Пэйринг и персонажи
Описание
Ей не помогали никакие таблетки и врачи. Но стоило ему коснуться ее, буйство прекращалось. Чудо, скажете вы.
Или же нейрохимические реакции?
Примечания
Идея нагло взята с бесконечных просторов социальной сети TikTok; на авторство ее и эксклюзивность не претендую.
Не ищите тут высокой морали или художественности, ибо я понятия не имею, куда меня поведёт фантазия дальше. Это будет смешно или печально? Черт его знает.
Я даже не знаю, какие метки ставить. Но удачи вам в голодных играх. Пусть фортуна всегда будет на вашей стороне.
И все в этом роде.
Частично отредактировано искусственным интеллектом, но буду благодарна публичной бете, если увидите опечатки.
Глава 1. Палата номер пятнадцать.
30 апреля 2026, 09:20
Коридор отделения рефрактерных психозов напоминал кишку доисторического животного: узкий, тёплый, с влажным запахом дезинфекции, который, казалось, уже не убивал микробов, а только добавлял слизистости воздуху. Лампы дневного света гудели на частоте, которую слышат только кошки и шизофреники — 100 герц, почти незаметно для уха, но достаточно, чтобы сетчатка начинала вибрировать, если смотреть в одну точку дольше двадцати секунд.
Палата номер 15 была второй слева. Дверь тяжёлая, со стеклом, заклеенным матовой плёнкой, чтобы пациенты не видели, как ходят люди. Плёнка пожелтела от времени и никотина — предыдущие врачи курили прямо в коридоре, пока это не запретили. Запах никотина въелся в пластик навсегда.
Внутри четыре квадратных метра, койка с матрасом без простыней (простыни она срывала и плела из них верёвки), раковина без крана (вода подаётся кнопкой, которую заблокировали после того, как пациентка попыталась утопить свою галлюцинацию), унитаз без крышки (крышку она разбила о голову санитара на второй день).
Стены мягкие, обшитые медицинским винилом. На виниле красовались надписи, выцарапанные ногтями, заточкой(?): «Здесь нет выхода», «Они внутри», «Я слышу кожей».
Заточку у нее не нашли после последнего раза. Ногти целые, врачи понятия не имели, как это было сделано.
На подоконнике «живет» засохший кактус. Его посадила предыдущая пациентка, которая верила, что кактус вытягивает голоса. Не вытянул. Она выпрыгнула из окна, но окно было зарешечено снаружи, поэтому она просто сломала себе позвоночник и почти два года лежала в неврологии, прежде чем умереть.
Кактус остался.
Джинкс лежала.
Руки за спиной — смирительная рубашка из плотной парусины, застёгнутая на три пряжки: на запястьях, на локтях и на груди. Ей было всё равно. Рубашка не сковывала движения, она давала им форму. Без рубашки Джинкс размахивала руками, пытаясь поймать птиц, которых не существовало.
В рубашке она просто лежала.
Волосы ее длинные, грязные, цвета неба(тупая романтика) — разметались по подушке. На подушке были пятна крови: она грызла угол подушки ночью, потому что зубная боль заглушала голоса.
Зубная боль была настоящей, но стоматолог отказывался её лечить без седации, а седацию не назначали, потому что она могла вызвать анафилактический шок на фоне клозапина.
Ирония: клозапин ей отменили три месяца назад, но в карте это не обновили.
Из динамика над дверью шипело радио. Администрация клиники врубила круглосуточную трансляцию, потому что тишина вызывала у пациентов приступы. Сейчас играла... хер знает что.
Джинкс ненавидела эту песню, потому что в припеве слышала не голос певца, а голос своего отца. Её отец умер, когда ей было пять — от передозировки.
Она не помнила его лица, но помнила голос: низкий, с хрипотцой из-за прокуренности, похожий на звук забиваемого гвоздя. В песне этот звук повторялся каждые 24 секунды.
— Выключите, — сказала она в никуда.
Радио не выключилось.
— Я сказала — ВЫКЛЮЧИТЕ, БЛЯТЬ.
Она дёрнулась. Рубашка натянулась, пряжки впились в рёбра. Джинкс замерла. Потом медленно, методично начала биться затылком о подушку. Раз. Два. Три. Подушка амортизировала, но на четвёртый раз она промахнулась и ударилась о металлический край изголовья.
Боль вспыхнула, как зажжённая спичка. Коротко. Ярко. На одну секунду голоса в голове замолкли. Все трое. Женщина, которая шипела «ты ничтожество». Мужчина, который командовал «убей».
И ребёнок, который заикался «ма-ма, по-по-почему».
Джинкс улыбнулась в матрас, перевернувшись в него лицом.
Губы были сухими, потрескавшимися — улыбка вышла страшной, звериной. Она знала это. И ей было всё равно.
В клинике и невозможно быть красивой. Тени ей заменили синяки под глазами, а помаду — кровь на губах.
