Некорректные данные

Роулинг Джоан «Гарри Поттер» Гарри Поттер
Гет
В процессе
R
Некорректные данные
Описание
Аверилл Блэк, вечная пленница меланхолии, протянула руку гению из подворотни. Не из милости, из смутного любопытства к живой аномалии. В ответ он влил в ее бесцветный мир яд ярких красок и жгучих амбиций. Теперь ей предстоит выбрать: вернуться в предсказуемую пустоту своей судьбы или шагнуть в хаос, обещающий стать единственной правдой ее жизни.
Примечания
ОБЯЗАТЕЛЬНО ЧИТАТЬ МЕТКИ 🪼🪼 буду рада каждой правке ! ПРЕДУПРЕЖДАЮ ! гг у меня чистокровка в хуй каком поколении блэк. да, огромные плюшки и прочая хуйня, мне так захотелось 🥺 я поклонник сумерек и старых фанфиков с гермионой, че тут пиздеть еще ВАЖНО. # гг ахуеть какая избалованная нетакуся ещё королева драмы # куча персонажей, которых я не хочу прописывать простите # по 55 разных сцен в 7 страницах # риддла я вижу только политическим одноклассником с первой парты, который сталкерит дамблдора, поэтому особенной крутости от него не ждите. ООС ДИКИЙ # любители независимых, сильных, стойких и крутых главных героинь — мимо… (я знаю, што вас много, я сама таких люблю) # здесь ОЧЕНЬ мало сюжетки : в основном нытье и отношения. мне не хватит мозгов на приключения/детектив/заговоры # пишу в свободном темпе, допускаю много опечаток из-за того, что пишу с телефона, мне не хватает ресурсов на ноутбук
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 3. Обидно

      Сентябрь, 1939 год       Слова не значат ничего.       Она усвоила это так давно, что уже не помнила момента осознания. Это знание было с ней всегда, как умение дышать.       «Прошу прощения за опоздание, матушка, впредь такого не повторится». Она говорила это, когда приходила к обеду на три минуты позже положенного, и матушка поджимала губы, но кивала. Аверилл на самом деле никогда не было стыдно за опоздания. Она вообще не понимала, зачем нужно спешить к обеду, если он всегда одинаков. Но эти слова были ключом, который открывал дверь к спокойной трапезе без нотаций. Говорила их так же механически, как чистила зубы.       «Матушка, это платье великолепно». Аверилл говорила это, глядя на очередной черно-зеленый балахон, который должен был сделать из нее достойную на вид леди. Ей всегда было все равно, что носить — мешок или шелка. Но матушка, услышав эти слова, немного смягчалась, и вечер проходил без лекций о долге, приличиях и красоте.       «Мне очень жаль, что так вышло, Орион». Говорила это, когда случайно пролила чай на домашнюю мантию своего кузена; не специально, конечно, просто рука дернулась от усталости, ей тогда было лет восемь от силы. Ей не было жаль: чай холодный, мантия стоила копейки, а Орион казался ей настолько неприятным человеком, что будь у неё выбор, она бы вылила весь чайник на его скуластое лицо. Но слова сработали, и инцидент был исчерпан, пусть Орион и смотрел до конца вечера на неё так, словно назначил своим врагом-номер-один.       Слова — это инструменты. Вилка, нож, ложка. Ими можно резать мясо, зачерпывать суп, накалывать горох. Ими можно сказать «простите», не чувствуя вины. Можно сказать «красиво», не видя красоты. Можно назвать возмутительным то, что тебе совершенно безразлично. Можно устыдиться того, чего не стыдишься, — просто потому, что так велит излюбленный всеми этикет.       Риддл.       Аверилл не знала, почему продолжала думать о вчерашнем случае.       Он ничего для неё не значит. Его благодарность, его попытки понравиться, его ярость, когда у него не получилось — все это часть его собственной драмы, в которой она оказалась случайным статистом, на которого упал луч софита. Он искал в ней опору, потому что больше искать негде, но она не обязана и не хочет быть чьей то опорой. Аверилл обязана только своей семье, своему жениху, своему имени. И эти обязательства выполняются пустыми словами и отработанными жестами, а не чувствами.       Подойти к нему сегодня? Извиниться за вчерашнюю резкость? Объяснить, что она просто устала, что её слова не являлись личным оскорблением, что он просто оказался не в то время не в том месте?       Зачем? Что она получит взамен? Его расположение и дружбу? С мальчиком, которого весь факультет считает мусором?       Аверилл не испытывала угрызений совести. Леди не обязана быть любезной с каждым, кто к ней обратится. Леди имеет право на уединение. Леди не должна тратить время на тех, кто ниже её по положению, если это не диктуется соображениями выгоды. Блэк ничего не нарушила, просто закрыла дверь перед носом назойливого гостя. Имела на это право.       