. Беллатриса молчит, и слышно, как переворачивается страница. Шрам у Гермионы горит, как только-только оставленный, но ткань рубашки надежно его прячет и от её глаз, и от глаз бывшей Пожирательницы. Сейчас она вскочит, сожмет её в плечах, и Гермиона не издаст ни звука — у неё теперь ни страха перед болью, ни совести перед страстью. Что-то сделала с ней тогда эта ведьма, надломила в ней что-то, как змеиное жало. “Ты теперь совершенно не смотришь на меня, Гермиона. Во время секса. И так...” “Она мне мерещится постоянно, Рон. Я бы предпочла забыть этот день”. “Мы можем стереть память о ней”. “Нет”. — Будь ты хоть моим ребенком, я бы сделала то же самое. Я жаждала крови тогда. — Ты раскаиваешься? Гермиона не желает знать причин. Летний ветер ползет из щелей дома по полу, и задница у неё мерзнет. Она переворачивается на живот. Сейчас бы телек, самый обычный, магловский, чтобы жужжал на фоне. Беллатриса вздыхает, выкидывая книгу на стол и упираясь рукой в щеку. Смотрит на неё сверху вниз, как кобра или гремучая змея. Хвоста только нет с трещоткой. — Ты свихнулась? Я заползла в свой дом, как раненая сколопендра, просто потому что это единственный безопасный камень в моей жизни, а ты лежишь тут, по-идиотски бесстрашная, и хочешь знать, расскаиваюсь ли я в своем прежнем безумии? — она скрипит застегнутой жилеткой, смотря ей прямо в глаза, потому что, Гермиона уверена, глаза у неё сейчас, как две огромные фары. — Повторяю вопрос — ты свихнулась, Гермиона? Гермиона. Гермиона. Гермиона. Она так редко слышит, как звучит её имя полностью. Как заклинание… — Ага, — заторможенно выдает её рот, пока она опускает подбородок на скрещенные руки, и грива её волос укрывает её слезящиеся от обиды глаза, — да, пожалуй... Наверное... Свихнулась... Беллатриса выдыхает, упираясь затылком в спинку кресла. Прикрывает глаза. Библиотека качается, готовая потонуть в Гермиониных слезах, как ненадежный кораблик с пробоиной на дне.***
— Так, пеларгония, вербена, — Гермиона ухватилась за ручки цветочного горшка, — а где белладонна, Рон? Рон! — Ты издеваешься? Там целый кустарник! — Она нужна мне для зелий! Фургон мигает слабым отсветом. Утро навалилось тупой жарой, и камни улицы слегка плавятся. Гермионе кажется, она на ферме, и только стрекота кузнечиков не достает. Растения выглядят помятыми после дороги. — Да привез я её, — Рон вытирает пот со лба, — не кипятись только... Тебе вообще повезло, что не я за ними ухаживал, Герми. Они весьма привередливы, по словам моей матери. Половина растений остается на крыльце, уныло прикасаясь к её ногам лепестками. Лето — белладонна только начала цвести. Живоглот щурится на солнце, как слепой крот, выползший из норы. И Гермиона щурится тоже. Рон вторично вытирает пот со лба, протягивая её напоследок пакет. — Моя мама пирог приготовила. Это тебе. Молли — святая женщина, думает Гермиона, принимая вкусно пахнущий сверток. Рон тоже принюхивается, и ей становится неловко, как будто они снова в одной комнате, и ей лезут в трусы. Она знает, чем её тело пропахло за эти долбанные сутки. — Ты куришь? — он смотрит на неё несколько ошарашено. — Запах табака... Ты вся в этом запахе... — Это... — Гермиона не знает, зачем оправдывается, и может, ей просто необходимо защитить свой новый, обтесанный под корешок мир. — Окуриваю помещение от насекомых... — У тебя всё хорошо? От запаха пирога скручивается живот. Она и правда не помнит, когда ела в последний раз. — Как продвигаются поиски Пожирательницы? — Гермиона отводит беду