Метки
Описание
Он дал обет Богу; она давно перестала верить, что её можно любить. Но в Барселоне конца восьмидесятых, среди ладана, морского ветра и чужого осуждения, Исберт и Алсиона становятся друг для друга тем, чего у них никогда не было: покоем, болью и искушением одновременно.
Их чувство растёт там, где не должно было родиться вовсе, — между храмом и ночным городом, между виной и нежностью, между страхом и жаждой быть любимыми по-настоящему.
Примечания
Это социальный любовный ангст-роман, родившиеся из моего фанфика «Золото греха, золото солнца» по Honkai: Star Rail.
Роман является одним из Симулякров (скажем так, альтернативной веткой) моей вселенной «Восход», основные персонажи взяты оттуда. Рекомендую ознакомиться: 3 тома в профиле ;)
Позволяю себе фантазировать и отодвигать рамки реального мира, поэтому некоторые факты, места и события искажены и уж тем более не являются достоверными!
Вдохновлено динамикой Хильды и Малтуса из сериала «Неукротимая Хильда», исполнителем Henry Morris и непосредственно 3-им томом «Восхода».
Сгенерированная нейросетью обложка временная, вскоре её заменит взятая на заказ у @kitsunari (тг).
Один из плейлистов, под которые пишу: https://vk.ru/music?z=audio_playlist578051208_438/91648baec89336c3b3
Спасибо за прочтение примечания!
Посвящение
Благодарю каждого, кто добрался сюда, а ещё больше тех, кто доберётся до конца вместе со мной ❤️
1 глава. Гармония
26 апреля 2026, 04:37
1 глава. Гармония
«Не судите по наружности, но судите судом праведным». Евангелие от Иоанна 7:24* * *
1987 год. Утро в Барселоне всегда наступало красиво, как и всё в этом городе, привыкшем жить напоказ: шпили храмов первыми ловили рассвет, и мягкий свет стекал по ним, как жидкий мёд; белый камень фасадов розовел, витражные окна вспыхивали цветом, а улицы внизу ещё хранили ночную прохладу, будто мир не до конца решил, каким хочет быть сегодня: благочестивым или порочным. Храм Святой Евлалии и Креста возвышался над Испанией, словно не был частью её публичных домов, салонов и игорных залов, а стоял над ними — ледяной, безупречный, ослепительный. Его ступени уходили вверх широкими террасами, своды поднимались так высоко, что взгляд невольно терялся в сиянии; внутри полированный камень отражал свет так, будто сам источал его из глубины; витражи дробили утро на десятки мягких оттенков — янтарных, голубых, золотых — и эти цвета ложились на пол, на колонны, на склонённые головы прихожан. Под сводами уже звучал хор. Голоса поднимались стройно, чисто, без единого надлома. В этом пении не было человеческой слабости — исключительно выученная гармония, отточенная до совершенства. Она обволакивала храм, как благовоние, и делала всё вокруг торжественнее: каждое движение служек, каждый вдох прихожан, каждый отблеск света на золоте алтаря. Исберт стоял у кафедры в церковном облачении. Свет с верхних витражей ложился на его лицо мягко и благословляюще, подчёркивая красоту черт, светло-рыжие волосы, ясную линию шеи, сдержанность каждого жеста. Он не повышал голос, не искал в словах напора — нужды не было. Его и без того слушали так, как если бы он говорил не с людьми, а прямо в них. — Мы живём во времени, — произнёс он, и храм послушно затих, — когда блеск всё чаще принимают за свет, а излишество — за свободу. Но истинный свет не ослепляет — он требует, он обнажает, отнимает всё лишнее, пока не останется только то, что способно выстоять перед судом собственной совести. Ни один слушатель не двинулся. Исберт говорил спокойно, без дешёвого жара и театральности. В его голосе не было ни гнева, ни восторга — только ясность и желание поделиться ею. Именно это и действовало на прихожан сильнее всего. Он не умолял, не пугал, не давил — лишь называл вещи их подлинными именами, и потому от его слов было труднее укрыться. — Мир, ищущий наслаждения без меры, неизбежно приходит к пустоте, — продолжил Исберт. — Душа, не знающая дисциплины, не знает и подлинной радости. Жертва — не наказание, а цена чистоты. Отказ — не лишение, а форма верности свету. Несколько женщин в передних рядах опустили головы ниже. Молодой мужчина слева медленно сцепил пальцы, его костяшки побелели. Кто-то едва заметно перекрестился. Исберт видел это краем глаза, как всегда видел малейшие перемены в лицах, дыхании, напряжении тел. Он давно научился понимать, в какую именно точку вошло сказанное слово. И всё же внутри была не ясность. Усталость жила в нём — тонкая, аккуратная, как трещина под глазурью. Она не мешала держать спину прямо, не путала мысли, не ломала голос — напротив, делала его ещё точнее. Только после каждой службы оставалось одно и то же ощущение: будто он вновь идеально исполнил роль, которую не имел права исполнять плохо, и снова не ощутил от этого ничего, кроме пустоты. Однако он не позволял ей отразиться на лице. — Истинная вера не ищет удобства, — сказал он напоследок. — Она ищет порядок в себе, прежде чем требовать