Библиотека Хогвартса в этот час была почти пуста — лишь редкие фигуры старшекурсников склонялись над фолиантами в дальних углах да мадам Диккенс бесшумно скользила между стеллажами, поправляя корешки книг. За высокими окнами уже уже сгущались ранние осенние сумерки, опрашивая небо в густой, чернильный цвет с багровыми прожилками на западе, где солнце ещё цеплялось за горизонт, не желая уступать ночи. Аверилл сидела за длинным дубовым столом в самом углу, там, где свет от магических свечей падал особенно мягко, не раздражая глаз. Перед ней лежали аккуратной стопкой пергаменты с домашним заданием по истории магии — ровные строчки, выведенные ее безупречным, лишенным индивидуальности почерком.       В коридоре было прохладнее, чем в библиотеке. Факелы в железных держателях мерцали, отбрасывая на каменные стены пляшущие, неровные тени. Эхом разносились чьи-то голоса и смех: студенты возвращались с ужина и направлялись в гостиные. Здесь же, в этом крыле, было почти тихо и путо. Почти — потому что абсолютной пустоты здесь не бывает никогда. Где-то вдалеке перешептывались портреты, чей-то призрак бесцельно брел сквозь стену, оставляя за собой холодный след. Аверилл шла медленно, не спеша, словно еле волоча ноги.       — Мисс Блэк, — голос возник из-за спины так внезапно и так ровно, что она даже вздрогнуть не смогла. Бартемиус стоял перед ней, и первое, что всегда бросалось в глаза при взгляде на него — его абсолютная, почти пугающая безупречность. Его волосы были светлыми и зачесанными назад гладко, без единой выбивающейся пряди, обнажая высокий, чистый лоб; цвет их менялся в зависимости от освещения: при факелах они отливали тусклым, желтоватым золотом, в холодном свете становились почти пепельными, серовато-белыми. Карие глаза рейвенкловца были тем, что заставляло запереть на мгновение. Они были не простыми карими — они были темными, глубокими, почти черными в определенных моментах, и в этой тьме таилось что-то, что Аверилл не хотела понимать и никогда, вероятно, не поймет. Его фигура выглядела подтянутой, стройной. Он не выглядел широкоплечим или массивным, в нем вообще не выделялось ничего массивного, его красота была красотой рапиры, а не дубины. Тонкой, острой, отточенной до совершенства и спрятанной в изящные ножны.       — Я искал вас, — сказал Крауч, и в его тоне не слышалось и намека на то, что поиски могли быть ему в радость или, наоборот, в тягость. — Заглянул в гостиную Слизерина, но мисс Селвин сообщила, что вы в библиотеке.       — Профессор Слизнорт, — при упоминании этого имени он едва заметно склонил голову в знак официального уважения, — проводит в эту субботу вечер для узкого круга приглашенных, среди которых — студенты, проявившие особые успехи, а также представители семей, традиционно связанных с развитием магической науки       Он говорил так, словно зачитывал параграф из учебника. Аверилл слушала и думала о том, что даже если бы она захотела, то все равно не смогла бы вставить ни одной реплики в этот монолог. Он просто не оставлял для неё пространства.       — Мне, — продолжил Бартемиус, и в этом слове прозвучала та самая спокойная, не требующая доказательств уверенность человека, который знает свое место в мире, — было направлено приглашение как одному из наиболее перспективных студентов третьего курса.       Он дал этой информации улечься, пока Аверилл смотрела на его руки: длинные, бледные, с аккуратными ногтями, без заусенцев. Руки, которые никогда не держали ничего грязнее пера. Руки, которые будут подписывать документы, вершить судьбы, поправлять манжеты на идеально выглаженных рубашках. Руки, которым никогда не придётся прикасаться к ней иначе, чем для соблюдения формальностей.       — Мероприятие предполагает наличие пары. Неформальный формат вечера подразумевает, что гости могут приводить спутников для поддержания светской беседы. Это не обязательное условие, но принятая практика.       — Разумеется, — ответила Аверилл слишком поспешно, будучи готовой дать согласие ещё минуты две назад. Ровно, без колебаний. Она сжала руку в слабый кулак и сказала уже более спокойно: — Это честь для меня, мистер Крауч. Я буду рада сопровождать вас.       Она не знала, рада ли на самом деле. Губы сложились в нужную форму, голосовые связки произвели нужные вибрации. Ничего сложного.