медленно, как пластырь. — Бывшие Пожиратели сдали бы её, но... Никто о ней ничего не знает... Пока что — она лишь тень, где-то появившаяся и кем-то узнанная. От сестер её так и вовсе ответа не дождешься. — Ясно. Солнце больно бьет в глаза. Туманный и сырой Лондон еще никогда не был таким ослепительно-убийственным. Он пахнет горелыми книгами, сухой травой, горячей мостовой и долбанным сексом, как будто у Гермионы гормоны разогнали кровь до орбитальной скорости. Она хочет укрыться от взгляда Рона, от его невысказанных вопросов и замечаний. Она прячет руки в карманы пижамных штанов. — Классно выглядишь, — слетает с его губ. Он раньше ей этого не говорил. Гермиона опускает взгляд — рассматривать себя с недавних пор стало открытием. На черной рубашке винтажное колье с какими-то металлическими обвесками — под солнцем они жгут кожу. Палочка торчит из кармана. Она клянется, что Рон знает, чья это палочка, но тактично молчит. Из-за этой палочки может показаться, Гермиона что-то скрывает. Но ей плевать. На самом деле плевать. — Спасибо, Рон. Я просто играюсь… Со стилем.***
По лестнице она поднимается, не глядя на тень Беллатрисы, стоящую в темноте. Тяжелый горшок с белладонной в её руке тянет её вниз — лишь бы не покатиться. — Для тебя магия —это шутка какая-то? — Это у вас сплошь бытовые инвалиды, — Гермиона пыхтит, но лестницу упорно преодолевает. — То-то, я смотрю, у тебя две бесхозные палочки... Гермиона хочет показать язык, как в детстве, но только и делает, что прикусывает его. Женщина хмыкает, рассматривая визитки на трюмо. Гермиона берет их по привычке. И не пользуется ими. Здесь нечего чинить — даже холодильник работает на магии. Гермионе просто нужен уют... Срочно. В эту самую минуту. Лестничный пролет преодолевается без выступающего на лбу пота, но лестница удлиняется, как будто нарочно. Табак выветривается в приоткрытое окно одной из комнат. Она проходит мимо, останавливается, смотрит в просвет — с шумом проезжает автомобиль. Рояль внизу скрипит крышкой. Гермиона улыбается. Будет ли ведьма играть? Нельзя услышать, о чем та думает. Мелодия едва узнаваемая, как тихая монотонная трель. Гермиона преодолевает еще один пролет, пока не замирает в восхищении. Надо же — Белла преклоняется перед искусством маглорожденных… “Пляска смерти” Камиля Сен-Санса разносится, бежит по лестнице, стучит по половицам, и у Гермионы вибрируют ноги от восторга. Не хватает скрипки и стука костей, но она их легко додумывает у себя в голове. Эта ненормальная женщина находит себе занятие с легкостью аристократической грации. В основном — курит и смотрит в окно. Но музыка из-под её пальцев — Гермиона готова лечь на этот долбанный рояль и потому краснеет, как рак, едва не роняя куст с белладонной. “Пляска смерти” звучит как свадебный марш, туго перевязанный черными лентами. Если бы Беллатриса была смертью — Гермиона сама бы вырыла себе могилу, не отсрочивая неминуемое. Такая придет за тобой, как бы далеко ты ни бежал. Однообразный удар по клавише сменяется каким-то невообразимым приступом, рожденным из осторожности. Белладонна шевелится, как будто вторично хочет зацвести, и Гермиона пружинит на ногах, теряясь в отражении зеркала напротив, между лестничным пролетом и стеной. Тень блуждает за ней и за солнцем. Живоглот путается под ногами. Клавиши стучат, как драконьи зубы. У неё в груди расцветают спазмы, уводящие её всё дальше от реальности. Гермиона смеется, безудержно. Ей сейчас ни одно разумное слово не поможет. Все, кого когда-либо убила