Пэйринг и персонажи
Описание
Я не чувствую ничего. Бесконечность отсекает мир, оставляя лишь пустоту. Но в старой раменной Кенджи есть женщина, которая ест адский рамен и облизывает распухшие, красные губы. Я наблюдаю за ней неделя за неделей, пока желание не становится одержимостью. Одна фраза — «Чтобы чувствовать себя живой» — и я готов обжечься сам. Я попробую её на вкус.
Часть 1
04 мая 2026, 09:58
Я не чувствую запахов.
Точнее, чувствую, конечно — Шесть глаз фиксируют всё. Но это как смотреть меню через стекло витрины: ты видишь каждую деталь, каждый штрих, можешь описать текстуру и цвет, но настоящий голод остаётся где-то за пределами досягаемости. Бесконечность работает фильтром. Пропускает информацию, отсеивает саму жизнь.
Поэтому я беру студентов с собой в раменную не потому, что хочу разделить с ними трапезу. Мне нужны их лица. То, как Юдзи закатывает глаза от удовольствия, втягивая лапшу. Как Нобара морщится, когда бульон оказывается горячее, чем она ожидала. Как Мегуми методично и без единой эмоции разбирает на части яйцо, сваренное вкрутую, будто препарирует лягушку. Через них я вспоминаю, какой должна быть реакция на вкус. Я смотрю на их лица и сверяюсь: вот это — удовольствие. Вот это — боль. Вот это — насыщение.
«Кенджи-я» прячется в переулке за главной улицей Сибуи так хорошо, что без знания маршрута ты пройдёшь мимо десять раз и не заметишь. Узкая лестница вниз, всего шесть ступеней. Деревянная дверь с выцветшей занавеской-норэн, на которой когда-то было написано «Рамен», а теперь остались только бледные тени иероглифов. Никакой неоновой вывески. Никакого меню с пластиковыми муляжами блюд в витрине. Если ты не знаешь, что это место существует, ты никогда сюда не попадёшь.
Я знаю.
Я знаю уже двенадцать лет.
Сегодня пятница, начало девятого вечера. Воздух в Сибуе густой от августовской влажности, свет вывесок размазывается в нём жёлтыми и розовыми пятнами. Мы только что закончили тренировку, и Юдзи всё ещё вытирает пот со лба тыльной стороной ладони, хотя я сто раз говорил ему, что это только размазывает грязь. Нобара пинает камешек, который отскакивает от стены и падает в решётку ливнёвки с глухим «дзынь». Мегуми идёт чуть позади, засунув руки в карманы, и смотрит на меня тем взглядом, которым обычно смотрят, когда пытаются понять, зачем я снова тащу их через полгорода ради миски лапши.
— Сенсей, это обязательно? — Нобара вздыхает, когда мы сворачиваем в переулок. — Тут пахнет так, будто кто-то умер.
— Не умер, — поправляю я, — а замариновался в соевом соусе. Чувствуешь разницу?
— Никакой разницы.
— Значит, ты просто не голодна.
Я толкаю дверь первой — точнее, делаю вид, что толкаю. На самом деле моя ладонь останавливается в миллиметре от дерева, и Бесконечность делает всю работу. Дверь распахивается, и в лицо ударяет та самая волна, которую не может передать ни одна вытяжка.
Костный бульон. Чеснок. Имбирь. Соевый соус, карамелизировавшийся на стенках котла за десятилетия. Кунжутное масло, которым сбрызгивают готовую лапшу. И что-то ещё — едва уловимое, острое, щекочущее ноздри даже сквозь Бесконечность. Перец чили. Много перца чили.
Колокольчик над дверью дзинькает с хрипотцой — язычок давно пора менять, но старик Кенджи то ли не замечает, то ли считает это частью атмосферы.
— Сатору! — голос из-за стойки звучит раньше, чем я успеваю перешагнуть порог. — Опять притащил детей? Сколько раз тебе говорить: тут нет детского меню!
Кенджи вытирает руки о фартук, который когда-то был белым, а теперь носит на себе историю всех бульонов, сваренных в этой кухне за последние сорок лет. Ему семьдесят четыре. Он открыл «Кенджи-я», когда ему было тридцать, и с тех пор не пропустил ни одного рабочего дня, кроме трёх дней после смерти жены. Я знаю это, потому что в один из этих дней — нет, не в эти три, позже, гораздо позже — я сидел здесь в два часа ночи, и он рассказывал мне про неё, наливая сётю в мою пустую миску из-под рамена.