//

      Ночная тьма обволакивала Аверилл со всех сторон, густая, плотная, почти осязаемая, как вода, в которую погружаешься с головой, и уже не помнишь, где верх, а где низ, где кончается твое тело и начинается окружающая пустота. Она сидела на кровати под мерное сипение соседок уже невесть сколько времени — может, час, может, три, может всю ночь напролет, потому что время в этой темноте потеряло всякий смысл, превратившись в нечто тягучее, бессмысленное, в которой каждый день был похож на предыдущий. С момента приезда в эту школу Аверилл не спала нормально вообще. Ни разу не погрузилась в тот глубокий, забывающий сон, который приносит отдых и забвение, а только в то поверхностное, чуткое, полудохлое существование между явью и сном, где мысли продолжают течь своим чередом, не прерываясь и не затихая. Сегодня даже он не пришел, и ей оставалось смотреть прямо перед собой. В темноту, в пустоту, в ту самую бездну, которая разверзлась перед ее внутренним взором всякий раз, когда Аверилл оставалась одна.       Блэк посмотрела на балдахин кровати Далии, и ее костлявые пальцы сжались на простыне собственной. Далия, которая каждое утро поправляет ей мантию и прическу, потому что Аверилл, видите ли, не способна справиться с этим самостоятельно. Далия, которая каждую минуту, каждую секунду что-то говорит, говорит, говорит. О том, кто что сказал, кто на кого посмотрел, кто кому улыбнулся, кто чье приглашение получил. Далия, которая никогда не спрашивает, хочет ли Аверилл слушать ее болтовню. Далия, которая не замечает, что Аверилл уже давно не слушает, что ее кивки и ответы давно стали автоматическими и скучными, незаинтересованными. Далия, которая уверена, что ее забота — это то, что нужно, что без неё Аверилл пропадет, рассыплется, исчезнет, и, может быть, в этой уверенности есть доля правды, но правда эта была такой горькой, такой унизительной, что Аверилл просто хотелось оттолкнуть ее и накричать.       Но она никогда не кричала. Только кивала и говорила «спасибо», и это «спасибо» было самой страшной ложью, ведь Аверилл не была благодарна. Она была измотана, высосана, опустошена этим бесконечным, не прекращающимся контактом с Селвин.       Аверилл ненавидела учебу в Хогвартсе.       Эти бесконечные уроки, где нужно быть внимательной, когда внутри туман. Эти эссе, которые нужно писать, когда пальцы не слушаются, а мысли расползаются, как ртуть, не желая собираться в нужные, правильные оцененные на «превосходно» формулировки. Эти профессора, которые смотрят на неё и видят, что она не такая, как остальные выходцы из семьи Блэк. Что ее оценки по теории — это не талант, а заучивание. Что ее попытки в магию жалки, беспомощны, нелепы.       Аверилл знает, что профессор Слизнорт задерживает на ней взгляд дольше, чем на других, и в этом взгляде не злость и не раздражение, а что-то худшее. Сожаление, жалость. Как будто он смотрит на неизлечимо больного ребёнка и думает: «Бедная девочка. Такая фамилия и такие… способности».       А она не бедная. Аверилл — никчемная, бесполезная. Пустышка, занимающая чье то место в классе, чье то место в этом мире, где всё имеет вес, всё оценено, всё взвешено, и её вес слишком мал, чтобы ощущаться. Слишком мал, чтобы оправдать фамилию. Слишком мал, чтобы оправдать надежды. Слишком мал, чтобы оправдать само свое существование. Чувство собственной беспомощности не толкало ее вперед, а делало ее ещё более вялой и пустой. Она смотрела на свою жизнь со стороны, как на плохо написанную пьесу, где у неё второстепенная, статичная роль, где от неё не требуется ничего, кроме присутствия, и это присутствие — пытка, но она не может уйти, потому что другого театра нет.       То, что Аверилл не могла заставить себя учиться, варить зелья, колдовать — все это тупая лень. Неспособность сосредоточиться, добиться. Всё лень-лень-лень. Самая обыкновенная, постыдная, непростительная, которой нет оправдания, ведь у неё есть всё: книги, учителя, время. Просто Аверилл не хочет достаточно сильно. Не хочет так, как хотят другие. Отсутствие желания куда то либо стремится и жить в принципе было самым страшным, самым позорным, самым непростительным из всех ее недостатков. Потому что все остальное можно было бы исправить, но нельзя заставить себя захотеть, нельзя приказать себе желать, нельзя из пустоты разжечь то пламя, которого в ней никогда не было и не будет.              Аверилл не знала, в какой момент воздух в спальне стал невыносимым.       Это случилось не вдруг — не тот резкий, удушающий приступ, когда вдруг понимаешь, что задыхаешься и хватаешь ртом пустоту. Это было медленное, тягучее чувство, которое длилось часами, пока она сидела в постели, свесив босые ноги. Ее тошнило, выворачивало наизнанку. Аверилл сглотнула. Ком в горле, сухой и твердый, как застрявшая кость, не двигался. Она сглотнула снова — больно, с усилием, и ужин пошёл вверх по горлу, но Блэк усилием задавила его обратно, просто закашлявшись и ощутив во рту неприятный привкус. Каждое новый вдох давался ей с трудом, с хрипом, кислород отравился запахом чужих тел и эмоций, от которых нельзя укрыться даже глубокой ночью, когда все спят.       