Беллатриса, смотрят на неё из теней этого дома и, напуганные этой жуткой музыкой, не смеют к ней притронуться. Она такая трагично завораживающая. Она такая невообразимо опасная, как жизнь под тенью осиного жала. Колье на её шее звенит, ударяя её по коже — наверняка останутся отметины, грубые синяки вдоль ключиц. Лето и “пляска смерти”. Они слишком идеальны. У Беллатрисы приступ, у неё сотни рук и столько же душ неупокоенных. У Беллатрисы черные глаза и черные подведенные веки, углем ли она их мажет или это врожденное. От женщины пахнет магловским мылом и табаком. Гермиона клянется, раньше она так не пахла. Раньше женщина пахла, как террариум с ядовитыми змеями. И если она сейчас отобьет все клавиши на рояле, то сделает это самым достойным образом. В какой-то момент музыка стихает, становится нежной, как будто кто-то гладит синяки на теле после грубого избиения. Медленно пальцы скользят по позвоночнику. Упираются в ребра и исцеляют. Она замирает, когда музыка обрывается, и вскрикивает, роняя цветок с белладонной себе под ноги. Горшок катится вниз, стучит и рассыпается землистыми кишками по ступеням. Так заканчивается всё — всё заканчивается смертью, запахом сухой земли, раскуроченной настырной жизнью цветка. В зеркале отражается позади Гермионы кровавое лицо юной волшебницы с темными, обрезанными кудрями. И солнце, попадающее на зеркало, не может его прогнать. Крышка рояля захлопывается. Стук. Стук. Стук. Стук. Гермиона считает. Тридцать три. Она в Поместье Малфоев.***
— Этот меч должен был быть в моем хранилище! Откуда он у вас? — ей на грудь давит чужое дыхание, и Гермиона чувствует себя полом, по которому прошлась сотня грязных ног. Она хочет вывернуться, но тело, скованное страхом, не подчиняется ей совершенно. Дыхание у Беллатрисы прерывистое, но не такое сумасшедшее, как у самой Гермионы. Шутя, она могла бы представить себя окоченевшим трупом. — Что еще ты и твои дружки взяли в моем хранилище? — голос ведьмы срывается, и капли чужой слюны попадают на её губы. Теплые, горячие, ядовитые. Она плачет, она рыдает абсолютно не по-гриффендорски. Она так боится смерти, она боится боли, но руки, её сжимающие, даже не давят особо. Всё этот жуткий кошмарный страх, сковавший её намертво. “Я ничего не брала...” Она лжет. Под этим дыханием ей кажется, что она лжет. Она готова признаться во всем и лгать не прекращая одновременно. “Прошу вас...” “Я ничего не брала...” Она хочет в школу, хочет на самые жуткие уроки профессора Снейпа, хочет лишиться всех баллов сразу, лишь бы не вдыхать запах змеиной кожи. Чужие волосы, как пауки, щекочут её открытую шею. — Я тебе не верю, — Беллатриса сглатывает, и Гермиона это прекрасно слышит, так же отчетливо, как и свои скрученные кишки. В голову упирается крепкая ладонь с холодными кольцами. Зачем эта ладонь отворачивает её голову? Она и так не сопротивляется. Металл обжигает горячий висок. И вес переносится на левую сторону. Свой собственный крик она слышит, как в вакууме. Кажется, она, совсем отчаявшись, нечленораздельно выкрикивает: “Драко!” Наверное, так себя ощущают распятые. На самом деле — боль от лезвия ощущается, как огонь на конце палочки с Инсендио. Нож давит виртуозно... Гораздо больнее было бы, если бы женщина вгрызалась в её плоть. Гораздо больнее было бы, если бы это сделал Воланд-де-Морт. А тот бы просто убил, наверное... Гермиона не может понять, почему она не оказалась на столе в качестве змеиной закуски. Спина Беллатрисы закрывала её, пока другие Пожиратели готовы были сорваться с цепей. Интересно, сколько раз пытали Луну Лавгуд? И как пытали? — Кто пробрался в мое хранилище? Кто его украл? Кто? Стук каблуков у её глаз. Она ловит шелковый волос как влюбленного в неё зверя. Он такой нежный, нисколько не опасный. Просто — шелковый волос. Крови не было много. У Гермионы болело горло. Боль — это вспышка, приправленная ядом. Сущий пустяк...***