Вошла медсестра. Имя — черт его знает, 52 года, стаж 28 лет. Она постоянно это повторяла.
Лицо было как смятая простыня: морщины, мешки под глазами, но губы накрашены ярко-красной помадой, которую она обновляла каждые два часа. Это была её профессиональная броня: «Я не просто медсестра в психушке, я женщина».
Никто не спорил. Всем было плевать.
— Порох, подъём. Процедура.
Джинкс не шелохнулась.
— Слышишь, чертовка? Я сказала — процедура.
— Отъебись, — сказала Джинкс в кровать.
— Что? — переспросила медсестра, хотя прекрасно расслышала. Это был ритуал: каждый день они разыгрывали одну и ту же сцену, где медсестра делала вид, что не слышит мат, а пациентка — что не слышит её. Ритуал давал им обоим иллюзию контроля.
— Я сказала — ОТЪЕБИСЬ, СУКА.
Медсестра вздохнула. Вздох был отработанный, профессиональный — она выдыхала им целые оды своей безнадёжности. Нажала красную кнопку на стене. Трезвон прокатился по коридору, как крик раненой птицы, которую так и не поймала Джинкс.
Через три минуты пришли санитары. Двое. Рыжий и лысый. Их лица менялись каждый месяц, но имена оставались одни и те же: Безразличие и Усталость. Рыжий отстегнул пряжки. Лысый взял Джинкс за локоть.
— Порох, открой глаза, — сказал рыжий. — Мы не хотим делать больно.
Джинкс открыла глаза. Они были синими, красивый цвет, но воспаление белка делало их жуткими.
Она посмотрела на рыжего. Потом на лысого. Потом на медсестру.
— Вы все умрёте в этом здании, — сказала она спокойно, — не сегодня. Но я буду здесь. И я буду смотреть.
Джинкс села. Кровь отлила от головы, перед глазами поплыли чёрные точки. Она подождала, пока точки сольются обратно в тьму, и встала. Тапки — синие, резиновые, велики на два размера , шаркали по линолеуму.
Пошли.
Коридор тянулся бесконечно. Лампы моргали, не все сразу, а по очереди, как будто перемигивались о чём-то, что не предназначалось для человеческих глаз. Джинкс считала шаги. Семьдесят три до лифта. Или семьдесят четыре? Нужно ли считать тот маленький шаг или все же нет?
Лифт пах смазкой и ржавчиной. Двери закрылись с лязгом капкана.
Она закрыла глаза. В темноте за веками голоса зашевелились, задышали в унисон с механическим гулом подъёмника.
— Ты ничтожество, — прошептал женский.
— Убей его, — сказал мужской.
— Ма-ма, — заплакал ребёнок. Самый мерзкий из голосов. Потому что он просил то, чего у нее и самой не было.
Джинкс открыла глаза. Двери лифта разъехались.
Второй этаж.
Коридор здесь был шире, светлее, без копоти на стенах. Процедурная номер три ждала в конце.
Санитары остались снаружи. Джинкс вошла одна.
Белый кабинет. Стерильно-белый, как перевязочная в полевом госпитале. Пахло спиртом и холодом. Посередине стоял стул. Белый, пластиковый, с цифрой «15» на спинке. На стуле никто не сидел.
У окна стоял человек в длинном халате. Он смотрел во двор: на бетонный забор, на сухие деревья, на небо, которого отсюда не было видно. Джинкс увидела его спину: широкие плечи, седые волосы на затылке, пальцы, заложенные за спину. Длинные пальцы.
Спокойные.
Он повернулся.
Его лицо было помечено временем.
Глубокие морщины вокруг рта. Шрам над левой бровью — белый, выпуклый. Глаза у него серые, тяжёлые, как ртуть. В них не было ни сочувствия, ни осуждения. Она подметила, что цвет красивый.
Только внимание. Чистое, неразбавленное внимание.
— Присаживайся, — сказал он.
Голос низкий, чуть хриплый, без навязчивой врачебной бодрости. Не «как вы себя чувствуете?», не «расскажите, что вас беспокоит».
Просто... присаживайся.
— Ты кто? — спросила Джинкс. Без вы. Маски тупой вежливости ее задолбали.
— Врач. Твой новый лечащий.
— А старый?
— Уехал.
— Как и все.
— Как и все.
Сначала ей было грустно. Ее все покидают. Потом.. ненавидела. Теперь научилась принимать и терпеть. Потому что это жизнь.
Она села на стул. Скрестила руки на груди. Не вызов, а замок.
Она всегда так сидела, когда чувствовала новое: сначала замок, потом отталкивание, потом уже шла проверка границ.
Силко знал этот танец.
Он танцевал его сотни раз с другими. Она тоже, только позиции в танце у них были разными.
Он сел напротив. На второй пластиковый стул. Теперь между ними было полметра. Воздух.