Аверилл не выдержала через десять минут и поставила ступни на холодный каменный пол. Не стала обуваться, не накинула мантию, осталась в ночной сорочке, длинной, белой, с кружевами по вороту и рукавам. Встала и пошла к двери, старая неслышно, как призрак, как тень, которой и чувствовала себя последние две недели или — о, Мерлин — всю жизнь. Гостиная была пуста. Аверилл вздохнула, пытаясь заставить себя перестать ощущать себя запертой в клетке, где на неё смотрели, оценивали, сравнивали, ждали, требовали, приказывали, требовали, требовали, требовали. Или всего лишь постоять в этой редкой, драгоценной тишине, которая не принадлежала никому, даже ей. Стояла, прикрыв глаза, и чувствовала, как прохладный воздух обтекает её узкое лицо, шею, плечи, пробирается под ворот сорочки, оставляя на коже дорожки мурашек, как единственное доказательство того, что она ещё жива, что тело ещё помнит, как реагировать на холод.       Она не услышала шагов.       Не услышала, как открылась каменная стена, пропуская кого-то в гостиную, как этот кто-то вошел — тяжело, устало, не стараясь быть неслышным, потому что был уверен, что в этот час здесь никого нет. Первое, что Аверилл уловила в Томе Риддле, были в этот раз не его завораживающие глаза, а то, что отчетливо виднелось под ними. Уродливые синяки и такие большие мешки, что, казалось, в них он носил весь тяжелый груз, который накапливался с каждым днём, как крест, как кара, как проклятие, с которым он родился и которое не мог сбросить, как бы ни старался, как бы ни вгрызался в учебники, как бы ни доказывал всем, что он лучше, достойнее, красивее, умнее.       Он был один. Риддл всегда был один, даже когда стоял посреди переполненного Большого зала, даже когда профессора хвалили его работы, даже когда на него смотрели с завистью, ненавистью, презрением и странным, жадным любопытством, с которым смотрят на диковинного зверя, залетевшего в клетку к домашним, породистым, правильно воспитанным экземпляром. Но сейчас, в этой гостиной, его одиночество было особенно заметным — не то, которое выбирают, а то, которое навязывают, в которое загоняют, заталкивают, заставляют в нем жить, дышать, не имея права попросить о помощи, не имея права даже признаться себе, как это тяжело, больно и невыносимо. Пальцы его, те самые длинные, тонкие, которые так искусно резали ингредиенты, так уверенно держали палочку и так идеально выводили буквы на пергаменте, они дрожали. Дрожь человека, который выжал себя досуха, который не спал, не ел, не отдыхал, который гнал себя вперёд, вперёд, вперёд, не оглядываясь, не позволяя себе ни минуты передышки, потому что слабость — это смерть, потому что передышка — это поражение. Потому что в этом мире, где каждый смотрит на него не как на равного, ему нельзя было останавливаться.       Аверилл почувствовала, как изо рта вырывается сам по себе недовольный вздох. Раздражение на то, что он здесь. На то, что он стоит сейчас перед ней, такой сломленный, такой измученный, такой… нет, не жалкий, она не могла бы назвать его жалким, даже если бы очень захотела, потому что в нём, в этой согнутой спине, в этих тёмных глазах, было что-то, что не позволяло жалеть, что-то опасное, хищное, непогашенное, что жгло его изнутри, не давая догореть до конца, превратиться в пепел, исчезнуть, сдаться.       «Надоело», — подумала она так отчетливо, так громко, что, казалось, его можно было услышать, не прикладывая усилий, не напрягая слух. Аверилл развернулась, чувствуя, как ноги становятся ватными, непослушными, как каждое движение требует трудов, которых у нее больше нет. Уйти. Просто уйти быстрее.       — Мисс Блэк!       Её фамилия, произнесенная его голосом, прозвучала как выстрел, громко, резко и неожиданно. В нём не было той нарочитой вежливости. Не было той отрепетированной гладкости, той маски, которую он надевал, чтобы казаться тем, кем не был, чтобы вписаться, встроиться, найти хоть какую-то точку опоры в этом враждебном, чужом, ненавидящем его мире.       — Мистер Риддл, — Аверилл остановилась не потому, что хотела, а потому, что ноги больше не держали. Они подкашивались, дрожали, отказывались нести её дальше, в эту спасительную, такую желанную пустоту, где хотя бы не было его, его ярости, его обиды.       Он двинулся к ней, не пошёл, а именно бросился, рванул, пересек расстояние между ними за какие-то секунды.       — Передайте своим друзьям, — сдавленно, низко, почти прошипел Риддл, словно говорил на змеином языке, — что если они думают, что менять пароли от гостиной каждый день и говорить об этом всем, кроме меня — это дохуя смешно, то они, блядь, ошибаются. Очень.       Он стоял так близко, что она чувствовала жар его тела, хотя сам он был бледным и холодным. В её голове было пусто, абсолютно, до звона, до бесконечности. Аверилл не хотела думать о том, что он чувствует, о том, что пароли меняют, а ему не говорят, и это, наверное, крайне унизительно, и это ощущается как ещё одна попытка объяснить грязнокровке, что он здесь чужой, что его никогда не примут, что он всегда будет стоять у закрытой двери, слушать, как внутри смеются, болтают, живут, и не иметь возможности войти и присоединиться.       