— Мерлин, помоги… — Гермиона мычит, пока в её рот не проталкивается обычная сладкая таблетка, типа, гомеопатической. — Это из моей аптечки? Нет, нет, пожалуйста… Мысли путаются и заворачиваются в тугой клубок, и он подталкивает её к краю. Кошачий язык шершавым концом касается пальцев ног, и Гермиона вскрикивает, визжит, как будто её режут живьем. Она вздрагивает, прижатая к холоду кожи — извилины в голове вращаются, пока не формируются в одну острую мысль — грудь, она упирается в неё. Ей плохо, таблетка застревает в горле, и она заходится кашлем. Беллатриса хлопает её по щеке. Не сильно. — Я ничего не брала... — у Гермионы сердце выворачивается красными прожилками наружу. — Посмотри на меня, — чужие пальцы давят на её на веко, которое она пытается закрыть. — Нет! — Да. — Я ничего не брала! Не брала! Я ничего не знаю! — Черт с тобой, дура такая! — Гермиона слышит звон и хлопок, с каким открывают лекарственные бутылочки. Нашатырь проливается на рукав её рубашки, а потом чужие руки поднимают её запястье, прикладывая её же ладонь к носу. Запах заставляет конвульсивно согнуться. Таблетка летит в пищевод, ударяясь по дороге о сердце, и тогда она чувствует половик и полуслезшие пижамные штаны, держащиеся на честном слове чуть ниже подвздошных костей. — Смотришь? — черные глаза впиваются в неё, губы сжаты. — Ты на Гриммо. В моем доме. Ты только что уронила свой дурацкий куст. Гермиона вдыхает пыль вместе с чужим дыханием. Мыло и табак. — И устроила на лестнице истерику, — Белла сжимает её плечи, зачем-то качая её на штормах своих рук. Гермиона пытается вздохнуть. Не получается. Она сжимает пальцы рук до боли на тыльной стороне — каждая венка натягивается. — В следующий раз, — голос у Беллатрисы сухой, как кочерыжка, — когда решишь переживать мою пытку... Делай это без садоводства. Ты цветок угрохала. Гермиона блуждает размытым взглядом. Она уронила цветок, свой любимый цветок, который можно использовать в стольких рецептах зелий. — Белладонна... — слезы катятся по щекам, потому что она не знает, что именно сейчас оплакивает. Плач всегда такой мерзкий — она икает, и чувствует, как сердце червяком извивается, вперед-назад, и всхлипы застревают в носоглотке. Солнце на её макушке печет едва проклюнувшиеся мысли, и она хочет попросить, хочет отползти, и тонет в грохоте своего пульса. — О, Господи, Грейнджер, у тебя как будто эпилепсия… Столько магловских слов за раз вылетает из рта ведьмы, что у Гермионы вместе с плачем вырывается и смешок. К ней нашли дверную отмычку — черный юмор, такой черный, как этот лестничный закуток, куда бьет луч солнца. Ей становится приятно, как после кошмара, от которого единственная радость — его отсутствие. — Скажи, ты правда настоящая? — Живее, чем твой тупой кошмар. — Почему тогда я живая? Пуговицы жилетки и терпкость рубашки трутся об её ухо и щеку, так что Гермионе кажется, они уже красные. И вся она красная, как рак. Губы Беллатрисы дрожат. Беллатриса сглатывает, и Гермиона это прекрасно слышит, так же отчетливо, как и свои скрученные кишки. — Смерть не всех любит, припадочная…Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.