Метки
Описание
Говорят, что грех оскверняет душу, но никто не предупреждал, что он может уничтожить всё, что тебе дорого. Двое юнош, кто не должен был быть вместе, оказываются во власти любви. Неправильной любви.
История о любви, которая была обречена с самого первого вздоха, и о том, как легко превратиться из любимого сына в изгнанника.
I
05 мая 2026, 06:26
Улицы Феса настолько тесны, что два навьюченных осла напросто не смогли бы разминуться, не ободрав бока о шершавые стены. Воздух был пропитан аммиачным запахом свежевыделанной кожи дубильщиков Шуара, сладковатым ароматом кифа.
В удушливой пыли, у подножия лавки местного шорника, нашего соседа, сухопарого старика с седой окладистой бородой, сидели мы с Азизом. Между нами лежало неповоротливое берберское седло с высокой задней лукой, обтянутое потемневшей от пота красной кожей.
Азиз зажал между коленками кусок ремня. В его руках было тяжёлое шило с костяной ручкой. Он с натугой прокалывал толстую кожу, а кончик языка был вновь вытянут. Он всегда так делал, когда на чём-то глубоко сосредоточен. Он весь покрылся испариной, которая смешалась с дорожной пылью, витавшей в воздухе. Мне никогда не поручали изнурительный физический труд, ведь я просто надломился бы пополам, как иссохшая ветвь. Я никогда не был крепким, как мой приятель, зато прослыл всезнайкой, хотя не учился в Аль-Карауине. Это было самое статусное, отборное учебное заведение всего Востока. В нашем куттабе, где я учился до одиннадцати лет, меня научили и грамоте, и Корану, и счёту, и был я в этом намного лучше, чем Азиз или любой другой юнец с нашей улицы.
Я держал в руках вощеную нить и кусок пчелиного воска. Дело моё было совсем плёвым. Нужно было натирать нить воском, чтобы она плавно скользила сквозь проколы. Я целиком погрузился в раздумья, просверливая взглядом свои руки, и забыл передать воск Азизу. Из раздумий меня вырвал хриплый голос:
— Латиф, ты оглох? — выдал он, хлопая по плечу.
Вдруг я услышал, как меня окликает папа. Я второпях дал ему в руки нить и пчелиный воск. Он стиснул зубы, я заметил, как его мышцы напряглись, но он промолчал. Поднял на меня густые тяжёлые ресницы и после пробормотал:
— Ладно, иди.
Я побежал прямиком к лавке.
Крики погонщиков ослов, орущие: «Балак! Балак!», заставляющие всех прохожих прижиматься к стенам и пачкаться известью, лезли мне под кожу. Через долю секунды я был уже рядом с его лавкой. Купеческие обители и аромат пряностей были мне уже как второй дом, ибо я провёл на этих улочках большую часть своей жизни.
Рядом с моим отцом вечно крутилась его полная противоположность — Салахуддин, папа Азиза. Человек жилистый, вечно в своём излюбленном тёмно-синем тюрбане. Перед ним высились конусы куркумы, охры и паприки. Он перебирал сандаловые чётки своей венозной рукой и вёл беседу с моим папой. Мой отец сидел слева, за прилавком, чесал пузо через свою безупречно белую джеллабу, а ему было что чесать. Он был очень грузным. Его лавка была забита рулонами шелка и грубой шерсти из Атласских гор: берберские ковры с асимметричными белыми ромбами, гладкие безворсовые полотна с шафрановыми и индиговыми нитями, привезённые с Таманрассета.
Я коснулся плеча отца и сказал:
— Что ты хотел, папа?
— Принеси из дома серебряный мединский чайник. Наш чайник почти заржавел, а придут, прошу заметить, почётные гости. Паломники-суфии из Персии, они хотят купить фесские ковры, — сказал папа, не поднимая на меня глаз.
Я хотел ответить, но меня перебил дядя Салахуддин.
— Ахы, Абдуррахим, разве у тебя есть фесские ковры? Остались же лишь туарегские.
Я не хотел встревать в разговор, поэтому просто удалился в дом.
Он был рядом. Три ступеньки вверх, обитая железом калитка и маленький внутренний дворик с засохшим гранатовым деревом. Мать была на кухне, я прошмыгнул мимо нее, схватил чайник и вышел обратно.