Аверилл сделала шаг назад. Маленький, незаметный, но он был. Ей хотелось раствориться, но Риддл не дал уйти. Его рука быстро взметнулась вверх, вцепилась в её плечо и сжала с такой силой, что кости противно заныли, заскрипели, застонали под этой хваткой. В нём бурлила ярость отчаявшегося, который устал быть слабым, одиноким, тем, кого можно унизить, забыть, оттолкнуть.       — Что ж, — выдохнула Аверилл, — возможно, вам не сказали, потому что вы ещё не заслужили считаться слизеринцем.       Вероятно, это правда. В том мире, где они жили, он действительно не заслужил. Не потому что был плох или слаб, не потому что был тем, кем его считали и называли. А потому что в эту игру играли не школьники, а взрослые, и игра заведомо была нечестной, предрешенной задолго до того, как Риддл сделал свой первый ход. Или она сказала это потому, что хотела сделать ему больно. Потому что ей было больно — все время, каждую секунду этой бессмысленной, надоевшей жизни, и она не могла, не умела, не знала, как сделать больно тем, кто заслуживал, зато перед ней стоял этот изгой.       А потом он ударил.       Его кулак врезался в её скулу с такой силой, с таким бешенством, что ее голова метнулась в сторону и взорвалась болью, ударилась о стену, и в ушах зазвенело так пронзительно, что его рваное дыхание заставило её почти оглохнуть. Она не поняла, что произошло, просто в один момент её тело оказалось на полу, а он навис над ней сверху. Аверилл не пыталась встать, не пыталась закричать, лишь рассматривала его замутненными глазами, его лицо, искаженное гримасой такой первобытной животной ненависти, что в ней не осталось ничего человеческого.       Том Риддл бил её.       Удары сыпались на неё, как серый дождь за окном — беспорядочные, неритмичные, жестокие в своей ненужности, потребности крушить, разрушать, ломать. Этот прекрасный мальчик избивал её, как избивают в тех местах, откуда он родом. Он бил её, и в каждом ударе была вся его жизнь. Она не знала, о чем он думал, может, вообще ни о чем. Режущая, острая и нестерпимая боль заполнила все её существо, вытеснив и раздражение, и усталость, и тоску. В голове гудело, во рту был вкус крови — соленый, металлический, тошнотворный. Аверилл чувствовала, как её грудь сотрясается от каждого удара, как голова мотается в разные стороны, как волосы прилипают к мокрым от слез щекам.              Она не понимала, когда начала плакать, и не хотела помнить, потому что в этот момент её скрутил такой силы спазм, что она согнулась, схватилась за живот, открыла рот в беззвучном, судорожном крике, из которого вместо крика вырвалась густая, тёмная, горячая волны рвоты. Аверилл захлебнулась в ней, чувствуя, как кислый, едкий вкус заполняет рот, горло, ноздри. Пыталась прикрыться руками. Слабыми, маленькими, которые не слушались, не держали, не защищали, а только безвольно скользили по лицу, размазывая кровь и противную массу, продолжающую потоком вырваться из её сжимающегося рта. Хрипы, всхлипы, страшные булькающие звуки задыхающегося, умирающего.       Аверилл попыталась сделать вдох, перевернуться на бок, чтобы массы перестали заваливаться обратно в горло, чтобы вдохнуть, но перед глазами уже отчаянно темнело, и последнее, что она увидела, прежде чем провалиться в небытие, были его глаза. Ледяные, затягивающие, пустые.

//

      Ее начало трясти.       Сначала ей показалось, что это продолжение ударов, хаотичных толчков, больно врезающихся в нежную кожу. Но нет, это было совсем не то. Кто-то тряс её за плечи, сильно, грубо, безжалостно, движения отдавались в затылке, в висках, в разбитой скуле новой, свежей, пронзительной болью.       — … Блэк, блядь! Твою мать!       Слова звучали далеко, будто доносились из-за толстой каменной стены, из под воды, из другого измерения. Голос незнакомого почти сорвался на крик, хриплый, он пробил, наконец, ту пелену, за которой она пряталась, и Аверилл почувствовала, как её веки, тяжелые, словно налитые свинцом, начинают подниматься. Медленно, мучительно, через силу и боль, через нежелание возвращаться туда, где её ждали те люди, к которым она не хотела приходить обратно. Когда Аверилл уже готовилась открыть затекшие глаза, на неё обрушилась вода. Это был не просто холод, это был ледяной, сокрушительный поток, который наотмашь ударил по груди, по лицу, по всему избитому телу, и боль, до этого отдававшая ноющим пульсирующим напоминанием, вдруг вспыхнула с новой силой.       Аверилл пришла в себя и моментально пожалела об этом. Она лежала на холодном полу, но это был не пол гостиной — камень здесь ощущался более шершавым, с выбоинами и трещинами, которые впивались в её позвоночник и лопатки. Вокруг было темно. Не та аквариумная, зеленая темнота слизеринских чертог, а настоящая чернота, которую разгонял совсем слабый свет, исходящий от чьей-то палочки, зажатой в руке того, чье лицо Аверилл не могла разглядеть. Это был коридор, в который обычно редко кто ходил, находящийся не так близко к гостиной Слизерина.       