порядка от мира. Последние слова растворились под сводами. Хор подхватил заключительный гимн, и на мгновение всё вновь стало безупречным: золото, белый камень, свет, молитва, стройность голосов, склонённые головы. Со стороны это и было совершенством. Спустя некоторое время... Когда служба закончилась, люди не спеша двинулись к выходу, словно не желая возвращаться в обычную жизнь. Подле Исберта, как всегда, образовался круг. Пожилые женщины подходили первыми. Они делали это с трогательной робостью, словно боялись потревожить не юношу, а образ, принадлежавший храму больше, чем самому себе. — Отец Исберт, ваша проповедь сегодня была особенно сильной, — сказала одна, прижимая к груди перчатки. — Прямо в сердце. — Вы так правильно говорите о соблазнах, — подхватила вторая. — Сейчас молодёжь совсем забыла стыд! — Если бы больше слушали вас, город был бы чище, — вздохнула третья. Он благодарил их мягко, коротко, с тем вниманием, которое никогда не переходило в фамильярность. Каждой доставалось ровно столько тепла, сколько было нужно, чтобы уйти утешенной. Он не торопил, не отмахивался, не позволял усталости прорваться наружу. На него смотрели с благодарностью и благоговением, и Исберт принимал это как ещё одну обязанность. Чуть поодаль уже ждали другие. Представители городской элиты редко подходили с такой же искренностью, как старушки из первых рядов. Их интерес к храму был устроен сложнее: в нём всегда было много расчёта, влияния, репутации, взаимных обязательств. Несколько мужчин в дорогих утренних костюмах негромко обсуждали что-то, поглядывая в его сторону. Две безупречно одетые дамы с жемчужными нитями на шеях говорили о будущих благотворительных приёмах и о том, как важно, чтобы церковь оставалась «нравственной опорой города». Когда Исберт подошёл ближе, разговор естественным образом перестроился вокруг него. — Ваша популярность среди горожан растёт, — заметил один из членов городского совета, с вежливой улыбкой складывая руки за спиной. — В непростые времена это особенно ценно. — Люди устали от распущенности, — промолвила дама в тёмно-синем. — Им нужен пример, голос, которому можно доверять. — И лицо, — тихо добавил кто-то сбоку. Исберт сделал вид, что не услышал. К ним приблизился монсеньор Лукьян Лихтен — генеральный викарий, мужчина лет шестидесяти с внимательным, всегда оценивающим взглядом. Он был достаточно стар, чтобы позволять себе отеческий тон, и достаточно умён, чтобы грамотно пользоваться им. — Прекрасная служба, — отметил он, положив ладонь Исберту на предплечье. — Очень своевременная. Город нуждается в таких людях, как вы. Слова были произнесены с теплотой, но в них слышалось и нечто большее: констатация полезности. Исберт склонил голову в знак благодарности. — Я лишь исполняю свой долг, монсеньор. — Именно поэтому вы и ценны, — улыбнулся Лукьян. — Сейчас особенно важно напоминать людям, что порядок не возникает сам по себе. Его необходимо поддерживать. Разговор плавно перешёл к тому, что уже несколько недель обсуждалось в городских кругах всё чаще и всё увереннее: к кампании по «очищению нравов». Совет города и церковь готовили совместную инициативу. Формулировки были отточены до блеска: борьба с распущенностью, защита молодёжи, возвращение к ценностям, искоренение опасных форм роскоши. На деле же речь шла о вполне конкретных местах и людях — об игорных домах, частных салонах, вечерних клубах, о тех пространствах Барселоны, где деньги, удовольствие, влияние и грех так тесно сплетались воедино, что уже давно перестали делать вид, будто существуют порознь. — Город слишком долго закрывал глаза, — произнёс один из советников. — Всё это стало чересчур заметным, чересчур смелым. — Молодые девушки видят, какой жизнью живут некоторые женщины, — подала голос дама с жемчугом, — и начинают считать это свободой. — А мужчины начинают считать, что всё дозволено, пока это красиво подано, — сухо заметил другой. — Порок стал слишком хорошо одет, — усмехнулся кто-то. На этом месте впервые прозвучало имя. — Алсиона, например, — вставила дама так, словно коснулась чего-то неприятного, но притягательного. — Разве не она стала символом всей этой блестящей распущенности? Ещё секунду назад разговор был абстрактным, административным. Теперь же он обрёл лицо. — Дурной пример для молодых женщин, — с холодным удовлетворением сказал советник. — Они смотрят на неё и видят не падение, а успех. — Женщина, которая превратила порок в искусство, — произнёс кто-то несколько восхищённо и тут же сменил интонацию, спохватившись. — Дорога в упадок, вот что она такое, — отрезала дама. Имя осталось в воздухе. Исберт до этого слышал его лишь вскользь — как слышат названия далёких домов, в которые не заходят, но которые всё равно отображены на карте. Теперь же в чужих голосах оно зазвучало иначе: слишком многослойно и живо, чтобы быть простой сплетней. Он ничего не ответил, и остальные, почувствовав молчаливое позволение, заговорили подробнее. Ему объяснили, что салон Алсионы стал одним из самых известных мест Барселоны. У неё собирались богатые мужчины, чиновники, музыканты, артисты, владельцы газет, те, кто решал судьбы денег и репутаций за вином, картами и светской беседой. Туда приходили те, кто днём говорил о добродетели, а ночью искал развлечения поизысканнее. — Умна до неприличия, — заметил один из мужчин. — Говорят, может за один вечер узнать больше, чем иной секретарь за месяц. — И прекрасно понимает, кому, что и когда нужно сказать, — добавил второй. — Она умеет влиять на решения людей, которым, вообще-то, следовало бы быть выше подобных слабостей, — холодно сказал Лукьян. — Тем хуже для них, — лениво обронил кто-то из молодых представителей совета, но тут же умолк под несколькими недовольными взглядами. Имя Алсионы повторилось ещё несколько раз. Каждый произносил его по-своему: с осуждением, с раздражением, с брезгливостью, с невольным любопытством. Исберт слушал и постепенно понимал, что говорит не о какой-то случайной фигуре полусвета. Нет — речь шла о женщине, чьё влияние чувствовали даже те, кто хотел бы его отрицать. Светская львица, хозяйка салона, покровительница артистов, собеседница политиков, опасная, умная и непозволительно заметная женщина. Почти все описания были осуждающими, но в каждом сквозило что-то ещё — то напряжённое внимание, которое сопровождает по-настоящему притягательные явления. Так говорят о том, что раздражает именно потому, что имеет силу. Исберт слушал с привычным спокойствием, однако, где-то внутри появилось едва заметное движение мысли. Он прекрасно знал, как часто толпа ненавидит не только зло, но и всё, что выбивается из удобного порядка. Разговор постепенно иссяк. Кто-то заговорил о грядущем заседании совета, кто-то о возможной поддержке газеты, кто-то о благотворительном вечере в пользу сиротского приюта при храме. Это вернуло беседу в безопасное русло. Люди начали расходиться. Утро в храме подходило к концу. Свет уже поднялся выше, стал резче, и цветные блики витражей ползли по полу медленно, незаметно меняя рисунок. Когда последние посетители покинули главный зал, Исберт направился в небольшую комнату рядом с ризницей, где обычно разбирали записи, пожертвования и корреспонденцию для церковных нужд. Там уже стоял один из молодых помощников, аккуратно раскладывая конверты и карточки. — Пожертвования на приют за эту неделю, — пояснил он, чуть встрепенувшись при виде Воскресенья. — Есть несколько крупных сумм от постоянных жертвователей… и одно анонимное. Исберт кивнул и машинально пробежал взглядом по стопке. Большинство карточек были привычными: имена уважаемых семей, печати, суммы, короткие благочестивые пометки. Но один конверт действительно выделялся. Без фамильного герба, без имени, без лишних слов. Только сумма — очень большая для случайного взноса — и маленькая карточка с инициалами. Исберт взял её в руки. — Инициалы? — спросил он. Помощник замялся, потом, понизив голос, словно речь шла о чём-то неприличном даже в пустой комнате, ответил: — Полагают, это от Алсионы. Исберт поднял взгляд. — Полагают? Юноша неловко пожал плечами. — Она часто жертвует тайно. Не только нам: приютам, лечебницам, иногда музыкантам… тем, кто оказался без покровителей. Но никто не любит говорить об этом вслух. Особенно те, кто днём её осуждает. Он осёкся, будто ляпнул лишнего. Исберт снова взглянул на карточку. Ничего вызывающего, ничего кокетливого. Просто знак присутствия, скрытого настолько, чтобы его можно было не замечать — и всё же достаточного, чтобы знающий человек понял. — Вы уверены? — уточнил он. — Нет, отец, — признался помощник. — Только слухи. Но они ходят давно. За стеной слышались отдалённые шаги служек, приглушённые голоса, шорохи утренней работы храма. Всё вокруг оставалось прежним: порядок, свет, белый камень, золото. И всё же в этой маленькой карточке с безликими инициалами внезапно оказалось нечто лишнее, неуместное для стройной картины. Женщина, о которой только что говорили как о воплощённом соблазне, тайно жертвовала деньги сиротскому приюту. Не ради имени — его здесь как раз-таки не было. И не ради общественного одобрения — общество предпочло бы не знать. Исберт положил карточку обратно, но взгляд задержался на ней ещё на мгновение. Это было слишком малым фактом, чтобы изменить убеждения; слишком смутным, чтобы делать выводы. И всё же именно такие малые вещи иногда трогают основание самых надёжных стен. Он вышел обратно в зал, где утренний свет всё ещё лежал на полу цветными пятнами. Барселона за пределами храма жила своей обычной жизнью — блестящей, шумной, многоликой. Мир по-прежнему казался разделённым на то, что следует благословлять, и то, что следует осуждать. Но теперь в этой ясной схеме появилась первая трещина, и оттого утро вдруг перестало быть таким безупречным.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.