***
Мой младший брат, Джалил, обходил всех с чеканным кувшином. Он облил нам руки теплой водой, а после подал по очереди каждому расшитое полотенце: сначала отцу, после мне, а затем всем остальным. На низком резном столе красовалась керамическая чаша с томленым ягненком с курагой. Хадиджа, наша единственная служанка, чернобровая девка, поджав губы и не поднимая взор, положила на стол хобз, плоский круглый хлеб с кунжутом. Каждый отломил правой рукой кусочек и приступил к трапезе. Папа резко отломил хобз первым, окунул лепешку в подливу и ненарочно обляпался.
Я не особо хотел проводить с родными так много времени, ведь хотел как можно быстрее пойти к себе в комнату. Я маялся, пока ждал одного «Альхамдуллилях» из уст папы. Никто не смел покинуть стол, пока не закончит он. Наконец, набив брюхо, он поворачивается к брату, подавая знак, чтобы он снова принес кувшинчик. Мы пересели во двор, но я понял, что не вынесу еще часа светских и бесцельных бесед.
— Баба, мне нездоровится, — бросил я, стараясь не смотреть ему в глаза.
Не дожидаясь, пока в стаканах запенится чай, я иду прямиком в спальню.
Папа сначала порывался встать и не дать мне уйти, но после тяжело вздохнул и махнул рукой.
Я чувствовал его недоуменный взгляд, провожающий меня дорожкой.
Солнце уже скрылось за горизонтом, оставляя возвышающуюся дорожку пурпура.
Терраса пахла мылом и свежевыстиранным бельем, которое мама оставила сушиться, и пыльной известкой. Крыши в Фесе плоские, обмазанные глиной и известью, разделены лишь невысокими парапетами. Крыши соседних домов стоят так близко, что между ними можно на раз-два перепрыгнуть или передать стакан чая. Вечером всё замирает, и город окутывает пелена. Все разошлись по домам, и на тесных улочках ни души. Из этого леса плоских крыш возвышается лишь солнце и четырехгранные минареты. Центральная мечеть, точно исполин, выбивается из картины. На ближайшем минарете Аль-Карауина уже зажгли три зеленых фонаря — знак того, что время вечерней молитвы на исходе.
Над городом темно-сизая дымка пыли. Сотни домашних очагов догорают, выбрасывая в воздух запах сгоревшей древесины и пережаренного оливкового масла. Босые ноги царапает неровная шершавая поверхность. Она все еще обдает дневным теплом, приятно обжигая подошвы. Кое-где известь пошла мелкими трещинами, и из-под них вырывается сухая колючая трава.
Я обернулся, и перед глазами начал рисоваться его силуэт. Меня это застало врасплох. Азиз, прежде чем прыгнуть, встает в полный рост на парапете. Ветер бушует и раздувает его длинную зеленую рубаху, превращая ее в парус. Он на мгновение замирает, ловя равновесие. Он разбегается на три-четыре шага между сохнущими соседскими простынями и глиняными кувшинами и отталкивается всей стопой. Первый дом, второй дом. Я мну в своей ладони желтую бумажку с расплывшимися чернилами, а другой машу ему. Азиз скалится, обнажая неровный ряд зубов и машет мне в ответ. Осталось ему перепрыгнуть лишь одну крышу, и он уже будет тут.
— Салам, Латиф! — голосит он.
Я нервно шикаю и жестами показываю, чтобы он замолчал.
Нога проскальзывает не так в последний момент. По выражению лица я понял, что он осознал, что не долетает. Тело сгруппировалось в клубок. Он перелетел улочку, но приземлился не мягко на носки, а рухнул, врезавшись правой ногой прямо в острый, щербатый край нашего парапета. Я сначала прорвался лошадиным хохотом, но после заметив кровь ринулся к нему, взял его под мышки и помог ему усесться. Азиз судорожно вдохнул спёртый воздух, закусив губу до крови, чтобы не закричать. Соседний пес внизу отозвался коротким, отрывистым лаем. Штанина в районе колена порвалась в клочья. Ткань мгновенно пропиталась кровью, становясь липкой.