Над ней стоял Риддл.       Он был бледен. Его лицо, ещё недавно искаженное такой пугающей неприязнью, сейчас выглядело пустым. Не спокойным, а пустым, как комната, из которой вынесли всю мебель за один раз. Глаза смотрели на неё, и сейчас в них не было ничего. Ни раскаяния, ни ненависти, ни насмешки, ни гордости.       Аверилл попыталась встать, и это стало её главной ошибкой за сегодня, не считая того, что ей вообще пришло в голову встать с кровати ночью и выйти. Она чуть не завизжала от ощущений, из за которых перед ней снова поплыли белые, ослепительные круги, а к горлу подкатила новая, омерзительная волна. Девочка замерла, не дыша и не двигаясь, позволяя этой боли прокатиться по ней, утихнуть, отступить на ту самую периферию, где она хотя бы не мешала существовать. Рука Аверилл сама собой потянулась к лицу: она хотела понять, насколько все плохо, что осталось от её лица и правда ли так много потеряно. Но едва её пальцы коснулись щеки, как Аверилл заскулила. Громко, протяжно, как раненное животное, потому что под пальцами оказалась не кожа, а что-то мягкое, горячее, пульсирующее, и это что-то, стоило прикоснуться, отдало во всем теле так, что слёзы, которые она сдерживала, хлынули наружу самопроизвольно, неудержимо, и Аверилл не могла их остановить, не могла сдержать этот тихий, жалобный всхлип, который вырвался из груди помимо её воли. Она сделала вдох и сразу надрывно закашлялась.       — Я не поведу тебя в больничное крыло.       Риддл присел перед ней на корточки, направив свет из палочки прямо на её уродливое лицо, и Аверилл зажмурилась.       — Ты понимаешь, Блэк, — продолжил он уже более живо, с досадой и усталостью из-за этой всей ситуации, из которой нет правильного выхода, и он ненавидит за это всех, включая себя, — ты хоть понимаешь, что мне пиздец? Если сдохнешь — пиздец, расскажешь — пиздец, придёшь в комнату с таким расквашенным ебальником — пиздец. Я, блядь… Я сейчас… сейчас что-нибудь придумаю, какое-нибудь заклинание. Должно же быть хоть, сука, что-то!       Словами он разбрасывался отрывисто, резко, будто сам себя подхлестывал, боясь, что если остановится, то уже не сможет заставить себя двигаться. Он замолчал, и Аверилл увидела, как Риддл замер, как его пальцы начали выписывать тонким древком какие-то сложные, неуверенные фигуры в пространство, как губы его беззвучно зашевелились, будто он пытался вспомнить то, чего никогда не знал, повторить что-то, что вычитал из тех бесчисленных книг, информацию из которых впитывал с той жадной, почти безумной страстью. Когда ничего не получилось, он едва слышно зарычал грудным звуком и замолк.       — Ебанное…       Внезапно наклонился, сунул руку ей под спину, под плечи, под затылок, перевернул её послушную тушку и скривил нос, когда её голова упала на его плечо больше не в силах самостоятельно держаться. Он напрягается и с рывком взваливает её на себя, закидывает, как мешок, как куль. Аверилл не могла дышать, кровь прилила к голове, в ушах зашумело, загудело, как водопад, как шторм, как конец света. Она попыталась что-то сказать, но из её рта вырвался только тихий бульк. И она предсмертно засипела.       — Заткнись, — злой шепот почти коснулся её уха. — Не ной и не двигайся, блядь. Не смей отключаться, — его пальцы сжались на её талии сильнее, до хруста, и она захныкала. — Я сказал — не смей.       Полки в библиотеке уходили вверх, в темноту, теряясь где то под самым потолком, который невозможно было разглядеть даже днём, настолько он высокий. Ряды столов, тяжелых, дубовых, с вытертыми за столетия поверхностями, на которые множества поколений учеников оставили свои следы: царапины от перьев, чернильные пятна, выжженные случайным заклинанием круги. А в самом конце угадывался массивный, резной стол мадам Пирс, за которым она обычно восседала, подобно дневному стражу. Библиотека в поздний час выглядела жутко, забыта всеми, покинута даже приведениями, бродящими в других местах, и слава богу. Риддл открыл дверь простой Алохоморой, это заняло не больше минуты.       Он метался между стеллажами, двигался быстро, бесшумно, освещенный тусклым светом, отбрасывающим гротескные тени, напоминающие демонов, которые, наверное, жили в душе и у самого Риддла, в его сердце, в его сути, гоняя по этому книжному лабиринту, заставляя хватать один фолиант, потом другую брошюру, листать, шелестеть страницами, бормотать что-то себе под нос, материться, снова искать, снова отбрасывать. Аверилл сидела на стуле, и её рука снова медленно поднялась к лицу.       