— Я не дети, — возмущается Нобара, проходя внутрь. — Мне шестнадцать.
— Дети, — отрезает Кенджи. — Все вы дети. Садитесь.
Зал «Кенджи-я» — это семь мест у барной стойки, четыре стола на двоих у стены и один угловой столик в глубине, который я почему-то всегда считал своим, хотя ни разу за двенадцать лет на него не садился. Освещение тусклое, жёлтое, от бумажных фонариков, которые Кенджи вешает каждый Новый год и не снимает до следующего. Стены обшиты тёмным деревом, впитавшим столько пара, что если прислониться, кажется, можно услышать шёпот всех разговоров, которые здесь звучали.
Пол скрипит. Всегда скрипел. Вон та половица у входа — третья от двери — поёт особенно громко, если наступить на левый край. Я знаю каждую. Я провёл здесь достаточно времени, чтобы выучить географию этого места лучше, чем план собственной квартиры.
— Четыре мисо, два сёю, одно сио с двойной свининой и... — я делаю паузу, глядя на Кенджи, который уже тянется за блокнотом, хотя заказы не записывает никогда, — ...и что-нибудь, что ты мне посоветуешь.
— Ты двадцать лет заказываешь одно и то же, Сатору. Сио. Без добавок. Как в первый раз.
— Двенадцать лет, — поправляю я. — Не преувеличивай.
— Двенадцать, двадцать... — он отмахивается. — Для меня ты всё ещё тот нахальный мальчишка с белыми волосами, который заявился сюда с другом и подружкой и заявил, что не ест острое.
Я не отвечаю. Вместо этого смотрю на стул у дальнего конца барной стойки — третий справа, с протёртой до дерева обивкой. Там сидел Сугуру. Он всегда садился так, чтобы видеть вход. Даже тогда, даже в те годы, когда самым страшным нашим врагом было невыученное задание, он уже думал о безопасности.
Шоко сидела слева от меня. Она всегда заказывала мисо. Ела молча, сосредоточенно, с тем же выражением лица, с каким позже препарировала трупы в лаборатории.
А я брал сио. Потому что это было самое простое. Самое безопасное. Самое...
— Сенсей? — голос Юдзи выдёргивает меня.
Я моргаю. Студенты уже расселись — Нобара и Юдзи заняли стол у стены, Мегуми остался у барной стойки, положив подбородок на сплетённые пальцы. Все трое смотрят на меня.
— Ты завис, — говорит Мегуми тихо.
— Я думал о рамене, — отвечаю я, растягивая губы в улыбке. — Это очень серьёзный выбор. Вы не понимаете.
Я сажусь рядом с Мегуми, спиной к залу, лицом к Кенджи. Это моя обычная позиция. Я всегда сижу лицом к стойке, потому что так проще не смотреть по сторонам. Потому что так проще делать вид, что кроме лапши в бульоне меня ничего не интересует.
И, наверное, именно поэтому я замечаю её не сразу.
Точнее, я замечаю её сразу — Шесть глаз не умеют не замечать, — но сознание отфильтровывает информацию, помечает как «неважное» и выбрасывает. Посетитель в углу. Один человек. Никакой проклятой энергии. Никакой угрозы.
Но потом Кенджи отходит к плите, и в зале становится слышно фоновый шум — шипение масла, бульканье бульона, тихий разговор Юдзи и Нобары, — и сквозь всё это я вдруг различаю отдельный звук.
Вдох. Короткий, резкий, почти судорожный. За ним — долгий, осторожный выдох через рот. Так дышат, когда обжигаются. Когда горячая лапша касается языка, и нужно быстро охладить её воздухом, чтобы не закричать.
Я поворачиваю голову.
Угловой столик в глубине зала — тот самый, который я годами считал «своим», хотя никогда на нём не сидел. Сегодня он занят.
Там сидит женщина.
Молодая — на вид около двадцати пяти, может, чуть меньше. Тёмные волосы собраны в низкий хвост, перехваченный простой чёрной резинкой. Никакой косметики, по крайней мере заметной. Одежда строгая, почти аскетичная: чёрная блузка с длинным рукавом, застёгнутая на все пуговицы до самого горла, хотя в зале душно даже с кондиционером. Прямая спина, расправленные плечи, локти не касаются стола.
Иностранка. Это очевидно по чертам лица — более резким, чем у японок, с высокой переносицей и чуть выступающими скулами. Кожа светлая, но не бледная, с лёгким оттенком загара, который говорит, что она не прячется от солнца.