— Что ты будешь делать, — спросила Джинкс,— снова выпишешь таблетки, которые не работают? Снова скажешь, что «нужно время»? У меня нет времени. У меня есть голоса. Четыре стены. И двадцать приступов в день.
Молчать было бесполезно. Легче напасть, чем видеть этот прямой взгляд серых глаз.
— Я не буду выписывать таблетки.
— А что?
— Посмотрю на тебя. А ты посмотришь на меня. И это будет первый шаг.
Мужчина расслабился, сложил руки перед собой. Нет ни кольца, ни следа от него. На пальцах шрамы. Маленькие, но все равно заметные, потому что глубокие.
— Первый шаг куда?
— Не знаю. Узнаем по пути.
Он протянул ей руку, проговорил совершенно спокойно, словно они сидели на собеседовании на работу.
Джинкс пожала ее своей.
— Приятно познакомиться, Джинкс.
Она хотела рассмеяться. Хотела сказать что-то едкое, колкое, чтобы стереть эту серьёзность с его лица. Но не сказала. Потому что вдруг — совершенно внезапно, как обвал в тихой горе, девушка поняла, что голосов нет.
Ни одного.
Она прислушалась к себе. Внутри было пусто. Не тихо, именно пусто. Как в комнате, из которой вынесли всю мебель, и только эхо гуляет по углам.
Прошло три года. Три года крика, шёпота, команд, угроз, детского плача. И вот... тишина.
— Что ты сделал? — спросила она. Голос дрогнул. Впервые за долгое время.
— Ничего. Я просто сел напротив.
— Так не бывает.
— Бывает. Иногда достаточно просто… быть.
Силко не улыбнулся. Не кивнул. Не сделал ни одного лишнего движения. Он просто сидел и смотрел на неё.
Джинкс закрыла глаза. Тишина. Настоящая. Без гула, без треска, без дыхания за спиной. Она боялась открыть глаза, потому что боялась, что это исчезнет.
Что он исчезнет. Что она проснётся в палате номер пятнадцать с привязанными руками и очередной записью в карте: «без динамики».
— Как тебя зовут? — спросила она, не открывая глаз.
— Силко.
— Силко, — повторила она, пробуя имя на вкус, — ты останешься?
— Останусь. На сегодня.
— А на завтра?
— Узнаем завтра.
Она открыла глаза. Силко сидел на том же месте. Не приблизился. Не отодвинулся. Руки на коленях, ладонями вверх. Открытая поза. Без угрозы.
— Голосов нет, — сказала она, — впервые за три года. Ты это сделал.
— Нет. Это сделала ты.
— Что?
— Ты позволила себе сесть. И посмотреть. И не убежать.
Джинкс моргнула. Один раз. Два. Слёзы? Нет. Слёзы высохли давно, ещё в первую неделю после поступления. Осталась только сухая, колючая пыль в уголках глаз.
— Ты странный, — сказала она.
— Знаю.
— Ты не боишься меня?
— А надо?
— Все боятся. Даже санитары. Даже старый врач. Он боялся подойти ближе чем на метр. А ты сел в полуметре.
— Метр — это слишком далеко для разговора. А полметр — нормально. Никто никому не угрожает.
— Ты не знаешь. Я могу укусить.
— Тогда я сделаю прививку от столбняка или бешенства. У нас есть в холодильнике.
Она усмехнулась. Коротко, без звука, просто дёрнулся левый уголок губ, но это была усмешка.
— Ты дурак, Силко.
— Знаю.
Она встала. Не дожидаясь разрешения. На ватных ногах, но встала.
— Мне пора обратно. Пятнадцатая палата. Моя клетка.
— Она не клетка. Это комната.
— С решётками на окнах и кнопкой вызова медсестры. Клетка.
— Если ты называешь это клеткой — значит, внутри есть кто-то, кто хочет на свободу. А это уже диагноз. Хороший диагноз.
Джинкс посмотрела на него. Долго. В упор. Не понимая, что хорошего в том, что внутри нее сидит чудовище, которое нужно запирать. Но люди странные. Даже если это врачи.
— Ты невыносим, — сказала она.
— Знаю.
Она пошла к двери. У порога остановилась. Не обернулась.
— Силко.
— Да.
— Завтра в это же время?
— Завтра в это же время.
Она вышла. Санитары повели её к лифту. Шаркающие шаги, шорох тапок по линолеуму.
Силко остался один в белой комнате. Посмотрел на свои руки. Ладони — вверх. Открытые. Он медленно сжал их в кулаки. Потом разжал.
— Что ты делаешь, старик? — спросил он себя.
Ответа не было.
В пустом кабинете затикали часы. И где-то глубоко, на самом дне его памяти, старая рана, та самая, которую он называл «прошлое», заныла короткой, привычной болью.
Но мужчина заставил себя не думать об этом.
Потому что завтра в это же время она вернётся.
А он — будет сидеть напротив. В полуметре. С открытыми ладонями.
И это будет первый шаг.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.