Она не знала, чего ожидала. Крови, скорее всего. Или того, что под пальцами окажется что-то неузнаваемое. Но они нащупали не кровоточащую рану, не какую-то черную дыру и даже не кость, а опухоль — горящую, пульсирующую, но целую, не порванную, не разодранную. Скула, по которой пришелся первый удар, была цела или, по крайней мере, не сломана настолько, чтобы из неё вывались ошметки нервов. Губа, разбитая и припухшая, с запекшейся и уже остановившейся кровью, саднила, но это было не больно. Вернее, больно, но не так, как она ожидала. Это была тупая, уже привычная боль. Она осторожно провела по надбровной дуге, и обнаружила там ещё одну опухоль. Веко, кажется, тоже заплыло, потому что левый глаз видел хуже правого, и мир перед ней был каким-то сплющенным, неровным и сдвинутым.       Ей холодно.       Не той приятной, освежающей прохладой, которая обволакивала её в гостиной, эта была та холодность, проникающая внутрь, под одежду, добирается до мозга. Мантия мокрая от воды, которую Риддл вылил на неё, и она пропитала ткань насквозь, добралась до ночнушки, пропитала собою всё, и теперь эта влага, холодная, липкая, неприятная, впитывалась и в саму Аверилл, вытягивала последнее тепло, последние силы, последнюю волю к тому, чтобы держаться и не падать.       Ей больно.       Дыхание давалось с трудом. Воздух, холодный и сырой, пахнущий пылью, плесенью и ещё чем то кислым, затхлым, входил в её легкие, и она ощущала, как ребра расширяются, сжимаются, трутся друг от друга, и где-то там внутри, под ними, что-то гудит, напоминает о себе даже самым маленьким дуновением ветерка, хотя откуда ему взяться.       Она хочет спать.       Не просто закрыть глаза, отключиться, исчезнуть на несколько часов, а именно спать. По настоящему, глубоко, без снов, без этой давящей и высасывающей все адекватные мысли тяжести, которая была в ней всегда и останется на всю жизнь. Появилась в тот самый момент, как она родилась.       Ей обидно.       Аверилл просто хотела выйти. Потому что не могла дышать в спальне, потому что воздух там стал слишком густым, слишком плотным, потому что она больше не могла слышать, как Далия дышит, как Араминта ворочается, как Присцилла сопит, видя свои какие то дурацкие сладкие сны, о которых утром будет рассказывать без остановки. Ей нужно было всего лишь посидеть в гостиной, возле камина, возле окна. Побыть одной хотя бы час, хотя бы полчаса. А вместо этого — вместо этого пришел он. Этот мальчик, этот Риддл, этот нищий грязнокровка, озлобленный и загнанный в уголок зверек, который не умеет ничего, кроме как кусаться и защищаться, даже когда его не трогают, даже когда его не видят, даже когда его не существует для них, за этим столом, за которым для него нет места, для этой гостиной, куда ему не положено входить.       — Нашел! — торжествующий возглас проник в её вселенную, и она едва не подпрыгнула, будучи слишком заостренной на своих мыслях и уже забывшей о том, где она и с кем. Он подбежал к Аверилл, держа в руках раскрытую книгу, толстую, старую, с пожелтевшими страницами, на которых написано то самое, что должно её спасти или подлатать, привести в божеский вид. — Сейчас… там написано, тут нужно, подожди…       Риддл склонился над ней, и Аверилл почувствовала его запах, и ее рука сама по себе дернулась вверх, к его руке, что держала палочку и уже собиралась направить на неё. Аверилл перехватила, сжала, оттолкнула. Может, потому что не хотела, чтобы он прикасался к ней. Может, не верила, что он сможет, не верила, что у него получится, не верила, что этот бешеный и явно неуравновешенный сирота, который недавно остервенело бил ее, теперь вдруг сможет исцелить, сделать снова целой.       — Не трогай, — сказала Аверилл и опустила руку. Ей было все равно. На холод, на этого мальчика, стоящего перед ней с книгой.       Риддл тоже опустил палочку. На мгновение она подумала, что он послушался и сейчас просто ускачет обратно. Что он оставит её здесь, на этом стуле, и она сможет закрыть глаза и провалиться куда-нибудь, умереть, забыться. Но он не ушел. Его рука замахнулась, и прежде чем Аверилл успела понять, что происходит, он к вздрогнула от очередного удара — не сильного, не того, который оставляет синяки и гематомы, но резкий, хлесткий, унизительный, пришедший по затылку, по волосам, по чувствительной и не защищенной точке, где шея переходит в голову. Жалобный звук, то ли хнык, то ли поскуливание, который она не могла ни проглотить, ни задавить в себе.       — Кончай, блядь, вякать, — ее схватили за подбородок, сжали, чужие ногти вдавились в челюсть, в скулы, в ту самую опухоль, и в глазах снова поплыло, и она накрыла своей ладонью его запястье.       Палочку он поднял, направил на неё и прочитал заклинание. Тепло разлилось по щекам, проникая в каждую трещину, в поры, и боль постепенно начала покидать её, отступала, затихала, превращаясь из острой и режущей в ту привычную, которая останется с ней навсегда, ведь некоторые раны невозможно выкачать магией, некоторые остаются с тобой до смерти, напоминая о себе в дождливые дни, в бессонные ночи, когда ты остаешься один на один со своим иррациональным восприятием.       Надоело.       