Перед ней стоит миска.
Даже отсюда я вижу, что это не обычный рамен. Бульон цвета расплавленной лавы — насыщенный красно-оранжевый, с маслянистыми разводами на поверхности. Пар, поднимающийся над миской, густой и пряный. Даже сквозь фильтр Бесконечности я чувствую, как воздух вокруг этого стола отличается от остального зала — он горячее, плотнее, перенасыщен капсаицином.
«Тандзиро», — понимаю я. Самый острый рамен в меню Кенджи. Он готовит его только для тех, кто специально просит. Я пробовал однажды, очень, очень давно. Мне хватило одного глотка бульона, чтобы следующие полчаса пить молоко и проклинать Сугуру, который предложил «проверить пределы».
Эта женщина ест «Тандзиро» с абсолютно спокойным лицом.
Нет, не спокойным. Внимательным.
Шесть глаз переключаются в активный режим. Я делаю это неосознанно — просто позволяю потоку информации хлынуть в мозг, как открываю кран с водой. Детали накладываются на детали, слой за слоем, создавая картину, которую обычный человек не увидел бы никогда.
Зрачки расширены. Не сильно — примерно на два миллиметра от базового состояния для этого уровня освещения. Реакция на капсаицин: организм выбрасывает эндорфины, пытаясь справиться с болью.
Пульс учащён. Я вижу венку на левом виске — тонкую, голубоватую, пульсирующую чуть быстрее нормы. Восемьдесят пять ударов в минуту. Для сидящего человека, который просто ест, это повышенный ритм.
Микрокапли пота над верхней губой. Совсем крошечные, заметные только при таком освещении и только тем, кто смотрит очень, очень внимательно. Кожа в этом месте чуть блестит, отражая жёлтый свет фонариков.
Она не обмахивается. Не пьёт воду (стакан стоит полный). Не делает пауз дольше, чем нужно, чтобы прожевать. Её тело кричит о боли — расширенные сосуды, учащённое сердцебиение, потоотделение, выброс адреналина, — но она сидит неподвижно, как статуя, и отправляет в рот очередную порцию лапши.
И тут я смотрю на её губы.
И залипаю.
Потому что губы — это единственная часть её лица, которая не врёт.
Они опухшие.
Не просто красные, не просто воспалённые — именно опухшие. Набухшие. Налитые кровью. Капсаицин делает с ними то же, что делает с любой слизистой: вызывает приток крови, отёк, лёгкое онемение, за которым следует жжение. Её губы сейчас — это два ярко-алых, блестящих от масла и слюны бутона, которые выглядят так, будто их только что долго, грубо, отчаянно целовали.
Она облизывает нижнюю губу — быстро, машинально, — и блеск масла размазывается по всей поверхности. Я вижу, как свет фонарика отражается от влажной кожи. Я вижу микроскопические чешуйки эпителия, который начинает отслаиваться от химического ожога. Я вижу, как губы чуть подрагивают, когда она втягивает новую порцию лапши — вибрация, вызванная болью, которую сознание подавляет.
Я смотрю на её рот и думаю о том, что никогда не видел ничего более эротичного в своей жизни.
Это неправильно. Я понимаю это где-то на периферии сознания, пока основная его часть занята детальным анализом текстуры её губ. Она не делает ничего сексуального. Она просто ест рамен. Она одета как библиотекарь или монахиня. Её поза безупречна. Её лицо невозмутимо.
Но её губы.
Её чёртовы губы говорят о боли, которую она отрицает. О наслаждении, которое она не показывает. О том, что где-то под этим строгим воротником, застегнутым на все пуговицы, происходит настоящая битва между телом и разумом. И тело проигрывает — медленно, мучительно, капля за каплей пота, миллиметр за миллиметром отёка.
Я чувствую, как моя собственная улыбка становится чуть более застывшей.
— Сенсей? — снова Юдзи. — Ты сегодня странный.
— Я всегда странный, — отвечаю я, не поворачиваясь. — Это моя лучшая черта.
Кенджи ставит перед нами миски. Пар окутывает лицо, и я делаю вдох — глубокий, медленный, пытаясь почувствовать запах бульона. Сио. Соль. Водоросли комбу. Лёгкий оттенок свинины. И всё. Больше ничего. Бесконечность пропускает информацию, но не даёт ей стать ощущением.
Я беру палочки и начинаю есть.
Вкуса почти нет. Бульон горячий — это я знаю, потому что термодатчики в языке работают, — но тепло не приносит удовольствия. Лапша нужной упругости — я могу определить это по текстуре, раскладывая данные на составляющие: содержание глютена, степень варки, качество муки. Свинина нарезана тонко, жир тает при контакте с языком. Я знаю, что это вкусно. Я помню, что это вкусно.
Но я не чувствую этого.
Поэтому я снова смотрю на неё.
Она ест медленно. Методично. Каждая порция лапши отправляется в рот с интервалом примерно в двадцать секунд. Она не торопится. Она растягивает этот процесс, как будто пытается продлить что-то важное.
Облизывает губы. Опять.
На этот раз к облизыванию добавляется лёгкое покусывание — она прихватывает нижнюю губу зубами на секунду, не больше, и отпускает. Я вижу, как кожа в месте укуса белеет от давления, а потом снова наливается красным. Вижу крошечные вмятины от зубов, которые исчезают через три секунды. Вижу, как слюна смешивается с маслом на поверхности губы, создавая блестящую плёнку.
Я представляю, каково это — прикоснуться к этим губам своими.
И сразу одёргиваю себя.
Какого чёрта, Годжо? Ты сидишь в семейной раменной, ешь лапшу, вокруг твои студенты, а ты пялишься на незнакомую женщину с такой интенсивностью, будто пытаешься прожечь в ней дыру.
Я отвожу взгляд. Возвращаюсь к своему сио. Заставляю себя проглотить ещё немного бульона.
И тут Кенджи выходит из-за стойки.
Он делает это редко — обычно он просто курсирует вдоль плиты, помешивая бульоны и выкрикивая заказы. Но сейчас он вытирает руки о фартук, поправляет повязку на голове и направляется прямо к угловому столику.
— Элис-сан! — его голос теплеет на несколько градусов. — Как сегодня? Не слишком остро?
Женщина поднимает голову. Впервые за всё время, что я за ней наблюдаю, её лицо меняется — на нём появляется улыбка. Не дежурная, не вымученная. Настоящая. Мягкая.
— В самый раз, — говорит она.
Голос низкий, с лёгким акцентом — европейским, но я не могу точно определить, каким именно. Не английским. Может быть, восточноевропейским? Балканским? Что-то славянское.
— Ты каждый раз говоришь «в самый раз», а потом я нахожу в миске недоеденный перец, — Кенджи качает головой. — В прошлую пятницу я насчитал восемь кусочков.
— Я не доедаю перец, а не лапшу, — она пожимает плечами. — Бульон я выпиваю до дна.
— Сумасшедшая женщина, — Кенджи смеётся, но в смехе слышится искренняя теплота. — Ладно, наслаждайся. Если что, у меня есть молоко.
— Я в порядке.
Он кивает и возвращается к стойке, а я продолжаю смотреть.
«Элис-сан». Значит, её зовут Элис. Или что-то похожее, адаптированное под японское произношение. И она приходит сюда по пятницам. И Кенджи считает, сколько кусочков перца она оставляет в миске.
Мегуми рядом со мной доедает свой рамен с методичностью, которой позавидовал бы любой бухгалтер. Он не смотрит по сторонам. Он вообще редко смотрит по сторонам, когда ест. Это одна из тех черт, которые я ценю в нём больше всего.
Нобара и Юдзи, напротив, шумят на весь зал. Юдзи с энтузизиазмом рассказывает что-то про новую видеоигру, Нобара закатывает глаза и перебивает его, называя нубом. Их голоса образуют привычный шумовой фон, который я научился отфильтровывать ещё в первый месяц преподавания.
Элис-сан не обращает на них внимания. Она вообще, кажется, не замечает никого вокруг. Её мир сейчас — это миска с красным бульоном, палочки в правой руке и медленный, мучительный процесс поглощения огня.
Я снова смотрю на её губы.
Они ещё более опухшие, чем пять минут назад. Сейчас они напоминают переспелые ягоды — тёмно-красные, набухшие, готовые лопнуть от малейшего прикосновения. Когда она отправляет в рот новую порцию лапши, губы смыкаются вокруг палочек, и я вижу, как масло размазывается по их внутренней стороне. Вижу, как язык касается нижней губы изнутри — лёгкое, почти незаметное движение. Вижу, как сжимаются мышцы горла, когда она глотает.
Я представляю, как эти губы сжимаются на моём...
Нет.
Я делаю глоток бульона. Солёный. Горячий. Безвкусный.
— Кенджи-сан! — Юдзи поднимает пустую миску. — Можно добавки лапши?
— Юдзи, ты съел две порции, — замечает Нобара.
— Я расту!
— Ты растёшь в ширину с такой скоростью.
Кенджи хмыкает и исчезает на кухне, а я возвращаюсь к наблюдению. Теперь я не просто смотрю — я анализирую. Потому что женщина за угловым столиком интересует меня не только как визуальный объект. Она интересует меня как аномалия.
Люди не едят «Тандзиро» с таким лицом.
Я видел, как реагируют на этот рамен другие посетители. Кто-то плачет. Кто-то потеет так, что одежду можно выжимать. Кто-то пьёт воду стаканами, молоко — литрами. Кто-то сдаётся на третьем глотке и заказывает обычный мисо.
Она — нет.
Она ест так, будто это не еда, а какой-то ритуал. Испытание. Проверка на прочность. Её тело кричит о боли, но она продолжает. Медленно. Методично. Безупречно.
Зачем?
Я не знаю. И это раздражает. Я привык знать. Шесть глаз дают мне столько информации, что обычно я понимаю человека за первые десять секунд наблюдения. Но эта женщина — уравнение с отсутствующими переменными. Я вижу все физиологические реакции, но не вижу их причины.
— Твоя лапша остыла, — говорит Мегуми.
Я опускаю взгляд. Миска передо мной почти нетронута. Бульон подёрнулся плёнкой жира. Лапша разбухла от долгого лежания.
— Я не голоден.
Мегуми ничего не отвечает. Просто смотрит на меня долгим, изучающим взглядом, а потом возвращается к своему яйцу.
Элис-сан доедает последнюю лапшу. Откладывает палочки. Берёт миску двумя руками и подносит к губам — медленно, осторожно, будто это не бульон, а расплавленное стекло. И пьёт.
Я вижу, как двигается её горло, когда она глотает. Вижу, как красное масло остаётся на верхней губе — тонкая, блестящая полоска. Вижу, как она ставит миску на стол, закрывает глаза и делает долгий, глубокий вдох через нос.
Медленный выдох через рот.
Губы дрожат. Самую малость. Почти незаметно.
Она открывает глаза, достаёт из сумки кошелёк — простой, чёрный, без брендов — и кладёт деньги на стол. Ровно столько, сколько стоит «Тандзиро». Без чаевых — чаевые в Японии не приняты, и она знает это, хотя и иностранка.
Она поднимается. Поправляет волосы — одно движение, быстрое и точное. Одергивает блузку, хотя та сидит безупречно. Берёт сумку.
И только тогда, в последний момент, оборачивается.
Смотрит прямо на меня.
Не на студентов. Не на Кенджи. Не в зеркало за стойкой или в окно.
Прямо на меня.
Я сижу в чёрной повязке, и она не может видеть моих глаз. Она вообще ничего не может видеть на моём лице, кроме идиотской улыбки, которая, я уверен, сейчас выглядит особенно фальшивой. Но она смотрит именно туда, где у меня глаза. Туда, где Шесть глаз сканируют её с интенсивностью промышленного томографа.
И она знает.
Я не понимаю, откуда, но она знает. Она не может видеть моих зрачков, но она чувствует мой взгляд — как прикосновение, как сквозняк, как что-то, что нарушило её личное пространство, несмотря на все мои Бесконечности.
Она едва заметно кивает.
Не мне персонально. Пространству. Залу. Вечеру.
И уходит.
Колокольчик над дверью дзинькает хрипло, шаги стихают на лестнице, а я остаюсь сидеть с остывшим раменом и странным, почти забытым ощущением в груди.
Я помню, что это такое — интерес.
Или не помню. Слишком давно.
— Кто это? — спрашивает Нобара, вытягивая шею к двери.
— Посетительница, — пожимает плечами Юдзи. — А что?
— Никогда её раньше не видела.
— Она приходит по пятницам, — говорит Кенджи из-за стойки. — Уже четыре месяца. Всегда одна, всегда «Тандзиро», всегда до последней капли.
— Четыре месяца? — переспрашиваю я.
Мой голос звучит ровно. Почти равнодушно. Хорошая работа, Годжо.
— Может, чуть больше. — Кенджи задумчиво трёт подбородок. — Первый раз зашла в апреле, кажется. Под дождём. Вся промокшая. Попросила самое острое, что у меня есть. Я предупредил, что «Тандзиро» — это не шутка. Она сказала: «Тем лучше».
— Она японка? — спрашивает Мегуми — и это настолько неожиданно, что я поворачиваюсь к нему. Обычно он не интересуется незнакомцами.
— Иностранка, — отвечает Кенджи. — Элис. Или Элис-сан, как я её называю. Хотя она говорит, что можно без «сан». Но я старый, мне трудно перестроиться.
— Откуда она? — снова Мегуми.
— Не знаю. Она не рассказывает о себе. Приходит, ест, платит, уходит. Иногда читает книгу в ожидании заказа. Иногда просто смотрит в стену.
Кенджи замолкает, протирая стойку тряпкой. Потом добавляет тише, как будто самому себе:
— Хорошая женщина. Только глаза у неё...
Он не заканчивает. Встряхивает головой и возвращается к плите.
— Какие глаза? — спрашиваю я быстрее, чем успеваю подумать.
Кенджи оборачивается через плечо:
— Как у человека, который видел слишком много дыма.
Я не уточняю, что это значит. Вместо этого я смотрю в свою миску. Лапша окончательно разбухла, превратившись в бесформенную массу. Бульон остыл до комнатной температуры. Жир застыл белёсыми пятнами на поверхности.
— Мы идём? — Нобара допивает воду и встаёт. — Завтра снова тренировка, я хочу выспаться.
— Идите, — говорю я. — Я ещё посижу.
Юдзи и Нобара переглядываются. Мегуми медленно поднимается, поправляя воротник.
— Сенсей, — говорит он, и в его голосе я слышу вопрос, который он не задаёт.
— Всё в порядке, Мегуми. Просто хочу допить чай.
Чая у меня нет. Но они не спорят. Когда им было по пятнадцать, они, может, и спорили бы. Но сейчас, после всего, через что мы прошли вместе, они научились понимать, когда лучше просто уйти.
Колокольчик дзинькает трижды — трое студентов покидают зал. Я остаюсь один. Ну, почти один — Кенджи гремит кастрюлями на кухне, напевая что-то из эпохи Шова.
Я смотрю на угловой столик.
Пустой. Чистый. Миска убрана. Салфетка сложена аккуратным квадратиком. Никаких следов, что здесь кто-то сидел.
Но я помню её губы. Опухшие, красные, блестящие от масла. Я помню, как она облизывала их перед каждым глотком. Я помню, как дрожала её нижняя губа, когда она выдыхала. Я помню, как она посмотрела на меня — сквозь повязку, сквозь Бесконечность, сквозь всю ту дистанцию, которую я выстраивал двенадцать лет.
Я помню.
И этого достаточно, чтобы я принял решение.
— Кенджи-сан, — говорю я, кладя деньги на стойку. Купюры ложатся ровно, уголок к уголку.
— Что?
— Оставь за мной место на следующую пятницу.
Он высовывается из кухни. Смотрит на меня поверх запотевших очков.
— Ты и так приходишь каждую пятницу, Сатору. Двенадцать лет.
— На следующей неделе, — говорю я медленно, — я приду один.
Пауза. Кенджи поправляет очки.
— Без детей?
— Без детей.
Он кивает — как-то слишком понимающе для человека, который делает вид, что ничего не замечает. И возвращается к кастрюлям.
Я выхожу в переулок. Августовская ночь встречает меня влажным жаром, светом неоновых вывесок и гулом далёкого транспорта. Я стою у лестницы и смотрю наверх, в полоску неба между крышами. Звёзд не видно — слишком много света вокруг. Но я знаю, что они там.
Я думаю о том, что двенадцать лет назад в эту же дверь вошли трое. Сугуру, Шоко и я.
С тех пор многое изменилось. Сугуру предал нас. Шоко ушла в подполье, в морги и лаборатории, подальше от поля боя.
Я остался. Сильнейший.
Сильнейший, который не чувствует вкуса еды.
И вот сегодня в угловом столике сидела женщина, чьи губы распухают от перца, и которая ест адский рамен, чтобы почувствовать, что она ещё жива.
Я этого не слышал от неё. Она не говорила этого.
Но я знаю.
Я знаю.
В следующую пятницу я приду один. Сяду за барную стойку. Закажу сио. И буду смотреть, как она ест «Тандзиро».
А потом, возможно, я наконец спрошу то, что крутится у меня в голове с того момента, как я увидел её лицо.
Что за дым ты видел, Элис-сан?
И можно ли мне будет попробовать его на вкус?
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.