— С тобой все нормально? — прошелестел я.
— Латиф, не переживай… Пустяк, обычная рана, — процедил он.
Азиз встал, сделал несколько мелких шагов и сел у холодного парапета. Ночной ветер трепал его локоны, прилипшие к испарине на лбу, и обдувал нос крючком.
Пахло соседскими садами, жасмином и пылью.
Раненая нога вытянута вперед, будто он не решался согнуть колено, а другая нога свисала с крыши. Я по-дружески похлопал его по плечу, подвинувшись немножко ближе. Мы молчим. Слышно, как в соседнем фонтане вяло капают капельки воды и как он тяжело вздыхает и сглатывает слюну. Он бурлит мою щеку своим пристальным взглядом.
— Ты зачем пришёл? — бросил я.
— Не знаю, Латиф. Хотелось тебя проведать.
Я повернулся и вопрошающе всмотрелся в его бездонные глаза.
Мы снова оба замолчали. Я заметил, как он нащупывал пальцами выступ — застывший наплыв извести. Зажимает его между пальцами и сдавливает. Камень поддается, крошится, превращаясь в муку. Он мнет эту пыль, пока пальцы не становятся белыми. Я шлепнул его по руке:
— Не надо.
В моих руках маленький кусочек бумаги, оторванный от книжки. Я неотрывно сминал бумажку. От трения и пота чернила начинают размываться. Она становится мягкой, как замша. Я не заметил, как, лихорадочно тиская бумагу, издавал почти оглушительный шум. Шорх. Шорх.
Азиз не выдерживает. Он криво улыбается. Вид того, как я без устали мну эту бестолковую бумажку, вызвал у него резкий приступ ревности к тайне:
— Ну-ка, покажи! Что ты там прячешь, как скупец свою последнюю монету?
Резко, как бросок кобры, его рука взлетает вверх. Он пытается выхватить листок прямо у меня из-под ладони, пока я разглаживал его на колене. Мой кулак захлопывается. Азиз хватает меня за запястье, пытаясь разжать пальцы. Его грубая ладонь и пальцы, покрытые мозолями, давят мне настойчиво на фаланги. Я заваливаюсь на бок, пытаясь спрятать кулак под мышку, а Азиз наваливается сверху, тяжело дыша мне в самое ухо:
— Что ты делаешь, Азиз?!
Он мне не отвечает, и я сдаюсь, отдавая ему бумажку. Он берет вырванную страничку, разглаживает ее на штанине своей рубахи, небрежно рукой закидывает пропитанные кудри назад и прищуривает глаз.
— Страстью раненный, слезы без устали лью,
Исцелить мое бедное сердце молю,
Ибо вместо напитка любовного небо
Кровью сердца наполнило чашу мою, — тихо прочёл он.
Азиз делает паузу и добавляет с едва уловимой издёвкой:
— О, Аллах! Что это?
— Нет… — я делаю паузу. — Я не…
Я замолкаю, чувствуя, как мои жилы набухают. Становится тяжело дышать.
Он наперво глумливо улыбается, а после заливается звонким хохотом:
— Кто эта счастливица?
Меня колотило от волнения. От дрожи, словно распухло горло, и я будто язык проглотил.
Смех Азиза обрывается мгновенно, будто всю его приподнятость отсекли острой бритвой. Его лицо вытягивается, а поднятая густая бровь медленно опускается. Его пальцы замирают на бумаге, и он обрывистым рывком вкладывает мне ее в ладонь. Тяжелые ресницы спускаются, он стискивает челюсти, заметно напрягая все мышцы лица. В ушах заложило, словно перед обмороком. Я не разбирал, что он говорил.
Я сжал бумагу в кулаке так сильно, что ногти впились в кожу, оставляя кровавые следы.
Снизу раздался крик матери. Я проворно встал с парапета. Внизу живота потянуло тупой, странной тяжестью. Я не знал, что это. Он подошел ко мне на расстояние вытянутой руки и едва приметно улыбнулся:
— Недаром прослыл ты поэтом... — Я не дослушал и сразу спустился.
Перед лестницей меня чуть не вырвало, несмотря что пред глазами было марево.
Я лег на колючую циновку и не спал.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.