Аверилл тупо пялилась в стену. Не на книги, не на полки. В стену — в этот исцарапанный временем и ногтями кусок, который видел всё: и великие открытия, и тихие признания, и слёзы, и кровь, и бессмысленное, непонятное насилие, которое разыгралось в десятках метров отсюда, в гостиной, где она лежала на полу, и кулаки монстра опускались на её беззащитную оболочку, и она не защищалась, потому что не умела, не хотела, не видела смысла. Аверилл вздохнула. Углекислый газ вышел длинным, шумным, с каким-то свистящим, порывистым звуком в конце, будто в желудке что-то надорвалось, порвалось, сломалось. Взгляд был пустым, рассредоточенным, ни на чем не сфокусированным. Она не думала ни о чем конкретном. Мысли, если их можно было так назвать, текли медленно, вязко, без начала и конца, без формы и смысла.       Прошло, наверное, минут пятнадцать с тех пор, как он закончил колдовать над её лицом. Может быть, двадцать, но это вряд ли. Время в библиотеке текло иначе, чем в коридорах и классах. Здесь оно было густым, тягучим, как патока. Она чувствовала, как лицо ещё побаливает. Синяки остались, она знала это, не прикасаясь. Но это было неважно. Важно было то, что боль ушла. Не полностью, но ушла. И Аверилл могла, наконец, просто сидеть.       Она встала.       Стул качнулся, скрипнул. Ноги были ватными, непослушными, и она постояла секунду, давая им привыкнуть, вспомнить, как работают. Потом сделала шаг. Потом второй. Потом третий. Шла медленно, волоча ноги по каменному полу, и этот звук — шарканье подошв о камень — был единственным, что нарушало тишину библиотеки. Прошла мимо стола, на котором ещё лежали раскрытые книги, мимо стеллажа с какими-то старыми фолиантами в кожаных переплётах, мимо высокого окна, за которым ничего не было видно, только чернота. Аверилл не смотрела по сторонам. Только на дверь. Ручка обожгла холодом. Её пальцы легли на бронзу, и она уже хотела нажать, повернуть, открыть, когда за спиной раздались шаги.       — Блэк.       Он подошёл ближе. Она слышала его дыхание — частое, сбивчивое, с тем же хриплым присвистом, что и у неё, и это сходство, эта случайная общность, разозлила. Аверилл устала. Она хотела, чтобы он ушёл. Чтобы оставил её в покое. Чтобы эта ночь, наконец, кончилась.       — Не рассказывай никому, — сказал он тихо, сорвано. — Пожалуйста.       Аверилл не ответила. Стояла, смотрела на дверь, ждала, когда он уйдёт. Но он не уходил.       — Ты хочешь чего-то взамен? — спросил он, и в его голосе появилась новая нота. Торга, сделки, привычки человека, который знает, что в этом мире ничего не даётся просто так. — Что-нибудь. Скажи.       Аверилл подняла взгляд выше — на его лицо. Бледное, осунувшееся, с тёмными кругами под глазами. Риддл выглядел так, будто не спал несколько суток. Губы были сжаты в тонкую линию, ноздри раздувались, и весь он был напряжён, как струна.       Она посмотрела ему в глаза. Чудесные, прозрачные, красивые. В них не было сейчас ни ненависти, ни ярости. Только страх. Чистый, животный страх, который она видела в глазах загнанных зверей, когда её отец брал её на охоту, и собаки загоняли лису в угол, и лиса смотрела, не могла ничего сделать, только смотреть и бояться. Аверилл смотрела на него, и ей было всё равно. Абсолютно, совершенно, до звона в ушах всё равно. Она устала. Хотела спать. Хотела лечь в свою кровать, закрыть глаза и не открывать их, пока кто-нибудь не потребует, чтобы она открыла. Хотела, чтобы эта ночь кончилась. Чтобы этот день кончился. Чтобы эта жизнь кончилась. Или не кончилась, а просто перестала быть такой тяжёлой, такой липкой, такой бесконечной. Аверилл перевела взгляд на потолок. Кто-то, когда-то, много лет назад, строил эту библиотеку, выкладывал каждый камень, каждую арку, каждую колонну. Вкладывал силы, время, душу.       — Никому не скажу, — сказала Аверилл равнодушно, лишь бы побыстрее отделаться от его общества, которое душило. — Если вы больше никогда в жизни не подойдете ко мне. Серьёзно. Не разговаривайте со мной больше, мистер Риддл. Вообще.       Он смотрел ей вслед, пока её шаги не затихли в коридоре, и только тогда позволил себе выдохнуть. Медленно, глубоко, с каким-то физическим облегчением. Губы его дрогнули, растягиваясь в улыбку — не ту, вымученно-вежливую, а другую, узкую, хищную. Короткий, сухой смешок. Нужно сосредоточиться на учебе, на магии, на той силе, которая однажды сделает его тем, кем никто из этих высокомерных аристократов никогда не сможет стать. И он, Том Риддл, гряднокровка, никто, будет стоять над ними всеми, а они — смотреть на него снизу вверх с раболепной преданностью и не посмеют даже пискнуть, потому что он будет тем, кого они будут бояться, кого уважают, перед кем пресмыкаются, и только тогда, когда весь мир будет у его ног, он позволит себе вспомнить эту ночь, эту девочку, и не почувствовать ничего, кроме удовлетворения. Холодного, чистого.       От того, что он сделал. От того, что она позволила. От того, что мир все же начал давать ему то, что задолжал за все года голода и нескончаемой борьбы с окружающей средой и самим собой, которую он вел с рождения и которую он точно, непременно выиграет.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать